Страница:
— Готовый автомобиль ежеминутно сходит с конвейера, а, кореш? — смеется Бэл, шлепая тачку по крылу.
— Да, придурок херов, ежеминутно. Хоссподисусе, ну и парилка. Слушай, мужичок, чегой-то у меня в горле пересохло. Как насчет глотнуть?
— Что ж, годится. Встречаемся у «Скорбящего Мориса». Я с ней сперва чуток поваландаюсь, — говорит он, снова похлопывая машину по капоту, ласково так, точно это задница, или сиськи, или типа того.
Ну, дорвался: автомобильный фанат, мать его. Меня больше привлекает мысль о Самантиных грудях и бедрах. Ох ты. Из-за этой чертовой жары у меня встал, да еще как встал-то. Я часто задумываюсь: имеет ли это какое-то научное объяснение или происходит просто оттого, что летом все кони разгуливают полуголыми? В общем, так или этак, скоро я до нее дорвусь, а покамест не повредит кружечка вкусного холодного пива. А Бэл пускай тут горбатится.
Наше общество перенасыщено полицейскими. Не успел я пробыть в пабе и пяти гребаных минут, не успел сделать и двух траханых глотков, как подваливает этот мусор Несбитт — прямо заходит к «Морису» с таким видом, будто он и есть хозяин сего заведения. — Как она, Торни?
— Комиссар Несбитт. Какой приятный сюрприз.
— Не вижу ничего приятного в общении с криминальными элементами.
— Золотые слова, Джон. Сам от них как от чумы шарахаюсь. Хотя при твоей-то работе избежать этого нелегко, так что ты молоток, хитрован ты, ценю. Очков-то на этом много не наберешь, верно? Служебные перестановки у вас, должно быть, в порядке вещей. Никогда не пробовал автомобилями торговать?
Хмырь молчит, пыжится, испепеляет меня взглядом, точно я перед ним извиниться должен. Бармен Билли и его новенькая помощница глумливо хихикают. А я просто салютую сучьему мусору кружкой: твое здоровье!
— Где твой дружок Личи?
— Барри Лич… давненько Бэла не видал, — отвечаю. — То есть на работе-то, конечно, когда вас всего двое в деле, не больно-то разминешься, но вот в целом мы с ним последнее время почти не контачим. По разным компаниям нас развело, улавливаешь мою мысль?
— Ну и в какой компании он теперь тусуется?
— У него самого спроси. Мы эти дни вкалывали не разгибаясь, некогда было про всякие тусовки — фусовки разговаривать.
— На той неделе вы заявитесь на «Милуолл», — говорит он.
— Не понял?
— Ты мне мозги не пудри, Торни. Матч «Милуолл» — «Уэст-Хэм». Национальная футбольная лига под эгидой страховой корпорации «Эндсли», первая группа. На той неделе.
— Извини, шеф, я сейчас не очень-то в курсе расписания матчей. Потерял всякий интерес с тех пор, как Бонзо сделали координатором. На поле ему равных не было, но координатор из него никакой, знаешь ли. Печальные, конечно, дела, но жизнь есть жизнь.
— Рад это слышать, потому что, если в субботу я запримечу на том берегу твою несчастную задницу в любом виде, прикиде и качестве, загребу тебя за подстрекательство к массовым беспорядкам. Даже если тебя застанут в кройдонском пассаже, увешанного мешками игрушек, купленных для голодающих сирот, тебя все равно прищучат. Не суй свой нос в Южный Лондон.
— Только рад буду, мистер Н. Паршивый районишко, мне там никогда не нравилось.
Сроду не жаловал мусоров. Не из-за их службы, а просто по-человечески. Туда ведь не каждый пойдет, сечете, о чем я? Именно те вороватые, трусливые ребятишки, которых вы в школе мутузили, как раз и идут потом в мусора. Думают, надену, блин, форму, и все начнут мне жопу лизать. Впрочем, главная проблема с мусорами не в этом, а в том, что они все вынюхивают, вынюхивают. Вот эта сука Несбитт — коль уж вцепится в кого-нибудь, черта с два отпустит. Вы их лучше натравите на педиков, что трутся у детской площадки и лапают малышей. Больные, и мусора обязаны за ними приглядывать, а не кидать подлянок людям, которые свою лямку тянут как проклятые. Едва сучий мусор Несбитт выметается из паба, я звоню Бэлу в мастерские: — «Милуолл» отменяется. Несбитт раскопал. Он сюда приходил, к «Морису», и грозился вовсю.
— Чего это он раньше времени растявкался? Ага, значит, у него личного состава не наберется, чтоб выстроить заслон. Дополнительное сокращение штатов, ну ясно. В «Адвертайзере» об этом все написано. Были б у него люди, молчал бы в тряпочку и попробовал бы повязать нас на месте. Я, что ль, должен тебе рассказывать, что мусора любят крупные заварухи: есть повод нажаловаться политикам, что общественный порядок-де совсем захирел, и нужно побольше денег, чтоб нанять побольше мусоров. А потом, если мы отменим акцию, милуолльские суки решат, что Восточный Лондон окончательно спекся.
— Правда, есть одно «но», — говорит Бэл. — Через две недели будет Ньюкасл.
Да. Остается время собрать всю контору в кулак. Это лучше, чем «Милуолл»; до Ньюкасла еще доехать надо, ха. И провинциалы могут зашевелиться. Их достали наши чисто лондонские махаловки. Будь доволен, если про акцию с «Милуоллом» хоть занюханный «Стандард» напишет, да и тот навряд ли. Ньюкасл меня больше устраивал. Лайонси оттуда никуда не денется. Я набрал приличный вес, натренировал удар, словом, подготовился к встрече с этой сукой. В гробу я видал «Милуолл» без амбала Лайонси. Видно было, что вариант с Ньюкаслом задел Бэла за живое — он прискакал в паб как угорелый и потянул меня в отдельную кабинку. Да еще то и дело шугал хмырей, которые туда заглядывали.
— Знаешь, — сказал он, — меня тревожат Ригси и прочие. Этот их экстази, Торни, этот их треп о мире и дружбе.
— Понятно, — говорю я, а сам думаю о Саманте. Вечером мы с ней увидимся. На ее квартире в Ислингтоне. Она ногами такие штучки вытворяет. Зажимает подошвами мой член и просто потягивает, тихонько так, и я выплескиваю целый фонтан, даже не успев сообразить, что со мной, ешь-то, приключилось.
— Этот их треп меня заколебал, — говорит Бэл, — ну прямо зла у меня не хватает, Дейв.
— Понятно, — говорю.
Саманта. Хоссподисусе. Скоро мы ее дело обстряпаем в лучшем виде. Но Бэл, вот гад-то, будто мысли мои, ешь, читает.
— Слышь, корешок, — начинает Бэл, хмурый как туча, — ты ведь никакому коню не позволишь все обхезать? Нас с тобой, работу, контору и все прочее, а?
