Капли тумана и солнечный свет свились в подобие коридора, который потянул Максима. Не стал он противиться, и было ему легко.
   Бежал Максим среди стен солнечных, словно не мешал ему снег и не хлестали по лицу ветви, погрузневшие из-за наледи. И никоего усилия в ногах не ощущалось, словно скользил он с ледяной горки. И столь резв был бег, что иногда Максиму мнилось, будто он сразу в двух, а то и трех местах. За сосенкой и перед ней, после овражка и не доходя до него, за камнем и до. И все так с просверками казалось, что даже зеницам больно. А потом глазам отдохновение пришло. Бо земной мир сделался тонким, как фарфор венецьянский. Вещи все предстали искусным рисунком, нанесенным легкой кисточкой на стенки сосудов фарфоровых – по краскам больше сурик и охра.
   Стенки сосудов тех фарфоровых еще поболее утончились, и стали совсем как пузыри. Мир земной, утратив твердость, сделался стайкой разноярких и многоцветных пузырей, которые летели мимо Максима.
   Ангел с ликом медным и прозрачными крылами едва не задел острым перьем его щеку. И за пеной земной вдруг усмотрел Максим мир необъятный горний, свет глубокий.
   По путям поднебным переносились сонмы ангелов наружности различной, с медно-желтыми, пурпурными и серебряными ликами, с телами звериными или же человеческого подобия. И власы их длинные как огонь веяли за ними. А над ними блистали, будто молнии, сотканные из пылающих, но непалимых нитей серафимы. И куда-то в золотую высь, к сферам далеких звезд, поднимались херувимы, с великим шумом бия хрустальными крылами…
   Так легко вбежал Максим в град, стоящий на берегу речки Вологда, где за пряничными крышами Нижнего посада воспарял пятью золоченными главами Софийский собор.
   Купола его отрывались от земли, обращаясь в сияние драгоценного камня. А сама земля представала ажурной узорчатой филигранью, которая плыла по волнам божественного дыхания.
   Солнечные лучи, схожие с потоками золотистых вод, дробились в огромные светоносные капли, что прыгали с купола на купола, с церкви Елены и Константина на кресты Николы, с Иоанна Предтечи на церковь Покрова, с избяных крутоизогнутых коньков на стройные башенки теремов, с блестящих слюдяных оконниц на небесного цвета ставни, с резных наличников на расписные подоконники. Солнце насыщало изумрудом ярчайшим даже дерн, крыши покрывающий.
   Бревнышки и досочки, из которых сотканы были хоромы, избы, харчевни, лавки, войлочные мастерские, кузницы, овины и мостовые, растягивались, истончались и превращались в вязь без конца и края между двумя океанами рая…
   Нечто разорвало внезапно легкую вязь бытия – как шелк дорогого платья разрываем бывает злою рукой насильника.
   Замер Максим, с недоумением глядя на собаку – облезлую, тощую, всю в подпалинах. Злоба так распирала ее, что лай превратился уж в хрипящий вой. То и дело ныряя впред головой, острой, как наконечник копья, пыталась она вцепиться в ногу Максима. Однако страх всякий раз останавливал ее, возгоняясь в еще большее остервенение. Едва удержался Максим, чтобы не поддать псине в бок. С трудом оторвав взор от подпаленной собачьей морды, от зраков ее очумело расширенных, оглянул Вологду.
   Вокруг был ад. Насколько видел глаз – огнь пожирающий, багрянец угля, серый блеск пепла и праха. И дым над посадами, над градом и Заречьем, отравляющий красоту небес черной мерзостью.
   Сделался град Вологда и посады его добычей мечу разбойному и пламени беспощадному. А жители вологодские, от мала до велика, достались чужому воинству на разорение. И гости, нежданные-непрошенные, круты да немилостивы оказались.
   Догорал-дотлевал уже Нижний Посад. Жалким остатком от прежней жизни смотрелись лишь столбы печные и котлы почерневшие. В сгоревших хлевах и стойлах лежали прокопченные костяки скотьи. В пепелище обратились квасоварни, избы, риги, харчевни, корчмы, заведения канатные, колодцы, сараи, хлебные ларьки. Даже фашинник, улицу устилавший, собран был в кучи и сожжен. От церкви Покрова сохранились одни ворота, вход открывающие на раскаленные уголья. От кузницы остался одинокий крест, выкованный для новой церкви в Рощенье. Крест раскален был и горел красным светом.
