Страница:
Ночь быстро спустилась в этом ужасном ущелье. Но и с наступлением темноты зеваки не покинули меня. Наконец, один за другим, они стали расходиться, — топот ног, шорохи и прерывистый шепот постепенно затихали в отдалении.
«Боже мой, — подумалось мне, — как бы мне выжить?»
И тут я расстался еще с одной своей иллюзией. «Разве я могу выжить? — спросил я себя. — Что за вздор я говорю! Разве это зависит от нас? Мы говорим так лишь для того, чтобы убедить себя, что живем по собственной воле. На деле же какая-то сила переносит нас из „сегодня“ в „завтра“, не заботясь о том, хотим ли мы продолжать жить или нет. Так будет и со мной. И что будет завтра?»
Я пытался было размышлять на возвышенные, значительные темы, ибо это, без сомнения, была моя последняя ночь. Но я слишком устал, чтоб размышлять о серьезных предметах. Я думал только об этих блестящих глазах, о сверкавшей в них злобе. Наконец я уснул…
До этого момента я помню все очень отчетливо.
Затем вновь туман заволакивает мое сознание.
Возможно, что я разговаривал сам с собою или пел. Может быть, я проделывал что-нибудь еще более странное. Но бессознательно я совершил как раз то, что было для меня лучше всего.
Напрягая память, я вижу перед собою большую тускло освещенную пещеру, где высится деревянная статуя «Великой богини». Какие-то лысые старики обращаются ко мне с непонятными вопросами, проделывая странные жесты. Сам не зная почему, я отвечаю какими-то жестами. Затем я вижу, что лежу обнаженный, связанный по рукам и ногам, на солнцепеке, а женщины обдают меня кипятком и скребут изо всех сил. Потом вспоминаю какой-то чудовищный обряд. Передо мной стоят два сосуда, в одном молоко из кокосовых орехов, в другом — кровь. Чрезвычайно важно, какой из двух сосудов я выберу. Я сижу наподобие погруженного в созерцание Будды. Я выбираю кровь, толпа ликует, лица принимают дружелюбное выражение, и меня заставляют выпить ее. Растительное молоко с презрением выливают на землю. Всей этой церемонией руководит старик с цилиндрическим головным убором.
И вот я расхаживаю на свободе по селению. Дети смотрят на меня с уважением. Прошло уже немало времени, кое-что уже позабыто. Я понимаю почти все, что говорят эти люди, и могу объясняться с ними. На плечах у меня шкура молодого ленивца с грубым мехом, и его черепная крышка покрывает мне голову, как шлем. Когтистые лапы его ниспадают мне на грудь.
Исполинский земляной ленивец до сих пор обитает на острове Рэмполь, и я уже видел небольшое стадо этих странных чудовищ, пасущихся высоко в горах. Этот зверь бросает своих детенышей на произвол судьбы, они погибают, и дикари сдирают с них шкуру.
Я хожу, опираясь на посох из темного твердого дерева, на нем вырезаны непристойные эмблемы, и он украшен перламутром и зубами акулы. Мне приходит в голову, что в таком наряде я произвел бы сенсацию среди своих оксфордских друзей, и вдруг меня осеняет мысль, что ведь я был Арнольдом Блетсуорси. Что же такое я теперь? Кем я стал? Я — Священный Безумец этого племени. Я обладаю даром прорицания. Могу предсказывать будущее. Когда я здоров и у меня упитанный вид, процветает и все племя, когда же я заболеваю, кончается и его благополучие.
По соседству с хижинами самых знатных людей селения мне построили хижину и украсили ее человеческими черепами и берцовыми костями мегатериев. Не спрашивая, что это такое, я с удовольствием ем нежное, похожее на свинину мясо, которое мне подносят. Но вообще я — вегетарианец. Сейчас все племя в большом волнении из-за того, что я не хочу взять себе жены. Но я не хочу брать жены, пока она не вымоется, а на их языке нет слова для понятия «мыться». К тому же эти люди не в состоянии уловить мою мысль или понять ее по моим жестам. Одну из невест посадили в лодку и утопили в море, воображая, что выполняют мое желание.
Итак, я вновь осознал себя, воскресла былая моя личность, и все впечатления, знания и представления, приобретенные среди дикарей, влились в поток основного моего сознания.
Все это возникло передо мною в один миг и словно из какой-то пустоты. Я все припомнил ясно и отчетливо, расхаживая по острову под тускло-синим небом, смутно напоминавшим мне небо моей родины. Оксфорд мне вспомнился как милый, чистенький и изящный уголок, где я мирно проводил полную надежд юность. Теперь он казался мне необычайно привлекательным. Я видел величественные ворота колледжа Летмира; однажды я долго любовался ими при свете луны, возвращаясь домой после горячего спора с приятелями; мы толковали о том, что нам предстоит совершить великие дела, о творческом духе Оксфорда, — в отличие от черствого материализма, господствующего в Кембридже, — о Родсе, о «бремени белого человека», о главных чертах английского характера и тому подобных возвышенных предметах.
Казалось, тот далекий Блетсуорси взывал к этому нелепому существу, одетому в шкуру и со звериным черепом на голове, которое расхаживает, опираясь на посох с непристойными изображениями, жует «всеочищающий орех» и отплевывается согласно требованиям ритуала.
Что же со мной произошло? Что я тут делаю?
Передо мной тянулась грязная деревенская улица, по которой разгуливали куры. Хижины были разбросаны здесь и там по обеим сторонам широкой дороги, и перед каждой дворик, обнесенный колючей изгородью. На улице, у входа в свое жилище, стояла желтокожая нагая женщина с глиняным кувшином на голове, ее отвислая грудь говорила о том, что она выкормила не одного ребенка. Она принесла воду из «верхнего» ключа и остановилась поглазеть на меня. Справа от меня, прямо передо мной и слева, за порожистой рекой, громоздились утесы. Эти люди, жившие в стране щедрого и яркого солнца, как это ни странно, предпочитали гнездиться в ущелье, куда редко проникал ветер и в душном воздухе которого застаивались запахи. На скалистых террасах справа виднелись хижины и торчало несколько чахлых карликовых деревьев. Тропинка извивалась по скалам, поднимаясь к озаренным солнцем привольным, широким равнинам нагорья.
