Страница:
Один их преследователей вдруг перелетел через голову коня, который завалился набок, странно дергая ногами.
– Я кувшин с маслом в них швырнул, – зазвенел торжествующим голоском Иеремия, – ибо жратвы в возке знатно много. Вот плюшки – для расстреляния, и варенье для утопленья.
– У тебя кувшин вместо головы, спрячься, – заорал Максим и выстрелил назад из пистолета, сбив с коня еще одного ногайца.
Однако другой всадник поравнялся с повозкой и взмахнул саблей, чтобы срубить мальчишку.
– Еремка, ложись на постилку, не вертись, недоумок!
Но мальчишка, и не думая пригибаться, кинул в ногайца подушку. С меткостью кинул. Под острой сталью сабли лопнула подушка, пустив облако перьев в лицо всаднику. А Иеремия еще присовокупил к подушке горшок. Метательный снаряд поразил конного воина в голову, обмяк тот в седле и, не удержавшись, рухнул вниз. Разгоряченный конь, не останавливаясь, поволок по ухабам его тело, запутавшееся одной ногой в стремени.
– Дядь Максим, это у него кувшин вместо головы!
Из переулка выскочило еще двое ногайских всадников. Максим по спинам конским и дышлу перескочил на повозку, выдернул из-под соломы влажный тулуп. Один всадник пытался перескочить с коня на повозку, но взмах тулупом сбросил его вниз. Голова ногайца хрупнула под колесом, обрывая трусливый выкрик на чужом языке.
Сабля второго всадника пробила тулуп, но и Максим рванул его на себя, закручивая мех. Ногаец, так и не выпустивший саблю, завалился с седла набок. После того Максиму осталось иссечь степняка мечом и, с хрустом перерубаемых шейных позвонков, отделить бритую голову от тела.
Уже пролетела повозка лихая почти что весь Нижний посад, как путь ей перегородил конный разъезд черкасов.
Максим резко свернул в ближний переулок, едва Иеремию не выбросило на повороте.
Но и в конце того переулка встречал их десяток конных – у некоторых были меховые накидки и шапки с перьями польских гусар, у других доломаны и войлочные магерки венгерских гайдуков.
Всадники с двух сторон подъехали к остановившейся повозке.
– А от хто в нас балує? Навпъ наші начальники отаман Мазун i пан Голеневськш цікавляться,[27] – один из черкасов, железком пики подцепив Иеремию за шиворот, поднял его в воздух. Мальчик повис над саблей, которую держал другой черкас. – А не хочеш чи, хлопець, станцювати на рожні?
– Отпусти меня, рябая рожа, чертово копыто, мурло немытое, – отчаянно шептал мальчик, однако боялся пошевелить рукой или ногой.
Тринадцать человек, оценил Максим. Но в узком переулке всадники сильно скучились. Два черкаса упирались в заднюю грядку повозки, кони фыркали прямо в лицо детям. И с другой стороны напирало два конных ляха, их кони били головами в хомуты пристяжных. А у всадников в следующем ряду горели в руках факелы.
И, хотя каждый миг мог сделаться последним, Максим вдруг почувствовал дыхание Бога, как в самые радостные свои часы. И пусть мир нынче был страшен и уродлив, но это оказывалось одной видимостью. Тела и вещи были лишь мимолетным сплетением красок, которые разрисовывали мир земной, словно тонкий венецианский фарфор. И мгновением спустя потоки могли свиться иначе и сделать мир земной другим, лучшим – по Божьей воле.
Максим увидел лики Четырехликого со всех сторон.
– Дострибався, москаль. Зброю кидай, інакше порубаємо, спершу хлопця, потім тебе,[28] – крикнул передний черкас. – Мокренько буде.
Мир земной был уже совсем плоским, сжатым двумя безднами. И свет от обеих бездн беспрепятственно проникал в каждую тварь и вещь. И те теряли твердь, плыли как краски жидкие по фарфору тонкому. И Максим уплывал за пределы своего тела, осознавая себя то в одном месте, то в другом, а то и сразу в нескольких.
Молчание чужого разума, крик души, биение чужого сердца, его воля, податливость – все это было внятно ему.
– А того ли хотите? Может, лучше еще по чарке и на боковую?
– Ти що лопотеш?
– Да так, для звука. Лови мое оружие. Меч в посохе.
Максим встал и перебросил посох ближайшему черкасу – тому, что подносил острие сабли под тельце ребенка. Черкас легко перехватил посох ровно посредине левой рукой. И в это мгновение его отрубленная кисть пала вместе с саблей. Меч, выдернутый из посоха с помощью шелкового шнурка, был уже у Максима. Издав птичий свист, булатный клинок выписал еще круг и чиркнул по шее черкаса, удерживающего мальчика на конце пики. Черкас, булькая, как открытый мех с вином, стал валиться на бок, а Иеремия упал с железка.
Максим выстрелил польскому гусару в живот и выдернул посох из правой руки черкаса.
Меч был сейчас черно-золотистым телом Четырехликого, как змей обвивал он толпу вражеских воинов, приуготовляясь разорвать ее на куски и поглотить ее плоть. Тело Четырехликого было плотным и зримым, а неприятели побледнели и уплощились, сделавшись словно тени на легкой ткани…
Перескочил Максим на левого пристяжного и, оттолкнувшись от хомута и дышла, запрыгнул на лошадь с раненым ляхом. Прикрываясь его телом, Максим вонзил меч другому гусару под кадык и ударил посохом в лицо заднего всадника. Затем соскочил с лошади и с одного маха ра^ек сухожилия на передних ногах коней, стоящих позади.
Вздыбились кони, пораженные болью, сбросили с себя всадников. Максим вырвал из седельных гусарских кобур пистолеты и дал два выстрела – по черкасам и ляхам, свалив двоих воинов. После, под прикрытием порохового дыма, поразил клинком обоих ляхов, сброшенных конями. Булатный меч с одного удара рассек и ладони их, которыми они пытались прикрыться, и кости лица.
Подхватив факел, Максим шмыгнул под повозкой к черкасам. Ткнул огнем в конскую морду, затем в глаза всаднику. Выхватил у опаленного воющего черкаса карабин и выстрелил по всаднику, чья лошадь напирала сзади.
Даг – коню в шею, и прыжок из-под падающей конской туши. Меч – всаднику в живот. И черкасу ровно под руку, вознесшую саблю. Горящий факел остался под широким кафтаном всадника, отчего тот стал метаться, как масло на сковороде.