   На улице, а то, верно, была Козленская, в слякоти, бурой от истечения крови, лежали мертвые горожане, иссеченные клинком ино умерщвленные свинцом и зельем огненным. Промеж тел человеческих валялись сундуки и лари опустошенные, и разбитые люльки, и лавки с надлавочницами, и зело много тряпья, платки, рубахи, душегрейки – верный след от бесчестия и насилования жун.
   И на деревьях висели тела человеческие – плоды насилия лютого. Одни были подвешены за ноги или за вывернутые назад руки. Иные скручены веревками – шея притянута к коленям – и так подвешены. Однако отмучились уже все, погибнув от удавления или боли смертной.
   Что-то понеслось с другого конца улочки на Максима. С гиканьем и свистом. Максим, с испуга рванув из забора жердь, крутанулся вокруг себя с приседанием.
   Хрустнула жердь, ломая себя и ноги налетевшего коня; свистнула вражеская сабля, не достав немного до темени Максима. Конь, подогнув переломанные ноги, стал падать, с пронзительным ржанием вздымая круп и бороздя мордой грязь. Из седла полетел черкас-разбойник, да и грохнулся головой в тын.
   Баранья шапка свалилась с разбойного человека, открыв засаленный оседелец; из трещины на бритой голове выходила толчками густая, почти черная кровь. «Мати, почекай мене, матінка, не йди»,[5] – прохрипел черкас и сильно дернул ногами в сафьяновых сапогах. Голос его, ослабнув, утонул в нутряном бульканье. Напоследок протянул насильник руку, украшенную женскими перстнями, ухватил комок грязи, да и затих.
   Максим бросился бежать от трупа, в сторону от улицы, по проулку между двумя дворами, такому тесному, что и плечам не развернуться было. И хоть сердце билось в нем, совсем как лесной зверек в силках, Касание вскоре остановило его. Максим раздвинул руками сломанные доски забора и вступил во двор.
   Низина тут была, снег накопился, так что ноги приходилось перетаскивать с усилием.
   Касание привело Максима к щели, полуприкрытой ветками и охапкой прелой листвы. Похоже на колодец, брошенный из-за того, что проникала в него гнилая болотная вода. Однако в колодезной глубине вроде скрывался кто-то. Максим представил было, что там, внизу, затаился нетопырь, погубивший Савватия. Но сразу устыдился своего представления. В колодезе притаилось нечто слабосильное, едва дышащее и безобидное, аки щен или агнец. А враг, враг оказался… сзади.
   Оборотившийся Максим увидел воина, стоящего в каких-то пяти шагах. Был тот в кости широк и дороден, а подошел поступью бесшумной, как рысь. Нездешний воин, гость нежданный, не напоминал оный и заднепровского черкаса, расколовшего себе голову на улице. Облачен человек был на немецкий лад – шляпа, ботфорты, камзол, накидка теплая – шаубе. А пуховый платок, который он повязал для тепла на шею, да безбородые пухлые щеки делали его нечаянно схожим с бабами, продающими сметану в молочном ряду.
   – Чего надобно? Какую-такую нужду здесь имеешь? – от страха пробормотал Максим и прикрикнул на пришлеца, как на пса одичавшего: – Пошел, пошел отсед. Не отягощай душу злодейством, Бог все видит.
   – «Пошель», «пошель», – повторил человек, слегка коверкая звуки. Находясь словно бы в задумчивости ино вслушиваясь во что-то, неспешно вытащил он палаш из ножен.
   Максиму все еще невнятно было, живое ли существо в колодце или только Голос. Но немец явно доискивался именно того, что там укрылось.
   – Los, hau ab oder ich toete dich,[6] – заторопил немец Максима, будто даже с заботой в голосе. Убедительности ради провел чужак толстым, будто колбаса, перстом около шеи, а потом ткнул им в сторону Максима.
   Бежать иноземного человека – несмотря на бабий платок, скор он на кровопролитие – бежать скорее. Однако из щели снова донесся звук скулеж, не скулеж?
   – Да что ж ты гонишь меня, хоть и сам не хозяин? Не сын, не дочь, не женка хозяйская. Или женка? Дороден, щеками упитан, весьма подобен.
   – Mann, ich werde nur nach dem Besuch aller rheinischen Weinkeller sterben.[7]
   Максим взял покрепче посох обеими руками и махнул им в сторону иноземца.
