Страница:
Подставив лицо солнцу, сэр Брюс погружался в сон. Всех пофамильно помню, подумал он с гордостью.
Засада
Шеффилдская сталь
Лондон, 1991
Мехмастерские
Засада
Мы собрали примерно сотню конторских, чтобы раскурочить Ньюкасл. Ситуация к тому времени слегка накалилась. После отчета Тейлора и грядущей ликвидации стоячих секторов этот сезон мог оказаться последним, когда получится устроить полноценную бучу по всей площади трибун. Кое-где стадионы уже начали переоборудовать. Самую соль игры испохабят, придурки.
Конкретно по поводу Ньюкасла мы выяснили, что мусоров туда нагонят видимо-невидимо и настоящей махаловки стенка на стенку не выйдет. В пятницу вечером у «Скорбящего Мориса» мы с Бэлом провели жесткий инструктаж: не иметь при себе ничего, что может сойти за оружие. Мусора цеплялись за любую мелочь, лишь бы повязать человека. Вся акция, по замыслу, сводилась исключительно к демонстрации силы, к саморекламе как бы: пусть эти жирдяи тайнсайдцы смекнут, ешь-то, что с кокни до сих пор шутки плохи. Побросаем в них заточенными монетками, споем несколько песенок и вообще понагадим на улицах, чтоб помнили, в каком сортире живут. Но уж непосредственно на стадионе — ничего; ничего, что позволило бы понабить конторскими все тамошние камеры. Распоряжались только мы с Бэлом, и никто ни разу не встрял — ни илфордцы, ни прочая шваль.
Короче, тридцать два конторских отбывают в Ньюкасл с вокзала Кингс-кросс, чтобы поспеть к одиннадцати, когда откроется кабак, облюбованный нами в Тайнсайде. Второй эшелон, тоже тридцать с чем-то человек, приезжает на девятичасовом и заваливается в другой паб, в двух шагах от первого. Третья группа, в подобающих случаю шарфах, садится в автобус вместе с болельщиками, и автобус должен быть в Ньюкасле около часу. Эти третьи, по идее, сразу разделяются на две кучки и топают в вышеуказанные пабы, каждая в свой. Кучки — приманки для тайнсайдцев, которые тоже хотят пива, волокутся следом и попадают прямо к нам в лапы. В пятницу днем мы отправили вперед себя двоих дозорных, чтоб поглядывали, все ли вокруг ладно, и встретили нас на вокзале.
Но, как выражался классик, прахом идут надежды мышей и людей, ну или типа того, потому что нашим планам не суждено было сбыться. Люблю наведываться в Ньюкасл, там себя чувствуешь королем. Этакая чертова даль и глушь. Давайте честно признаем, тамошние козлы больше похожи на шотландцев, чем на чистокровных англичан, нечесаные, некультурные. У города такой видок, что мороз по коже. Дома лепятся по мрачному холму, мосты какие-то уродские через мутную реку перекинуты. Народец там типично северный, кряжистый, ссальник на пивоварне не дотумкают оборудовать, зато изгородь на колья разбирают шустро и шерудят этими кольями смачно, если до драки доходит. Обычно, прежде чем уроешь такого раздолбая, взмокнешь весь. Я-то, конечно, не мандражирую, урывал ведь их, и не раз, а от мороза по коже выпивка хорошо помогает, но запала у меня нет никакого. Хочу к ней обратно, обратно в остофигевший Лонд. На дискотеку какую-нибудь или даже под рейв, экса наглотаться. Только мы с ней, только мы вдвоем.
Тем временем мы уже чапаем к вокзалу. На Кингс-кросс в поезд сели двое легавых, однако в Дареме сошли. Я догадался, что они радируют в Ньюкасл, и приготовился упасть в объятия местной полиции. Но поезд остановился, а вокзал был практически пуст.
— Не видать мусоров! Где эти херовы полицейские? — взвыл Бэл.
— Что ж здесь такое творится? — поинтересовался Ригси.
Но я уже кое-что услышал. Далекое шарканье подошв, потом крики. Ага, вот и они, заполоняют вестибюль, некоторые — с бейсбольными битами.
— ОНИ СТАКНУЛИСЬ, ЕШЬ-ТО! — заорал я. — ТАЙНСАЙДСКИЕ УБЛЮДКИ И СТОЛИЧНЫЕ МУСОРА! МЫ УГОДИЛИ В ЗАСАДУ!
— НЕ ОТСТУПАТЬ! ЩА ВЛОМИМ ЭТИМ СУКАМ! — подхватил Бэл, и мы начали вламывать.
Мне крепко саданули поперек спины, но я еще трепыхался, я пер в самую их гущу. Стало весело. Я выкинул из головы все на свете. Тяжесть улетучилась, теперь имели значение только удары тел о тела. Я ловил кайф. Так вот ради чего все. А я-то и позабыл, что значит «правильно». Тут я поскользнулся на кафельном полу и упал. На меня наступали сапогами, но я даже не уворачивался, просто корчился от боли, и вился ужом, и лягался. Я умудрился встать, потому что Ригси в одиночку поднял переносной барьер и оттеснил их. Я схватил за шкирку какого-то козла с рекламой кока-колы на майке, держал и бил в лицо, держал и бил. У него из кармана выпал резиновый жгут, и я вдруг понял, что он просто несчастный сопливый героинщик, который угодил в эту заваруху со страшного бодуна.
Внезапно появились мусора, и все, как по команде, драпанули в разные стороны. На улице ко мне подвалил один хмырь с синяком на скуле.
— Ах ты гребаный кокни, — сказал он с тайнсайдским выговором, но посмеиваясь при этом. — Слышь, отличная вышла махаловка, — добавил он.
— Ага, круто было, — согласился я.
— Ладно, мужик, я еще слишком эксанутый, чтоб нюни-то распускать, — улыбнулся он.
— Ну ясно, — кивнул я. Он выставил большие пальцы вверх и сказал: — До встречи, мужик.
— Наверняка встретимся, тайнсайдец, — расхохотался я, и каждый из нас пошел своей дорогой. Я лично направился к пабу, где мы уславливались встретиться. На меня вырулили еще два тайнсайдца, но я даже кулака не смог сжать, настолько выложился.
— Ты, мля, уэст-хэмский? — спросил один из них.
— Аэ отлепиэсь, яа за Шоэтландию боалею, — пробурчал я с фальшивым акцентом.
— Хорошо, парень, извини, — сказал он.
Я и с ними разошелся и наконец попал в кабак. Там уже ждали Ригси и еще кое-кто из наших, так что мы потащились к стадиону и сели на трибуну прямо перед носом у тайнсайдских. Я решил было выдрючиться, просто из чистого интереса, но Ригси заприметил мусора в штатском, который глаз с нас не спускал. Первый тайм мы высидели, но скука была смертная, и, дождавшись перерыва, мы вернулись в паб. Прежде чем выйти оттуда, я отвесил по плюхе парочке придурков бильярдистов, мы побили кружки и перевернули несколько столиков.