Проскочив снова под повозкой, Максим поразил гайдуцкого коня в грудь. А даг воткнулся падающему всаднику между латным подбородником и нагрудником. Гайдуцкая пика, перейдя в руку Максима, остановила рвущегося вперед гусара, войдя ему между прутьев забрала…
Максим почти не чувствовал того, что вершит его тело. Ноги не ощущали напряжения, словно скользили вниз с ледяной горки. Руки были легкими крылами ангельскими, душа растекалась по лезвиям клинка, становясь сталью острой.
Вместе с черно-золотистым булатом Максим рассекал воздух и пробивал латы, вспарывал кожу и прорезал нутряной жир, входил в плоть и плыл в крови, рассекал кости и хрящи, слыша их хруст и треск.
Лишь, когда эти тринадцать были оторваны от темной стороны и уже не превращали божий свет в злую силу, Максим, утерши вражескую кровь с лица чьим-то плащом, вспомнил о детях.
Иеремия – молодца, не только сам подлез под повозку, но и девчонок там укрыл. Правда, те взвизгнули от страха, завидев лицо Максима с размазанной по нему кровью, с оскалом еще не успокоившегося рта. Но мальчик не сплоховал. Оглядев мертвецов, кивнул одобрительно:
– А побыстрее нельзя было с прохвостами управиться? Они ж меня чуть задницей на вертел не посадили.
Отдышавшись, поднял Максим двухствольную аркебузу, выпавшую из мертвых рук гусара, бросил в повозку еще пяток пистолей и ручниц, собрал роги с порохом и берендейки с зарядцами. Залез сам. Стегнул вожжами запряженных коней, сказал «Но!» и впал в ненадолго в забытье, где был он словно камень, ничего не чувствуя, ни о чем не мысля.
Повозка проехала несколько черкасских дозоров. Заднепровские воины, предаваясь бражничеству и распутству, словно не замечали залитого кровью человека в европейском платье. Реже стало жилье – если за дома считать обгоревшие бревна и печные трубы. Максим направлял повозку к Никольским воротам, чтобы переехать через Золотуху в Нижний Посад. Там все уже подчистую выгорело и вряд ли встретится много воровского сброда – не собаки ж они, чтоб на пепелище бродить. Однако у Никольских ворот через Золотуху переправлялась гайдуцкая сотня, и Максим свернул на Зосимовскую улицу. А там к ним привязалась пара пьяных черкасов.
– Стій, дядько, підвези.
– Слышь ты, занято, – спешно отозвался Иеремия, – на товарище своем катайся.
– Стій, дядько, – уперся черкас, глядя неморгающим и красным от отблеска пожарищ глазом.
– Да ты ж не знаешь, куда я еду.
Максим попытался вытолкнуть прущего в повозку черкаса, но тот держался за грядку крепко:
– Уб'ю, дядько. Я тут вже двадцять моськальськіх голів розколов як шкаралупи.[29]
– Не хвались едучи на рать, а хвались едучи с рати.
Наступив на руку черкаса, сжимающую чекан, Максим перенял оружие и одним ударом пробил вору темя. Мертвец отпал от повозки, но другой черкас возопил истошно: «На допомогу, братики. Зрада!».[30] Отовсюду к повозке хлынуло множество воров – в свете факелов и пожарищ видны были выпученные, лишенные разума глаза и раззявленные, залитые пеной рты.
Максим рассек мечом голову крикуна до самой глазницы и хлестнул вожжами лошадей. За повозкой сразу увязалось бегом десяток черкасов. Несколько опустились на колено, чтобы палить из ручниц. Трое вскочило на коней. Этих Максим убил первыми, передав вожжи Иеремии.
Но изо всех переулков выскакивали пешие и конные черкасы, коих было уже не менее дюжины. Максим резко развернул повозку, выстрелил из двухствольного карабина, свалив сотника в высокой шапке и велел детям под покровом дыма порохового бежать к пролому в ближнем заборе. Рассыпав зарядцы по подстилке повозки, ссыпал на нее огненное зелье из пороховых рогов. Опосле поджег там, где получилась из пороха дорожка узкая, и выскочил на ходу, несколько раз перекувыркнувшись через голову. Лошади понеслись во весь опор навстречу толпе воров.
Зелье пороховое взорвалось в повозке, когда лошади почти домчались до черкасов. Пристяжные пали, иссеченные вражеским свинцом, но горящая повозка – колеса, оглобли, грядки, доски, днища полетели через их трупы, сокрушая врагов огнем и ударом.
В дыму какой-то всадник еще налетел на Максима, целя пикой, но тот уже перемахнул через забор. Конь ударился о частокол, перебросив через него черкаса, тут Максим и перерезал ему горло.
5
– Я кувшин с маслом в них швырнул, – зазвенел торжествующим голоском Иеремия, – ибо жратвы в возке знатно много. Вот плюшки – для расстреляния, и варенье для утопленья.
– У тебя кувшин вместо головы, спрячься, – заорал Максим и выстрелил назад из пистолета, сбив с коня еще одного ногайца.
Однако другой всадник поравнялся с повозкой и взмахнул саблей, чтобы срубить мальчишку.
– Еремка, ложись на постилку, не вертись, недоумок!
Но мальчишка, и не думая пригибаться, кинул в ногайца подушку. С меткостью кинул. Под острой сталью сабли лопнула подушка, пустив облако перьев в лицо всаднику. А Иеремия еще присовокупил к подушке горшок. Метательный снаряд поразил конного воина в голову, обмяк тот в седле и, не удержавшись, рухнул вниз. Разгоряченный конь, не останавливаясь, поволок по ухабам его тело, запутавшееся одной ногой в стремени.
– Дядь Максим, это у него кувшин вместо головы!
Из переулка выскочило еще двое ногайских всадников. Максим по спинам конским и дышлу перескочил на повозку, выдернул из-под соломы влажный тулуп. Один всадник пытался перескочить с коня на повозку, но взмах тулупом сбросил его вниз. Голова ногайца хрупнула под колесом, обрывая трусливый выкрик на чужом языке.
Сабля второго всадника пробила тулуп, но и Максим рванул его на себя, закручивая мех. Ногаец, так и не выпустивший саблю, завалился с седла набок. После того Максиму осталось иссечь степняка мечом и, с хрустом перерубаемых шейных позвонков, отделить бритую голову от тела.
Уже пролетела повозка лихая почти что весь Нижний посад, как путь ей перегородил конный разъезд черкасов.
Максим резко свернул в ближний переулок, едва Иеремию не выбросило на повороте.