— Конечно нет, — говорю. — У нас с Самантой не те отношения. Она силовые методы очень уважает. Прям-таки млеет от них, по-моему. И точно уважает, я ему не вру.
— Да? — улыбается он, но я ничего больше не говорю, уж только не про Саманту. Все, что требовалось на данный момент, я сказал. Он отводит глаза.
— Понимаешь, меня просто сегодня тревожат ключевые люди, именно ключевые. Ну, например, Ригси и Культяпый. Им ведь на самом деле ничего больше не надо. Упадок какой-то, право слово. С этими хмырями чувствуешь себя как в Древнем Риме, бесконечное, бля, эротическое путешествие. Неудивительно, что илфордские совсем зазнались. А кто будет следующий? Психованная жопастая шобла из Базилдона? Восточногэмпширские? Команда Грея?
— Притормози! — хмыкаю я. — Какая, в конце концов, разница, кто зазнался, кто нет? Мы этих подонков все одно сделаем!
Он улыбается, и мы чокаемся кружками. Бэл и я, мы с ним, ешь-то, ближе, чем кровные братья. Духовные соратники и все такое. Всю жизнь ими были. Теперь голова должна болеть о Саманте, хотя… я вдруг вспоминаю песню «Эй-би-си», одну из моих любимых, про то, что прошлое — священная корова, а ты иди, иди себе вперед.
Вот в чем Бэлов заскок, он слишком усердно молится священной корове прошлого. Кто-то, кажется старуха Мэгги, выразился в том смысле, что все мы должны стремиться к новизне и принимать вызов будущего. А ты не принимаешь вызов — ты в калоше, точно печальные алкоголики с Севера, которые льют и льют в свое пиво слезы по когдатошним фабрикам, по закрытым шахтам. Не смей делать из прошлого священную корову, ешь-то!
Есть настоящее — мы с Самантой, Самантины заботы. Не могу я больше сидеть тут и слушать Бэла, надо встряхнуться перед встречей. Нам же ночь вдвоем предстоит. Дома включаю автоответчик: голос Вши. Я даже не вслушиваюсь в то, что она там бормочет. Паскудство какое, я думал о Саманте, и мне было хорошо, а эта лезет в мою жизнь немытыми штиблетами, будто у нас с ней есть хоть что-то общее. Мне только Саманта нужна.
Переодеваюсь и мчусь к ней задолго до условленного. Предчувствую, что будет, и снова в отличном настроении, потому что, когда из-за угла прямо на меня выворачивает самосвал, я не вякаю, не лаюсь с шофером, не сую ему в зубы, я просто улыбаюсь и машу рукой. Вечер слишком прекрасен, чтоб кипятиться из-за какого-то сраного раздолбая.
Судя по выражению лица, она готова. Ну да, к чему тратить время.
— Снимай с себя все и ложись на кровать, — сказала она мне. Что ж, я так и поступил. Стащил джинсы, рубашку и туфли. Снял носки и трусы. Забираясь в постель, почувствовал, как толстый стебель начал топорщиться.
— Мне всегда нравились хуи, — сказала она, выскальзывая из кофточки, как змейка. Так она двигалась — как змейка. — По-моему, все выступающие части тела очень красивые. У тебя их пять, а у меня только две. Значит, одну ты мне должен отдать, так?
— Да, так… — сказал я, перед глазами поплыло, и голос сделался чертовски хриплым.
Она сняла леггинсы, помогая себе ногами, сперва с одной ноги, потом с другой. Они были похожи на руки, эти ее ноги. Чем больше я наблюдал за ней, тем меньше верил, что такое бывает.
Я впервые вижу ее совершенно голой. Я, конечно, раньше представлял себе этот момент, целыми днями, изо всех сил представлял. Забавно, после этого я всегда чувствовал за собой какую-то вину, что ли. Не в связи с тем, что у нее нет рук, но потому, что представлять голой ту, которую по-настоящему обожаешь, в общем-то мерзко, но я уж такой, какой есть, и не привык справляться с подобными мыслями. И вот она передо мной. Ноги длиннющие и ладно скроенные, идеальные женские ноги, и чудный плоский живот, и восхитительный зад, и большие груди, и лицо. Дьявольское лицо, будто у ангела чертова. Затем я посмотрел туда, где у всех растут руки, и… расстроился. Расстроился и разозлился, ешь-то.
— Люблю ебаться, — говорит она. — Мне не пришлось этому учиться. Врожденный талант. Моему первому парню было двадцать восемь, а мне двенадцать. В приюте. Он чуть не свихнулся. Туг все дело в бедрах, а никто так не владеет своими бедрами, как я, и такие, как я. Никто так не владеет губами и языком, как я. Знаешь, многим мужчинам это правда нравится. Да, ясно, считается, что только извращенцы способны сношаться с уродками…
— Нет, не уродка ты. Не называй себя так…
Она мягко улыбается мне:
— Хотя изюминка, очевидно, в том, что имеешь неограниченный доступ. Нет рук, чтоб отталкивать парней. Им нравится думать, что я беззащитна, что из меня не торчат эти грабли, которые их отпихивают, мешают им получить свое. Ты ведь такой же, правда? Вот оно все перед тобой, неограниченный доступ к грудям, к пизде, к заднице. Куда вздумается. Ух, если б у меня еще и ног не было, да? Просто кукла для ебли. Ты мог бы сплести сбрую, запрячь меня в нее и иметь с какой угодно стороны, в какое угодно время. Ты считаешь, я беззащитна, лежу тут исключительно для твоих нужд, чтоб ты совал в меня свой дымящийся хер утром, и днем, и вечером.
Не то она говорит, ешь-то, не то. Не то она говорит. У меня уже мания какая-то. Наверно, в тот раз нашла в холодильнике дыню… точно, нашла.
— Если ты имеешь в виду дыню…
— Ты это о чем? — спрашивает она. Значит, не нашла, слава яйцам. Я снова наезжаю на нее: — Ну для чего ты все это говоришь? А? Я люблю тебя. Я люблю тебя, ешь-то!
— Иными словами, хочешь сношаться со мной.
— Нет, я люблю тебя, люблю же.
— Ты меня чуть-чуть огорчаешь, мальчик с Майл-энда. Тебе что, никто никогда не говорил, что любви на этом свете не существует? Существуют лишь деньги и сила. Вот это слово я понимаю: сила. Я росла и зубрила, зубрила про эту силу наизусть. Сила, против которой мы восстаем, когда пытаемся стребовать с них долг, стребовать то, что наше по праву: с капиталистов, с правительства, с юстиции, со всей этой ебаной клики правящих миром. Как они, черт, навострились сплачивать ряды и цепляться друг за дружку! Тебе это еще только снится, Дейв. Разве не тем же занимаетесь ты и твоя контора, только в своем, игрушечном масштабе? Сила, чтобы причинять боль. Сила, чтобы присваивать. Сила, чтобы быть таким крутым, что тебя никто никогда не посмеет облапошить. Никто никогда? Но это роковая ошибка, Дейв, потому что кто-нибудь да когда-нибудь обязательно облапошит.