Я брел тяжелыми шагами. Я подцепил какую-то хроническую малярию, и движения мои утратили былую легкость и гибкость. Среди этих людей свирепствовали всякого рода заразные заболевания. Большинство страдало катаром, лихорадкой, расстройством кровообращения, у многих я видел лишаи, коросту, паразитов и т.п. По природе это был здоровый, крепкий народ, но от крайней нечистоплотности у них развились всевозможные заразные болезни. В это утро я чувствовал себя человеком пожилых лет. Череп мегатерия больно сжимал мне голову, жесткая, плохо выделанная, издававшая запах тления шкура тяжело лежала на плечах, придавливая меня к земле, и я весь обливался потом. Зачем я терплю эту гадость? Почему я так низко пал?
Я остановился, помахал рукой женщине, как бы благословляя ее, и осмотрелся по сторонам. Затем стал разглядывать свои пальцы. Руки были грязные, но при всем том мне казалось, что они стали необычайно большими и желтыми, — я никогда не видел их такими в оксфордские дни. Теперь они мало чем отличались от рук любого дикаря.
Я пощупал своей желтой рукой грязный череп, нахлобученный мне на голову несколько недель или месяцев тому назад (а может быть, и несколько лет). Неужели я и впрямь превратился в дикаря?
Я направлялся в одну из «верхних» хижин разделить трапезу с прорицателем Читом и военачальником Ардамом, у которого в нос был вставлен острый обломок раковины, а также с тремя другими старцами. Бог знает чем они там меня накормят, но в это утро мне не хотелось есть. До чего я дошел и как я мог так низко пасть?
Напрягая память, я вспомнил первую ночь, проведенную в клетке.
Страх!
Мною овладел страх смерти, и когда я увидел, что меня не собираются умерщвлять, я покорно принял все, что моим владыкам угодно было вложить мне в душу. Я понял, что от меня чего-то ждут. И как охотно я пошел навстречу их ожиданиям! В последний момент испытания я отвернулся от молока и выбрал чашу с кровью. Благодаря счастливой догадке я остался в живых, но сердце, мозг и желудок восставали против этого. И вот я расхаживаю в нелепом одеянии, расточая приветствия, каким научил меня Чит. Я не смею сбросить этот дурно очищенный череп или отшвырнуть прочь эту смрадную шкуру. Я не смею изломать и бросить свой гнусный посох в какое-нибудь очистительное пламя. Не смею! Не смею! Я поднял голову и над темными зубцами утесов, поднимавшихся в лучезарную высь, увидел глубокую синеву.
— О боже, выведи меня из этой щели! — воскликнул я, правда не слишком громко, из опасения, что дикари начнут сбегаться на мой голос.
Из пронизанной солнцем лазури не раздалось никакого ответа. Но ответ холодно и ясно прозвучал у меня в сердце: «Сбрось этот гнет! Дерзай!»
Я не решался. Дрожал от страха. Вздыхал.
«Я болен», — сказал я себе и нехотя продолжал свой путь, направляясь к трапезной, где меня ожидали Чит, Ардам и трое старцев.
«Кто знает, — рассуждал я, — быть может, я недаром вознесен на такую высоту и пользуюсь таким авторитетом? Может быть, мне не следует скоропалительно отказываться от всего этого? Мы, Блетсуорси, считаем, что культуру следует насаждать гуманным путем, осторожно и тактично. Если я побеседую с этими людьми, подействую на их воображение, расширю их горизонт, — быть может, мне удастся в значительной мере отучить их от жестокости и грязи. Если же, после стольких уступок, я брошу им вызов, то это быстро кончится жертвенным котлом!
Но все же необходимо что-то предпринять. Мне стало стыдно, что до сих пор я был так малодушно пассивен и пребывал в бездействии.
Но вот из-за карликовых деревьев до меня донеслась дробь барабана, призывающего к обеду. Барабан обтянут человеческой кожей, и чьи-то искусные руки извлекают из него звуки, напоминающие хрюканье голодного мегатерия. Я ускорил шаги, ибо опаздывать к обеду не полагалось.
«Боже мой, — подумалось мне, — как бы мне выжить?»
И тут я расстался еще с одной своей иллюзией. «Разве я могу выжить? — спросил я себя. — Что за вздор я говорю! Разве это зависит от нас? Мы говорим так лишь для того, чтобы убедить себя, что живем по собственной воле. На деле же какая-то сила переносит нас из „сегодня“ в „завтра“, не заботясь о том, хотим ли мы продолжать жить или нет. Так будет и со мной. И что будет завтра?»
Я пытался было размышлять на возвышенные, значительные темы, ибо это, без сомнения, была моя последняя ночь. Но я слишком устал, чтоб размышлять о серьезных предметах. Я думал только об этих блестящих глазах, о сверкавшей в них злобе. Наконец я уснул…
До этого момента я помню все очень отчетливо.
Затем вновь туман заволакивает мое сознание.
Возможно, что я разговаривал сам с собою или пел. Может быть, я проделывал что-нибудь еще более странное. Но бессознательно я совершил как раз то, что было для меня лучше всего.
Напрягая память, я вижу перед собою большую тускло освещенную пещеру, где высится деревянная статуя «Великой богини». Какие-то лысые старики обращаются ко мне с непонятными вопросами, проделывая странные жесты. Сам не зная почему, я отвечаю какими-то жестами. Затем я вижу, что лежу обнаженный, связанный по рукам и ногам, на солнцепеке, а женщины обдают меня кипятком и скребут изо всех сил. Потом вспоминаю какой-то чудовищный обряд. Передо мной стоят два сосуда, в одном молоко из кокосовых орехов, в другом — кровь. Чрезвычайно важно, какой из двух сосудов я выберу. Я сижу наподобие погруженного в созерцание Будды. Я выбираю кровь, толпа ликует, лица принимают дружелюбное выражение, и меня заставляют выпить ее. Растительное молоко с презрением выливают на землю. Всей этой церемонией руководит старик с цилиндрическим головным убором.