Но и в конце того переулка встречал их десяток конных – у некоторых были меховые накидки и шапки с перьями польских гусар, у других доломаны и войлочные магерки венгерских гайдуков.
Всадники с двух сторон подъехали к остановившейся повозке.
– А от хто в нас балує? Навпъ наші начальники отаман Мазун i пан Голеневськш цікавляться,[27] – один из черкасов, железком пики подцепив Иеремию за шиворот, поднял его в воздух. Мальчик повис над саблей, которую держал другой черкас. – А не хочеш чи, хлопець, станцювати на рожні?
– Отпусти меня, рябая рожа, чертово копыто, мурло немытое, – отчаянно шептал мальчик, однако боялся пошевелить рукой или ногой.
Тринадцать человек, оценил Максим. Но в узком переулке всадники сильно скучились. Два черкаса упирались в заднюю грядку повозки, кони фыркали прямо в лицо детям. И с другой стороны напирало два конных ляха, их кони били головами в хомуты пристяжных. А у всадников в следующем ряду горели в руках факелы.
И, хотя каждый миг мог сделаться последним, Максим вдруг почувствовал дыхание Бога, как в самые радостные свои часы. И пусть мир нынче был страшен и уродлив, но это оказывалось одной видимостью. Тела и вещи были лишь мимолетным сплетением красок, которые разрисовывали мир земной, словно тонкий венецианский фарфор. И мгновением спустя потоки могли свиться иначе и сделать мир земной другим, лучшим – по Божьей воле.
Максим увидел лики Четырехликого со всех сторон.
– Дострибався, москаль. Зброю кидай, інакше порубаємо, спершу хлопця, потім тебе,[28] – крикнул передний черкас. – Мокренько буде.
Мир земной был уже совсем плоским, сжатым двумя безднами. И свет от обеих бездн беспрепятственно проникал в каждую тварь и вещь. И те теряли твердь, плыли как краски жидкие по фарфору тонкому. И Максим уплывал за пределы своего тела, осознавая себя то в одном месте, то в другом, а то и сразу в нескольких.
Молчание чужого разума, крик души, биение чужого сердца, его воля, податливость – все это было внятно ему.
– А того ли хотите? Может, лучше еще по чарке и на боковую?
– Ти що лопотеш?
– Да так, для звука. Лови мое оружие. Меч в посохе.
Максим встал и перебросил посох ближайшему черкасу – тому, что подносил острие сабли под тельце ребенка. Черкас легко перехватил посох ровно посредине левой рукой. И в это мгновение его отрубленная кисть пала вместе с саблей. Меч, выдернутый из посоха с помощью шелкового шнурка, был уже у Максима. Издав птичий свист, булатный клинок выписал еще круг и чиркнул по шее черкаса, удерживающего мальчика на конце пики. Черкас, булькая, как открытый мех с вином, стал валиться на бок, а Иеремия упал с железка.
Максим выстрелил польскому гусару в живот и выдернул посох из правой руки черкаса.
Меч был сейчас черно-золотистым телом Четырехликого, как змей обвивал он толпу вражеских воинов, приуготовляясь разорвать ее на куски и поглотить ее плоть. Тело Четырехликого было плотным и зримым, а неприятели побледнели и уплощились, сделавшись словно тени на легкой ткани…
Перескочил Максим на левого пристяжного и, оттолкнувшись от хомута и дышла, запрыгнул на лошадь с раненым ляхом. Прикрываясь его телом, Максим вонзил меч другому гусару под кадык и ударил посохом в лицо заднего всадника. Затем соскочил с лошади и с одного маха ра^ек сухожилия на передних ногах коней, стоящих позади.
Вздыбились кони, пораженные болью, сбросили с себя всадников. Максим вырвал из седельных гусарских кобур пистолеты и дал два выстрела – по черкасам и ляхам, свалив двоих воинов. После, под прикрытием порохового дыма, поразил клинком обоих ляхов, сброшенных конями. Булатный меч с одного удара рассек и ладони их, которыми они пытались прикрыться, и кости лица.
Подхватив факел, Максим шмыгнул под повозкой к черкасам. Ткнул огнем в конскую морду, затем в глаза всаднику. Выхватил у опаленного воющего черкаса карабин и выстрелил по всаднику, чья лошадь напирала сзади.
Даг – коню в шею, и прыжок из-под падающей конской туши. Меч – всаднику в живот. И черкасу ровно под руку, вознесшую саблю. Горящий факел остался под широким кафтаном всадника, отчего тот стал метаться, как масло на сковороде.
Проскочив снова под повозкой, Максим поразил гайдуцкого коня в грудь. А даг воткнулся падающему всаднику между латным подбородником и нагрудником. Гайдуцкая пика, перейдя в руку Максима, остановила рвущегося вперед гусара, войдя ему между прутьев забрала…
Максим почти не чувствовал того, что вершит его тело. Ноги не ощущали напряжения, словно скользили вниз с ледяной горки. Руки были легкими крылами ангельскими, душа растекалась по лезвиям клинка, становясь сталью острой.
Вместе с черно-золотистым булатом Максим рассекал воздух и пробивал латы, вспарывал кожу и прорезал нутряной жир, входил в плоть и плыл в крови, рассекал кости и хрящи, слыша их хруст и треск.
Лишь, когда эти тринадцать были оторваны от темной стороны и уже не превращали божий свет в злую силу, Максим, утерши вражескую кровь с лица чьим-то плащом, вспомнил о детях.
Иеремия – молодца, не только сам подлез под повозку, но и девчонок там укрыл. Правда, те взвизгнули от страха, завидев лицо Максима с размазанной по нему кровью, с оскалом еще не успокоившегося рта. Но мальчик не сплоховал. Оглядев мертвецов, кивнул одобрительно:
– А побыстрее нельзя было с прохвостами управиться? Они ж меня чуть задницей на вертел не посадили.
Отдышавшись, поднял Максим двухствольную аркебузу, выпавшую из мертвых рук гусара, бросил в повозку еще пяток пистолей и ручниц, собрал роги с порохом и берендейки с зарядцами. Залез сам. Стегнул вожжами запряженных коней, сказал «Но!» и впал в ненадолго в забытье, где был он словно камень, ничего не чувствуя, ни о чем не мысля.
Повозка проехала несколько черкасских дозоров. Заднепровские воины, предаваясь бражничеству и распутству, словно не замечали залитого кровью человека в европейском платье. Реже стало жилье – если за дома считать обгоревшие бревна и печные трубы. Максим направлял повозку к Никольским воротам, чтобы переехать через Золотуху в Нижний Посад. Там все уже подчистую выгорело и вряд ли встретится много воровского сброда – не собаки ж они, чтоб на пепелище бродить. Однако у Никольских ворот через Золотуху переправлялась гайдуцкая сотня, и Максим свернул на Зосимовскую улицу. А там к ним привязалась пара пьяных черкасов.