   При первом выпаде немец и не шелохнулся вовсе, видно, почувствовал, что конец посоха не дотянется до него. Второй удар легко отразил палашом. По отдаче Максим понял, что чужеземец – воин не только сильный, но и многоопытный. Впрочем, не торопился немец, сберегая силы, авось Максим и сам побежит.
   А Максим не чувствовал в себе лютости, потребной для борения ратного и человекоубийства. Как в самой первой своей рати на Нарове. Тогда задор передался ему от соратников, но сегодня был Максим один. И на краю окоема усматривался путь к отходу поспешному. Перемахнуть с одного маха через кучу валежника, а там припустить мимо избы, на соседнюю улицу. Не полезет немец через эту кучу, чтоб какому-то голодранцу башку снести. Другое приманивает иноземца, именно тот колодезь.
   – Ти – пошель, – потвердил немец. – Ти – после, поживи чуть-чуть. Weg, na los.[8]
   Максим уже сделал шаг в сторону, но отчетливо услышал плач из колодца. Не агнец это, не котенок, не щенок. Максим снова обернулся к немцу.
   – Теперь ти – мертвый, – приговорил ласковым голосом иноземец. – Unaufaltsam rinnt die Zeit in das Meer der Ewigkeit.[9]
   Максим сделал еще выпад посохом, да все так же неуклюже. Перехватил немец левой рукой деревяное орудие, а затем ударил палашом.
   Останься Максим на месте, отлетела бы его голова, да только отпустил он посох и бросился в ноги иноземцу. Немец, хоть и грузен, однако перепрыгнул через подкатившееся тело и уже оборачивался, вознося клинок для рассекающего удара. Максим споро перехватил своим босыми ступнями его ногу и толкнул под колено. Немец, взмахнув руками, пал вперед. Придавил Максим своим коленом его палаш, но противник быстро перекатился на живот, приподнялся и выхватил из малых ножен колющий кинжал, дагом именуемый.
   Кинул Максим снег в лицо иноземцу. Немец, дурно видя, неловко ударил дагом, тут и ухватил его Максим за запястье бьющей руки.
   Широко было запястье, не удержать, немец и вырвал руку, но из-за усилия повалился назад.
   Максим, быстро ухватив палаш, вогнал острие немцу в грудь. Бжикнула твердая сталь, протачивая грудную кость. Ухватился немец за лезвие, приподнялся было, но острие клинка пошло дальше.
   Застыл раненый немец, с трудом удерживаясь под натиском клинка. Словно сдерживая отрыжку, молвил:
   – Mach es wie die Sonnen Uhr, zahl' die heiteren Stunden nur,[10] – и повалился в мокрый снег.
   Максим сделал один только шаг к колодезю и полуобернулся, почувствовав Касание.
   Немец опять стоял позади, хотя из отверстия в груди его обильно выходила кровь, которую он пытался поймать в пригорошню. Другой рукой поднимал он палаш.
   – Да вразумишься ты насовсем, супостат?
   Максим, не оборачиваясь далее, ударил немца пятуй в горло. Враг пал на спину, при ударении о поленницу голова его оказалась свернута набок, так что ухо приникло к плечу. А после того немец и не шелохнулся уже, сделавшись безвредным.
   Максим подошел к колодцу. Сейчас видно было, что оттуда пар поднимается и слышится не Голос, не писк или скулеж звереныша, а дыхание детячье, усиленное страхом.
   – Эй, вылезай. И не писаться от страха-ужаса, а то порты заледенеют и греметь начнут.

2

   Было сирот трое. Две девочки, Настя и Даша, и мальчик Иеремия. Все с виду лет семи, а ежели и постарше, то щуплые из-за бескормицы последних лет, когда летние заморозки губили посевы. Девочек от мальчика отличали только медные кольца в ушах. А вот бедствия прежде времени состарили их понимание.
   Мальчик потрогал пальцем отверстие на груди мертвого немца и уважительно коснулся палаша.
   – Ты его этим, дядя? Сильно надо ударять? А тело вражеское как масло протыкается или как хлеб? Почему дырочка в немце такая маленькая? Этого хватит? А почему башку ему не срубил? Когда голова отрублена – надежнее будет. А то вдруг упырь.
   На лицах у детей налипла копоть пожара, да и замерзли они порядком. Только на Даше был подпаленный зипунок, мальчик и вовсе в одной рубахе.
   Максим снял с убитого иноземца накидку и, немного отерев снегом кровь и грязь, отдал Иеремии. Понравилось огольцу новое одеяние, хотя рукава волочились по земле, как у скомороха. Настю Максим облачил в немцев камзол, да намотал на нее пуховый платок, чтобы новая одежда не сидела мешком. Девочка вытащила из кармана камзола малые часы, но ничего в них не смогла понять и швырнула в грязь, отчего получила заслуженную затрещину от Максима.