И вот я расхаживаю на свободе по селению. Дети смотрят на меня с уважением. Прошло уже немало времени, кое-что уже позабыто. Я понимаю почти все, что говорят эти люди, и могу объясняться с ними. На плечах у меня шкура молодого ленивца с грубым мехом, и его черепная крышка покрывает мне голову, как шлем. Когтистые лапы его ниспадают мне на грудь.
Исполинский земляной ленивец до сих пор обитает на острове Рэмполь, и я уже видел небольшое стадо этих странных чудовищ, пасущихся высоко в горах. Этот зверь бросает своих детенышей на произвол судьбы, они погибают, и дикари сдирают с них шкуру.
Я хожу, опираясь на посох из темного твердого дерева, на нем вырезаны непристойные эмблемы, и он украшен перламутром и зубами акулы. Мне приходит в голову, что в таком наряде я произвел бы сенсацию среди своих оксфордских друзей, и вдруг меня осеняет мысль, что ведь я был Арнольдом Блетсуорси. Что же такое я теперь? Кем я стал? Я — Священный Безумец этого племени. Я обладаю даром прорицания. Могу предсказывать будущее. Когда я здоров и у меня упитанный вид, процветает и все племя, когда же я заболеваю, кончается и его благополучие.
По соседству с хижинами самых знатных людей селения мне построили хижину и украсили ее человеческими черепами и берцовыми костями мегатериев. Не спрашивая, что это такое, я с удовольствием ем нежное, похожее на свинину мясо, которое мне подносят. Но вообще я — вегетарианец. Сейчас все племя в большом волнении из-за того, что я не хочу взять себе жены. Но я не хочу брать жены, пока она не вымоется, а на их языке нет слова для понятия «мыться». К тому же эти люди не в состоянии уловить мою мысль или понять ее по моим жестам. Одну из невест посадили в лодку и утопили в море, воображая, что выполняют мое желание.
Итак, я вновь осознал себя, воскресла былая моя личность, и все впечатления, знания и представления, приобретенные среди дикарей, влились в поток основного моего сознания.
Все это возникло передо мною в один миг и словно из какой-то пустоты. Я все припомнил ясно и отчетливо, расхаживая по острову под тускло-синим небом, смутно напоминавшим мне небо моей родины. Оксфорд мне вспомнился как милый, чистенький и изящный уголок, где я мирно проводил полную надежд юность. Теперь он казался мне необычайно привлекательным. Я видел величественные ворота колледжа Летмира; однажды я долго любовался ими при свете луны, возвращаясь домой после горячего спора с приятелями; мы толковали о том, что нам предстоит совершить великие дела, о творческом духе Оксфорда, — в отличие от черствого материализма, господствующего в Кембридже, — о Родсе, о «бремени белого человека», о главных чертах английского характера и тому подобных возвышенных предметах.
Казалось, тот далекий Блетсуорси взывал к этому нелепому существу, одетому в шкуру и со звериным черепом на голове, которое расхаживает, опираясь на посох с непристойными изображениями, жует «всеочищающий орех» и отплевывается согласно требованиям ритуала.
Что же со мной произошло? Что я тут делаю?
Передо мной тянулась грязная деревенская улица, по которой разгуливали куры. Хижины были разбросаны здесь и там по обеим сторонам широкой дороги, и перед каждой дворик, обнесенный колючей изгородью. На улице, у входа в свое жилище, стояла желтокожая нагая женщина с глиняным кувшином на голове, ее отвислая грудь говорила о том, что она выкормила не одного ребенка. Она принесла воду из «верхнего» ключа и остановилась поглазеть на меня. Справа от меня, прямо передо мной и слева, за порожистой рекой, громоздились утесы. Эти люди, жившие в стране щедрого и яркого солнца, как это ни странно, предпочитали гнездиться в ущелье, куда редко проникал ветер и в душном воздухе которого застаивались запахи. На скалистых террасах справа виднелись хижины и торчало несколько чахлых карликовых деревьев. Тропинка извивалась по скалам, поднимаясь к озаренным солнцем привольным, широким равнинам нагорья.
Я брел тяжелыми шагами. Я подцепил какую-то хроническую малярию, и движения мои утратили былую легкость и гибкость. Среди этих людей свирепствовали всякого рода заразные заболевания. Большинство страдало катаром, лихорадкой, расстройством кровообращения, у многих я видел лишаи, коросту, паразитов и т.п. По природе это был здоровый, крепкий народ, но от крайней нечистоплотности у них развились всевозможные заразные болезни. В это утро я чувствовал себя человеком пожилых лет. Череп мегатерия больно сжимал мне голову, жесткая, плохо выделанная, издававшая запах тления шкура тяжело лежала на плечах, придавливая меня к земле, и я весь обливался потом. Зачем я терплю эту гадость? Почему я так низко пал?
Я остановился, помахал рукой женщине, как бы благословляя ее, и осмотрелся по сторонам. Затем стал разглядывать свои пальцы. Руки были грязные, но при всем том мне казалось, что они стали необычайно большими и желтыми, — я никогда не видел их такими в оксфордские дни. Теперь они мало чем отличались от рук любого дикаря.
Я пощупал своей желтой рукой грязный череп, нахлобученный мне на голову несколько недель или месяцев тому назад (а может быть, и несколько лет). Неужели я и впрямь превратился в дикаря?
Я направлялся в одну из «верхних» хижин разделить трапезу с прорицателем Читом и военачальником Ардамом, у которого в нос был вставлен острый обломок раковины, а также с тремя другими старцами. Бог знает чем они там меня накормят, но в это утро мне не хотелось есть. До чего я дошел и как я мог так низко пасть?
Напрягая память, я вспомнил первую ночь, проведенную в клетке.
Страх!
Мною овладел страх смерти, и когда я увидел, что меня не собираются умерщвлять, я покорно принял все, что моим владыкам угодно было вложить мне в душу. Я понял, что от меня чего-то ждут. И как охотно я пошел навстречу их ожиданиям! В последний момент испытания я отвернулся от молока и выбрал чашу с кровью. Благодаря счастливой догадке я остался в живых, но сердце, мозг и желудок восставали против этого. И вот я расхаживаю в нелепом одеянии, расточая приветствия, каким научил меня Чит. Я не смею сбросить этот дурно очищенный череп или отшвырнуть прочь эту смрадную шкуру. Я не смею изломать и бросить свой гнусный посох в какое-нибудь очистительное пламя. Не смею! Не смею! Я поднял голову и над темными зубцами утесов, поднимавшихся в лучезарную высь, увидел глубокую синеву.