– Стій, дядько, підвези.
– Слышь ты, занято, – спешно отозвался Иеремия, – на товарище своем катайся.
– Стій, дядько, – уперся черкас, глядя неморгающим и красным от отблеска пожарищ глазом.
– Да ты ж не знаешь, куда я еду.
Максим попытался вытолкнуть прущего в повозку черкаса, но тот держался за грядку крепко:
– Уб'ю, дядько. Я тут вже двадцять моськальськіх голів розколов як шкаралупи.[29]
– Не хвались едучи на рать, а хвались едучи с рати.
Наступив на руку черкаса, сжимающую чекан, Максим перенял оружие и одним ударом пробил вору темя. Мертвец отпал от повозки, но другой черкас возопил истошно: «На допомогу, братики. Зрада!».[30] Отовсюду к повозке хлынуло множество воров – в свете факелов и пожарищ видны были выпученные, лишенные разума глаза и раззявленные, залитые пеной рты.
Максим рассек мечом голову крикуна до самой глазницы и хлестнул вожжами лошадей. За повозкой сразу увязалось бегом десяток черкасов. Несколько опустились на колено, чтобы палить из ручниц. Трое вскочило на коней. Этих Максим убил первыми, передав вожжи Иеремии.
Но изо всех переулков выскакивали пешие и конные черкасы, коих было уже не менее дюжины. Максим резко развернул повозку, выстрелил из двухствольного карабина, свалив сотника в высокой шапке и велел детям под покровом дыма порохового бежать к пролому в ближнем заборе. Рассыпав зарядцы по подстилке повозки, ссыпал на нее огненное зелье из пороховых рогов. Опосле поджег там, где получилась из пороха дорожка узкая, и выскочил на ходу, несколько раз перекувыркнувшись через голову. Лошади понеслись во весь опор навстречу толпе воров.
Зелье пороховое взорвалось в повозке, когда лошади почти домчались до черкасов. Пристяжные пали, иссеченные вражеским свинцом, но горящая повозка – колеса, оглобли, грядки, доски, днища полетели через их трупы, сокрушая врагов огнем и ударом.
В дыму какой-то всадник еще налетел на Максима, целя пикой, но тот уже перемахнул через забор. Конь ударился о частокол, перебросив через него черкаса, тут Максим и перерезал ему горло.
5
Дети сами окликнули его из ракитника, а спрятались так, что мышку проще найти.
И Максим решил: это место неплохое, чтобы досидеть оставшийся час до рассвета. А при первых рассветных лучах зазвучали голоса из соседнего двора. Мирные голоса.
Хоть половина построек на этом дворе была попорчена пожаром, однако огонь был потушен вовремя и до горниц вообще не добрался. Лишь кое-где тлели отметенные к ограде угольки. Несмотря на сохранность хоромов, хозяин-купец собирался в дорогу, прочь из разоренного города. Во дворе стояло несколько возков и телег, на которые молодцы спешно укладывали скарб. Пятеро немцев охраняли степенного человека, получив свою мзду и надеясь получить еще в месте прибытия.
Максим пробрался поближе и неожиданно вырос перед хозяином, когда тот отошел в сторонку отлить. И первым делом зажал готовый возопить рот купчины. Затем показал пальцем, что надобно тихо-мирно переговорить.
– Уф, чего тебе, ирод? – забормотал купец, поводя туда-сюда маленькими напуганными глазками.
– Меня зовут несколько иначе. А вообще-то мне – ничего, но вот трое детишек-сирот, не возьмешь их с собой?
– Сирот жалко, но почто они мне?
– Заплачу я тебе, – Максим высыпал на ладонь фряжские камушки. – А потом и сироты тебе пригодятся. Народ на Руси повывелся, селения пусты стоят и грады необитаемы, а эти будут тебе работники.
– А где ж работники? – оживился купец, увидев камушки.
– А вот и мы, – появился Иеремия, держа за руки девочек. – Сеем, жнем, молотим, шьем, штопаем, тачаем и прядем.
– Никит, Никит, куда ты подевался? – послышался бабий голос, из-за сарая появилась тучная женщина. Похоже, что хозяйка.
– Батюшки, – вымолвила она, увидев Максима и детей. – Это кто еще взялся?
– Работники пришли, – хмыкнул купчина, – только сопли подобрать забыли.
– Да они ж от горшка два вершка.
– Хозяйка, я дельное говорю, – быстро заговорил Максим, увидев в глазах бабы жалость, – возьмите детей и камушки. Здесь, на пепелище, пропадут мальцы, сироты ведь. Они и в самом деле крепкие, к работе привычные. Этот молодчик пусть и в соплях, да при мне двух конных злодеев оприходовал.
– Ну возьмем, возьмем, – совсем удобрилась баба, – мелкие ведь, много места не займут. И пора нам отъезжать, покуда всего имения не лишились. Если бы Никита Иванович языка немецкого не ведал и не привечал купцов из Немецкой слободы гостинцами интересными, то нас, верно, и в живых сейчас, не было.
– Трогайтесь, хозяюшка, трогайтесь, на немцев никаких гостинцев не напасешься, жадные же как свиньи.
Максим высыпал камни в руку купца, а баба повела детей к подводам. Еще и солнце не успело встать, как пяток подвод потянулся со двора. На второй сидели Иеремия, Настя, Даша, а с ними четверо хозяйских детей. «А все-таки мы их выдрали», – крикнул напоследок Иеремия, вскидывая сжатую ладошку. Пара немцев поехали впереди, важно покрикивая «Weg frei», остальные потянулись сзади.
В утреннем тумане быстро растаяла спина последнего всадника. Слегка постанывали на пронизывающем ветру распахнутые ворота. Через двор наискось пробежал тощий черкас, сжимающий в руках заполошно кудахтающую курицу, и выскочил в ворота.
Максим вышел на середину опустевшего двора.
– Ты думаешь, что освободился, – из распахнутого окна горницы донесся голос, а следом появилось лицо Каролины. – Но от грехов так просто не очистишься, сие хуже нечистот липнет.
– Это такие друзья, как вы, хуже говна липнут.
Из утреннего тумана на купеческий двор вошли трое – Эрминия Варгас и двое гайдуков, что несли на носилках тело, покрытое окровавленной скатертью. За ними послушно ступали двое коней.
