Впрочем, речь шла о таких деньгах, что никакой страх не мог удержать от отчаянного шага тех, кто полагал богатство высшим счастьем и высшим достижением человека на жизненном пути.
* * *
   Той ночью мне приснился ужасный и великолепный сон. Ошеломительно красивый, и я вовсе не считала его кошмаром вплоть до того момента, когда он сбылся самым невероятным образом.
   Мне снился Уэсуги Нобунага в традиционном боевом облачении, с замысловатым гербом своего рода на ослепительно белом хаори*, в тяжелом рогатом шлеме, делавшем его тонкое величественное лицо непривычно свирепым. Он шел куда-то вдаль, не оборачиваясь, не оглядываясь на меня, и вокруг него вставали огненные валы. Оранжевые всполохи метались по белым доспехам, лизали сверкающий обнаженный клинок, обвивали его шелковым жарким плащом, а потом внезапно в стене пламени распахнулось голубое окно неба. Там танцевали неясные серебристые тени, и звучала торжественная музыка. Нобунага медленно повернул голову, и его лицо оказалось неожиданно близко. Губы шевельнулись, но слов я не слышала. Он посмотрел мне в глаза ласково и печально и немного виновато, а потом решительно шагнул в этот открывшийся колодец неба и исчез.
 
   * Xаори — верхняя накидка с широкими рукавами и гербом в костюме самурая.
 
   Утром мой возлюбленный был бережнее и нежнее, чем обычно. Мы не вставали с постели очень долго, наплевав и на расписание, и на грядущие неприятности — а нам обоим наверняка грозило какое-то взыскание за такие фортели. Но мы не могли оторваться друг от друга и даже не заговаривали о том, что надо торопиться. Наконец, после полудня, стали нехотя собираться. Помню, что меня еще удивило, что никто не прислал дежурного осведомиться о том, что за безобразия творятся в серьезном ведомстве и почему инструктор так явно манкирует своими обязанностями. Все словно забыли о нас, и нам достался бесценный дар. Будто мы выпали из этого пространства и этого времени.
   Уэсуги должен был ехать на Лубянку. Предстояла традиционная еженедельная поездка с докладом о занятиях, с подведением итогов и составлением новых планов. Ничего необычного от нее не ожидалось. Мы были печальны. Расставаться не хотелось и казалось немыслимым. Выходя из комнаты, Уэсуги внезапно обнял меня и поцеловал длинным поцелуем, у которого оказался горьковато-соленый привкус. Я долго потом пыталась вспомнить, что же это за вкус, пока однажды не сообразила, что это больше всего похоже на слезы.
   — Это тебе, — прошептал мой возлюбленный, кивнув в сторону низенького журнального столика, на котором лежал длинный плотный сверток, упакованный в темно-вишневый шелк с серебряными цветами сливы.
   — Что это?
   — Самое дорогое, что может мужчина оставить единственной женщине в своей жизни, — ответил Уэсуги. — Посмотришь потом. Хорошо?
   Он вышел в коридор, а я, повинуясь внезапному порыву, выскочила следом. Его широкая спина в белой куртке с каким-то замысловатым рисунком стремительно удалялась, а я стояла, и сердце предательски выпрыгивало из груди. Он открыл входные двери, проем представился блекло-голубым прямоугольником, и показалось, будто в конце длинного коридора распахнули окно в чистое холодное осеннее небо. И тогда острой болью пронзило понимание того, что мы видимся в последний раз. Что сейчас он уйдет в это омерзительно бледное голубое окно и небо примет его и уже никогда не отпустит, потому что таких, как он, не отпускают даже на равнодушных небесах.
   Надо было кричать!
   Надо было звать его по имени, вопить, визжать, требовать помощи.
   И он не смог бы не вернуться.
   Конечно, надо было кричать. Может, он и ждал от меня именно этого поступка. Ведь он-то наверняка все знал тем страшным утром, но не мог поступить иначе, и только я имела ничтожный шанс вмешаться в судьбу. Но я этим шансом не воспользовалась.
   Я просто рванула следом за ним, но никто не умел двигаться так легко и быстро, как Уэсуги. Я бежала, спотыкаясь, голова кружилась, совершенно некстати подступила дурнота. Впервые в жизни я ощутила, что такое обморок, и на какие-то доли секунды потеряла сознание. Мир стремительно сузился до крохотной точки, а когда я сумела взять себя в руки, то Нобунага уже вышел на улицу.
* * *
   Я подбежала к выходу в тот миг, когда он захлопнул дверцы машины. И через мучительно долгое мгновение машина с оглушительным грохотом превратилась в оранжевый шар. Огонь походил на гигантскую лохматую хризантему, и ее бесчисленные багровые, алые и золотые жалящие лепестки падали на тело моего возлюбленного, на его смоляные волосы и прекрасное лицо. Я не видела — я знала это. Но ему уже не было больно — и это я знала тоже.