— О боже, выведи меня из этой щели! — воскликнул я, правда не слишком громко, из опасения, что дикари начнут сбегаться на мой голос.
Из пронизанной солнцем лазури не раздалось никакого ответа. Но ответ холодно и ясно прозвучал у меня в сердце: «Сбрось этот гнет! Дерзай!»
Я не решался. Дрожал от страха. Вздыхал.
«Я болен», — сказал я себе и нехотя продолжал свой путь, направляясь к трапезной, где меня ожидали Чит, Ардам и трое старцев.
«Кто знает, — рассуждал я, — быть может, я недаром вознесен на такую высоту и пользуюсь таким авторитетом? Может быть, мне не следует скоропалительно отказываться от всего этого? Мы, Блетсуорси, считаем, что культуру следует насаждать гуманным путем, осторожно и тактично. Если я побеседую с этими людьми, подействую на их воображение, расширю их горизонт, — быть может, мне удастся в значительной мере отучить их от жестокости и грязи. Если же, после стольких уступок, я брошу им вызов, то это быстро кончится жертвенным котлом!
Но все же необходимо что-то предпринять. Мне стало стыдно, что до сих пор я был так малодушно пассивен и пребывал в бездействии.
Но вот из-за карликовых деревьев до меня донеслась дробь барабана, призывающего к обеду. Барабан обтянут человеческой кожей, и чьи-то искусные руки извлекают из него звуки, напоминающие хрюканье голодного мегатерия. Я ускорил шаги, ибо опаздывать к обеду не полагалось.
3. Злое племя
От природы я не любознателен и не отличаюсь пытливостью. Если что-нибудь в жизни мне нравится, я готов это принять без всяких изменений, если же я встречаюсь с неприятным явлением, то опять-таки не склонен его переделывать. У меня нет данных стать удачливым путешественником или ученым исследователем. Моим наблюдениям недостает точности. Так, например, я до сего времени не знаю, к какому типу принадлежали жители острова Рэмполь — долихоцефалов или брахицефалов; насколько мне помнится, голова у них была почти круглая. Равным образом у меня лишь смутное представление о тотемизме, анимизме, табу, и я плохо разбираюсь в их обычаях. Не знаю также, можно ли назвать язык, говорить на котором я научился, агглютинирующим или аллеломорфным или обозначить его еще каким-нибудь термином. Стоит мне заговорить на этом языке с учеными, как они начинают сердиться. Люди, среди которых я очутился, помнится, были грязные, жадные, ленивые, вороватые, похотливые, бесчестные, трусливые, глупые, раздражительные, упрямые и жестокие, и кожа у них была ярко-желтого оттенка. Не знаю, удовлетворится ли этнолог простым перечислением их отличительных признаков, но точнее я не могу их описать.
Племени этому было свойственно необычайное лицемерие и лживость, и, подчиняясь инстинкту самосохранения, я с каким-то странным безразличием выполнял все, что от меня требовали. Вероятно, большинство читателей думает, что примитивные племена отличаются грубоватой прямотой, но люди, знакомые с их нравами, говорили мне, что этого не встретишь в быту дикарей. Община дикарей, где господствуют бесчисленные табу, где в «коду магия и всякие сложные ритуалы, пожалуй сложнее культурного общества. У дикаря лишь смутные понятия о вещах, но ум его весьма изворотлив, над ним имеют власть бессмысленные традиции, он загроможден всевозможными символами, метафорами, метонимиями и всякого рода ложными верованиями. Просто и точно мыслит только культурный человек. Так же обстоит дело и с первобытными законами, обычаями и установлениями: они всегда лицемерны и отличаются нелепой искусственностью. Цивилизация — это всегда упрощение.
Я убедился в этом на собственном опыте. Я ни разу не слыхал на острове Рэмполь искреннего высказывания. Ни разу не удостоился прямого обращения. Подлинные имена всех вещей скрывались. Дикари прибегали к почтительным прозвищам и обращались друг к другу в третьем лице. Запрещено было даже произносить названия целого ряда предметов. О них говорили лишь обиняками и весьма витиевато. Этнологи уверяют, что это характерно для дикарей. Все, что говорили островитяне, имело какой-то скрытый смысл, и что бы они ни делали, они всегда притворялись, что заняты совсем другим. Я постоянно опасался совершить что-нибудь неподобающее, что могло бы мне повредить, и по временам с мучительной тоской вспоминал ясный и простой образ мыслей, к какому я привык в Оксфорде.
Так, например, хотя я этих дикарей назвал людоедами, никто не смел даже заикнуться о том, что самым лакомым блюдом на острове было человеческое мясо, — оно считалось куда вкуснее рыбы, крыс и мышей. Мясо ленивца было табу и считалось чрезвычайно ядовитым, в особенности же мясо исполинского ленивца. Зато на острове было изобилие рыбы. Рыба приедалась до тошноты. Только там я понял, как можно мечтать о куске хорошо зажаренного мяса. Да, я мечтал о нем, несмотря на запреты, окружавшие меня со всех сторон. Но человеческое мясо никогда не называли человеческим мясом; о нем говорили как о «даре Друга»; спросить же, кто этот «Друг» и что это за «дары», значило совершить величайшую бестактность!