Гайдуки положили носилки с телом на землю и куда-то спешно удалились.
Каролина, выйдя из окна горницы, ловко соскочила на выступающую балку подклети и спрыгнула на землю. Сорвала скатерть с носилок, открыв Ровлинга с дырой во лбу. На теле его лежал меч, прикрытый скрещением рук. Каролина опустилась на колени и лобызнула мертвеца в губы.
– Англу дохлому уже ни поцелуй твой не требуется, ни новые земли.
– Был наш Бред Вильямович занудлив и в молитве неприлежен, – сказала Каролина. – Однако в том имелась своя прелесть, святош и без Ровлинга хватало. Ты, Максим-злодей, без всякой жалости проделал дыру сквозную в голове нашего товарища, который был столь любезен сердцу нашему знанием законов и коммерции. Ты умертвил торгового гостя аки хищник в нощи, хотя имел оный муж полное право на достойный суд со стороны равных. Поправимо ли сие? Как ты думаешь, кто нынче Ровлинг? Кто или что? Человек или тление одно?
– Блуда словесного и так уж предостаточно от вас услышал, но не волнуйтесь, скоро протухнет законник ваш, – сказал Максим, ощупывая цепким взглядом окрестности. – Я думаю, что пора кинуть эту падаль на корм псам. Они порадуются.
Из тумана вновь явился тощий черкас, который только что снес со двора курицу. Завидев собрание людей, он шатнулся к стене, однако продолжил свой путь к курятнику.
– Падаль, значит, вещь мертвая. «На все создания раскинул Господь тенета и сети Свои, так что, кто хочет видеть Его, может найти Его и узнать в каждом творении». Из сих слов философа неясно, является ли падаль творением или уже нет. Что ж, проверим.
– Підійди сюди, – крикнула Каролина черкасу, который уже скрывался в дверях курятника.
– А навіщо?[31] – слегка промедлив отозвался тот.
– А поцілую, – с серьезным лицом посулила она. Черкас, не смея ослушаться, подошел к Каролине, снял шапку и поднес губы к ее лицу.
– Невже поцілуєш?[32]
– Шапку те одягни, а то воші розбіжаться, ніби коні.[33] – сказала шляхетка и, повернувшись к черкасу, подняла юбки. Тот, как справный молодец, немедленно пристроился сзади.
Протерпев первые толчки удилища, Каролина полуобернулась и спросила:
– Ну як солодко тобі?[34]
– Солодко, пані, солодше меду.[35]
– Ну так і пора заплатити за це?[36]
И сверкнувший между ее пальцев стилет вошел черкасу в глаз. Человек успел всхрипнуть, отшатнутся и пал на труп Ровлинга уже мертвым.
– Подобные вещи любят друг друга и соединяются. Вся плоть едина, – молвила Каролина, спешно поправляя одежду.
– Не слишком ли большую плату ты взяла с этого хлопца? А сколько обычно берешь? – сказал для бодрости Максим, ощущая однако холод и приближение мрака.
– Sabbateo, oyes, habremos la carne unica,[37] – выкрикнула Эрминия тоскливым голосом болотной птицы.
Затряслись стены хоромов и прочих построек, огибающих двор.
Максим ощутил Касание, иное Касание, которое зло давило ему на затылок.
Он обернулся. За ним ним стоял Четырехликий. Окружности его были сейчас едва различимы. Весь Четырехликий напоминал отсветы света лунного на краях облаков.
– Здорово, нечисть. Это ты нынче бледный с недосыпа?
Двинулся Четырехликий к телам Ровлинга и черкаса. В четырех его окружностях завиднелись уже не человеческие лики, а будто морды звериные – ящера, пардуса, собаки и обезьяны.
– Вот и покупатель наш щедрый. Вот кому пневма освобожденная надобна, – звонким базарным голосом сказала Каролина. – Он и есть ангел наш светлый, ни капельки не падший. Такого не грех и в афедрон поцеловать.
– Идолопоклонство – грех непростительный, это и вам, римокатоликам, ведомо.
– Да какое же поклонение ты усмотрел? Да и не идол это, а что-то вроде искусного устройства, машины. Заплатил и пользуйся.
– Чем заплатил? Чужой кровью?
– А хоть бы и чужой. Потому что сказано владыкой небесным: овладевайте землей. И мы выполняем высшую заповедь, тогда как вы, московиты, дикие сарматы, карибские и гвинейские дикари годитесь лишь на то, чтобы быть пищей для этой машины.
– Неужто и папский престол не усматривает в этом греха?
– Папскому престолу нужен «римский мир», восставший из многовековой тьмы, могущественный и богатый. Поэтому благословил Римский Престол и разорение Константинополя католическим воинством, и наживу Венеции и Генуи на торговле рабами славянскими, коих скупали они у Орды, и нынешнюю торговлю рабами черными гвинейскими. Оттого-то Престол и опытам анатомическим втайне потворствовал. Знаешь, большинство пыток в подвалах святой инквизиции не только узаконено богословами из лучших университетов, но происходит при участии деятельном врачей из тех же храмов науки. А от знания анатомии наша наука и искусство высокое пошли быть. Ах, если б ты видел капеллу сикстинскую и фреску Микеланджелову «Сотворение Адама». И она без анатомии не появилась бы. Даже Господь Бог на той фреске чудесной, если приглядеться, есть образ мозга человеческого.
– Отчего ж Престол Папский затеял на чернокнижников охоту столь великую? У них тот же интерес к власти над бесами и строению тела человеческого.
– Правильно, Максим, им надобно того же. А кто первым познает устройство мира и тела, тот и будет править ими…
Заметил тут Максим, что склонился Четырехликий к трупам, покрыл их блеском металлическим.
– Dile que es demasiado tarde, que ni un cabello cae de su cabeza, si se conecta conmigo,[38] – снова заголосила Эрминия.
– Ах, какие чувства. Она уверена, ты тот самый чернокнижник Савватий, что совокуплялся с ней под столом в алхимической мастерской, знакомя с химией и анатомией любви. Да, озорник, видно, был еще тот; видом благообразный, а мыслью проказный. Из рук прелестника попала Эрминия в руки палача, который познакомил ее и с такими чудесными игрушками, как испанский сапожок и пыточная лестница. Ее молодое, крепкое, но уже полное греха тело должен был испепелить костер, однако римская курия приняла ее под свое крыло и дала ей службу. Она продолжала грешить с тем же успехом, но уже ради дела благого, предавая открывшихся ей чернокнижников и колдунов в руки святой инквизиции. Грех ведь только грехом побежден может быть…
Растекся Четырехликий и сгустил туман, из которого свился коридор, совсем как воронка. А в дальнем конце его появился Ровлинг, такой же живой, как во Владимирской церкви и возле собора.