На улице мы увидели, что матч закончился, основной состав конторы шагает к вокзалу под полицейским эскортом, а свора тайнсайдцев улюлюкает вслед. Мусора вели себя тихо, среди них теперь были и конные, и на машинах. Рыпаться нам было не с руки, но меня радовало, что я залезаю в поезд и возвращаюсь к Саманте. Бэла переполняла гордость за контору.
— Эти суки прекрасно поняли, чего мы с вами стоим! — воскликнул он. Ни илфордские, ни грейсские, ни ист-хэмские ему не возразили. Я попросил у Ригси таблетку экса и сошел где-то в районе Донкастера.
Конкретно по поводу Ньюкасла мы выяснили, что мусоров туда нагонят видимо-невидимо и настоящей махаловки стенка на стенку не выйдет. В пятницу вечером у «Скорбящего Мориса» мы с Бэлом провели жесткий инструктаж: не иметь при себе ничего, что может сойти за оружие. Мусора цеплялись за любую мелочь, лишь бы повязать человека. Вся акция, по замыслу, сводилась исключительно к демонстрации силы, к саморекламе как бы: пусть эти жирдяи тайнсайдцы смекнут, ешь-то, что с кокни до сих пор шутки плохи. Побросаем в них заточенными монетками, споем несколько песенок и вообще понагадим на улицах, чтоб помнили, в каком сортире живут. Но уж непосредственно на стадионе — ничего; ничего, что позволило бы понабить конторскими все тамошние камеры. Распоряжались только мы с Бэлом, и никто ни разу не встрял — ни илфордцы, ни прочая шваль.
Короче, тридцать два конторских отбывают в Ньюкасл с вокзала Кингс-кросс, чтобы поспеть к одиннадцати, когда откроется кабак, облюбованный нами в Тайнсайде. Второй эшелон, тоже тридцать с чем-то человек, приезжает на девятичасовом и заваливается в другой паб, в двух шагах от первого. Третья группа, в подобающих случаю шарфах, садится в автобус вместе с болельщиками, и автобус должен быть в Ньюкасле около часу. Эти третьи, по идее, сразу разделяются на две кучки и топают в вышеуказанные пабы, каждая в свой. Кучки — приманки для тайнсайдцев, которые тоже хотят пива, волокутся следом и попадают прямо к нам в лапы. В пятницу днем мы отправили вперед себя двоих дозорных, чтоб поглядывали, все ли вокруг ладно, и встретили нас на вокзале.
Но, как выражался классик, прахом идут надежды мышей и людей, ну или типа того, потому что нашим планам не суждено было сбыться. Люблю наведываться в Ньюкасл, там себя чувствуешь королем. Этакая чертова даль и глушь. Давайте честно признаем, тамошние козлы больше похожи на шотландцев, чем на чистокровных англичан, нечесаные, некультурные. У города такой видок, что мороз по коже. Дома лепятся по мрачному холму, мосты какие-то уродские через мутную реку перекинуты. Народец там типично северный, кряжистый, ссальник на пивоварне не дотумкают оборудовать, зато изгородь на колья разбирают шустро и шерудят этими кольями смачно, если до драки доходит. Обычно, прежде чем уроешь такого раздолбая, взмокнешь весь. Я-то, конечно, не мандражирую, урывал ведь их, и не раз, а от мороза по коже выпивка хорошо помогает, но запала у меня нет никакого. Хочу к ней обратно, обратно в остофигевший Лонд. На дискотеку какую-нибудь или даже под рейв, экса наглотаться. Только мы с ней, только мы вдвоем.
Тем временем мы уже чапаем к вокзалу. На Кингс-кросс в поезд сели двое легавых, однако в Дареме сошли. Я догадался, что они радируют в Ньюкасл, и приготовился упасть в объятия местной полиции. Но поезд остановился, а вокзал был практически пуст.
— Не видать мусоров! Где эти херовы полицейские? — взвыл Бэл.
— Что ж здесь такое творится? — поинтересовался Ригси.
Но я уже кое-что услышал. Далекое шарканье подошв, потом крики. Ага, вот и они, заполоняют вестибюль, некоторые — с бейсбольными битами.
— ОНИ СТАКНУЛИСЬ, ЕШЬ-ТО! — заорал я. — ТАЙНСАЙДСКИЕ УБЛЮДКИ И СТОЛИЧНЫЕ МУСОРА! МЫ УГОДИЛИ В ЗАСАДУ!
— НЕ ОТСТУПАТЬ! ЩА ВЛОМИМ ЭТИМ СУКАМ! — подхватил Бэл, и мы начали вламывать.
Мне крепко саданули поперек спины, но я еще трепыхался, я пер в самую их гущу. Стало весело. Я выкинул из головы все на свете. Тяжесть улетучилась, теперь имели значение только удары тел о тела. Я ловил кайф. Так вот ради чего все. А я-то и позабыл, что значит «правильно». Тут я поскользнулся на кафельном полу и упал. На меня наступали сапогами, но я даже не уворачивался, просто корчился от боли, и вился ужом, и лягался. Я умудрился встать, потому что Ригси в одиночку поднял переносной барьер и оттеснил их. Я схватил за шкирку какого-то козла с рекламой кока-колы на майке, держал и бил в лицо, держал и бил. У него из кармана выпал резиновый жгут, и я вдруг понял, что он просто несчастный сопливый героинщик, который угодил в эту заваруху со страшного бодуна.
Внезапно появились мусора, и все, как по команде, драпанули в разные стороны. На улице ко мне подвалил один хмырь с синяком на скуле.
— Ах ты гребаный кокни, — сказал он с тайнсайдским выговором, но посмеиваясь при этом. — Слышь, отличная вышла махаловка, — добавил он.
— Ага, круто было, — согласился я.
— Ладно, мужик, я еще слишком эксанутый, чтоб нюни-то распускать, — улыбнулся он.
— Ну ясно, — кивнул я. Он выставил большие пальцы вверх и сказал: — До встречи, мужик.
— Наверняка встретимся, тайнсайдец, — расхохотался я, и каждый из нас пошел своей дорогой. Я лично направился к пабу, где мы уславливались встретиться. На меня вырулили еще два тайнсайдца, но я даже кулака не смог сжать, настолько выложился.
— Ты, мля, уэст-хэмский? — спросил один из них.
— Аэ отлепиэсь, яа за Шоэтландию боалею, — пробурчал я с фальшивым акцентом.
— Хорошо, парень, извини, — сказал он.
Я и с ними разошелся и наконец попал в кабак. Там уже ждали Ригси и еще кое-кто из наших, так что мы потащились к стадиону и сели на трибуну прямо перед носом у тайнсайдских. Я решил было выдрючиться, просто из чистого интереса, но Ригси заприметил мусора в штатском, который глаз с нас не спускал. Первый тайм мы высидели, но скука была смертная, и, дождавшись перерыва, мы вернулись в паб. Прежде чем выйти оттуда, я отвесил по плюхе парочке придурков бильярдистов, мы побили кружки и перевернули несколько столиков.