В противоположность обычаям других дикарей, на этом острове господствовало странное воззрение, что только на войне можно безнаказанно убить человека. Существовал, однако, весьма строгий кодекс поведения, и малейшее нарушение табу, которых было великое множество, малейшая погрешность против ритуала, малейшее новшество, неожиданная выходка, проявление лени и неумелое выполнение обязанностей наказывались ударом по голове, который именовался «укоризной». Так как эту «укоризну» воздавал здоровенный дикарь, орудуя дубиной из твердого дерева весом чуть ли не в центнер и утыканной зубами акулы, то в большинстве случаев она заканчивалась смертью. После этого мертвое тело подвергали обряду «примирения». Скальп, костяк и малоаппетитные внутренности убитого клали на высокий алтарь «Великой богини» в ее омерзительной берлоге, где они высыхали и разлагались, а разрубленное на куски мясо, уже ничем не напоминавшее о подвергшемся «укоризне» лице, относили на низкий алтарь, чтобы разделить между народом, как «дар Друга». И так как все оставшиеся в живых получали свою долю «даров Друга», то каждый зорко следил за соседями, стараясь уличить их в нарушении правил; поэтому уровень этой показной нравственности был очень высок. К сожалению, ни чистоплотность, ни доброта, ни правдивость не входили в кодекс дикарской морали.
Почти такая же тайна окружала все, что имело отношение к половой жизни племени. Все самое важное в этой области старательно скрывалось; многоженство было обычным явлением, причем первая жена пользовалась преимуществом перед остальными; но желавшим вступить в брак молодым парам чинили неимоверные препятствия, и церемония брачного союза была нудной и отвратительной. Кандидат в супруги подвергался ряду суровых испытаний: он должен был вытянуть нужную соломинку из пучка, который держал в руке прорицатель, и построить новую хижину по всем правилам искусства. Ввиду этих затруднений и многоженства старших в племени значительная часть мужчин волей-неволей оставалась холостяками; одни из них варварски умерщвляли плоть, другие предавались тайным порокам, и все они жили под неусыпным наблюдением друзей и соседей, подстерегающих малейший их промах, чтобы отправить провинившегося на алтарь «Великой богини» в жертвенный котел. Владеть хижиной обычно означало обладать и женой; поэтому я оказался в двусмысленном положении: у меня была хижина, которую я содержал в безукоризненной чистоте, но я упорно отказывался взять себе в жены хоть одну из пребывавших в одиночестве девушек общины.
Моя разборчивость может показаться странной, — ведь читатель знает, как я низко пал во всех отношениях, но я уверен, что он понял бы меня, если бы ему пришлось полюбоваться молодыми дебютантками, о которых идет речь. Чтобы придать блеск своим черным волосам, они смазывали их рыбьим жиром, лица у них были раскрашены красной и желтой охрой, а скудный наряд состоял преимущественно из поясов, ожерелий, запястий, колец на руках и ногах, зубов акулы, продетых в ноздри, и других украшений, которыми они приманивали поклонников. Все зубы у них были выкрашены в перемежающемся порядке в черный и красный цвет, и эти особы непрестанно жевали «всеочищающий орех». Но такова сила вожделения, что порой при лунном свете или в отблесках костра эти вымазанные жиром статуэтки казались мне не лишенными прелести.
Время от времени у костра перед хижиной «Великой богини» происходили пляски. Деревянное изображение богини ставили на помост. Иногда приносили маленького древесного ленивца, о котором я расскажу потом, или одного из его детенышей; зверек ползал по шесту, окрашенному в ярко-красный цвет, освящая своим присутствием это сборище. Юноши и девушки плясали и приглядывались друг к другу. Эти празднества происходили под знаком строгого этикета и под неустанным надзором старцев; стоило кому-нибудь из молодежи слишком явно поддаться очарованию минуты, как его незаметно удаляли из этого сборища и ему воздавалась «укоризна» под негодующие возгласы друзей и родичей. Упоминать о таком проступке считалось бестактным. Таким образом, под маской веселья дикари удовлетворяли свои кровожадные вожделения.
Но они умели и другими способами добывать лакомое блюдо, утоляя свой звериный аппетит. Было несчетное множество ловушек, куда легко попадал неопытный юнец, простофиля или упрямец. Все это обеспечивало запасы еды для счастливцев, находившихся на вершине общественной пирамиды. Так, например, строго запрещалось подниматься на залитые солнцем плоскогорья и даже говорить об этом. Все эти люди рождались в ущелье, и большинство из них, кроме тех, кто выезжал в море на рыбную ловлю, проводило там всю свою жизнь. Их мир был тесен — длинная полоса земли шириной от ста ярдов до трех миль (в самом широком месте), а над скалистыми стремнинами и большим водопадом проходила граница, за которой начинались владения их лютых врагов. Дикари верили, что там, наверху, простирается безлюдная пустыня, которая таит в себе несметные опасности и несказанные беды для простого смертного. Только люди, наделенные магической силой, дерзали подняться на эти высоты. Почиталось грехом не только взирать на залитые солнцем зеленые нагорья, но даже помышлять о них. Тому, кто вздумал бы шепнуть об этом хоть слово на ухо своему другу, угрожала «укоризна». Этот запрет так строго соблюдался, что большинство островитян проходило свой жизненный путь от колыбели до жертвенного котла, даже не мечтая об иной жизни.
Теперь читатель поймет, почему речи и образ действий этих людей были так омерзительно слащавы и почему некрасивые лица молодых дикарей порой носили отпечаток какой-то скрытой грусти. Жизнь простого смертного была чрезвычайно скучна и бесцветна. Это был какой-то плачевный парадокс. Всех так поглощала борьба за существование, что никто уже не в силах был наслаждаться жизнью. Даже во время празднеств некоторые предпочитали сидеть у себя в хижине, опасаясь оживления и веселья, за которыми нередко следует жестокая расплата.
Особенно меня поражало, что они могли передвигаться лишь в пределах своего тесного мирка, ведь я привык, что в цивилизованном мире все (или по крайней мере люди обеспеченные) могут свободно разъезжать по всему земному шару. Но, поразмыслив, я понял, что такого рода ограничения были уделом большинства людей с тех самых пор, как возникло человеческое общество, и что свобода передвижения достигнута лишь сравнительно недавно. Даже в наши дни обаяние домашнего очага возрастает по мере удаления от него, и для большинства из нас просто ужасно не иметь обратного билета.
Хотя мое священное безумие и давало мне значительную свободу, мне лишь с трудом удалось добиться разрешения подняться на вершины скал. Мне хотелось посмотреть на гигантских ленивцев, которые там паслись, и получить более полное представление об удивительном мире, в который меня забросила судьба.