Захлопала Каролина в ладоши: «С возвращеньицем!» и добавила торжествующе:
– Как видишь, Максим, покупатель немедля рассчитался с нами.
– I am back, – голос Ровлинга прозвучал и сверху, и снизу. Побежал навь[39] на Максима, крутя мечом, да так быстро, что от клинка виднелся только круг блестящий. Лишь низко приникнув к земле, увернулся Максим от лезвия. А ударя вослед, обрубил мертвому англу руку, несущую меч.
– Ну, как тебе, Максим, сей Голем? Не правда ли, переплюнули мы старого бен Безалела?[40] – заметила Каролина.
– Не слишком искусен ваш беспокойник. Неужто чернокнижия на большее не хватило? Почем нынче заклинание?
– И с чего в тебе Эрминия увидела мудрого Савватия? Впрочем, и старец отощал мозгами ко старости, если решил, что Четырехликого надо кормить собственной жизнью.
Ровлинг не стал поднимать свое оружие с земли, а прыгнул на Максима, как саранча, без разгона. Не уворачивался Максим, а развалил летящее на него тело от плеча почти до пупа, срубив шесть ребер. Схватил навь свои отрубленные кости и мощным двусторонним ударом выбил меч булатный из руки Максима. А потом стал наступать, молотя ребрами, словно булавами. Как оказался Максим прижат к тыну, снова прыгнул навь. Однако успел Максим подхватить кол, выпавший из ограды, и приемом, используемым посухой[41] против конницы, направил острие на врага.
Ровлинг со всеха маха сел на кол, который пробил его от промежности до рассеченной грудной клетки.
– Теперь отдохни, душа грешная, скоро в ад вернешься. Ровлинг, хоть и нанизан на кол, а стал приседать, пока не оказался у его основания, после чего выдернул его из себя. Подхватил древесное орудие левой рукой и стал молотить им – легко, будто прутиком. Только «прутик» этот легко мог голову размозжить и мозги выбить.
Поймал Максим уходящую для замаха руку навья, а тело его его направил в забор. Пробил тяжелый беспокойник ограду, застрял в проломе. Собрался уже вылезать обратно, но пригвоздил его Максим дагом к доске заборной. Не медля, подвесил на дужку кинжала последний пороховой зарядец и запалил его, схватив с земли жгущий уголек.
Огненное зелье разворотило навья на куски, распался он на члены, повисли потроха его на досках и прутьях ограды.
Наклонился Максим, чтобы поднять свой меч, а когда выпрямился уже, узкий клинок вошел ему сзади под лопатку.
Обернулся Максим. Перед ним стояла Каролина, а в руке у нее был стилет, по которому катилась одинокая, но крупная капля крови. Он почувствовал, как хрустят его зубы, сжатые из-за боли.
– Вот и ты узнал начала анатомии, – сказала Каролина. – А кем ты был, теперь неважно, потому что тебя уже не будет. Ненадолго переживет тебя и Московия.
Занес Максим меч, чтобы покарать девку за подлый удар. Тут Эрминия и вогнала стилет в его спину. Эта рана, казалось, не несла столько боли, как удар Каролины, но Максим вдруг перестал чуять свои ноги. Небеса повернулись, и земля врезалась в него своим могучим телом, разбив нос и губы.
Лежа ничком, Максим все-таки повернул голову.
– Cuando me trasladé a la espalda y un beso, entonces usted va a morir inmediatamente, pero no quiero,[42] – голос Эрминии уже удалялся.
– И не надейся на вечную жизнь, московит. Ты станешь прахом, которым питается трава и червие. Вечность – это грядущий мир, а он принадлежит нам, – сказала Каролина.
Обе всадницы выехали в утренний туман, оставив позади серый шлейф сгустившейся водяной взвеси, и три тела. Останки Ровлинга, труп черкаса и едва еще живого Максима.
Хотел Максим обратиться к Четырехликому, но закашлялся; кровь горячей волной заливала ему легкие, стесняя в них места для воздуха.
Максим заплакал, однако не от боли, которой уже не чувствовал, а от бессилия.
Огромный ворон заслонял полнеба своим крылом и тень становилась все гуще.
Савватий оставил меч, но он должен был знать, что один лишь булат не сумеет выполнить всю работу. Савватий отдал свою жизнь, чтобы добиться верности Четырехликого, и не мог не передать позыва, который бы подчинил это создание.
И Максим решил: это место неплохое, чтобы досидеть оставшийся час до рассвета. А при первых рассветных лучах зазвучали голоса из соседнего двора. Мирные голоса.
Хоть половина построек на этом дворе была попорчена пожаром, однако огонь был потушен вовремя и до горниц вообще не добрался. Лишь кое-где тлели отметенные к ограде угольки. Несмотря на сохранность хоромов, хозяин-купец собирался в дорогу, прочь из разоренного города. Во дворе стояло несколько возков и телег, на которые молодцы спешно укладывали скарб. Пятеро немцев охраняли степенного человека, получив свою мзду и надеясь получить еще в месте прибытия.
Максим пробрался поближе и неожиданно вырос перед хозяином, когда тот отошел в сторонку отлить. И первым делом зажал готовый возопить рот купчины. Затем показал пальцем, что надобно тихо-мирно переговорить.
– Уф, чего тебе, ирод? – забормотал купец, поводя туда-сюда маленькими напуганными глазками.
– Меня зовут несколько иначе. А вообще-то мне – ничего, но вот трое детишек-сирот, не возьмешь их с собой?
– Сирот жалко, но почто они мне?
– Заплачу я тебе, – Максим высыпал на ладонь фряжские камушки. – А потом и сироты тебе пригодятся. Народ на Руси повывелся, селения пусты стоят и грады необитаемы, а эти будут тебе работники.
– А где ж работники? – оживился купец, увидев камушки.
– А вот и мы, – появился Иеремия, держа за руки девочек. – Сеем, жнем, молотим, шьем, штопаем, тачаем и прядем.
– Никит, Никит, куда ты подевался? – послышался бабий голос, из-за сарая появилась тучная женщина. Похоже, что хозяйка.
– Батюшки, – вымолвила она, увидев Максима и детей. – Это кто еще взялся?
– Работники пришли, – хмыкнул купчина, – только сопли подобрать забыли.
– Да они ж от горшка два вершка.