— Может, я раньше так думал, но теперь изменился. Мне лучше знать, что у меня на душе, — говорю я ей. Прикрываю рукой промежность. Эрекции как не бывало, положение самое идиотское: сидишь в постели голый рядом с голой девчонкой и ни хрена не предпринимаешь.
— Что ж, очень жаль, миленький мой конторский. Потому что, если ты не врешь, ты мне не подходишь. Не нужен мне болван, который разочаровался в силе. Все вы, мужики, такие: на словах орлы, а до дела дойдет — в бега. Всегда такими были. Вот папочка мой тоже в бега ударился.
— Не разочаровался я, ешь-то! Я на все для тебя готов!
— Хорошо. В таком случае я намерена сосать твой член, пока он не встанет, как в прежние времена, а потом ты сам выберешь, куда меня употребить. Все запреты, как говорится, налагает только твое собственное воображение.
Так она решила, и я ничего не мог с этим поделать. Я любил ее и хотел о ней заботиться. Хотел, чтоб и она меня любила, а не лаялась, ровно озверевшая шлюха. Не по нутру мне девушки, которые так вот лаются. Видно, начиталась всяких пакостей или с психами наобщалась, от них и подцепила эту манеру разговора. Да, я ничего не мог поделать, и знаете что? По-моему, она с самого начала отлично понимала, что так все и будет, по-моему, отлично, ешь-то, понимала.
Она накинула халатик. И сразу стала до того красивая, может, потому, что он повис у нее на плечах так, словно бы под ним были руки. Но если бы под ним были руки, она б сейчас тут не рассиживала с таким отребьем, как я.
— Когда ты собираешься пришить Стерджесса? — спросила она.
— Не стану я его пришивать. Не стану, и все.
— Если любишь меня, станешь! Ты ведь только что обещал! — закричала она. Заплакала. Блин, не выношу, когда она плачет.
— Так не годится. Я даже не знаю этого хмыря. Это ж убийство, понимаешь?
Поглядела мне в лицо, села на постель рядом.
— Дай-ка расскажу тебе одну историю, — говорит. И, пока не закончила, всхлипывала.
Сразу после родов Самантин старик отчалил. Не смирился с тем фактом, что у его дитяти нету обеих ручек. Зато старуха, та без затей пошла и тихо повесилась. Так что Саманта росла в холе и неге. Правительство и разнообразные судебные инстанции горой стояли за тех, кто произвел лекарство, ей сперва даже не собирались выплачивать пособие по инвалидности, ни ей, ни другим детям, которые родились безрукими. Вот так вот. Лишь когда журналисты стали копать шубже и подняли хай в газетах, только тогда те расщедрились. Этому хренову Стерджессу, а именно он, сука, все и заварил, пожаловали дворянство, этой старой, ешь-то, мочалке. Он был главным, но они все его защищали. Он сотворил этакое с моей девочкой, с моей Самантой, а его, на фиг, произвели в рыцари за особые заслуги перед фармацевтикой. Должна же хоть где-то найтись справедливость. Обалдеть можно.
Короче, я пообещал ей, что сделаю это.
Потом мы с Самантой легли и занялись любовью. С ней было чудесно, не то что со Вшой. Я кончил как полагается и порядком от этого притащился. И пока мы с ней были вместе, я видел перед собой только ее лицо, ее прекрасное лицо, а не харю того гребаного миллуоллского пидора.
Оргрив, 1984
Лондон, 1990
— Да, придурок херов, ежеминутно. Хоссподисусе, ну и парилка. Слушай, мужичок, чегой-то у меня в горле пересохло. Как насчет глотнуть?
— Что ж, годится. Встречаемся у «Скорбящего Мориса». Я с ней сперва чуток поваландаюсь, — говорит он, снова похлопывая машину по капоту, ласково так, точно это задница, или сиськи, или типа того.
Ну, дорвался: автомобильный фанат, мать его. Меня больше привлекает мысль о Самантиных грудях и бедрах. Ох ты. Из-за этой чертовой жары у меня встал, да еще как встал-то. Я часто задумываюсь: имеет ли это какое-то научное объяснение или происходит просто оттого, что летом все кони разгуливают полуголыми? В общем, так или этак, скоро я до нее дорвусь, а покамест не повредит кружечка вкусного холодного пива. А Бэл пускай тут горбатится.
Наше общество перенасыщено полицейскими. Не успел я пробыть в пабе и пяти гребаных минут, не успел сделать и двух траханых глотков, как подваливает этот мусор Несбитт — прямо заходит к «Морису» с таким видом, будто он и есть хозяин сего заведения. — Как она, Торни?
— Комиссар Несбитт. Какой приятный сюрприз.
— Не вижу ничего приятного в общении с криминальными элементами.
— Золотые слова, Джон. Сам от них как от чумы шарахаюсь. Хотя при твоей-то работе избежать этого нелегко, так что ты молоток, хитрован ты, ценю. Очков-то на этом много не наберешь, верно? Служебные перестановки у вас, должно быть, в порядке вещей. Никогда не пробовал автомобилями торговать?
Хмырь молчит, пыжится, испепеляет меня взглядом, точно я перед ним извиниться должен. Бармен Билли и его новенькая помощница глумливо хихикают. А я просто салютую сучьему мусору кружкой: твое здоровье!
— Где твой дружок Личи?
— Барри Лич… давненько Бэла не видал, — отвечаю. — То есть на работе-то, конечно, когда вас всего двое в деле, не больно-то разминешься, но вот в целом мы с ним последнее время почти не контачим. По разным компаниям нас развело, улавливаешь мою мысль?
— Ну и в какой компании он теперь тусуется?
— У него самого спроси. Мы эти дни вкалывали не разгибаясь, некогда было про всякие тусовки — фусовки разговаривать.
— На той неделе вы заявитесь на «Милуолл», — говорит он.
— Не понял?
— Ты мне мозги не пудри, Торни. Матч «Милуолл» — «Уэст-Хэм». Национальная футбольная лига под эгидой страховой корпорации «Эндсли», первая группа. На той неделе.
— Извини, шеф, я сейчас не очень-то в курсе расписания матчей. Потерял всякий интерес с тех пор, как Бонзо сделали координатором. На поле ему равных не было, но координатор из него никакой, знаешь ли. Печальные, конечно, дела, но жизнь есть жизнь.
— Рад это слышать, потому что, если в субботу я запримечу на том берегу твою несчастную задницу в любом виде, прикиде и качестве, загребу тебя за подстрекательство к массовым беспорядкам. Даже если тебя застанут в кройдонском пассаже, увешанного мешками игрушек, купленных для голодающих сирот, тебя все равно прищучат. Не суй свой нос в Южный Лондон.