   А за отогнувшимся воротом рубахи у мертвого немца оказался след ожога. Должно быть, иноземец клеймо с себя сводил, сделанное палачом. На висках же виднелись отпечатки вечные от тисков, на шее крепкие следы колодок, которых ливонцы называют «Хальсгайге». Впрочем, вызвало это меньшее любопытство, чем фляга с южным вином, полным нездешних ароматов. Из фляги Максим пригубил изрядно, прежде чем выбросить, а холщовый мешочек с имбирными сухариками отдал детям. Мальчик сразу, по-хомячьи хозяйственно, набил сухариков за обе щеки и стал ждать, пока натечет слюна. Девочки принялись грызть свои кусочки по-беличьи, торопливо.
   Не дав сиротам спокойно подкрепиться, Максим потащил их по распутице промеж дворов.
   Путь оказался недолог. В конце проулка поджидали их двое длинноусых жолнеров в ляшских жупанах и шароварах да кудрявый солдат из фрягов. Максим обернулся – с того конца проулка внушительно въезжал конный воин на высоком статном жеребце.
   – Finita, amico,[11] – фряг улыбнулся приветливо, будто разглядел в Максиме старого знакомца. – Che io faccio in questo paese del freddo eterno? Io faccio denari, nessuno piin, Nel mezzo del cammin di nostra vita mi ritrovai per una selva oscura, che la diritta via era smarrita.[12]
   – Дядя, – потеребила Даша Максима за рукав, – я их знаю. Они живьем едят, как звери. Мамку мою ели и сосали, хоть она и кричала, и молила, и плакала жестоко.
   – Будет тебе придумывать, гадам этим жрать, что ли, больше нечего? Смотри, как все повыели.
   – Правда, правда, – поддержал девочку мальчик, – жрут живьем. Но не как звери, хуже. Это у них наука такая, они желают выведать доподлинно, что у человека внутре. Братца моего зело мудрено распотрошили. Все кишочки из живота его до единой вытянули.
   – Вот что, вы к огороже подайтесь, там у забора встаньте. – Максим распихал детей по сторонам и понял, что совсем не знает, как ему быть.
   Конь под всадником шел медленно, трое пеших тоже не торопились, будто притомившись от злодейств. Максим не боялся смерти, но представлял ее приход совсем инако – под иконами, под звон колоколов. А, знать ведь, пришельцы, порешив его, детей истерзают…
   Максим втянул паленый воздух и побежал на пеших иноземцев, вздымая над головой палаш. От троицы отделился лишь один поляк, в его руке сверкнул металл, и через мгновение оружие было выбито искусным приемом из руки Максима.
   – Il colpo eccellente,[13] – похвалил фряг свого товарища. Лях не стал немедленно повторять удар и дал Максиму отпрянуть назад.
   Левая ладонь, держащая посох, вспотела, несмотря на пронизывающий ветер. Вдруг Максиму показалось, что деревяное навершие движется. Или не кажется это?
   Потянул Максим навершие посоха и увидел рукоять! Следом выпрямились подпружиненные дужки гарды, а там золотом блеснула черная дамасская сталь. Савватий, кем же ты был во дни молодости своей, коли в посохе хоронил меч-кладенец? Похоже, был сведущ ты не только в битве духовной.
   Вновь приблизился Максим к троим чужеземцам, пригибая голову, словно в знак почтения.
   – U kolana, psia krew,[14] – велел поляк с вислыми как сусло усами.
   Максим опустился в слякоть.
   – Да хоть на чело пред вами упаду, вельможное паньство. Не потому, что от вас, дьяволов, житья нет, а по глупости драться начал. Виноват, не осознал. Вы ж нам науки несете и вольности, дотоле нам неведомые. Больше не буду.
   – Bedziesz nie,[15] – подтвердил лях и лениво поднял клевец. Вряд ли таким голову проломишь, лишь оглушишь жертву, чтобы затем домучить.
   Мгновением спустя смотрел лях расширившимися зрачками на свой живот, где словно рот открылся и пустил слюну кровавую.
   Раскроив жолнеру живот, Максим, не останавливая клинка, пронзил им сбоку фряга и, вскочив на ноги, нанес наискось удар по другому ляху.
