Девица остановила коня и обернулась.
   – Ах, да, прости, что нелюбезной была с тобой. Ты же к обедне явился, добрый прихожанин. – Она показала нагайкой на детей. – А не продашь ли ты мне их? Э, чего молчишь, чело-вече? Не по чину к тебе обращаюсь? Или язык в задницу спрятал?
   – Ежели ты и про это ведаешь, то сама его доставай. Мне как, повернуться?
   – Не шляхетское это дело в афедроне ковыряться, – продолжила девица. – Так что насчет деток? Я-то пенязей[17] не пожалею, но и ты не долго торгуйся. Ты ж из куреня атамана Мазуна, а этот военачальник прославлен лишь жадностью своей; ребят у тебя точно отнимет.
   – Не продавай нас, дядя Максим. Глянь-ка на ее ожерелье, это ж баба-яга, только еще в девках, – мальчик шептал, держась за свои уши, как будто их могло сдуть даже ветром.
   – Я чужим добром не торгую, – сказал Максим. – Станешь моей, девица-красавица, то я тебя так интересно продам, что по-далее Ефиопии окажешься, любимой женой у царя обезьяньего.
   – El saludo, mi amable. Pensaba que te alegraras a nuestro encuentro.[18]
   Этот голос послышался сзади. Максим обернулся и увидел женщину на коне. Ее рыжие волосы спадали из-под мужского берета. И была облачена она в богатое мужское платье, хотя поверх камзола грела ее соболья женская шубка.
   – Слов таких не знаю, – отозвался Максим. – И она знает, что я не знаю. Может, у нее изъян какой в голове?
   – Aunque has acabado alguno a nuestros muchachos, de nada te amenaza. Mientras que soy viva.[19]
   Вот упертая, талдычит и талдычит.
   – Да мне ее слова, что блеянье овечье, непонятность одна. Не ведаю, чего ей угодно. Может, в бане со мной попариться? Так это я быстро, только веточек наломаю, не извольте сомневаться.
   Женщина сказала на своем языке несколько слов беловолосой девушке, и та снова обратилась к Максиму, от которого не укрылось, что ехавший впереди всадник остановил своего коня и передвинул ладонь на рукоять пистолета, заткнутого за широкий пояс.
   – Ясновельможная госпожа ищет некоего Шаббатая из Порто, известного также как Орландо Сеговия, шпанского евреина, маррана, подложно принявшего христианскую веру, но втайне поклоняющегося темным духам, коих он вызывает силой кабалистического чернокнижия, – стала объяснять беловолосая девица, словно бы читая по-писанному.
   – Нашла, где искать своего Забодая. И разве здесь она его потеряла?
   – Сеньора считает, что Шаббатай – это ты.
   – Ах, вот как. Тогда лекаря зовите иноземная боярыня русских мухоморов объелась, или суньте ей хоть снега за шиворот для поправки ума. Крапива под хвост тоже помогает.
   – Чего эти злыдни хотят от нас? – заныла Настя, дергая Максима за рукав. – Они противные. Противные они все, убей их поскорее. Может, у них в карманах тоже камушки есть.
   – Убить не помешало бы, – рассудительно произнес мальчик. – У них глаза жуткие, как будто из зениц чертики выглядывают. Дядя Максим, ты посмотри получше. Думаю, что ежели их разрубить, то внутри найдутся жабы и змеи ползучие.
   И убью, подумал Максим. Вначале собью из пистоля иноземца, потом застрелю дурную бабу, что сзади. Девку белобрысую прирежу. Если они меня ранее умертвят, то хоть не увижу, что эти злыдни детей мучают.
   Максим заметил, как иноземец обменялся взглядами с рыжеволосой женщиной, что была за спиной. После чего белобрысая девка молвила совсем мирным голосом.
   – А чего мы с тобой, грубияном, стоим, балакаем? Ты нам осточертел, иди куда хочешь, отец многодетный. Соскучаешься, найдешь нас, – и девка, высвободив сапожок из стремени, толкнула каблучком Максима в плечо.