— Только рад буду, мистер Н. Паршивый районишко, мне там никогда не нравилось.
Сроду не жаловал мусоров. Не из-за их службы, а просто по-человечески. Туда ведь не каждый пойдет, сечете, о чем я? Именно те вороватые, трусливые ребятишки, которых вы в школе мутузили, как раз и идут потом в мусора. Думают, надену, блин, форму, и все начнут мне жопу лизать. Впрочем, главная проблема с мусорами не в этом, а в том, что они все вынюхивают, вынюхивают. Вот эта сука Несбитт — коль уж вцепится в кого-нибудь, черта с два отпустит. Вы их лучше натравите на педиков, что трутся у детской площадки и лапают малышей. Больные, и мусора обязаны за ними приглядывать, а не кидать подлянок людям, которые свою лямку тянут как проклятые. Едва сучий мусор Несбитт выметается из паба, я звоню Бэлу в мастерские: — «Милуолл» отменяется. Несбитт раскопал. Он сюда приходил, к «Морису», и грозился вовсю.
— Чего это он раньше времени растявкался? Ага, значит, у него личного состава не наберется, чтоб выстроить заслон. Дополнительное сокращение штатов, ну ясно. В «Адвертайзере» об этом все написано. Были б у него люди, молчал бы в тряпочку и попробовал бы повязать нас на месте. Я, что ль, должен тебе рассказывать, что мусора любят крупные заварухи: есть повод нажаловаться политикам, что общественный порядок-де совсем захирел, и нужно побольше денег, чтоб нанять побольше мусоров. А потом, если мы отменим акцию, милуолльские суки решат, что Восточный Лондон окончательно спекся.
— Правда, есть одно «но», — говорит Бэл. — Через две недели будет Ньюкасл.
Да. Остается время собрать всю контору в кулак. Это лучше, чем «Милуолл»; до Ньюкасла еще доехать надо, ха. И провинциалы могут зашевелиться. Их достали наши чисто лондонские махаловки. Будь доволен, если про акцию с «Милуоллом» хоть занюханный «Стандард» напишет, да и тот навряд ли. Ньюкасл меня больше устраивал. Лайонси оттуда никуда не денется. Я набрал приличный вес, натренировал удар, словом, подготовился к встрече с этой сукой. В гробу я видал «Милуолл» без амбала Лайонси. Видно было, что вариант с Ньюкаслом задел Бэла за живое — он прискакал в паб как угорелый и потянул меня в отдельную кабинку. Да еще то и дело шугал хмырей, которые туда заглядывали.
— Знаешь, — сказал он, — меня тревожат Ригси и прочие. Этот их экстази, Торни, этот их треп о мире и дружбе.
— Понятно, — говорю я, а сам думаю о Саманте. Вечером мы с ней увидимся. На ее квартире в Ислингтоне. Она ногами такие штучки вытворяет. Зажимает подошвами мой член и просто потягивает, тихонько так, и я выплескиваю целый фонтан, даже не успев сообразить, что со мной, ешь-то, приключилось.
— Этот их треп меня заколебал, — говорит Бэл, — ну прямо зла у меня не хватает, Дейв.
— Понятно, — говорю.
Саманта. Хоссподисусе. Скоро мы ее дело обстряпаем в лучшем виде. Но Бэл, вот гад-то, будто мысли мои, ешь, читает.
— Слышь, корешок, — начинает Бэл, хмурый как туча, — ты ведь никакому коню не позволишь все обхезать? Нас с тобой, работу, контору и все прочее, а?
— Конечно нет, — говорю. — У нас с Самантой не те отношения. Она силовые методы очень уважает. Прям-таки млеет от них, по-моему. И точно уважает, я ему не вру.
— Да? — улыбается он, но я ничего больше не говорю, уж только не про Саманту. Все, что требовалось на данный момент, я сказал. Он отводит глаза.
— Понимаешь, меня просто сегодня тревожат ключевые люди, именно ключевые. Ну, например, Ригси и Культяпый. Им ведь на самом деле ничего больше не надо. Упадок какой-то, право слово. С этими хмырями чувствуешь себя как в Древнем Риме, бесконечное, бля, эротическое путешествие. Неудивительно, что илфордские совсем зазнались. А кто будет следующий? Психованная жопастая шобла из Базилдона? Восточногэмпширские? Команда Грея?
— Притормози! — хмыкаю я. — Какая, в конце концов, разница, кто зазнался, кто нет? Мы этих подонков все одно сделаем!
Он улыбается, и мы чокаемся кружками. Бэл и я, мы с ним, ешь-то, ближе, чем кровные братья. Духовные соратники и все такое. Всю жизнь ими были. Теперь голова должна болеть о Саманте, хотя… я вдруг вспоминаю песню «Эй-би-си», одну из моих любимых, про то, что прошлое — священная корова, а ты иди, иди себе вперед.
Вот в чем Бэлов заскок, он слишком усердно молится священной корове прошлого. Кто-то, кажется старуха Мэгги, выразился в том смысле, что все мы должны стремиться к новизне и принимать вызов будущего. А ты не принимаешь вызов — ты в калоше, точно печальные алкоголики с Севера, которые льют и льют в свое пиво слезы по когдатошним фабрикам, по закрытым шахтам. Не смей делать из прошлого священную корову, ешь-то!
Есть настоящее — мы с Самантой, Самантины заботы. Не могу я больше сидеть тут и слушать Бэла, надо встряхнуться перед встречей. Нам же ночь вдвоем предстоит. Дома включаю автоответчик: голос Вши. Я даже не вслушиваюсь в то, что она там бормочет. Паскудство какое, я думал о Саманте, и мне было хорошо, а эта лезет в мою жизнь немытыми штиблетами, будто у нас с ней есть хоть что-то общее. Мне только Саманта нужна.
Переодеваюсь и мчусь к ней задолго до условленного. Предчувствую, что будет, и снова в отличном настроении, потому что, когда из-за угла прямо на меня выворачивает самосвал, я не вякаю, не лаюсь с шофером, не сую ему в зубы, я просто улыбаюсь и машу рукой. Вечер слишком прекрасен, чтоб кипятиться из-за какого-то сраного раздолбая.
Судя по выражению лица, она готова. Ну да, к чему тратить время.
— Снимай с себя все и ложись на кровать, — сказала она мне. Что ж, я так и поступил. Стащил джинсы, рубашку и туфли. Снял носки и трусы. Забираясь в постель, почувствовал, как толстый стебель начал топорщиться.
— Мне всегда нравились хуи, — сказала она, выскальзывая из кофточки, как змейка. Так она двигалась — как змейка. — По-моему, все выступающие части тела очень красивые. У тебя их пять, а у меня только две. Значит, одну ты мне должен отдать, так?