О гигантских ленивцах, обитавших на плоскогорье, которые иногда забредали в ущелье, об их необычайных физиологических особенностях и о связанных с этими зверями суевериях я расскажу позже. Расскажу также о войнах и торговых сношениях этих дикарей с их соседями, жившими в горах над ущельем, а также о маленьком белом древесном ленивце, очень старом и необычайно плодовитом, которого племя считало своим родоначальником. Я немного отклонился от своего повествования, чтобы ознакомить читателя с нравами этого племени.
Я уже начал рассказывать о том, как внезапно очнулся от умственного оцепенения и вновь осознал себя. Это случилось со мной, когда я шел в верхнюю хижину, где мне предстояло разделить трапезу с прорицателем Читом, военачальником Ардамом и тремя плешивыми старцами, которые вершили правосудие и хранили традиции племени.
Племени этому было свойственно необычайное лицемерие и лживость, и, подчиняясь инстинкту самосохранения, я с каким-то странным безразличием выполнял все, что от меня требовали. Вероятно, большинство читателей думает, что примитивные племена отличаются грубоватой прямотой, но люди, знакомые с их нравами, говорили мне, что этого не встретишь в быту дикарей. Община дикарей, где господствуют бесчисленные табу, где в «коду магия и всякие сложные ритуалы, пожалуй сложнее культурного общества. У дикаря лишь смутные понятия о вещах, но ум его весьма изворотлив, над ним имеют власть бессмысленные традиции, он загроможден всевозможными символами, метафорами, метонимиями и всякого рода ложными верованиями. Просто и точно мыслит только культурный человек. Так же обстоит дело и с первобытными законами, обычаями и установлениями: они всегда лицемерны и отличаются нелепой искусственностью. Цивилизация — это всегда упрощение.
Я убедился в этом на собственном опыте. Я ни разу не слыхал на острове Рэмполь искреннего высказывания. Ни разу не удостоился прямого обращения. Подлинные имена всех вещей скрывались. Дикари прибегали к почтительным прозвищам и обращались друг к другу в третьем лице. Запрещено было даже произносить названия целого ряда предметов. О них говорили лишь обиняками и весьма витиевато. Этнологи уверяют, что это характерно для дикарей. Все, что говорили островитяне, имело какой-то скрытый смысл, и что бы они ни делали, они всегда притворялись, что заняты совсем другим. Я постоянно опасался совершить что-нибудь неподобающее, что могло бы мне повредить, и по временам с мучительной тоской вспоминал ясный и простой образ мыслей, к какому я привык в Оксфорде.
Так, например, хотя я этих дикарей назвал людоедами, никто не смел даже заикнуться о том, что самым лакомым блюдом на острове было человеческое мясо, — оно считалось куда вкуснее рыбы, крыс и мышей. Мясо ленивца было табу и считалось чрезвычайно ядовитым, в особенности же мясо исполинского ленивца. Зато на острове было изобилие рыбы. Рыба приедалась до тошноты. Только там я понял, как можно мечтать о куске хорошо зажаренного мяса. Да, я мечтал о нем, несмотря на запреты, окружавшие меня со всех сторон. Но человеческое мясо никогда не называли человеческим мясом; о нем говорили как о «даре Друга»; спросить же, кто этот «Друг» и что это за «дары», значило совершить величайшую бестактность!
В противоположность обычаям других дикарей, на этом острове господствовало странное воззрение, что только на войне можно безнаказанно убить человека. Существовал, однако, весьма строгий кодекс поведения, и малейшее нарушение табу, которых было великое множество, малейшая погрешность против ритуала, малейшее новшество, неожиданная выходка, проявление лени и неумелое выполнение обязанностей наказывались ударом по голове, который именовался «укоризной». Так как эту «укоризну» воздавал здоровенный дикарь, орудуя дубиной из твердого дерева весом чуть ли не в центнер и утыканной зубами акулы, то в большинстве случаев она заканчивалась смертью. После этого мертвое тело подвергали обряду «примирения». Скальп, костяк и малоаппетитные внутренности убитого клали на высокий алтарь «Великой богини» в ее омерзительной берлоге, где они высыхали и разлагались, а разрубленное на куски мясо, уже ничем не напоминавшее о подвергшемся «укоризне» лице, относили на низкий алтарь, чтобы разделить между народом, как «дар Друга». И так как все оставшиеся в живых получали свою долю «даров Друга», то каждый зорко следил за соседями, стараясь уличить их в нарушении правил; поэтому уровень этой показной нравственности был очень высок. К сожалению, ни чистоплотность, ни доброта, ни правдивость не входили в кодекс дикарской морали.
Почти такая же тайна окружала все, что имело отношение к половой жизни племени. Все самое важное в этой области старательно скрывалось; многоженство было обычным явлением, причем первая жена пользовалась преимуществом перед остальными; но желавшим вступить в брак молодым парам чинили неимоверные препятствия, и церемония брачного союза была нудной и отвратительной. Кандидат в супруги подвергался ряду суровых испытаний: он должен был вытянуть нужную соломинку из пучка, который держал в руке прорицатель, и построить новую хижину по всем правилам искусства. Ввиду этих затруднений и многоженства старших в племени значительная часть мужчин волей-неволей оставалась холостяками; одни из них варварски умерщвляли плоть, другие предавались тайным порокам, и все они жили под неусыпным наблюдением друзей и соседей, подстерегающих малейший их промах, чтобы отправить провинившегося на алтарь «Великой богини» в жертвенный котел. Владеть хижиной обычно означало обладать и женой; поэтому я оказался в двусмысленном положении: у меня была хижина, которую я содержал в безукоризненной чистоте, но я упорно отказывался взять себе в жены хоть одну из пребывавших в одиночестве девушек общины.
Моя разборчивость может показаться странной, — ведь читатель знает, как я низко пал во всех отношениях, но я уверен, что он понял бы меня, если бы ему пришлось полюбоваться молодыми дебютантками, о которых идет речь. Чтобы придать блеск своим черным волосам, они смазывали их рыбьим жиром, лица у них были раскрашены красной и желтой охрой, а скудный наряд состоял преимущественно из поясов, ожерелий, запястий, колец на руках и ногах, зубов акулы, продетых в ноздри, и других украшений, которыми они приманивали поклонников. Все зубы у них были выкрашены в перемежающемся порядке в черный и красный цвет, и эти особы непрестанно жевали «всеочищающий орех». Но такова сила вожделения, что порой при лунном свете или в отблесках костра эти вымазанные жиром статуэтки казались мне не лишенными прелести.