Глава 13

   Безнадежность и отчаяние удушливо пахнут паленой резиной и сгоревшим пластиком. Тоска — это жирная гарь.
   Я, как водяное растение, ритмично покачивалась в дверях учебного корпуса и не находила в себе сил ни уйти, ни подойти поближе к дымящейся горячей груде искореженного железа. Со всех сторон бежали люди, кто-то кричал, кто-то толкал меня: ведь я стояла у них на пути. Меня пихали в спину, отшвыривали, чтобы не мешала, но я — совершенно отчетливо помню это невозможное состояние — ощущала свое тело как ватный матрасик. Ни боли, ни ударов, только глухие толчки. Будто бы кто-то милосердный сделал мне анестезию, и эта немота и глухота распространялись и на душу.
   Словно выключили свет, комната опустела, и душа моя обиженно ушла куда-то, оставив меня здесь. Впрочем, даже это мне было безразлично. И только где-то далеко, как у подножия горы, на вершину которой меня занесло ледяным ветром неосознанной до конца потери, родилась острая режущая боль. Я не могла точно сказать, что у меня болит; я даже не могла утверждать, что болит это у меня, но ощущения становились все более непереносимыми и жестокими. Эта боль и вырвала меня из того черного засасывающего провала, куда я медленно опускалась. Думаю, я начинала сходить с ума, но там, наверху, видимо, решили, что с меня еще недостаточно. Надо сказать, что способ, которым меня привели в память, оказался не менее иезуитским, нежели тот, которым эту память попытались отнять.
   Сын Уэсуги умер почти одновременно со своим отцом. Во всяком случае, я почему-то думаю, что это был именно сын. С теми же черными глазами и янтарной кожей, смоляными волосами и плечами, развернутыми, как крылья перед полетом. Это ему бы достался тот сверток в вишневом шелке. Я даже знала, что его звали бы Уэсуги Сингэн. Он мог бы со временем стать таким же удивительным человеком, и я бы гордилась им и любила его за двоих. Но этого не случилось.
   А может быть, думаю я теперь, тот, принявший это дикое решение, не был так уж не прав. Что ждало бы сына Нобунага в нашей стране и в то время? Я бы не смогла увезти его на родину, в Японию, к медно-красным кленам, холодному серому морю, деревянным храмам с золотыми коньками на крышах, голубым и зеленым рисовым полям и буйному цветению бело-розовых сакур. Мне бы просто не позволили это сделать. Все случилось именно так, как должно было случиться. Но это теперь я могу рассуждать отвлеченно и логично. По той простой причине, что место, которое должно было бы разрываться от боли и горя, давно уже умерло.
   Какая-то часть моей души взорвалась тем страшным днем и разлетелась на клочки. Они падали на любимое лицо Уэсуги вместе с жалящими лепестками огненной хризантемы и корчились в пламени вместе с ним. Именно после того я перестала всерьез воспринимать смерть: кем бы ты ни был, а умереть дважды невозможно. Словом, свою смерть я тоже как-то пережила.
   Меня даже пригласили на похороны.
* * *
   Тем самым мне тонко намекали на то, что знают о моих отношениях с опальным инструктором и что я вполне могу стать следующим человеком, которому попадется такая неудачная машина. В принципе могла быть и не машина, а несвежая пища или какая-нибудь потрясающая новость, которой не выдержало бы сердце даже такого здоровяка, как Уэсуги. Да и сердце у него вполне могло оказаться слабеньким, просто он умело это скрывал. Или там рак бы обнаружился. Наше ведомство могло все. И способ, которым устранили Нобунага, говорил о том, что люди эти торопились. Еще я была уверена, что они либо не боялись лишней шумихи, либо просто не имели возможности совершить убийство тихо и незаметно. Я склонялась ко второму варианту.
   Хорошо, что я уже умерла. Поэтому когда гроб с останками того, что было великолепным телом моего возлюбленного, после краткой церемонии прощания двинулся в гудящую и ревущую печь крематория (вот и еще ухмылка судьбы — ему пришлось проходить через этот оранжевый шквал пламени дважды), я даже бровью не повела. Нобунага одобрил бы меня. Наша любовь и наше горе — это действительно наши с ним дела. И посторонние тут не в счет.
   За моей спиной кто-то всхлипнул. Я обернулась и увидела Криса. Он стоял, такой большой и толстый мишка с заплаканными глазами, и мне сделалось его безумно жаль.
   — Надо поговорить, — шепнул он мне на ухо. Я даже не кивнула. За нами наблюдали. Слишком пристально, даже пристальнее, чем следовало бы наблюдать за неофициальной вдовой безвременно покинувшего сей мир чужестранца.