   Этот жолнер успел поднять свою саблю, но лишь немного изменил полет меча. Булатный клинок, войдя ляху чуть ниже скулы, голову прорубил наискось до основания черепа. Постоял еще жолнер с меркнущим взором, пока верхняя половина головы не упала назад, будто крышка от ларца, тогда и сам рухнул.
   Максим услышал стук копыт – значит, пришпорил всадник, хотя вряд ли в понимании, каковая беда приключилась с его товарищами.
   Максим принудил себя не оборачиваться к конному врагу, доколь не досчитал до пяти. Опосле, схватив согнувшегося фряга за шиворот, толкнул под налетающего коня. И теперь уж, обернувшись резво, вогнал булат в брюхо вставшему на дыбы жеребцу.
   Опрокинулся конь, утянув вместе с собой клинок. Наездник не поспел вскочить на ноги. Даг, верно направленный рукой Максима, пробил шею всадника и пригвоздил его к деревянной мостовой, скрытой под снегом.
   – Merde!..[16] – выдохнул всадник, оставив пятна кровавые на снегу, а с тем и отдал душу дьяволу.
   Максим потянул клинок из живота околевающего коня. Глядел тот мутнеющим персиковым глазом, и Максим почувствовал ком в горле. Прости, Господи. Разве тварь, неспособная по воле собственной причинить зло, должна мучиться?
   Тут заслышал Максим чавкающий звук. Это Даша опустилась на коленки рядом с издыхающим конем и давай слизывать кровь с его раны.
   – Что творишь, бездельница? – Максим рывком поставил девочку на ноги. – Мы же не живоядцы.
   – А он так делал, – Даша показала пальчиком на убитого всадника, – и другой тоже. Какие ж они бездельники? Они – ученые. Они ж больше нашего знают и во всех делах искусные. Из мамки моей кровь текла, а они слизывали. Сперва сильничали ее долго, я все видела. А потом почали ковырять ее ножиками, ковыряли и паки слизывали, вот тут и тут. Гладили ее, утешали голосами нежными, а потом снова ножиками дырявили и пластовали. Ножики то у них все разные, длинные, короткие, с черенками красивыми. И я хочу, как они.
   – И я хочу, – поддержал мальчик. – Я тоже желаю всю их науку узнать. Они больше нашего ведают, как человек устроен, где у него душа бьется, а где то место, которым думают.
   – А ты никоим местом не думаешь! Они не ученые, они – бесы. А мало ли что бесы творят, – Максим, еле продохнув из-за комка в горле, оттолкнул девочку. И Даша вместе с другими детьми, не обращая внимания на корчи фряга, стали рассматривать цветные камушки, высыпавшие из его кармана.
   Максим снял с поверженного всадника длинные кавалерийские сапоги. Подходящие оказались. Вынул из седельной кобуры двухствольный пистолет с колесным замком. У жолнера, что был поражен в живот, стащил с рук перчатки из желтой кожи. Добил фряжского иноземца одним ударом дага, а короткий фрягов плащ из крепкого сукна кинул Даше. Снял кафтан с другого ляха. Больше ничего уж ему, упырю, не надобно, кроме двух тесных аршин русской земли. Великоват оказался кафтан в брюхе, ну да сойдет. Натянул на себя ляшские шаровары поверх своих драных портов. Надел шляпу всадника. Собрал блестящие камушки, оброненные фрягом, в карман. Похоже, среди оных имелась и пара смарагдов.
   – Идти пора, – он подумал, что в Нижнем посаде им вряд ли где придется укрыться. До Спасо-Прилуцкого монастыря поди ж доберись, еще и горит Заречье, насколько видит глаз. Тогда подаваться к Софии, иначе некуда.
   – Дядька Максим, я, когда вырасту, сделаю пистолю, которая тысячу стволов имеет. Они будут крутиться и пулять быстро-быстро, – торжественно сообщил Иеремия. – А ты мне дай сейчас немцев пистолет. А можно одной пулей сразу трех супостатов застрелить?
   – Соплю утри, стрелок. Тебе пока что только под кустом пулять.
   Надвинув поля шляпы на лицо, Максим велел детям взяться за руки и повел их за собой.
   После выпаленного Посада ступили они через обугленные Спасские ворота в вологодский град. Не спасли его стены и валы земляные, нерадивы были стрельцы и казаки городовые в своем бдении. Изрубленные защитники пали у ворот и, похоже, беда застигла их врасплох; один был даже с ложкой в руке. У подножия сторожевой башни в окровавленном снегу лежали тела стрельцов, с верхотуры сброшенные. У иных животы были вспороты, словно кто-то хотел убить их второй раз, для верности, или искал чего-то в открывшемся чреве.