Время от времени у костра перед хижиной «Великой богини» происходили пляски. Деревянное изображение богини ставили на помост. Иногда приносили маленького древесного ленивца, о котором я расскажу потом, или одного из его детенышей; зверек ползал по шесту, окрашенному в ярко-красный цвет, освящая своим присутствием это сборище. Юноши и девушки плясали и приглядывались друг к другу. Эти празднества происходили под знаком строгого этикета и под неустанным надзором старцев; стоило кому-нибудь из молодежи слишком явно поддаться очарованию минуты, как его незаметно удаляли из этого сборища и ему воздавалась «укоризна» под негодующие возгласы друзей и родичей. Упоминать о таком проступке считалось бестактным. Таким образом, под маской веселья дикари удовлетворяли свои кровожадные вожделения.
Но они умели и другими способами добывать лакомое блюдо, утоляя свой звериный аппетит. Было несчетное множество ловушек, куда легко попадал неопытный юнец, простофиля или упрямец. Все это обеспечивало запасы еды для счастливцев, находившихся на вершине общественной пирамиды. Так, например, строго запрещалось подниматься на залитые солнцем плоскогорья и даже говорить об этом. Все эти люди рождались в ущелье, и большинство из них, кроме тех, кто выезжал в море на рыбную ловлю, проводило там всю свою жизнь. Их мир был тесен — длинная полоса земли шириной от ста ярдов до трех миль (в самом широком месте), а над скалистыми стремнинами и большим водопадом проходила граница, за которой начинались владения их лютых врагов. Дикари верили, что там, наверху, простирается безлюдная пустыня, которая таит в себе несметные опасности и несказанные беды для простого смертного. Только люди, наделенные магической силой, дерзали подняться на эти высоты. Почиталось грехом не только взирать на залитые солнцем зеленые нагорья, но даже помышлять о них. Тому, кто вздумал бы шепнуть об этом хоть слово на ухо своему другу, угрожала «укоризна». Этот запрет так строго соблюдался, что большинство островитян проходило свой жизненный путь от колыбели до жертвенного котла, даже не мечтая об иной жизни.
Теперь читатель поймет, почему речи и образ действий этих людей были так омерзительно слащавы и почему некрасивые лица молодых дикарей порой носили отпечаток какой-то скрытой грусти. Жизнь простого смертного была чрезвычайно скучна и бесцветна. Это был какой-то плачевный парадокс. Всех так поглощала борьба за существование, что никто уже не в силах был наслаждаться жизнью. Даже во время празднеств некоторые предпочитали сидеть у себя в хижине, опасаясь оживления и веселья, за которыми нередко следует жестокая расплата.
Особенно меня поражало, что они могли передвигаться лишь в пределах своего тесного мирка, ведь я привык, что в цивилизованном мире все (или по крайней мере люди обеспеченные) могут свободно разъезжать по всему земному шару. Но, поразмыслив, я понял, что такого рода ограничения были уделом большинства людей с тех самых пор, как возникло человеческое общество, и что свобода передвижения достигнута лишь сравнительно недавно. Даже в наши дни обаяние домашнего очага возрастает по мере удаления от него, и для большинства из нас просто ужасно не иметь обратного билета.
Хотя мое священное безумие и давало мне значительную свободу, мне лишь с трудом удалось добиться разрешения подняться на вершины скал. Мне хотелось посмотреть на гигантских ленивцев, которые там паслись, и получить более полное представление об удивительном мире, в который меня забросила судьба.
О гигантских ленивцах, обитавших на плоскогорье, которые иногда забредали в ущелье, об их необычайных физиологических особенностях и о связанных с этими зверями суевериях я расскажу позже. Расскажу также о войнах и торговых сношениях этих дикарей с их соседями, жившими в горах над ущельем, а также о маленьком белом древесном ленивце, очень старом и необычайно плодовитом, которого племя считало своим родоначальником. Я немного отклонился от своего повествования, чтобы ознакомить читателя с нравами этого племени.
Я уже начал рассказывать о том, как внезапно очнулся от умственного оцепенения и вновь осознал себя. Это случилось со мной, когда я шел в верхнюю хижину, где мне предстояло разделить трапезу с прорицателем Читом, военачальником Ардамом и тремя плешивыми старцами, которые вершили правосудие и хранили традиции племени.
4. Беседа с пятью мудрецами
Хотя это может показаться неблагодарностью с моей стороны, я должен сознаться, что мне внушали отвращение все пять мудрецов, с которыми я собирался обедать. Я и раньше считал, что это уродливые, страшные и весьма опасные люди. Но теперь, когда я вспомнил, что я — Блетсуорси из колледжа Летмир, припомнил все радости жизни в свободной цивилизованной стране, из которой попал в эту среду, вспомнил, что лишь страх заставил меня примириться с этой ужасной обстановкой, — к бессознательной ненависти и отвращению, какие я до сих пор испытывал, присоединились досада и негодование. В это утро мне казалось, что я способен пролить потоки света в смрадное сборище, и я вошел в трапезную, испытывая какую-то непривычную уверенность в себе.
Это была круглая хижина, в центре которой находилась низкая круглая плита; хижина была построена из гибких стеблей камыша, соединенных наверху в виде купола. Стены были украшены фризом из человеческих черепов — архитектурная деталь, характерная для всех сколько-нибудь значительных построек. Плита, она же и обеденный стол, была круглая, поэтому не приходилось решать вопрос, кто должен восседать на первом месте; все сидели на корточках. Самой замечательной и наименее отталкивающей фигурой, без сомнения, был Чит, которого величали Изъяснителем, или Светочем. Я уже говорил, что он был горбатый, коренастый, весь в морщинах, голову его вместо шляпы осенял огромный лист, свернутый в виде цилиндра. Он был очень смуглый, с огромной головой и блестящими черными пронизывающими глазами. В них светился ум, необычайный для островитянина, пытливый и зоркий. Чит сидел на корточках, положив руки на колени, и испытующе поглядел на меня, когда я вошел.