– Хозяйка, я дельное говорю, – быстро заговорил Максим, увидев в глазах бабы жалость, – возьмите детей и камушки. Здесь, на пепелище, пропадут мальцы, сироты ведь. Они и в самом деле крепкие, к работе привычные. Этот молодчик пусть и в соплях, да при мне двух конных злодеев оприходовал.
– Ну возьмем, возьмем, – совсем удобрилась баба, – мелкие ведь, много места не займут. И пора нам отъезжать, покуда всего имения не лишились. Если бы Никита Иванович языка немецкого не ведал и не привечал купцов из Немецкой слободы гостинцами интересными, то нас, верно, и в живых сейчас, не было.
– Трогайтесь, хозяюшка, трогайтесь, на немцев никаких гостинцев не напасешься, жадные же как свиньи.
Максим высыпал камни в руку купца, а баба повела детей к подводам. Еще и солнце не успело встать, как пяток подвод потянулся со двора. На второй сидели Иеремия, Настя, Даша, а с ними четверо хозяйских детей. «А все-таки мы их выдрали», – крикнул напоследок Иеремия, вскидывая сжатую ладошку. Пара немцев поехали впереди, важно покрикивая «Weg frei», остальные потянулись сзади.
В утреннем тумане быстро растаяла спина последнего всадника. Слегка постанывали на пронизывающем ветру распахнутые ворота. Через двор наискось пробежал тощий черкас, сжимающий в руках заполошно кудахтающую курицу, и выскочил в ворота.
Максим вышел на середину опустевшего двора.
– Ты думаешь, что освободился, – из распахнутого окна горницы донесся голос, а следом появилось лицо Каролины. – Но от грехов так просто не очистишься, сие хуже нечистот липнет.
– Это такие друзья, как вы, хуже говна липнут.
Из утреннего тумана на купеческий двор вошли трое – Эрминия Варгас и двое гайдуков, что несли на носилках тело, покрытое окровавленной скатертью. За ними послушно ступали двое коней.
Гайдуки положили носилки с телом на землю и куда-то спешно удалились.
Каролина, выйдя из окна горницы, ловко соскочила на выступающую балку подклети и спрыгнула на землю. Сорвала скатерть с носилок, открыв Ровлинга с дырой во лбу. На теле его лежал меч, прикрытый скрещением рук. Каролина опустилась на колени и лобызнула мертвеца в губы.
– Англу дохлому уже ни поцелуй твой не требуется, ни новые земли.
– Был наш Бред Вильямович занудлив и в молитве неприлежен, – сказала Каролина. – Однако в том имелась своя прелесть, святош и без Ровлинга хватало. Ты, Максим-злодей, без всякой жалости проделал дыру сквозную в голове нашего товарища, который был столь любезен сердцу нашему знанием законов и коммерции. Ты умертвил торгового гостя аки хищник в нощи, хотя имел оный муж полное право на достойный суд со стороны равных. Поправимо ли сие? Как ты думаешь, кто нынче Ровлинг? Кто или что? Человек или тление одно?
– Блуда словесного и так уж предостаточно от вас услышал, но не волнуйтесь, скоро протухнет законник ваш, – сказал Максим, ощупывая цепким взглядом окрестности. – Я думаю, что пора кинуть эту падаль на корм псам. Они порадуются.
Из тумана вновь явился тощий черкас, который только что снес со двора курицу. Завидев собрание людей, он шатнулся к стене, однако продолжил свой путь к курятнику.
– Падаль, значит, вещь мертвая. «На все создания раскинул Господь тенета и сети Свои, так что, кто хочет видеть Его, может найти Его и узнать в каждом творении». Из сих слов философа неясно, является ли падаль творением или уже нет. Что ж, проверим.
– Підійди сюди, – крикнула Каролина черкасу, который уже скрывался в дверях курятника.
– А навіщо?[31] – слегка промедлив отозвался тот.
– А поцілую, – с серьезным лицом посулила она. Черкас, не смея ослушаться, подошел к Каролине, снял шапку и поднес губы к ее лицу.
– Невже поцілуєш?[32]
– Шапку те одягни, а то воші розбіжаться, ніби коні.[33] – сказала шляхетка и, повернувшись к черкасу, подняла юбки. Тот, как справный молодец, немедленно пристроился сзади.
Протерпев первые толчки удилища, Каролина полуобернулась и спросила:
– Ну як солодко тобі?[34]
– Солодко, пані, солодше меду.[35]
– Ну так і пора заплатити за це?[36]
И сверкнувший между ее пальцев стилет вошел черкасу в глаз. Человек успел всхрипнуть, отшатнутся и пал на труп Ровлинга уже мертвым.
– Подобные вещи любят друг друга и соединяются. Вся плоть едина, – молвила Каролина, спешно поправляя одежду.
– Не слишком ли большую плату ты взяла с этого хлопца? А сколько обычно берешь? – сказал для бодрости Максим, ощущая однако холод и приближение мрака.
– Sabbateo, oyes, habremos la carne unica,[37] – выкрикнула Эрминия тоскливым голосом болотной птицы.
Затряслись стены хоромов и прочих построек, огибающих двор.
Максим ощутил Касание, иное Касание, которое зло давило ему на затылок.
Он обернулся. За ним ним стоял Четырехликий. Окружности его были сейчас едва различимы. Весь Четырехликий напоминал отсветы света лунного на краях облаков.
– Здорово, нечисть. Это ты нынче бледный с недосыпа?
Двинулся Четырехликий к телам Ровлинга и черкаса. В четырех его окружностях завиднелись уже не человеческие лики, а будто морды звериные – ящера, пардуса, собаки и обезьяны.
– Вот и покупатель наш щедрый. Вот кому пневма освобожденная надобна, – звонким базарным голосом сказала Каролина. – Он и есть ангел наш светлый, ни капельки не падший. Такого не грех и в афедрон поцеловать.
– Идолопоклонство – грех непростительный, это и вам, римокатоликам, ведомо.
– Да какое же поклонение ты усмотрел? Да и не идол это, а что-то вроде искусного устройства, машины. Заплатил и пользуйся.
– Чем заплатил? Чужой кровью?
– А хоть бы и чужой. Потому что сказано владыкой небесным: овладевайте землей. И мы выполняем высшую заповедь, тогда как вы, московиты, дикие сарматы, карибские и гвинейские дикари годитесь лишь на то, чтобы быть пищей для этой машины.
– Неужто и папский престол не усматривает в этом греха?