   Каждый второй дом во граде изгорел уже дотла, остальные постройки полыхали. Падали там и сям прожженные стропила, рождая бурные потоки искр, и, суматошно треща, рассыпались огоньками бревенчатые стены. Из редких нетронутых пламенем домов доносился хохот бражничающих победителей да вопле-ние горожан, преданных пытке. Тоскливо бредущая лошадь протащила на веревке привязанный за ногу труп стрелецкого полковника c пустыми окровавленными глазницами. На улицах, опричь мертвых тел, попадались только бредущие во хмелю черкасы и гайдуки.
   Воры, налив глаза, тащили тряпье, сапоги, меховую рухлядь, серебряные оклады икон, шактулки с финифтью. У некоторых были закинуты за спины звонкие мешки с чашами, ендовами, блюдами, ковшами, поставцами и прочей утварью. У иных – тюки с пушниной, парчей, сафьяном, сукном. Несло воровское войско и тазы, и зеркала, и подсвечники, и рукомойники, и любое изделие медное. Даже бочонки с черносливом, миндалем и изюмом, на которых стояли заморские клейма.
   Все, что Вологда терпеливо копила десятилетиями, ходя за пушным зверем к Поясу Каменному и моржовым клыком к Югорскому Шару, что получала из далеких земель через бурные воды у Кольского берега и льды Белого моря – все было расхищено жадным пришельцем. Не помогли не присяга воеводы Никиты Пушкина самозванцу, ни слезные прошения городовых дьяков о защите, направленные гетману литовскому Сапеге…
   Какой-то черкас нес богатое женское платье с дырой кровавой, проделанной острием пики.
   Лях тянул за волосы нагую девушку-отроковицу, то и дела нанося удары плашмя свой саблей по багровым спине ее и ягодицам.
   Было и так, что, притомившись тащить таз или другое изделие, бросал его вор в грязь и, не оборачиваясь, шел дальше.
   В одном месте черкасы дрались с гайдуками из-за серебряного кубка с чеканной персидской вязью. Сабли из ножен не вынимали, боясь своих начальников, однако били друг друга с остервенением. Лица у всех были залиты кровью, из расквашенных носов летели красные сопли. Некоторые уже изувечились и не могли встать.
   Пара ногайских всадников тянула целую дюжину полонянников, связаннных пенькой попарно. Из седельной сумки степняка выглядывало зареванное лицо крохотного мальчонки. Уже не вопило дите, а только сипело надорванным горлом. У другого ногая на пику была нанизана голова, в которой Максим признал знакомого дьяка.
   Максим видел над архиерейским двором дым и языки пламени, сжирающие высокую трапезную, стоящую на подклетях, но Софийского собора пожар не коснулся, хоть и почернели его пять глав от городской копоти. Привести туда детей и уйти из города на север. В храме детей не тронут, туда даже агаряне ногайские не полезут…
   Но, когда Максим вышел на соборную площадь, то увидел, что на длинной веревке, привязанной к языку большого колокола, висит удавленный звонарь, а двери Софии сорваны и брошены на ступени крыльца. К дверям тем пригвожден почивший в муках игумен, а внутри царит мерзость грабежа и ходят кони.
   Из храма выехал иноземный всадник, его бравый жеребец ловко переступил через тело игумена…

3

   Всадник наставил на Максима палец и, сказав «The game is over», неспешно проехал мимо. Сзади к его поясу приторочено было несколько кусков кожи, снятых с головы человеческой вкупе с волосами. Русые были волосы, длинные и образовывали будто хвост.
   Не будь здесь вашей стаи, я бы тебя этими волосами и накормил, подумал Максим.
   Следующей из храма выехала светловолосая девица, грубовато нарумяненная, в платье женском, однако сидящая в седле по-мужски, отчего видны были не только голенища ее коротких сапожек, но и круглые коленки в шелковых чулках. На шее у нее висело ожерелье. Не перлы нанизала барышня на нитку, не бусинки, а уши человеческие.
   – Чего буркала выкатил? – сказала она Максиму, выговаривая по ляшски лишь букву «л», и поехала вслед за иноземцем, сильно ерзая задом по седлу.
   – Подушку под жопу положи, а то натрешь, синей будет, – не слишком громко сказал Иеремия и тут же получил подзатыльник от Максима.