Он обращался со мной так, словно имел на меня какие-то особые права, — и это мне не слишком нравилось, хотя я и знал, что остался в живых лишь благодаря ему. Ведь это он первый объявил меня помешанным и не подлежащим «укоризне». Он узаконил мое положение Священного Безумца. Его обязанностью было слушать и истолковывать мой бред. Иногда он даже подсказывал мне, как вести себя. На этот счет между нами существовало молчаливое соглашение.
Яркий контраст с его выразительным лицом представляла деревянная физиономия военачальника Ардама, «Славы племени». Она, как у большинства военных во всех странах света, казалась повернутой в профиль даже тогда, когда была обращена прямо к вам, — до того была равнодушна и невыразительна. В носу у него красовалась большая остроконечная раковина, в ушах — зубы акулы, над большими выпуклыми и блестящими глазами толстыми складками нависла кожа. Выкрашенные красной охрой волосы торчали наподобие рогов, а обнаженная грудь была покрыта таинственной выпуклой татуировкой и разрисована охрой и углем. Обхватив длинными, похожими на ласты руками костлявые колени, Ардам плотно сдвинул поставленные вровень ноги и громко причмокивал губами, предвкушая обед.
Трое плешивых старцев исполняли обязанности судей и сборщиков податей. У одного из них был огромный приплюснутый нос и щеки покрыты татуировкой, изображавшей спирали, другой был так худ, что смахивал на скелет, обтянутый кожей, и зубы у него были кокетливо раскрашены попеременно в красный и черный цвет, как у женщины; третий, у которого щеки украшала татуировка в виде концентрических кругов, был сущей развалиной: он подслеповато щурился, глаза у него слезились, изо рта текла слюна. От старости на лице у него как-то бестолково, пучками, росли волосы. Все трое сердито взглянули на меня, недовольные моим опозданием. Посмотрев на них, я сразу отказался от намерения сбросить свое отвратительное одеяние и свободно высказать свои мысли. Я приветствовал их обычным жестом и, приказав своим ногам культурного человека согнуться в коленях, сел на корточки, по правую руку от Чита.
Ардам громко хлопнул в ладоши, вбежали две вымазанные жиром, раскрашенные девицы и поставили на стол длинное деревянное блюдо, напоминавшее широкий челн.
Мы не сразу приступили к еде. Это запрещал этикет. Мы запустили правую руку в блюдо, схватили по сочному куску и замерли на месте, изобразив на лице самую приветливую улыбку. Вероятно, мы смахивали на боксеров, готовых вцепиться друг в друга.
Это была круглая хижина, в центре которой находилась низкая круглая плита; хижина была построена из гибких стеблей камыша, соединенных наверху в виде купола. Стены были украшены фризом из человеческих черепов — архитектурная деталь, характерная для всех сколько-нибудь значительных построек. Плита, она же и обеденный стол, была круглая, поэтому не приходилось решать вопрос, кто должен восседать на первом месте; все сидели на корточках. Самой замечательной и наименее отталкивающей фигурой, без сомнения, был Чит, которого величали Изъяснителем, или Светочем. Я уже говорил, что он был горбатый, коренастый, весь в морщинах, голову его вместо шляпы осенял огромный лист, свернутый в виде цилиндра. Он был очень смуглый, с огромной головой и блестящими черными пронизывающими глазами. В них светился ум, необычайный для островитянина, пытливый и зоркий. Чит сидел на корточках, положив руки на колени, и испытующе поглядел на меня, когда я вошел.
Он обращался со мной так, словно имел на меня какие-то особые права, — и это мне не слишком нравилось, хотя я и знал, что остался в живых лишь благодаря ему. Ведь это он первый объявил меня помешанным и не подлежащим «укоризне». Он узаконил мое положение Священного Безумца. Его обязанностью было слушать и истолковывать мой бред. Иногда он даже подсказывал мне, как вести себя. На этот счет между нами существовало молчаливое соглашение.
Яркий контраст с его выразительным лицом представляла деревянная физиономия военачальника Ардама, «Славы племени». Она, как у большинства военных во всех странах света, казалась повернутой в профиль даже тогда, когда была обращена прямо к вам, — до того была равнодушна и невыразительна. В носу у него красовалась большая остроконечная раковина, в ушах — зубы акулы, над большими выпуклыми и блестящими глазами толстыми складками нависла кожа. Выкрашенные красной охрой волосы торчали наподобие рогов, а обнаженная грудь была покрыта таинственной выпуклой татуировкой и разрисована охрой и углем. Обхватив длинными, похожими на ласты руками костлявые колени, Ардам плотно сдвинул поставленные вровень ноги и громко причмокивал губами, предвкушая обед.
Трое плешивых старцев исполняли обязанности судей и сборщиков податей. У одного из них был огромный приплюснутый нос и щеки покрыты татуировкой, изображавшей спирали, другой был так худ, что смахивал на скелет, обтянутый кожей, и зубы у него были кокетливо раскрашены попеременно в красный и черный цвет, как у женщины; третий, у которого щеки украшала татуировка в виде концентрических кругов, был сущей развалиной: он подслеповато щурился, глаза у него слезились, изо рта текла слюна. От старости на лице у него как-то бестолково, пучками, росли волосы. Все трое сердито взглянули на меня, недовольные моим опозданием. Посмотрев на них, я сразу отказался от намерения сбросить свое отвратительное одеяние и свободно высказать свои мысли. Я приветствовал их обычным жестом и, приказав своим ногам культурного человека согнуться в коленях, сел на корточки, по правую руку от Чита.
Ардам громко хлопнул в ладоши, вбежали две вымазанные жиром, раскрашенные девицы и поставили на стол длинное деревянное блюдо, напоминавшее широкий челн.
Мы не сразу приступили к еде. Это запрещал этикет. Мы запустили правую руку в блюдо, схватили по сочному куску и замерли на месте, изобразив на лице самую приветливую улыбку. Вероятно, мы смахивали на боксеров, готовых вцепиться друг в друга.