– Папскому престолу нужен «римский мир», восставший из многовековой тьмы, могущественный и богатый. Поэтому благословил Римский Престол и разорение Константинополя католическим воинством, и наживу Венеции и Генуи на торговле рабами славянскими, коих скупали они у Орды, и нынешнюю торговлю рабами черными гвинейскими. Оттого-то Престол и опытам анатомическим втайне потворствовал. Знаешь, большинство пыток в подвалах святой инквизиции не только узаконено богословами из лучших университетов, но происходит при участии деятельном врачей из тех же храмов науки. А от знания анатомии наша наука и искусство высокое пошли быть. Ах, если б ты видел капеллу сикстинскую и фреску Микеланджелову «Сотворение Адама». И она без анатомии не появилась бы. Даже Господь Бог на той фреске чудесной, если приглядеться, есть образ мозга человеческого.
– Отчего ж Престол Папский затеял на чернокнижников охоту столь великую? У них тот же интерес к власти над бесами и строению тела человеческого.
– Правильно, Максим, им надобно того же. А кто первым познает устройство мира и тела, тот и будет править ими…
Заметил тут Максим, что склонился Четырехликий к трупам, покрыл их блеском металлическим.
– Dile que es demasiado tarde, que ni un cabello cae de su cabeza, si se conecta conmigo,[38] – снова заголосила Эрминия.
– Ах, какие чувства. Она уверена, ты тот самый чернокнижник Савватий, что совокуплялся с ней под столом в алхимической мастерской, знакомя с химией и анатомией любви. Да, озорник, видно, был еще тот; видом благообразный, а мыслью проказный. Из рук прелестника попала Эрминия в руки палача, который познакомил ее и с такими чудесными игрушками, как испанский сапожок и пыточная лестница. Ее молодое, крепкое, но уже полное греха тело должен был испепелить костер, однако римская курия приняла ее под свое крыло и дала ей службу. Она продолжала грешить с тем же успехом, но уже ради дела благого, предавая открывшихся ей чернокнижников и колдунов в руки святой инквизиции. Грех ведь только грехом побежден может быть…
Растекся Четырехликий и сгустил туман, из которого свился коридор, совсем как воронка. А в дальнем конце его появился Ровлинг, такой же живой, как во Владимирской церкви и возле собора.
Захлопала Каролина в ладоши: «С возвращеньицем!» и добавила торжествующе:
– Как видишь, Максим, покупатель немедля рассчитался с нами.
– I am back, – голос Ровлинга прозвучал и сверху, и снизу. Побежал навь[39] на Максима, крутя мечом, да так быстро, что от клинка виднелся только круг блестящий. Лишь низко приникнув к земле, увернулся Максим от лезвия. А ударя вослед, обрубил мертвому англу руку, несущую меч.
– Ну, как тебе, Максим, сей Голем? Не правда ли, переплюнули мы старого бен Безалела?[40] – заметила Каролина.
– Не слишком искусен ваш беспокойник. Неужто чернокнижия на большее не хватило? Почем нынче заклинание?
– И с чего в тебе Эрминия увидела мудрого Савватия? Впрочем, и старец отощал мозгами ко старости, если решил, что Четырехликого надо кормить собственной жизнью.
Ровлинг не стал поднимать свое оружие с земли, а прыгнул на Максима, как саранча, без разгона. Не уворачивался Максим, а развалил летящее на него тело от плеча почти до пупа, срубив шесть ребер. Схватил навь свои отрубленные кости и мощным двусторонним ударом выбил меч булатный из руки Максима. А потом стал наступать, молотя ребрами, словно булавами. Как оказался Максим прижат к тыну, снова прыгнул навь. Однако успел Максим подхватить кол, выпавший из ограды, и приемом, используемым посухой[41] против конницы, направил острие на врага.
Ровлинг со всеха маха сел на кол, который пробил его от промежности до рассеченной грудной клетки.
– Теперь отдохни, душа грешная, скоро в ад вернешься. Ровлинг, хоть и нанизан на кол, а стал приседать, пока не оказался у его основания, после чего выдернул его из себя. Подхватил древесное орудие левой рукой и стал молотить им – легко, будто прутиком. Только «прутик» этот легко мог голову размозжить и мозги выбить.
Поймал Максим уходящую для замаха руку навья, а тело его его направил в забор. Пробил тяжелый беспокойник ограду, застрял в проломе. Собрался уже вылезать обратно, но пригвоздил его Максим дагом к доске заборной. Не медля, подвесил на дужку кинжала последний пороховой зарядец и запалил его, схватив с земли жгущий уголек.
Огненное зелье разворотило навья на куски, распался он на члены, повисли потроха его на досках и прутьях ограды.
Наклонился Максим, чтобы поднять свой меч, а когда выпрямился уже, узкий клинок вошел ему сзади под лопатку.
Обернулся Максим. Перед ним стояла Каролина, а в руке у нее был стилет, по которому катилась одинокая, но крупная капля крови. Он почувствовал, как хрустят его зубы, сжатые из-за боли.
– Вот и ты узнал начала анатомии, – сказала Каролина. – А кем ты был, теперь неважно, потому что тебя уже не будет. Ненадолго переживет тебя и Московия.
Занес Максим меч, чтобы покарать девку за подлый удар. Тут Эрминия и вогнала стилет в его спину. Эта рана, казалось, не несла столько боли, как удар Каролины, но Максим вдруг перестал чуять свои ноги. Небеса повернулись, и земля врезалась в него своим могучим телом, разбив нос и губы.
Лежа ничком, Максим все-таки повернул голову.
– Cuando me trasladé a la espalda y un beso, entonces usted va a morir inmediatamente, pero no quiero,[42] – голос Эрминии уже удалялся.
– И не надейся на вечную жизнь, московит. Ты станешь прахом, которым питается трава и червие. Вечность – это грядущий мир, а он принадлежит нам, – сказала Каролина.
Обе всадницы выехали в утренний туман, оставив позади серый шлейф сгустившейся водяной взвеси, и три тела. Останки Ровлинга, труп черкаса и едва еще живого Максима.
Хотел Максим обратиться к Четырехликому, но закашлялся; кровь горячей волной заливала ему легкие, стесняя в них места для воздуха.
Максим заплакал, однако не от боли, которой уже не чувствовал, а от бессилия.
Огромный ворон заслонял полнеба своим крылом и тень становилась все гуще.
Савватий оставил меч, но он должен был знать, что один лишь булат не сумеет выполнить всю работу. Савватий отдал свою жизнь, чтобы добиться верности Четырехликого, и не мог не передать позыва, который бы подчинил это создание.