На улице мы увидели, что матч закончился, основной состав конторы шагает к вокзалу под полицейским эскортом, а свора тайнсайдцев улюлюкает вслед. Мусора вели себя тихо, среди них теперь были и конные, и на машинах. Рыпаться нам было не с руки, но меня радовало, что я залезаю в поезд и возвращаюсь к Саманте. Бэла переполняла гордость за контору.
— Эти суки прекрасно поняли, чего мы с вами стоим! — воскликнул он. Ни илфордские, ни грейсские, ни ист-хэмские ему не возразили. Я попросил у Ригси таблетку экса и сошел где-то в районе Донкастера.
Шеффилдская сталь
Я обнаружил чертова хмыря. Стерджесса. Хмыря, что должен умереть за то зло, которое причинил моей Саманте. Я тебя зацапал, хмырь.
Хмырь тормозит на Пиккадилли-серкус, там в машину заскакивает его молодой крендель, они едут по объезду и поворачивают к Дилли, забирая вправо, чтобы обогнуть Гайд-парк. Я на стреме. Машина останавливается у Серпантина. В темноте обзор минимальный, но я догадываюсь, что творит голубой в салоне, я же не дурак. Примерно через полчаса машина трогается с места. Они направляются обратно к Пиккадилли-серкус, где молодая подстилка и выныривает. Я в состоянии держать пидора. в поле зрения еще милю, не больше. Я делаю неполный круг и нахожу мальчика на том же месте, а Стерджесс смылся. Приваливаю к голубому всем крылом, как к стоянке.
— Тебя подвезти? — спрашиваю.
— Да, пожалуйста, — отвечает с северным выговором, но не с настоящим северным, не так, как звучит речь обыкновенного северного подростка.
— Как насчет позабавиться по дороге, ласточка? — спрашиваю я, пока он залезает в машину.
Его повадка вызывает у меня черные мысли. Если думать в этом направлении, потемнеет в голове. Он опасливо оглядывает меня девичьими глазами с поволокой.
— Двадцать, до Гайд-парка, туда и обратно.
— Лады, — говорю я, включая зажигание.
— Именно до этого места, — просит он.
— Да, хорошо, не волнуйся, — говорю я ему.
Врубаю стерео. «Эй-би-си», «Любовный словарь», мой самый обожаемый альбом всех времен и народов. Величайший альбом из всех когда-либо записанных, и не спорьте. Мы углубляемся в парк, и я подруливаю к той самой точке, где этого раздолбая имел Стерджесс.
— А, вы не в первый раз, — улыбается он. — Смешно, вас не принять за профа, вы слишком молоды. Мне по душе, что вы молоды, — лепечет он.
— Да и мне по душе, приятель, да и мне по душе. Так откуда ты вообще-то родом, а?
— Из Шеффилда, — говорит он.
Трогаю пальцем шрам на подбородке. Я заработал эту рану в Шеффилде два года назад. Бремелл-лейн, победа, цепь с велосипеда. Я, оказывается, поэт, вот за собой не замечал-то. Те хмыри из «Юнайтед» оказались ничего, не промах. А шоблу из «Венсдей» никогда не уважал: паникеры занюханные.
— Ты Сова или Бритва?
— Кто-кто? — шепчет он.
— Футбол, впитываешь? Ты болел за «Венсдей» или за «Юнайтед»?
— У меня к футболу никогда душа не лежала, — говорит он.
— А вот эта группа, «Эй-би-си», они все из Шеффилда. Помнишь того раздолбая в золоченом костюме. Это он поет на стереозаписи «Покажи мне».
Пускаю маленького хренососа к себе в ширинку. Сижу, щурюсь, глядя вниз, ему в затылок, в коротко стриженный голубой затылок. Никакого эффекта. Он прерывается и на секунду вскидывает глаза.
— Не тревожьтесь, — говорит он, — это со всеми бывает.
— Да я и не тревожусь, сладенький, — улыбаюсь я и вручаю ему двадцатку хотя бы за старания.
Этот хмырь из «Эй-би-си» все тянет свое «Покажи мне». А ты мне, ешь-то, что покажешь, мавдюк?
— Знаешь, — говорит, — а я было подумал, ты мусор.
— Ха-ха-ха… нет, золотой, я не мусор. Мусора для тебя, конечно, неподходящая компания, зато я компания просто кошмарная.
Он глядит как ушибленный. Пробует улыбнуться, но страх сковывает его педерастическую морду еще до того, как я хватаю его за костлявый загривок и размазываю его загодя оплаченную харю по приборной доске. Она сразу кровит, заливает кровью все, ешь-то, циферблаты. Я херачу его еще раз, и еще, и еще.
— НУ ТЫ,ДОЛБАНЫЙ ПИДАРАС! Я ТЕБЕ ЩА ВСЕ ЗУБЫ ВЫБЬЮ! Я ЩА ТВОЮ СОСАЛКУ РАСЧЕШУ, КАК КОШЕЧКУ У ГЛАДЕНЬКОЙ ДЕВОЧКИ. А ПОТОМ ТЫ МНЕ, ЕШЬ-ТО, КАК ПОЛОЖЕНО ОТСОСЕШЬ!
Я видел его лицо. Хмырь из «Милуолла». Лайонси. Лайонси Лев — его кличка. Скоро он опять нарисуется. Я урываю его педерастическую морду вниз, и он орет, я ее поднимаю, и он ноет:
— Пожалста… я еще жить хочу… я еще жить хочу…
На сей раз я был крут. Я вцепился в его череп и хреначил, и хреначил, и он стал блеять и блевать, его кровь и рвота текли по моим яйцам и бедрам… ДАВАЙ, ПИЗДА, ПОКАЖИ МНЕ!…гораздо больше крови, чем когда я вставлял Вше во время месячных… но я теперь в кайфе, и все, что вижу, — лицо Саманты, когда размазываю голубого по доске… как это тебе, девочка, как это тебе, думаю я, но я же, черт, стравливаю в рот этому кровящему уроду, этой твари…
— ООООЙ, НУ ТЫ ХРЕНОВ, МАЛЕНЬКИЙ ПИДОР!
Потом я задираю ему голову и смотрю, как гной, блевота, сперма выцеживаются из его разодранных щек. Убить мало. За то, что он со мной сотворил, убить его мало.
— Сейчас разучим с тобой песенку, — говорю я ему, включая стереосистему. — Договорились? Голос у тебя не оперный, бряклая ты йоркширская запеканка, но коль ты не потрудишься, оторву тебе яйца и заставлю проглотить, ясно?
Кивает, хренов ранний пидорок.
— Я всю жизнь пускаю пузыри… ПОЙ, СУКА!
Он что-то мямлит измочаленным ртом.
— Пузыри на небосклон-н-н… они летают высоко, а рай все так же далеко, и, как мой сон, плывут легко… ПОЙ! судьба всегда в бегах, я всюду по-ис-кал, и я всю жизнь пускаю пузыри, пузыри на небосс…ЮНАЙТЕД!