— Да, так… — сказал я, перед глазами поплыло, и голос сделался чертовски хриплым.
Она сняла леггинсы, помогая себе ногами, сперва с одной ноги, потом с другой. Они были похожи на руки, эти ее ноги. Чем больше я наблюдал за ней, тем меньше верил, что такое бывает.
Я впервые вижу ее совершенно голой. Я, конечно, раньше представлял себе этот момент, целыми днями, изо всех сил представлял. Забавно, после этого я всегда чувствовал за собой какую-то вину, что ли. Не в связи с тем, что у нее нет рук, но потому, что представлять голой ту, которую по-настоящему обожаешь, в общем-то мерзко, но я уж такой, какой есть, и не привык справляться с подобными мыслями. И вот она передо мной. Ноги длиннющие и ладно скроенные, идеальные женские ноги, и чудный плоский живот, и восхитительный зад, и большие груди, и лицо. Дьявольское лицо, будто у ангела чертова. Затем я посмотрел туда, где у всех растут руки, и… расстроился. Расстроился и разозлился, ешь-то.
— Люблю ебаться, — говорит она. — Мне не пришлось этому учиться. Врожденный талант. Моему первому парню было двадцать восемь, а мне двенадцать. В приюте. Он чуть не свихнулся. Туг все дело в бедрах, а никто так не владеет своими бедрами, как я, и такие, как я. Никто так не владеет губами и языком, как я. Знаешь, многим мужчинам это правда нравится. Да, ясно, считается, что только извращенцы способны сношаться с уродками…
— Нет, не уродка ты. Не называй себя так…
Она мягко улыбается мне:
— Хотя изюминка, очевидно, в том, что имеешь неограниченный доступ. Нет рук, чтоб отталкивать парней. Им нравится думать, что я беззащитна, что из меня не торчат эти грабли, которые их отпихивают, мешают им получить свое. Ты ведь такой же, правда? Вот оно все перед тобой, неограниченный доступ к грудям, к пизде, к заднице. Куда вздумается. Ух, если б у меня еще и ног не было, да? Просто кукла для ебли. Ты мог бы сплести сбрую, запрячь меня в нее и иметь с какой угодно стороны, в какое угодно время. Ты считаешь, я беззащитна, лежу тут исключительно для твоих нужд, чтоб ты совал в меня свой дымящийся хер утром, и днем, и вечером.
Не то она говорит, ешь-то, не то. Не то она говорит. У меня уже мания какая-то. Наверно, в тот раз нашла в холодильнике дыню… точно, нашла.
— Если ты имеешь в виду дыню…
— Ты это о чем? — спрашивает она. Значит, не нашла, слава яйцам. Я снова наезжаю на нее: — Ну для чего ты все это говоришь? А? Я люблю тебя. Я люблю тебя, ешь-то!
— Иными словами, хочешь сношаться со мной.
— Нет, я люблю тебя, люблю же.
— Ты меня чуть-чуть огорчаешь, мальчик с Майл-энда. Тебе что, никто никогда не говорил, что любви на этом свете не существует? Существуют лишь деньги и сила. Вот это слово я понимаю: сила. Я росла и зубрила, зубрила про эту силу наизусть. Сила, против которой мы восстаем, когда пытаемся стребовать с них долг, стребовать то, что наше по праву: с капиталистов, с правительства, с юстиции, со всей этой ебаной клики правящих миром. Как они, черт, навострились сплачивать ряды и цепляться друг за дружку! Тебе это еще только снится, Дейв. Разве не тем же занимаетесь ты и твоя контора, только в своем, игрушечном масштабе? Сила, чтобы причинять боль. Сила, чтобы присваивать. Сила, чтобы быть таким крутым, что тебя никто никогда не посмеет облапошить. Никто никогда? Но это роковая ошибка, Дейв, потому что кто-нибудь да когда-нибудь обязательно облапошит.
— Может, я раньше так думал, но теперь изменился. Мне лучше знать, что у меня на душе, — говорю я ей. Прикрываю рукой промежность. Эрекции как не бывало, положение самое идиотское: сидишь в постели голый рядом с голой девчонкой и ни хрена не предпринимаешь.
— Что ж, очень жаль, миленький мой конторский. Потому что, если ты не врешь, ты мне не подходишь. Не нужен мне болван, который разочаровался в силе. Все вы, мужики, такие: на словах орлы, а до дела дойдет — в бега. Всегда такими были. Вот папочка мой тоже в бега ударился.
— Не разочаровался я, ешь-то! Я на все для тебя готов!
— Хорошо. В таком случае я намерена сосать твой член, пока он не встанет, как в прежние времена, а потом ты сам выберешь, куда меня употребить. Все запреты, как говорится, налагает только твое собственное воображение.
Так она решила, и я ничего не мог с этим поделать. Я любил ее и хотел о ней заботиться. Хотел, чтоб и она меня любила, а не лаялась, ровно озверевшая шлюха. Не по нутру мне девушки, которые так вот лаются. Видно, начиталась всяких пакостей или с психами наобщалась, от них и подцепила эту манеру разговора. Да, я ничего не мог поделать, и знаете что? По-моему, она с самого начала отлично понимала, что так все и будет, по-моему, отлично, ешь-то, понимала.
Она накинула халатик. И сразу стала до того красивая, может, потому, что он повис у нее на плечах так, словно бы под ним были руки. Но если бы под ним были руки, она б сейчас тут не рассиживала с таким отребьем, как я.
— Когда ты собираешься пришить Стерджесса? — спросила она.
— Не стану я его пришивать. Не стану, и все.
— Если любишь меня, станешь! Ты ведь только что обещал! — закричала она. Заплакала. Блин, не выношу, когда она плачет.
— Так не годится. Я даже не знаю этого хмыря. Это ж убийство, понимаешь?
Поглядела мне в лицо, села на постель рядом.
— Дай-ка расскажу тебе одну историю, — говорит. И, пока не закончила, всхлипывала.
Сразу после родов Самантин старик отчалил. Не смирился с тем фактом, что у его дитяти нету обеих ручек. Зато старуха, та без затей пошла и тихо повесилась. Так что Саманта росла в холе и неге. Правительство и разнообразные судебные инстанции горой стояли за тех, кто произвел лекарство, ей сперва даже не собирались выплачивать пособие по инвалидности, ни ей, ни другим детям, которые родились безрукими. Вот так вот. Лишь когда журналисты стали копать шубже и подняли хай в газетах, только тогда те расщедрились. Этому хренову Стерджессу, а именно он, сука, все и заварил, пожаловали дворянство, этой старой, ешь-то, мочалке. Он был главным, но они все его защищали. Он сотворил этакое с моей девочкой, с моей Самантой, а его, на фиг, произвели в рыцари за особые заслуги перед фармацевтикой. Должна же хоть где-то найтись справедливость. Обалдеть можно.