   – Hasta la vista, – многозначительно добавила напоследок рыжеволосая всадница.
   – Чтоб мне вовек вас больше не видеть, идолы.
   Почему они меня погодили убивать? – думал Максим, увлекая за собой детей. Может, замыслили поиграть в кошки-мышки? Скорее бы миновать Верхний Посад и спешить в лес, там искать других горожан, сбежавших от ворога. Должен же был кто-то уйти с погорелья. Может, у детей там родичи сыщутся, глядишь, найдут себе заботу и пропитание, буде Господь того изволит.
   Солнце быстро истаяло в зареве пожара, над которым нависала плотная багровая мгла. До восхода надобно было где-то укрыться, и единственным подходящим убежищем показалась разоренная и выгоревшая Владимирская церковь на Коровиной улице. От алтарной клети не осталось ничего, средняя часть была наполовину без кровли, только притвор оказался цел да звонница, примыкавшая к южной стене.
   Убив и наскоро поджарив голубя, Максим насытил детей, затем уложил их ко сну в церковном притворе, использовав вместо кровати выломанную дверь. На одеяло сгодилось тряпье, которое валялось повсюду. На матрас – оброненный ворами тулуп. Сам сел возле дверного проема, прислонившись к стене. Главное, восход не пропустить и в путь двинуться, едва на востоке заря забрезжит. Напокамест небо было мрачным, словно прокопченным, ни месяца, ни одной звезды. Ветер даже не пытался сдуть гарь, редко сыпался снег.
   В полночь пришло Дрожание, отчего затрясся ограбленный иконостас. Дрожание предупреждало Максима. С улицы невнятно зазвучал Голос, хотя Максим знал, что никого сейчас поблизости нет. Воры и тати, наевшись и опившись, дрыхли или тискали девок в немногих уцелевших избах.
   Касание подталкивало Максима к выходу из церкви, а тьма и снежинки услужливо свивали перед ним коридор. Он мог уйти проворно и жить, как прежде.
   Шага сделать достаточно – и снова он волен. В своем одеянии иноземном запросто весь город пройдет. Максим встал и чуть было не ступил за порог, но Настя забормотала во сне – будто уловив его предательское движение, – и застыл он на месте. Затем снова сел к стене…
   Сквозь дрему Максим зачуял, откуда явится незванный гость. Оный вошел не через дверной проем, а через пролом в стене, дальше притвора. Тот самый иноземец, с хвостом из волос, что выезжал на коне из божьего храма. Максим был наготове и направил на иноземца клинок.
   – Не шелохнись, а то дыр в тебе наделаю, не соскучишься затыкать.
   – I have right to call my barrister,[20] – без боязни сказал долговязый чужеземец и добавил, сильно коверкая слова: – Ктоу с миачом к уам придьет, от миача и погибнет. Я пришьел со свободой.
   – От свободы и погибнешь, бес.
   И тут из-за спины Максима послышался новый голос.
   – Эк ты однобоко мыслишь, мясник, все бы тебе людей колоть да резать. Только ты не из людишек атамана Мазуна, верно?
   Максим обернулся. Позади было двое. Белокурая девица, которую он видел у собора, только без страшного ожерелья из ушей. А рыжеволосая женщина уже вынесла из притвора Иеремию, который пялился на нее спросонок, как мышь на гадюку.
   – Пусть вернет мальчонку в постель, иначе будет ей здесь погребение не по уставу, да кол промеж ребер, чтоб больше не рыпалась, – Максим едва продавил словеса сквозь уплотнившееся горло.
   Рыжеволосая шепнула несколько слов беловолосой девице, и та продолжила:
   – Сеньора Эрминия обещалась быть ласковой с дитем, но и ты веди себя поласковее. Каким бы ты ни был воином великим, а детей тебе оборонить здесь не удастся. И первым делом должен ты себя назвать, того же и правила вежества требуют.