Я и вправду выкрикнул «Юнайтед!», вмазывая кулаком в его несчастную физиономию. Потом открыл дверцу и вышвырнул его обратно в парк.
— Уфигачивай, ты, малолетний недорезанный ублюдок! -закричал я в спину ему, лежащему, будто отмучившемуся. Отъехал и вернулся на то же место. Будто я сбил его, честное слово. Он же в этом деле никто, подвернулся просто.
— Эй, пидарас, расскажи своему дряхлому дружочку, что он будет следующим! У Саманты нет рук, нет мамы-папы, нет дома родного, и все из-за какого-то старого педераста. Ну лады, я это дело поправлю, или я не Дейв Торнтон.
Я вернулся к себе и услышал сообщение на своем хреновом автоответчике. Это оказалась моя мамаша, которая мне никогда не звонит. Голос у нее был и впрямь вздрюченный: «Навести меня немедля, сынок. Случилось нечто ужасное. Позвони сразу же». Матушка моя; никому не кидала подлянок, ни разу в жизни, и что отхватила взамен? Да ничего, вот и все дела. С другой стороны — пидор, который уродовал детей во чреве, такой, ешь-то, расклад. Когда я смекаю, что может стрястись с моей мамой, я думаю про старого кренделя, про пьяного раздолбая. Коли он обидел маму, коль он хоть пальцем тронул мою старую мать…
Хмырь тормозит на Пиккадилли-серкус, там в машину заскакивает его молодой крендель, они едут по объезду и поворачивают к Дилли, забирая вправо, чтобы обогнуть Гайд-парк. Я на стреме. Машина останавливается у Серпантина. В темноте обзор минимальный, но я догадываюсь, что творит голубой в салоне, я же не дурак. Примерно через полчаса машина трогается с места. Они направляются обратно к Пиккадилли-серкус, где молодая подстилка и выныривает. Я в состоянии держать пидора. в поле зрения еще милю, не больше. Я делаю неполный круг и нахожу мальчика на том же месте, а Стерджесс смылся. Приваливаю к голубому всем крылом, как к стоянке.
— Тебя подвезти? — спрашиваю.
— Да, пожалуйста, — отвечает с северным выговором, но не с настоящим северным, не так, как звучит речь обыкновенного северного подростка.
— Как насчет позабавиться по дороге, ласточка? — спрашиваю я, пока он залезает в машину.
Его повадка вызывает у меня черные мысли. Если думать в этом направлении, потемнеет в голове. Он опасливо оглядывает меня девичьими глазами с поволокой.
— Двадцать, до Гайд-парка, туда и обратно.
— Лады, — говорю я, включая зажигание.
— Именно до этого места, — просит он.
— Да, хорошо, не волнуйся, — говорю я ему.
Врубаю стерео. «Эй-би-си», «Любовный словарь», мой самый обожаемый альбом всех времен и народов. Величайший альбом из всех когда-либо записанных, и не спорьте. Мы углубляемся в парк, и я подруливаю к той самой точке, где этого раздолбая имел Стерджесс.
— А, вы не в первый раз, — улыбается он. — Смешно, вас не принять за профа, вы слишком молоды. Мне по душе, что вы молоды, — лепечет он.
— Да и мне по душе, приятель, да и мне по душе. Так откуда ты вообще-то родом, а?
— Из Шеффилда, — говорит он.
Трогаю пальцем шрам на подбородке. Я заработал эту рану в Шеффилде два года назад. Бремелл-лейн, победа, цепь с велосипеда. Я, оказывается, поэт, вот за собой не замечал-то. Те хмыри из «Юнайтед» оказались ничего, не промах. А шоблу из «Венсдей» никогда не уважал: паникеры занюханные.
— Ты Сова или Бритва?
— Кто-кто? — шепчет он.
— Футбол, впитываешь? Ты болел за «Венсдей» или за «Юнайтед»?
— У меня к футболу никогда душа не лежала, — говорит он.
— А вот эта группа, «Эй-би-си», они все из Шеффилда. Помнишь того раздолбая в золоченом костюме. Это он поет на стереозаписи «Покажи мне».
Пускаю маленького хренососа к себе в ширинку. Сижу, щурюсь, глядя вниз, ему в затылок, в коротко стриженный голубой затылок. Никакого эффекта. Он прерывается и на секунду вскидывает глаза.
— Не тревожьтесь, — говорит он, — это со всеми бывает.
— Да я и не тревожусь, сладенький, — улыбаюсь я и вручаю ему двадцатку хотя бы за старания.
Этот хмырь из «Эй-би-си» все тянет свое «Покажи мне». А ты мне, ешь-то, что покажешь, мавдюк?
— Знаешь, — говорит, — а я было подумал, ты мусор.
— Ха-ха-ха… нет, золотой, я не мусор. Мусора для тебя, конечно, неподходящая компания, зато я компания просто кошмарная.
Он глядит как ушибленный. Пробует улыбнуться, но страх сковывает его педерастическую морду еще до того, как я хватаю его за костлявый загривок и размазываю его загодя оплаченную харю по приборной доске. Она сразу кровит, заливает кровью все, ешь-то, циферблаты. Я херачу его еще раз, и еще, и еще.
— НУ ТЫ,ДОЛБАНЫЙ ПИДАРАС! Я ТЕБЕ ЩА ВСЕ ЗУБЫ ВЫБЬЮ! Я ЩА ТВОЮ СОСАЛКУ РАСЧЕШУ, КАК КОШЕЧКУ У ГЛАДЕНЬКОЙ ДЕВОЧКИ. А ПОТОМ ТЫ МНЕ, ЕШЬ-ТО, КАК ПОЛОЖЕНО ОТСОСЕШЬ!
Я видел его лицо. Хмырь из «Милуолла». Лайонси. Лайонси Лев — его кличка. Скоро он опять нарисуется. Я урываю его педерастическую морду вниз, и он орет, я ее поднимаю, и он ноет:
— Пожалста… я еще жить хочу… я еще жить хочу…
На сей раз я был крут. Я вцепился в его череп и хреначил, и хреначил, и он стал блеять и блевать, его кровь и рвота текли по моим яйцам и бедрам… ДАВАЙ, ПИЗДА, ПОКАЖИ МНЕ!…гораздо больше крови, чем когда я вставлял Вше во время месячных… но я теперь в кайфе, и все, что вижу, — лицо Саманты, когда размазываю голубого по доске… как это тебе, девочка, как это тебе, думаю я, но я же, черт, стравливаю в рот этому кровящему уроду, этой твари…
— ООООЙ, НУ ТЫ ХРЕНОВ, МАЛЕНЬКИЙ ПИДОР!
Потом я задираю ему голову и смотрю, как гной, блевота, сперма выцеживаются из его разодранных щек. Убить мало. За то, что он со мной сотворил, убить его мало.