Короче, я пообещал ей, что сделаю это.
Потом мы с Самантой легли и занялись любовью. С ней было чудесно, не то что со Вшой. Я кончил как полагается и порядком от этого притащился. И пока мы с ней были вместе, я видел перед собой только ее лицо, ее прекрасное лицо, а не харю того гребаного миллуоллского пидора.
Оргрив, 1984
Для Саманты Уортинггон слово «террористка» звучало слегка смехотворно. «Международная террористка» — так и просто дико. Саманта Уортинггон, выросшая на окраине Вулвергемптона, была за границей лишь однажды — в Германии. Ну, еще раз ездила в Уэльс. Два путешествия, в каждом из которых их могли прищучить. Две акции, после каждой из которых она чувствовала необычное оживление, сознание выполненного долга и тем большую готовность к следующей.
— Так ничего не выйдет, — говорил Андреас. — Давай заляжем на дно на подольше. Потом всплывем и ударим. А потом заляжем снова.
В каком-то смысле Саманта не просто учитывала вероятность поимки; она душой принимала ее обязательность. Ее историю растащат по газетам, и может, кто-нибудь не только взъярится, но и поймет. Мир поляризуется, а разве не этого и надо добиваться? Ее выставят либо как хладнокровную психопатку, «международную террористку Красную Сэм», либо как глупую, наивную девицу, одураченную более злонамеренными персонажами. Черная Ведьма или Падший Ангел; ложный, но неизбежный выбор. Какую роль ей придется играть? Она снова и снова вчуже примеряла на себя разные ужимки в зависимости от того — какую.
Саманта понимала, что правда куда более сложна. Она оглядывалась на силу, ее подталкивавшую, — отмщение, и на силу, ее направлявшую, — любовь; и сознавала, что не могла поступать по-другому. Она была узницей, но узницей по доброй воле. Андреас излучал такой свет, который намекал, что он станет другим человеком, как только ошибки будут исправлены. То был просто намек, и нутром Саманта опять-таки понимала, что этот намек обманный. Разве не заговаривал он о переходе от частных акций к политике государственного устрашения? Да, то был просто намек, но до тех пор, пока он существовал, Саманта не могла с ним порвать.
Со своей стороны, Андреас уповал на дисциплину. На дисциплину и благоразумие. Разница между ними и озверевшими радикалами или революционерами заключалась в социальном статусе. Они с Самантой для внешнего мира являлись рядовыми гражданами, политически не ориентированными. Саманта лишь однажды нарушила свою легенду.
В Лондоне у нее были друзья, состоящие в Комитете поддержки шахтеров, они-то и уговорили ее отправиться в Оргрив. Картина силовой борьбы осажденных представителей рабочего класса с наемниками машины господавления открыла ей глаза на многое. Она просочилась в первые ряды пикетчиков, налетавших на кордоны полиции, которые защищали штрейкбрехеров. Она была вынуждена действовать.
Сопливый беловоротничковый управленец, отозванный из Лондона под залог увесистого конверта, раздувшегося от сверхурочных, которые отслюниваются государством за безупречную службу, и в голову не мог взять, что безрукая девушка способна так садануть ему по яйцам. Сквозь слезы, хватая воздух ртом, он глядел, как она растворяется в толпе. Скрытая камера в белом автофургоне также запечатлела действия Саманты и ее ретираду.
— Так ничего не выйдет, — говорил Андреас. — Давай заляжем на дно на подольше. Потом всплывем и ударим. А потом заляжем снова.
В каком-то смысле Саманта не просто учитывала вероятность поимки; она душой принимала ее обязательность. Ее историю растащат по газетам, и может, кто-нибудь не только взъярится, но и поймет. Мир поляризуется, а разве не этого и надо добиваться? Ее выставят либо как хладнокровную психопатку, «международную террористку Красную Сэм», либо как глупую, наивную девицу, одураченную более злонамеренными персонажами. Черная Ведьма или Падший Ангел; ложный, но неизбежный выбор. Какую роль ей придется играть? Она снова и снова вчуже примеряла на себя разные ужимки в зависимости от того — какую.
Саманта понимала, что правда куда более сложна. Она оглядывалась на силу, ее подталкивавшую, — отмщение, и на силу, ее направлявшую, — любовь; и сознавала, что не могла поступать по-другому. Она была узницей, но узницей по доброй воле. Андреас излучал такой свет, который намекал, что он станет другим человеком, как только ошибки будут исправлены. То был просто намек, и нутром Саманта опять-таки понимала, что этот намек обманный. Разве не заговаривал он о переходе от частных акций к политике государственного устрашения? Да, то был просто намек, но до тех пор, пока он существовал, Саманта не могла с ним порвать.
Со своей стороны, Андреас уповал на дисциплину. На дисциплину и благоразумие. Разница между ними и озверевшими радикалами или революционерами заключалась в социальном статусе. Они с Самантой для внешнего мира являлись рядовыми гражданами, политически не ориентированными. Саманта лишь однажды нарушила свою легенду.
В Лондоне у нее были друзья, состоящие в Комитете поддержки шахтеров, они-то и уговорили ее отправиться в Оргрив. Картина силовой борьбы осажденных представителей рабочего класса с наемниками машины господавления открыла ей глаза на многое. Она просочилась в первые ряды пикетчиков, налетавших на кордоны полиции, которые защищали штрейкбрехеров. Она была вынуждена действовать.
Сопливый беловоротничковый управленец, отозванный из Лондона под залог увесистого конверта, раздувшегося от сверхурочных, которые отслюниваются государством за безупречную службу, и в голову не мог взять, что безрукая девушка способна так садануть ему по яйцам. Сквозь слезы, хватая воздух ртом, он глядел, как она растворяется в толпе. Скрытая камера в белом автофургоне также запечатлела действия Саманты и ее ретираду.
Лондон, 1990
Брюс Стерджесс сидел в кресле в своем просторном саду у берега Темзы близ Ричмонда. Был теплый, свежий летний день, и Стерджесс вяло провожал глазами катящиеся воды реки. Прозвучал гудок проходящего парохода, и пассажиры, не все конечно, помахали сидящему с палубы. Очки Стерджесс не надел и потому не разобрал названия парохода, а тем более не опознал пассажиров, но лениво помахал этой выставке улыбок и темных очков, чувствуя себя единым целым с этим кусочком большого мира.