   – Кому должен? Кто вас звал? Зачем вы тут, человекоядцы ненасытные?
   – Ах ты, московит недогадливый. Мы нравы просвещенные несем, что в Вест-Индию, что в твою Гиперборею.
   – Знаю про нравы, бывал в Ливонии. Видел в тесных клетках, к деревьям подвешенных, человеческие останки. Кажется, были это крестьянские парни, своровавшие курицу или пару грошей. Видел застенки пыточные, там приборов изобилие, созданных для подробного терзания тела вплоть до мизинца ноги. Видел фольтерштуль, штрекбанк и деву железную. Это царь Иван велел за донос ложный престрого наказывать – а у немцев доносчик вместе с палачом разделят имущество казненного. А еще ваши лекари у наших ратников мертвых чрева вскрывали, пытались до души достать, таковое еще случалось во времени Баториева разорения.[21]
   – Про анатомические штудии после поговорим. Компания наша здесь ради свидания с одним славным мужем. И имена его уже называла я тебе. Ясновельможная госпожа Эрминия Варгас – слуга Святой консистории и Ордена Societas Jesu, и послала ее сюда иезуитская коллегия Полоцка под опекой пана гетмана Шелковецкого.
   – Слыхал я и про полоцких езуитов, кои владеют, как магнаты, тысячами православных хлопов.
   – Да ты и сам не мужик, видно. Так скажешь, кто ты есть?
   – Ладно, доложи своей Иродиаде. Не холоп я, а сын боярский. Максим, сын Стефанов. Поверстан на службу государеву от Спасского Городенского погоста, что в устье Нево. У славного воеводы князя Димитрия Хворостинина по правую руку на Нарове был, когда Густава Банера и свейских немцев побили. Крымских собак хана Казы-Гирея гонял от Москвы, и в поле много выезжал у татаровьев полон отбивать. И за Пояс Каменный в Сибирь ходил за Кучумовой головой, под началом князя Кольцова-Мосальского, и Томский острог ставил. Однако ныне я, притомившись, от службы отошел, да и на Москве нет государя истинного. Владислав, королевич ляшский, который в Москву пожаловать боится, его гетманы и полковники, так же, как и бояре-изменнники – все нам не гожи.
   – Не гожи, значит. Но и тебе надоело начальников строгих слушать? Тогда тебе к нам, – белобрысая хихикнула и подошла ближе, протягивая вперед свернутые в трубочку губы. – Зови меня Каролиной, молодец.
   – Почему на нашем говоришь без запинки?
   – Неужто неведомо тебе, бывалому да брадатому, что шляхетство литовское есть русского корня?
   Голос Каролины стал совсем тихим, как у женушки темной ночью, а пальчики затеребили кружевной воротник.
   – Только мне и то ведомо, что у вас, у шляхты, с кметами вашими теперь и вера разная, и язык. И ненавидите вы их почти такоже, что и нас. Своего хлопа вам дозволено убить как собаку, и наших полонников вы сечете и режете, чего и крымские басурмане не делают. Отца моего, что нарядом[22] ведал в Луках Великих, на пушке повесили, бесово отродье.
   – Справно речешь, как истинный московит. Забыл только добавить, что недолго нам топтать землю русскую. Но госпожа эта в тебе беглого маррана шпанского усматривает. А вдруг не обозналась она? Тогда в тебе, помимо бороды лопатой, еще и ученость великая имеется.

4

   Эрминия Варгас прошла в притвор, держа ребенка почти на прямых руках, будто тот был легче зайчонка, и опустила на постель.
   – Фу, наконец отпустила, ведьма, – пробормотал мальчик. – Я вообще не робкого десятка, но она ж смотрит на тебя, как баба-яга. Не моргает, идолица. Честно слово, ни разу.
   – Смотри-ка, Максим, а звонница цела, поднимешься с нами? – вопросила Каролина. – Или страшишься? Ну да, я ж для тебя баба-яга – костяная нога. Иль не костяная?