— Сейчас разучим с тобой песенку, — говорю я ему, включая стереосистему. — Договорились? Голос у тебя не оперный, бряклая ты йоркширская запеканка, но коль ты не потрудишься, оторву тебе яйца и заставлю проглотить, ясно?
Кивает, хренов ранний пидорок.
— Я всю жизнь пускаю пузыри… ПОЙ, СУКА!
Он что-то мямлит измочаленным ртом.
— Пузыри на небосклон-н-н… они летают высоко, а рай все так же далеко, и, как мой сон, плывут легко… ПОЙ! судьба всегда в бегах, я всюду по-ис-кал, и я всю жизнь пускаю пузыри, пузыри на небосс…ЮНАЙТЕД!
Я и вправду выкрикнул «Юнайтед!», вмазывая кулаком в его несчастную физиономию. Потом открыл дверцу и вышвырнул его обратно в парк.
— Уфигачивай, ты, малолетний недорезанный ублюдок! -закричал я в спину ему, лежащему, будто отмучившемуся. Отъехал и вернулся на то же место. Будто я сбил его, честное слово. Он же в этом деле никто, подвернулся просто.
— Эй, пидарас, расскажи своему дряхлому дружочку, что он будет следующим! У Саманты нет рук, нет мамы-папы, нет дома родного, и все из-за какого-то старого педераста. Ну лады, я это дело поправлю, или я не Дейв Торнтон.
Я вернулся к себе и услышал сообщение на своем хреновом автоответчике. Это оказалась моя мамаша, которая мне никогда не звонит. Голос у нее был и впрямь вздрюченный: «Навести меня немедля, сынок. Случилось нечто ужасное. Позвони сразу же». Матушка моя; никому не кидала подлянок, ни разу в жизни, и что отхватила взамен? Да ничего, вот и все дела. С другой стороны — пидор, который уродовал детей во чреве, такой, ешь-то, расклад. Когда я смекаю, что может стрястись с моей мамой, я думаю про старого кренделя, про пьяного раздолбая. Коли он обидел маму, коль он хоть пальцем тронул мою старую мать…
Лондон, 1991
Три года. Прошло три года, и вот он наконец приезжает. По телефону они, понятно, говорили, но теперь ей предстояло увидеть Андреаса, увидеть наяву. В последний раз они были вдвоем во время уик-энда, их единственного уик-энда за пять лет знакомства. Тот уик-энд случился после Берлина, где они вместе расчленили ребенка Эммерихов. Что-то в ней тогда щелкнуло, он в очередной раз съязвил, и центры, сдерживающие ее жестокость, отказали. Она бы все что угодно сделала ради него. Она и сделала. Детская кровь, терпкое вино их черного причастия.
Самое забавное, что сперва она хотела оставить ребенка себе. А что, живет в Берлине молодая пара, родители теназадриновые, малыш полноценный. Жаркими летними днями она гуляла бы в Тиргартене вместе с другими мамашами. Но он собирался принести ребенка в жертву, на алтарь ее преданности их общей цели. Когда она убила мальчика, вместе с ним умерла и какая-то часть ее самой.
Рассматривая его маленький, искореженный, безрукий трупик, она осознала, что и ее жизнь достойно завершена. Интересно, начиналась ли эта самая жизнь вообще? Она попыталась припомнить моменты, когда была по-настоящему счастлива; нет, какое там счастье, разве лишь смехотворно малюсенькие островки покоя среди океана пытки. Надежды на счастье не было, была лишь возможность или невозможность окончательной расплаты. Андреас твердил: ты должна переступить через себя, через свое эго. Солдаты перемен не могут быть счастливы.
Лучшую часть тех двух лет, что они провели вместе, Саманта находилась в некоем ступоре, практически в коме. Выйдя из этого транса, она обнаружила, что больше не любит Андреаса. Хуже того, она обнаружила, что вообще никого не способна полюбить. Теперь она ждала Андреаса после трех лет разлуки, и единственным, кто занимал ее мысли, был Брюс Стерджесс.
Наконец Стерджесс нашелся. Он принадлежит ей. Андреас, холодно рассчитала она, ей теперь чужой. Ей нужен только Стерджесс. Последний из оставшихся.
С тем, другим, в валлийском коттедже, прошло как по маслу. Он был беззащитен. Они вели его от веранды деревенского бара. Перед тем как залезть в окно его дома, она думала, внутри ей будет страшно. Нет, ни капли. После германской истории — ни капли.
Андреас стоял на пороге. Она бесстрастно отметила, что его волосы поредели, но на щеках сохранялся юношеский румянец. На носу у него были очки в стальной оправе.
— Саманта, — он поцеловал ее в щеку. Она закаменела.
— Привет, — сказала она.
— Чего грустим? — улыбнулся он.
Она окинула его взглядом.
— Я не грущу, — сказала она, — просто устала. — И, без горечи: — Знаешь, ты навредил мне больше, чем все теназадринщики, вместе взятые. Но я тебя в этом не обвиняю. Так и должно было быть. Таково мое отношение к жизни, мой характер. Кто-то умеет отмахиваться от боли, я — нет. Мне нужен Стерджесс. После него я хоть как-то примирюсь с собой.
— Примирение невозможно до тех пор, пока экономическая система, основанная на эксплуатации…
— Нет, — она махнула ему, чтоб он замолчал. — Я не возьму на себя такую ответственность, Андреас. По отношению к системе я ничего не чувствую и не могу ее ненавидеть. Людей ненавидеть могу; но поднять свою ненависть на такой уровень абстракции, чтоб она касалась системы в целом, — нет.
— Именно поэтому ты и продолжаешь прислуживать этой самой системе.
— Не будем спорить. Я знаю, зачем ты приехал. Держись от Стерджесса подальше. Он мой.
— Боюсь, велик риск того…
— Пусть мой выстрел будет первым.
— Как угодно, — Андреас возвел глаза к небу. — Но сегодня я пришел, чтобы поговорить о любви. Утром все спланируем, а сейчас займемся любовью, да?
— Никакой любви нет, Андреас, проваливай.
— Печально, — улыбнулся он. — Но ничего! Тогда вместо любви напьемся пива. Может, в клуб сходим, да? Я пока слабо ориентируюсь во всяких кислотных местах, совсем не разбираюсь в техно… Я, конечно, пробовал экстази, но только дома, с Марлен, чтоб как следует налюбиться… или вылюбиться…
Услышав женское имя, она вздрогнула: неужели вправду? Да, вправду, он показал ей фотографию женщины и двоих детей, одного лет трех и одного грудного. От их лиц веяло идиллическим спокойствием. Саманта уставилась на фото, Саманта прочла любовь и отцовскую гордость в глазах Андреаса. Любопытно, что за рожу скривил ее родной папочка, увидев ее в первый раз.
— Никакого примирения с собой до полного уничтожения системы, ага? — сухо рассмеялась она. Это был хриплый высокомерный смешок, и Андреасу от него, похоже, стало не по себе. Она презрительно улыбнулась. Она впервые видела его растерянным, и ей было приятно, что причина этой растерянности — она.