Затем, по причине, в которую ни с кем не хотел бы вдаваться, вытащил из кармана клочок бумаги. Корявым почерком там было написано: МИСТЕР ИКС, ПОЗВОНИ МНЕ, ПОЖАЛУЙСТА. ДЖОНАТАН. Дальше — номер телефона и громадный косой крест, символ поцелуя. Маленький романтический пострел. Он думает, и впрямь Брюс Стерджесс, СЭР Брюс Стерджесс, опустится до интрижки с жадным до денег мальчиком по вызову из дешевой конторы? Ведь тут на улице, только руку протяни, найдешь кучу блядунов за десять пенсов с деланной наивностью на физиономии, на каких Брюс западает. Нет, решил Стерджесс, все эти морды сливаются в одну. Требуется тот, которому можно выложить всю душу, а он не проболтается потом. Он смял в руке полоску бумаги, отдаваясь изумительному наплыву ярости. Когда наплыв схлынул, пришло летучее чувство испуга, и он расправил полоску и положил ее обратно в карман. Брюс Стерджесс не мог заставить себя выбросить эту полоску. Лучше откинуться в кресле и следить за кораблями, лениво движущимися по Темзе.
Стерджесс начал припоминать собственное прошлое — занятие, которому он полюбил предаваться с момента отставки. Воспоминания всегда доставляли ему по меньшей мере удовлетворение. Блеск рыцарской шпаги, что там ни говори, и в наши дни не потускнел. Удобно было рекомендоваться сэром Брюсом — не потому, что тебе предлагали лучший выбор вин, лучшие апартаменты, посты в дирекциях и прочие привилегии, просто «сэр Брюс» звучало для его ушей приятно, эстетически приятно. «Сэр Брюс», — тихо повторял он сам себе. Частенько повторял. Да ладно, по общему мнению, если кто и заслуживал этого титула, так это он. Он упорно карабкался по корпоративной лестнице, прошел путь от дипломированного ученого и экспериментатора до предпринимателя, а затем и до члена правления «Юнайтед фармаколоджи» — концерна по производству лекарств, пищевых продуктов и алкогольных напитков. Само слово «теназадрин», натурально, стало ругательством. Сотрудники могли морщиться как угодно, однако в каждой корпорации случаются проколы, и задачей Брюса Стерджесса тут было деликатно умыть руки. Для оргвыводов существуют нижестоящие и не столь изворотливые, а бок о бок с Брюсом Стерджессом таких работало более чем достаточно. Его хладнокровные действия в данной ситуации лишь повысили его рейтинг расчетливого функционера.
Собственно трагедия для него лично выражалась в фунтах стерлингов: компания теряла и теряла доходы. Стерджесс брезговал просматривать газетные разделы «Общество» или бесчисленные телесюжеты о теназадриновых детях. Конечности и отклонения от нормы редко привлекали его внимание. Был, правда, момент, когда этот настрой изменился — пока он вкалывал в Нью-Йорке. Жизнь в большом городе, где он никого не знал и никто не знал его, постепенно ослабила его самоконтроль, и он вплотную занялся той стороной своей сексуальности, которую со школьной скамьи подавлял. Именно тогда он осознал, что значит отличаться от других, и различил в себе пугающее сочувствие. К счастью, это продолжалось недолго.
Он хорошо помнил, как впервые столкнулся с теназадриновой проблемой въяве. Он с двумя сыновьями собирался играть в крикет на Ричмонд-коммон. Установили калитки, и Стерджесс уже замахнулся битой, как вдруг что-то его отвлекло. Безногий ребенок неподалеку. Мальчик двигался, сидя в коляске, похожей на скейтборд, — отталкивался от земли руками. Он выглядел омерзительно, непристойно. Стерджесс немедля ощутил себя доктором Франкенштейном, мучимым беспощадной совестью. Он твердил себе: я не производил это лекарство, я просто покупал его у фрицев и перепродавал. Да, ходили слухи — и не просто слухи, имелся отчет, положенный им под сукно, где указывалось, что контрольные испытания были проведены без должной строгости и что токсичность препарата превышала первоначальные прикидки. Как химик по образованию, он обязан был бы вникнуть во все это пристальнее. Но речь-то шла о теназадрине, о чудо-обезболивающем. Раньше обезболивающие никаких существенных побочных эффектов не давали. И потом, не один их концерн изъявлял желание приобрести преимущественную лицензию на распространение продукта в Соединенном Королевстве.
Конкуренты времени зря не теряли, и Стерджесс не мог позволить им себя обойти. Он подписал контракт с одним из немцев, странным таким типом, в комнате отдыха аэропорта Хитроу. Фриц все вилял, начал что-то мямлить насчет дополнительных испытаний и всучил Стерджессу копию того самого отчета. Однако в препарат уже было вложено слишком много, чтобы медлить с выходом на рынок. Слишком много времени, слишком много денег, слишком много клятвенных заверений ключевых лиц концерна, Стерджесса в их числе. Отчет так и не выплыл наружу, он был предан кремации в камине Стерджессова дома в Западном Лондоне. Все это прошло перед внутренним взором Стерджесса, пока ребенок барахтался в своей коляске, и Брюс впервые скорчился под грузом вины.
— Валяйте без меня, — крякнул он своим оторопевшим мальчикам и поплелся к машине, пытаясь взять себя в руки, глубоко дыша, пока страшное видение не развеялось. С тех пор он не играл в крикет. И решил, что справился. Типично английский способ борьбы с неприятностями: засовываешь боль и вину в дальний глухой ящик души — так хоронят в гранитной оболочке запаянные капсулы с радиоактивными отходами.
Он вспомнил старину Барни Драйсдейла; Барни, с которым прошел весь этот путь плечом к плечу.
— Мне все жмурики мерещатся, Барни, — пожаловался он тогда своему товарищу. — Выше голову, парень. Ну, лажанулись мы разок, нашей популярности это не способствует. Что ж, затянем потуже пояса, скоро господа журналисты отыщут себе новый жупел. Столько человеческих жизней спасено благодаря нашим революционным прорывам в фармакологии, и хоть бы кто-нибудь доброе слово сказал. В подобные времена надо держать оборону. Эти проныры газетчики и жалостливые читатели, верно, думают, что прогресс в науке не требует жертв. Так вот, они не правы, требует.
Полезный вышел разговор; после него психологическое состояние Брюса Стерджесса резко улучшилось. Барни был кремень-человек. Он учил Брюса мыслить избирательно, делая упор на собственных достоинствах и оставляя недостатки иностранным партнерам. Да, истый англичанин. Брюсу теперь очень недоставало Барни. Несколько лет назад его друг сгорел заживо на собственной даче в Пембрукшире. Вину возложили на какую-то экстремистскую группировку валлийских националистов. Ублюдки, думал Стерджесс. Кому-то могла, пожалуй, прийти в голову мысль о воздаянии, но только не Брюсу. Просто случайное совпадение, дьявол его раздери. Как все-таки была фамилия того фрица, дремотно соображал он, глаза на припеке слипались. Эммерих. Гюнтер Эммерих.