   И, задрав юбки, показала она свою ножку, переставляя сапожок с каблука на носок.
   – Ну, что тебе еще казать, инок? Нос, который в потолок врос? Или попу жиленую? – Каролина полуобернулась, туго натянув материю на выпуклом задке. – Как, сильно похоже на ягу? Все еще страшишься, добрый молодец? От девок дрист пробирает, от баб понос?
   Запястья ее рук были тонки, как у истинно знатной девушки. Девка – злая, жестокосердая, но не более того. Может, и стоит с ними переговорить, чтобы отстали наконец.
   – Ясно лишь то, что хвоста у тебя покамест нет. Поднялся бы с вами, но только на вора этого немецкого детей не оставлю, поскольку злодей он и паскудник.
   – Не немец он. Ровлинг, Бред Вильямович – человек его величества короля английского Джемса.
   И Каролина ущипнула человека английского короля за ухо, отчего тот стал хватать ее пальцы и пытался их поцеловать, получая все новые щипки.
   – Англ тьмы, значит. И какой-такой аглинский черт Бреда Вильямовича сюда принес?
   – Черт, именуемый «Общество купцов-искателей для открытия стран, земель, островов, государств и владений неведомых и доселе морским путем не посещаемых».
   – Вижу, что англы – наглы. А разве нас открывать надобно?
   – Да разве московиты вскоре не переведутся полностью, как вандалы и сарматы, от неустроения?
   – А что Бред Вильямович, открыв нас, станет тут рожь и репу растить? А после зябкого лета и недорода начнет лебеду толочь? Или рабов черных сюда привезет? Так они тут быстро из черных бледными сделаются.
   – А ты экономии не понимаешь. Бреду Вильямовичу тут люди для рощения репы не надобны. Здесь поставит он фактории да пакгаузы на пути в страны богатые, Сибирию, Индию и Китай. Ничего-то ты не знаешь, невежда московский.
   – Yes, Siberia! – поддержал англичанин, поднимая брови. Эрминия подошла к Ровлингу, провела пальцем перед его глазами и толкнула в лоб. Англичанин неожиданно упал назад, как сущее бревно. Сразу сделался внятен запах мочи, и по широким штанам его расползлось темное пятен.
   – Теперь покойно стало душе твоей, Максимушка? Изо рта у англа тянулась слюна, зеницы закатились.
   – А, может, он всегда такой.
   – Ну, что ему еще в исподники наложить для полного твоего удовлетворения?
   – Ладно, пошли.
   – Не ходи с ними, дядька Максим, – крикнул мальчик. – Они же гнусные. У белобрысой – прыщ на носу, посмотри получше, а рыжая вообще карга старая. И моются они куда меньше нашего, немчуки эти.
   – Кто бы там про мытье рассуждал. Спи, неряха, – прикрикнул Максим и со стыдом ощутил, что уже злобится на мальчика.
   По скрипучим ступенями взошел Максим на звонницу, ощущая еще больший стыд, потому как волновало его то, что виднелось из-под сильно приподнятых женских юбок – Каролина поднималась перед ним. А со звонницы и град, и посады предстали россыпью пожарищ, похожих на глаза зверей хищных, отчего у Максима сразу стало томить сердце.
   – La fuerza mas superior habra en las cosas mas bajas. Que mas cosa es primitiva, por aquello su fuerza transcendente que penetra es mas importante. Asi de hecho cuentan los senores cabalistas,[23] – сказала рыжеволосая.
   – Чувствуешь, – вопросила Каролина, – сколько света? Какое обилие силы высвобождено из плоти грешной? Коли сумеешь принять ее, то и полететь силы хватит. Тебе, что, медведь сивый, летать не хочется, как птице или бабочке?
   – Мне клевать нечем будет, Каролина. Да и вдруг на лету опростаться захочу… Ничего я, красавица, не чувствую, опричь копоти, смрада и гари великой. Да и тебе, верно, мерещится с недосыпа. Для здравия душевного полезно много почивать, а от беснования один вред.