— Какие же у них хрупкие ручки… — продолжала она, опьяненная сознанием своей власти над ним.
Он выхватил у нее фотографию. И прорычал:
— Я где сейчас, там или здесь? Я что, наслаждаюсь миром и спокойствием? Нет. Здесь Стерджесс, и я здесь, Саманта. Кусок меня всегда здесь, всегда там, где он. Видишь, и я не умею отмахиваться от боли. Хочешь размяться?
Первая, кто нарисовалась, когда я приехал к мамаше, была Вша.
— Чего она тут забыла? — спрашиваю.
— Закрой рот, Дэвид! Она, слава те господи, мать твоего ребенка, — говорит старушка.
— Что случилось? Где Гэл?
— Его забрали в больницу, — говорит Вша, с сигаретой в руке, пропуская, ешь-то, копоть через ноздри. — Менингит. Он выздоровеет, Дейв, врач сказал, правда, мама?
Фигова Вша, называет мою старуху мамой, точно породнилась с ней.
— Нда, мы уж передергались, но он выздоровеет.
— Чуть с ума не сошли, — говорит Вша.
Приступаю к этой долбаной корове: — Куда его повезли?
— В восьмую градскую…
— Если с ним что-нибудь случится, ты будешь виновата! — режу я, хватаю со столика ее сумочку и перерываю потроха. — Вот у тебя что! Твое хреново курево в его несчастных легких каждый день по полной! — Сминаю пачку сигарет. — Еще увижу, что ты куришь рядом с моим сыном, ты у меня так же скукожишься! Вали отседова! Нечего тебе тут ловить! И не прикапывайся больше ко мне, поняла?
Я уже, ешь-то, в дверях, мамаша вопит, чтоб я вернулся, однако хренушки. Мчусь в больницу, вся душа переворачивается. Траханая Вша уложила его на койку как раз тогда, когда у меня образовались неотложные дела. Я приезжаю, пацан спит. Похож на ангелочка. Мне говорят, он выздоровеет. Мне надо ехать. У меня встреча.
Когда я прибываю, ешь-то, на место, я уже на приличном взводе. Я за ними следил, видел, как они входят и выходят, но теперь мне надо впервые войти туда самому. Меня от этого подташнивает. По дороге ко мне уже прикопался какой-то пидор, возвел очи горе и вякнул нечто о свидании в сортире. Я подробно объяснил, куда ему идти. У меня особый интерес, сидит в баре. Его просто вычислить: он тут самый старый. Присаживаюсь рядом с ним.
— Двойной бренди, — заказывает он бармену.
— У вас, должен заметить, весьма необычный выговор, — подкидываю я ему.
Он оборачивается и глядит на меня взглядом типичного пидора: губы раскатанные, гнутые, глаза мертвые, бабские. Меня попросту передергивает, когда он так вот оглядывает меня с головы до ног, словно я, ешь-то, кусок говядины.
— Давай обо мне не будем. Давай о тебе. Выпьешь?
— Да, само собой. Виски, пожалуйста.
— Наверно, я должен поинтересоваться, часто ли ты сюда захаживаешь и тому подобными условностями, — улыбается он. Чертов старый помоечный крендель.
— Я первый раз, — говорю. — По правде-то, мне давно сюда хотелось… то есть извиняюсь, конечно, что я с вами так напрямик, но я подумал, что раз вы, ну, что ли, в летах, вы меня лучше поймете. У меня жена и ребенок, и я не желал бы, чтоб они узнали, что я сюда пришел… что я хожу в такие места… Я хочу сказать…
Он взмахивает иссохшей, наманикюренной рукой, чтобы я умолк: — По-моему, с нами произошло то, что наши друзья экономисты называют случайным совпадением интересов.
— По-вашему, что?
— По-моему, нам обоим надо слегка размяться, но тайно, блюдя благоразумие.
Ага… благоразумие. Этого я и ждал. Слегка размяться, да. Этого я и хотел бы.
— Давай уйдем из этого притона, — предлагает он. — У меня тут голова начинает раскалываться.
Я б объяснил ему, что надо прекратить педриться на старости лет, и с головой будет все в порядке, но придержал язык, и мы ушли. Саманта ждет в мастерских, я дал ей ключи. На миг я подумал, что этой швали, этим занюханным панталонам не место на ист-эндском гаражном дворе, но окунуть уже загодя прокаженного пижона в дерьмо — отличное развлечение. Ладно, сейчас увидим, как он запоет.
Мы сели в мою тачку, и, пока молча ехали, я разглядывал в зеркальце его морщинистое, черепашье лицо; он напомнил мне подлую Нервную Черепаху из комиксов; я размышлял о том, как Саманта мною крутит, и я дергаюсь, как безвольный, ешь-то, пентюх, но плевать, потому что, если любишь, как я ее люблю, все сделаешь, всякую мутоту сделаешь, и это будет правильно, ешь-то, и пусть потом разбираются в раю, пусть там отцеживают злые и больные сердца…
Самое забавное, что сперва она хотела оставить ребенка себе. А что, живет в Берлине молодая пара, родители теназадриновые, малыш полноценный. Жаркими летними днями она гуляла бы в Тиргартене вместе с другими мамашами. Но он собирался принести ребенка в жертву, на алтарь ее преданности их общей цели. Когда она убила мальчика, вместе с ним умерла и какая-то часть ее самой.
Рассматривая его маленький, искореженный, безрукий трупик, она осознала, что и ее жизнь достойно завершена. Интересно, начиналась ли эта самая жизнь вообще? Она попыталась припомнить моменты, когда была по-настоящему счастлива; нет, какое там счастье, разве лишь смехотворно малюсенькие островки покоя среди океана пытки. Надежды на счастье не было, была лишь возможность или невозможность окончательной расплаты. Андреас твердил: ты должна переступить через себя, через свое эго. Солдаты перемен не могут быть счастливы.
Лучшую часть тех двух лет, что они провели вместе, Саманта находилась в некоем ступоре, практически в коме. Выйдя из этого транса, она обнаружила, что больше не любит Андреаса. Хуже того, она обнаружила, что вообще никого не способна полюбить. Теперь она ждала Андреаса после трех лет разлуки, и единственным, кто занимал ее мысли, был Брюс Стерджесс.
Наконец Стерджесс нашелся. Он принадлежит ей. Андреас, холодно рассчитала она, ей теперь чужой. Ей нужен только Стерджесс. Последний из оставшихся.
С тем, другим, в валлийском коттедже, прошло как по маслу. Он был беззащитен. Они вели его от веранды деревенского бара. Перед тем как залезть в окно его дома, она думала, внутри ей будет страшно. Нет, ни капли. После германской истории — ни капли.
Андреас стоял на пороге. Она бесстрастно отметила, что его волосы поредели, но на щеках сохранялся юношеский румянец. На носу у него были очки в стальной оправе.
— Саманта, — он поцеловал ее в щеку. Она закаменела.