Затем, по причине, в которую ни с кем не хотел бы вдаваться, вытащил из кармана клочок бумаги. Корявым почерком там было написано: МИСТЕР ИКС, ПОЗВОНИ МНЕ, ПОЖАЛУЙСТА. ДЖОНАТАН. Дальше — номер телефона и громадный косой крест, символ поцелуя. Маленький романтический пострел. Он думает, и впрямь Брюс Стерджесс, СЭР Брюс Стерджесс, опустится до интрижки с жадным до денег мальчиком по вызову из дешевой конторы? Ведь тут на улице, только руку протяни, найдешь кучу блядунов за десять пенсов с деланной наивностью на физиономии, на каких Брюс западает. Нет, решил Стерджесс, все эти морды сливаются в одну. Требуется тот, которому можно выложить всю душу, а он не проболтается потом. Он смял в руке полоску бумаги, отдаваясь изумительному наплыву ярости. Когда наплыв схлынул, пришло летучее чувство испуга, и он расправил полоску и положил ее обратно в карман. Брюс Стерджесс не мог заставить себя выбросить эту полоску. Лучше откинуться в кресле и следить за кораблями, лениво движущимися по Темзе.
Стерджесс начал припоминать собственное прошлое — занятие, которому он полюбил предаваться с момента отставки. Воспоминания всегда доставляли ему по меньшей мере удовлетворение. Блеск рыцарской шпаги, что там ни говори, и в наши дни не потускнел. Удобно было рекомендоваться сэром Брюсом — не потому, что тебе предлагали лучший выбор вин, лучшие апартаменты, посты в дирекциях и прочие привилегии, просто «сэр Брюс» звучало для его ушей приятно, эстетически приятно. «Сэр Брюс», — тихо повторял он сам себе. Частенько повторял. Да ладно, по общему мнению, если кто и заслуживал этого титула, так это он. Он упорно карабкался по корпоративной лестнице, прошел путь от дипломированного ученого и экспериментатора до предпринимателя, а затем и до члена правления «Юнайтед фармаколоджи» — концерна по производству лекарств, пищевых продуктов и алкогольных напитков. Само слово «теназадрин», натурально, стало ругательством. Сотрудники могли морщиться как угодно, однако в каждой корпорации случаются проколы, и задачей Брюса Стерджесса тут было деликатно умыть руки. Для оргвыводов существуют нижестоящие и не столь изворотливые, а бок о бок с Брюсом Стерджессом таких работало более чем достаточно. Его хладнокровные действия в данной ситуации лишь повысили его рейтинг расчетливого функционера.
Собственно трагедия для него лично выражалась в фунтах стерлингов: компания теряла и теряла доходы. Стерджесс брезговал просматривать газетные разделы «Общество» или бесчисленные телесюжеты о теназадриновых детях. Конечности и отклонения от нормы редко привлекали его внимание. Был, правда, момент, когда этот настрой изменился — пока он вкалывал в Нью-Йорке. Жизнь в большом городе, где он никого не знал и никто не знал его, постепенно ослабила его самоконтроль, и он вплотную занялся той стороной своей сексуальности, которую со школьной скамьи подавлял. Именно тогда он осознал, что значит отличаться от других, и различил в себе пугающее сочувствие. К счастью, это продолжалось недолго.
Он хорошо помнил, как впервые столкнулся с теназадриновой проблемой въяве. Он с двумя сыновьями собирался играть в крикет на Ричмонд-коммон. Установили калитки, и Стерджесс уже замахнулся битой, как вдруг что-то его отвлекло. Безногий ребенок неподалеку. Мальчик двигался, сидя в коляске, похожей на скейтборд, — отталкивался от земли руками. Он выглядел омерзительно, непристойно. Стерджесс немедля ощутил себя доктором Франкенштейном, мучимым беспощадной совестью. Он твердил себе: я не производил это лекарство, я просто покупал его у фрицев и перепродавал. Да, ходили слухи — и не просто слухи, имелся отчет, положенный им под сукно, где указывалось, что контрольные испытания были проведены без должной строгости и что токсичность препарата превышала первоначальные прикидки. Как химик по образованию, он обязан был бы вникнуть во все это пристальнее. Но речь-то шла о теназадрине, о чудо-обезболивающем. Раньше обезболивающие никаких существенных побочных эффектов не давали. И потом, не один их концерн изъявлял желание приобрести преимущественную лицензию на распространение продукта в Соединенном Королевстве.
Конкуренты времени зря не теряли, и Стерджесс не мог позволить им себя обойти. Он подписал контракт с одним из немцев, странным таким типом, в комнате отдыха аэропорта Хитроу. Фриц все вилял, начал что-то мямлить насчет дополнительных испытаний и всучил Стерджессу копию того самого отчета. Однако в препарат уже было вложено слишком много, чтобы медлить с выходом на рынок. Слишком много времени, слишком много денег, слишком много клятвенных заверений ключевых лиц концерна, Стерджесса в их числе. Отчет так и не выплыл наружу, он был предан кремации в камине Стерджессова дома в Западном Лондоне. Все это прошло перед внутренним взором Стерджесса, пока ребенок барахтался в своей коляске, и Брюс впервые скорчился под грузом вины.
— Валяйте без меня, — крякнул он своим оторопевшим мальчикам и поплелся к машине, пытаясь взять себя в руки, глубоко дыша, пока страшное видение не развеялось. С тех пор он не играл в крикет. И решил, что справился. Типично английский способ борьбы с неприятностями: засовываешь боль и вину в дальний глухой ящик души — так хоронят в гранитной оболочке запаянные капсулы с радиоактивными отходами.
Он вспомнил старину Барни Драйсдейла; Барни, с которым прошел весь этот путь плечом к плечу.
— Мне все жмурики мерещатся, Барни, — пожаловался он тогда своему товарищу. — Выше голову, парень. Ну, лажанулись мы разок, нашей популярности это не способствует. Что ж, затянем потуже пояса, скоро господа журналисты отыщут себе новый жупел. Столько человеческих жизней спасено благодаря нашим революционным прорывам в фармакологии, и хоть бы кто-нибудь доброе слово сказал. В подобные времена надо держать оборону. Эти проныры газетчики и жалостливые читатели, верно, думают, что прогресс в науке не требует жертв. Так вот, они не правы, требует.
Полезный вышел разговор; после него психологическое состояние Брюса Стерджесса резко улучшилось. Барни был кремень-человек. Он учил Брюса мыслить избирательно, делая упор на собственных достоинствах и оставляя недостатки иностранным партнерам. Да, истый англичанин. Брюсу теперь очень недоставало Барни. Несколько лет назад его друг сгорел заживо на собственной даче в Пембрукшире. Вину возложили на какую-то экстремистскую группировку валлийских националистов. Ублюдки, думал Стерджесс. Кому-то могла, пожалуй, прийти в голову мысль о воздаянии, но только не Брюсу. Просто случайное совпадение, дьявол его раздери. Как все-таки была фамилия того фрица, дремотно соображал он, глаза на припеке слипались. Эммерих. Гюнтер Эммерих.