   Но Максим говорил так ложно. Нечто восходило из сожженного города, поднималось из разоренной Вологды и воспаряло к багровой мгле неба А во мгле этой чудились колеса, похожие на те, что были у Четырехликого, только совсем огромные.
   Словно теплое легкое масло текло по спине Максима, его груди и горлу, и глубже, по хребту и внутренностям, унося томление и печаль. Максим и раньше знавал Касание, но нынешнее было донельзя сильным и соблазнительным. Будто шагнешь со звонницы к этому «нечто» и начнешь парить в теплых маслянистых струях.
   Быстро сотворив крестное знамение, Максим сделал шаг назад и перестал ощущать соблазн столь остро.
   Но шляхетка коснулась тонкими длинными пальцами щеки, а затем и шеи Максима, одним этим вызвав забытое уже перемещение телесных соков и брожение чувств.
   Вдруг понял он, что обрыдло ему забытье лесное. Надоело ему обитать в лесу, среди волков и прочих неразумных тварей, где из людей только редкие иноки, еще при жизни, считай, неживые.
   – Отринь, меч. От клинка только боль и муку узнать можно, – зашептала Каролина возле уха Максима, смущая его своим дыханием. – И без меча насытишься победой великой. Сам же говорил, что притомился от войны. Только не в лесу надо прибежище искать, ведь не еж ты, не лешак бездушный, а в любви и в воле.
   Слово «еж» особенно устыдило Максима, словно между ним и этим неприглядным зверьком и в самом деле сходство имелось. «Неужто я вроде ежа стал – сопливый, колючий, жру еду паскудную».
   Каролина потупила очи, но при том проворно распахнула шубку и расстегнула две верхние пуговицы камзола у Эрминии.
   – Погодите, девки, не горячитесь. Не в коня корм.
   – Наш корм еще как в коня. И пора тебе, конь, на волю. Ино не нахлебался еще тоски, бука ты лесной? Не вдосталь еще мхом зарос?
   Эрминия, срамно глядя на беловолосую шляхетку, провела рукой по ее пальцам и сама растегнула оставшиеся пуговицы своего камзола. Каролина наклонилась и поцеловала грудь Эрминии, прикрытую только батистом рубахи.
   Больше всего сейчас хотел он остаться с ними, с этими кровавыми блудницами, находящимися на службе Святой Консистории. Его взгляд втягивался в ложбинку между грудей Эрминии, да так, что голова кружилась, как в водовороте.
   – Ну да, Максим, не топор это, ржавлением подпорченный, не бревно шершавое, не солома, не то, к чему привык ты, лешак. Это плоть нежная, вылитая из света божественного. Перейди же предел, положенный твоим одномыслием, тупостью твоей дубовой, и войди в чертог царственный.
   – Что-то мне невдомек, что за чертог такой? Чем опять прельщаете? Чином придворным?
   – Как же прельстишь тебя, ежика колючего, придворным чином, – улыбнулась Каролина. – Вот наши чертоги. Ласковые, теплые.
   И она распахнула рубаху на груди Эрминии.
   – Уходил же ты в пустынь, Максим. Говорил же «приимя мя, пустынь, во тихое и безмолвное недро свое». Нежность женская без греха тебе будет, Максимушка, ведь ждет Эрминия одного тебя.
   Он ощущал уже легкое дыхание Эрминии на своей коже, чуял ее всю, от волос до пят, обтекая чувством ее кожу, как поток водный.
   – Ловко речено, девица. Разве ж можно с одного присеста возлюбить такого, как я, наполовину ежа, наполовину лешака?
   – А мы, считай, душу твою любим, и нам едино, по виду зверь ты мохнатый или еж колючий. Толико запрещение заставляет душу увлекаться телом, бо тянет к себе плод запретный. Познай тело до конца, и тогда освободишься от него.