— Привет, — сказала она.
— Чего грустим? — улыбнулся он.
Она окинула его взглядом.
— Я не грущу, — сказала она, — просто устала. — И, без горечи: — Знаешь, ты навредил мне больше, чем все теназадринщики, вместе взятые. Но я тебя в этом не обвиняю. Так и должно было быть. Таково мое отношение к жизни, мой характер. Кто-то умеет отмахиваться от боли, я — нет. Мне нужен Стерджесс. После него я хоть как-то примирюсь с собой.
— Примирение невозможно до тех пор, пока экономическая система, основанная на эксплуатации…
— Нет, — она махнула ему, чтоб он замолчал. — Я не возьму на себя такую ответственность, Андреас. По отношению к системе я ничего не чувствую и не могу ее ненавидеть. Людей ненавидеть могу; но поднять свою ненависть на такой уровень абстракции, чтоб она касалась системы в целом, — нет.
— Именно поэтому ты и продолжаешь прислуживать этой самой системе.
— Не будем спорить. Я знаю, зачем ты приехал. Держись от Стерджесса подальше. Он мой.
— Боюсь, велик риск того…
— Пусть мой выстрел будет первым.
— Как угодно, — Андреас возвел глаза к небу. — Но сегодня я пришел, чтобы поговорить о любви. Утром все спланируем, а сейчас займемся любовью, да?
— Никакой любви нет, Андреас, проваливай.
— Печально, — улыбнулся он. — Но ничего! Тогда вместо любви напьемся пива. Может, в клуб сходим, да? Я пока слабо ориентируюсь во всяких кислотных местах, совсем не разбираюсь в техно… Я, конечно, пробовал экстази, но только дома, с Марлен, чтоб как следует налюбиться… или вылюбиться…
Услышав женское имя, она вздрогнула: неужели вправду? Да, вправду, он показал ей фотографию женщины и двоих детей, одного лет трех и одного грудного. От их лиц веяло идиллическим спокойствием. Саманта уставилась на фото, Саманта прочла любовь и отцовскую гордость в глазах Андреаса. Любопытно, что за рожу скривил ее родной папочка, увидев ее в первый раз.
— Никакого примирения с собой до полного уничтожения системы, ага? — сухо рассмеялась она. Это был хриплый высокомерный смешок, и Андреасу от него, похоже, стало не по себе. Она презрительно улыбнулась. Она впервые видела его растерянным, и ей было приятно, что причина этой растерянности — она.
— Какие же у них хрупкие ручки… — продолжала она, опьяненная сознанием своей власти над ним.
Он выхватил у нее фотографию. И прорычал:
— Я где сейчас, там или здесь? Я что, наслаждаюсь миром и спокойствием? Нет. Здесь Стерджесс, и я здесь, Саманта. Кусок меня всегда здесь, всегда там, где он. Видишь, и я не умею отмахиваться от боли. Хочешь размяться?
Первая, кто нарисовалась, когда я приехал к мамаше, была Вша.
— Чего она тут забыла? — спрашиваю.
— Закрой рот, Дэвид! Она, слава те господи, мать твоего ребенка, — говорит старушка.
— Что случилось? Где Гэл?
— Его забрали в больницу, — говорит Вша, с сигаретой в руке, пропуская, ешь-то, копоть через ноздри. — Менингит. Он выздоровеет, Дейв, врач сказал, правда, мама?
Фигова Вша, называет мою старуху мамой, точно породнилась с ней.
— Нда, мы уж передергались, но он выздоровеет.
— Чуть с ума не сошли, — говорит Вша.
Приступаю к этой долбаной корове: — Куда его повезли?
— В восьмую градскую…
— Если с ним что-нибудь случится, ты будешь виновата! — режу я, хватаю со столика ее сумочку и перерываю потроха. — Вот у тебя что! Твое хреново курево в его несчастных легких каждый день по полной! — Сминаю пачку сигарет. — Еще увижу, что ты куришь рядом с моим сыном, ты у меня так же скукожишься! Вали отседова! Нечего тебе тут ловить! И не прикапывайся больше ко мне, поняла?
Я уже, ешь-то, в дверях, мамаша вопит, чтоб я вернулся, однако хренушки. Мчусь в больницу, вся душа переворачивается. Траханая Вша уложила его на койку как раз тогда, когда у меня образовались неотложные дела. Я приезжаю, пацан спит. Похож на ангелочка. Мне говорят, он выздоровеет. Мне надо ехать. У меня встреча.
Когда я прибываю, ешь-то, на место, я уже на приличном взводе. Я за ними следил, видел, как они входят и выходят, но теперь мне надо впервые войти туда самому. Меня от этого подташнивает. По дороге ко мне уже прикопался какой-то пидор, возвел очи горе и вякнул нечто о свидании в сортире. Я подробно объяснил, куда ему идти. У меня особый интерес, сидит в баре. Его просто вычислить: он тут самый старый. Присаживаюсь рядом с ним.
— Двойной бренди, — заказывает он бармену.
— У вас, должен заметить, весьма необычный выговор, — подкидываю я ему.
Он оборачивается и глядит на меня взглядом типичного пидора: губы раскатанные, гнутые, глаза мертвые, бабские. Меня попросту передергивает, когда он так вот оглядывает меня с головы до ног, словно я, ешь-то, кусок говядины.
— Давай обо мне не будем. Давай о тебе. Выпьешь?
— Да, само собой. Виски, пожалуйста.
— Наверно, я должен поинтересоваться, часто ли ты сюда захаживаешь и тому подобными условностями, — улыбается он. Чертов старый помоечный крендель.
— Я первый раз, — говорю. — По правде-то, мне давно сюда хотелось… то есть извиняюсь, конечно, что я с вами так напрямик, но я подумал, что раз вы, ну, что ли, в летах, вы меня лучше поймете. У меня жена и ребенок, и я не желал бы, чтоб они узнали, что я сюда пришел… что я хожу в такие места… Я хочу сказать…
Он взмахивает иссохшей, наманикюренной рукой, чтобы я умолк: — По-моему, с нами произошло то, что наши друзья экономисты называют случайным совпадением интересов.
— По-вашему, что?
— По-моему, нам обоим надо слегка размяться, но тайно, блюдя благоразумие.
Ага… благоразумие. Этого я и ждал. Слегка размяться, да. Этого я и хотел бы.
— Давай уйдем из этого притона, — предлагает он. — У меня тут голова начинает раскалываться.
Я б объяснил ему, что надо прекратить педриться на старости лет, и с головой будет все в порядке, но придержал язык, и мы ушли. Саманта ждет в мастерских, я дал ей ключи. На миг я подумал, что этой швали, этим занюханным панталонам не место на ист-эндском гаражном дворе, но окунуть уже загодя прокаженного пижона в дерьмо — отличное развлечение. Ладно, сейчас увидим, как он запоет.