   – До какого такого «конца»? Это как волк овцу познает? Значит, по-вашему, зверь хищный «освобождается», егда последнюю овечью кость догрызает и начинает блох задней лапой вычесывать?
   – Лесовик ты, и сравнения все у тебя лесные. Не волку уподобляться пристало, а пламени очищающему, которое поглощает то, что обречено тлену и червию. Ты и сам верно ведаешь, что плоть – лишь загородка тонкая. Как пузырь она. Внутри нее заключена пневма, скрытое дыхание небес, именуемая каббалистами «ор пними», и вокруг нее открытое дыхание небесное, «ор макиф». Как изыдет плоть, так и сольются дыхания эти.
   В руках Каролины появилось лезвие, узкое, не длинее пальца, которым она распорола рубашку Эрминии и надрез сделала в нижней части ее живота.
   Опустилась Каролина на колени, медленно выдохнула и провела языком возле проступивших капель крови, не касаясь их. Эрминия немного подалась вперед – грудью и животом.
   – Una vez mas. Es mas denso solamente.[24]
   Каролина, кося глазом на Максима, неторопливо провела языком по надрезу.
   – Mas densamente, se aprieta todavia. Chupa. Que el chupa![25] – последнее слова рыжеволосая произнесла уже не шепотом, а властным выкриком.
   – Давай, Максим, сделай шаг первый. Царь Соломон рек: «Непорочное житие есть сущая старость» и велел не чураться красоты женской, а вкушать от нее вдосталь, поскольку в ней есть свет. Так и сказал любезной деве: «Зрак лица твоего паче солнечных лучь, и вся в красоте сияешь, яко день в силе своей». Так что тебе, дурню московскому, только повторить остается за царем мудрости.
   Каролина еще раз провела языком по разрезу на теле Эрминии, на этот раз с силой давя на рассеченную кожу. Рыжеволосая захрипела от боли, но мгновение спустя голос ее потончал от удовольствия.
   Максим сделал шаг к Эрминии. Оттолкнул Каролину, чтобы не мешала.
   – Ну-ка в сторону, без прыщавых управимся.
   Одним движением руки сорвал батистовую рубаху, все еще покрывающее тело рыжеволосой ведьмы, и отшвырнул в сторону.
   Рванул к низу ее широкие шпанские панталоны. Провел рукой от лба Эрминии до ее лона и почувствовал, насколько податливо ее тело.
   И возбуждение от первой встречи, и томление старого знакомства с этим телом испытал Максим единовременно.
   А не тряхнуть ли стариной? И в самом деле не был же он постником всю свою жизнь. С веселой вдовушкой из Костромы не раз играл в ручеек. И в сибирском походе не отказывался покувыркаться с остяцкими девками, желавшими узнать поближе чужого бородатого мужика. У них и обычай такой нестрогий был. Случалось и с несколькими сразу, по двое-трое в курень наведывалось.
   Пальцы Максима не только сжимали плоть Эрминии, но будто бы проникали внутрь, чувствуя обреченное биение ее крови и влажное трепетание ее души. Прямо через его руку к нему исходила ее покорность, сладкая и теплая, как амврозия, дающая забвение. Он провел рукой дальше и почувствовал, как исходит дыхание ее плоти. А разорви ее плоть, и весь свет изойдет из нее в вольную глубину небес.
   – Temprano no fuiste tal lento, sal al fin del cubil,[26] – слова Эрминии были похожи на дивий напев, что беспокоил Максима в лесной избушке.
   Ему сейчас показалось, что ближе стал Четырехликий. Словно гидра, втягивал он силу из умирающего города, а в колесах его все ярче разгорался свет. Четырехликий смотрел на Максима, как голодный пес смотрит на хозяина, ожидая куска мяса. Четырехликий, как пес, обещал за полученный корм верную службу…
   А Каролина уже стояла за спиной Эрминии, ловко прикрывая руками ее груди и лоно.