Мы сели в мою тачку, и, пока молча ехали, я разглядывал в зеркальце его морщинистое, черепашье лицо; он напомнил мне подлую Нервную Черепаху из комиксов; я размышлял о том, как Саманта мною крутит, и я дергаюсь, как безвольный, ешь-то, пентюх, но плевать, потому что, если любишь, как я ее люблю, все сделаешь, всякую мутоту сделаешь, и это будет правильно, ешь-то, и пусть потом разбираются в раю, пусть там отцеживают злые и больные сердца…
Мехмастерские
Я настроил стерео на «Эй-би-си», и только что поехала «Моя душа», песня, которая ввергает меня в тоску, когда я примеряю ее к обстоятельствам личной жизни. Я чуть не зарыдал, как девица, как раздолбанное школьное пианино, потому что педик спросил:
— Все как надо?
Мы припарковались к дверям. Я заглушил мотор.
— Да… то есть… ты ведь уже крутишься в этом деле, друг. Мне попросту неловко как-то. Ну, потому, что мы с тобой собираемся заняться этим самым, но это ж не значит, что мы разлюбили своих близких, верно же…
Гнилая груша похлопывает меня по плечу.
— Не волнуйся. Ты слишком нервничаешь. Ну же, — говорит он, выходя из машины, — мы зашли уже слишком далеко, чтобы останавливаться.
Он прав, это точно. Выхожу и направляюсь к двери. Высвобождаю замок, распахиваю. И прикрываю дверь снова, когда зигзагами провожаю его к гаражу. Саманта включает свет, я обхватываю морщинистую шею Нервной Черепахи сгибом локтя и хреначу этому чудищу кулаком по зубам. Поцелуй из Глазго, как старик это называет. Притискиваю его к полу и бью изо всех сил по яйцам. Саманта тут как тут, она словно вытанцовывает ритуальные па, и ее плавники колотятся, как в игровом автомате, и она похожа на ребенка, и она говорит:
— Ты поймал его, Дейв. Ты поймал этого ублюдка. Он наш! — Она бьет задыхающуюся падаль носком туфли в живот. — Стерджесс! Ты обвиняешься в медицинских преступлениях! И ты еще, бля, попробуй не признать себя виновным! — кричит она, нависая над ним.
— Кто вы такие… Я вам заплачу… Я дам вам, сколько вы хотите, — стонет поруганный монстр.
Она смотрит на него как на сумасшедшего.
— ДЕЕЕЕЕНЬГИ, — орет она, — НЕ НУЖНЫ МНЕ ТВОИ ЕБАНЫЕ ДЕНЬГИ… на что б я дела твои ебаные деньги! Я тебя хочу! Ты для меня важнее, чем все денежки в мире! И хоть бы кто тебе, паскуда, такое признание в жизни сделал!
Я вешаю на цепь замок, потом обхожу вокруг и припираю дверь офиса. Саманта все еще измывается над пидером, который просит пощады, словно большая девочка. Она мне кивает, и я хватаю пидора за шкирку и распяливаю его на слесарном столе. Из его слабой глотки капают кровь и сопли, и он плачет, словно младенец, даже не умеет принять воздаяние по-мужски. Чего, собственно, и ждать-то от провинциального сутенера. Я распластываю его на широком столе ничком. Я вижу, как в его глазах всплывает некое непонятное обещание, точно этот подонок и впрямь вообразил, что я дам его жопе шанс… словно мы добивались именно его жопы. Я приматываю его запястья к ножкам стола электропроводом, а Саманта на столешнице, уже на его ногах, придерживает их, пока я не прикручу.
Я налаживаю бензопилу, и тут этот Стерджесс начинает орать, но я слышу и другое, например стук в ворота. Чертовы мусора, похоже, у них полные обоймы. Саманта кричит:
— Держи их на расстоянии, держи их, бля, на расстоянии, — она пробует пристроить пилу на упор между собой и Стерджессом, который вертится, как угорь, выкручиваясь из моих завязок.
— Все как надо?
Мы припарковались к дверям. Я заглушил мотор.
— Да… то есть… ты ведь уже крутишься в этом деле, друг. Мне попросту неловко как-то. Ну, потому, что мы с тобой собираемся заняться этим самым, но это ж не значит, что мы разлюбили своих близких, верно же…
Гнилая груша похлопывает меня по плечу.
— Не волнуйся. Ты слишком нервничаешь. Ну же, — говорит он, выходя из машины, — мы зашли уже слишком далеко, чтобы останавливаться.
Он прав, это точно. Выхожу и направляюсь к двери. Высвобождаю замок, распахиваю. И прикрываю дверь снова, когда зигзагами провожаю его к гаражу. Саманта включает свет, я обхватываю морщинистую шею Нервной Черепахи сгибом локтя и хреначу этому чудищу кулаком по зубам. Поцелуй из Глазго, как старик это называет. Притискиваю его к полу и бью изо всех сил по яйцам. Саманта тут как тут, она словно вытанцовывает ритуальные па, и ее плавники колотятся, как в игровом автомате, и она похожа на ребенка, и она говорит:
— Ты поймал его, Дейв. Ты поймал этого ублюдка. Он наш! — Она бьет задыхающуюся падаль носком туфли в живот. — Стерджесс! Ты обвиняешься в медицинских преступлениях! И ты еще, бля, попробуй не признать себя виновным! — кричит она, нависая над ним.
— Кто вы такие… Я вам заплачу… Я дам вам, сколько вы хотите, — стонет поруганный монстр.
Она смотрит на него как на сумасшедшего.
— ДЕЕЕЕЕНЬГИ, — орет она, — НЕ НУЖНЫ МНЕ ТВОИ ЕБАНЫЕ ДЕНЬГИ… на что б я дела твои ебаные деньги! Я тебя хочу! Ты для меня важнее, чем все денежки в мире! И хоть бы кто тебе, паскуда, такое признание в жизни сделал!
Я вешаю на цепь замок, потом обхожу вокруг и припираю дверь офиса. Саманта все еще измывается над пидером, который просит пощады, словно большая девочка. Она мне кивает, и я хватаю пидора за шкирку и распяливаю его на слесарном столе. Из его слабой глотки капают кровь и сопли, и он плачет, словно младенец, даже не умеет принять воздаяние по-мужски. Чего, собственно, и ждать-то от провинциального сутенера. Я распластываю его на широком столе ничком. Я вижу, как в его глазах всплывает некое непонятное обещание, точно этот подонок и впрямь вообразил, что я дам его жопе шанс… словно мы добивались именно его жопы. Я приматываю его запястья к ножкам стола электропроводом, а Саманта на столешнице, уже на его ногах, придерживает их, пока я не прикручу.
Я налаживаю бензопилу, и тут этот Стерджесс начинает орать, но я слышу и другое, например стук в ворота. Чертовы мусора, похоже, у них полные обоймы. Саманта кричит:
— Держи их на расстоянии, держи их, бля, на расстоянии, — она пробует пристроить пилу на упор между собой и Стерджессом, который вертится, как угорь, выкручиваясь из моих завязок.