   – Ты ничего не забыл, сердечный? Если ты не еж лесной, то не надобны тебе колючки.
   Еж? Я вам не еж, я по правую руку от князя Хворостинина стоял у Наровы.
   Максим протянул посох Каролине, и от него не укрылось, как цепко ухватились ее пальцы. Но ему было все равно. Он хотел к Эрминии – познать ее, высосать, разорвать, пожрать, впитать.
   И вдруг его глаз случайно усмотрел, как по проулку некто долговязый – похоже, что англ – уводит детей. Три маленькие фигурки, покорно и даже сгорбившись, плелись вслед за черно-багровой фигурой Ровлинга навстречу пламени пожара.
   Максим выхватил меч, которого не успела коснуться рука Каролины, и прыгнул из проема звонницы. Он оказался на скате церковной кровли и, толкнувшись в полупадении, перелетел на уцелевшие стропила недогоревшей купеческой горницы.
   Максим услышал, как пронзительно, по-звериному, закричали женщины, оставшиеся на звоннице, и сразу заметил движение на улице. Он пробежал по стропилу и спрыгнул на сарай. Ветхая дранка, не выдержав его тела, тут же провалилась. Внизу были люди – запах немытого тела, горилки, мочи, пота. Кто-то бросился к нему. Рубя мечом и коля дагом, Максим пробил себе дорогу на улицу. И поспел заметить англичанина, который уже сворачивал за угол. Перескочив через два тына, Максим срезал угол и снова увидел англичанина. Тот был уже не один. С ним несколько мужчин нездешнего вида, головы их были повязаны платками, спереди назад, как у моряков.
   Прямо с тына Максим бросился на них, с лету рубанул первого по темени – клинок скользнул, отсек ухо. Максим оттолкнулся от падающего тела и вонзил меч сверху вниз – прямо в раскрытый рот другого. Рука ощутила, как лезвие прорезает мягкую плоть и утыкается в тазовые кости. Третьего врага Максим ударил дагом под нижнюю челюсть. С хрустом пробив кость, трехгранный металл ушел в мозг, прежде чем чужеземец сумел выстрелить из пистолета.
   – Kill'im, – гаркнул Ровлинг и пальнул из ручницы. Однако Максим укрылся за падающим чужеземцем, в тулово которого и ушел горячий свинец. Затем, вырвав пистолет из руки убитого, послал пулю сам.
   – На, угостись.
   Свинцовый гостинец вошел англинскому купцу между бровей.
   – В аду доложишь об открытии земель новых.
   Последний из товарищей Ровлинга покрутил тесаком с зазубренным тыльем, которым удобно резать корабельные канаты, затем прорычал широкой глоткой:
   – Damn you!
   – Заморские вопли я уже сполна изучил. Что еще? Иноземный моряк, увидев, что предстоит схватка один на один, добавил голосом куда более мирным: – Shit.
   И резво повернулся, чтобы припустить прочь. Однако не успел. Широко шагнув, Максим поспел поймать моряка за край плаща и вогнать ему меч промеж лопаток, оборвав на середине слезливый вопль: «Fuck off!».
   – Теперь помолчи.
   Дети были здесь, они сидели на повозке, запряженной двумя отменными кавалерийскими конями. Мальчик прочистил ухо, которое, верно, немало оглохло от стрельбы, и сказал:
   – Ты вовремя, дядя Максим, от ведьм тех сбежал. Я-то вовсе не понимаю, чего мужики в них такого находят и совсем дурные становятся. Про прыщ на носу у молодухи я тебе говорил, так у старой еще и нос крючковатый. Сущая яга.
   Максим запрыгнул на левого пристяжного, махнул нагайкой и крикнул детям.
   – Токмо держитесь, сейчас прокачу.
   Справные были лошади, да и колесные оси отлично смазаны.
   За ними сразу увязалось трое конных. Стали настигать, посвистывая плетками и что-то выкрикивая на ногайском наречии.