* * *
   То, что раскопал Крис, поражало воображение. Уж я-то думала, что больше никогда и ничему не стану удивляться, но даже сквозь плотную вату моего равнодушия пробился тоненький лучик изумления: неужели ради денег можно пойти на такую подлость?
   — Ради таких денег можно, — кивнул Крис. И прибавил виновато: — Я так думаю.
   Воспользовавшись отсутствием своего непосредственного начальника (ох, как я негодовала в эту минуту: вместо того чтобы смотреть, что делается под носом, Жоржа носит где попало), два его зама, как теперь сказали бы — сладкая парочка, обстряпали одно очень выгодное дело. Не знаю, было ли то золото партии, о котором всякой уважающей себя газете казалось просто неприлично не напечатать хотя бы с десяток статей; или это личные накопления какого-то из очень руководящих товарищей. Или просто деньги на покупку чего-нибудь важного для страны, что так и не дошли до места назначения, — какая, в сущности, разница? Главное, что Николай Николаевич Кольцов и Сергей Александрович Злотников, высшие чины КГБ между прочим, осуществляли операцию по проводу большого каравана со «значительными материальными ценностями» по территории Аргентины.
   Осуществили они эту операцию весьма оригинально: обеспечили конвой и тут же и подставили его. На полпути, по их же приказу, караван перехватили ребята из отряда «Фудо-мёо». Пленных не брать, указание четкое, и оно было выполнено с безукоризненной точностью. «Фудо-мёо» тогда командовал Петр Великий — двухметровый детина, который и до обучения у японского инструктора мог телеграфные столбы бантиком завязывать. А уж после спецподготовки стал чем-то похожим на мирный атом, который только трогать нельзя, чтобы не рвануло, не ровен час. Именно бойцы «Фудо-мёо» и доставили пресловутые «материальные ценности» до пункта назначения, но на обратной дороге попались в засаду, и их истребили в ходе ожесточенного боя. «Повезло» только Максу Одинцову — в самом начале он получил тяжелое ранение в голову, и только благодаря этому его оставили в качестве живого свидетеля. Частичная амнезия и долгая болезнь спасли его от всевидящего ока Николая Николаевича. В таком виде он считался полезнее на больничной койке — буде неутомимый Жорж решит кого-нибудь допытывать о том, что, собственно, случилось в Аргентине. А ведь решит же: Железного Дровосека коллеги знали как облупленного. Вот и принимали меры. Конечно, когда Макса доставили в подмосковный госпиталь, мы с Крисом об этом не знали. Мы были уверены, что Макс погиб вместе со всеми.
   — Зато, — с придыханием сообщил мне Крис, — они открыли несколько счетов в заграничных банках: два в Швеции, один в Швейцарии и три в Аргентине. И еще один на каком-то из островков в теплых морях. Там всякие льготы, никаких налогов и куча прочих полезных мелочей. Сечешь?
   — Откуда ты знаешь про счета? — спросила я, холодея.
   — Сам открывал, — как можно небрежнее бросил Хантер.
   — Господи…
   Ноги у меня подкосились. То, что наши голубки с такой бесстыдной откровенностью пользовались услугами американского хакера на всем протяжении своей грязной операции, я могла истолковать единственным образом.
   — Не волнуйся, — обнял меня Крис пухлой лапищей. — Они просто знают, что мне деваться некуда. Бунта на корабле я поднимать не стану — я же здесь на положении заключенного. Разве нет? Вот и пользуются мной как хотят.
   Я боялась проронить лишний звук. Милый, добрый Хантер и сам прекрасно понимал, что так небрежно раскрывают карты только перед тем, кого уже списали со счетов. В расчете на то, что списанный со счетов никому ничего рассказать не успеет, а если и успеет, то это дело поправимое.
   — Только бы Жорж вернулся! Только бы он быстрее вернулся.
   — Кто? — изумился Крис. За все время нашего знакомства о Жорже он ничего не слышал, а если и слышал, то мельком, раз или два. Во всяком случае, наши отношения так и оставались для него тайной до сего дня. Я рассказала ему все. Не знаю, что на меня нашло: наверное, давно уже нужно было выговориться. Я выложила ему и историю нашего знакомства и совместной жизни, рассказала о том, как в эту жизнь вторгся Уэсуги. Даже о том, что потеряла ребенка, тоже не умолчала, хотя до этого даже представить себе не могла, что когда-нибудь в моей жизни снова появится человек, которому я смогу доверить подобные тайны.
   Крис слушал, не перебивая. А у меня внезапно мелькнула мысль: я исповедуюсь ему так свободно, потому что тоже не считаю его живым человеком. Не знаю, права я была или нет, но тогда мне казалась, что своей откровенностью я как бы утвердила приговор, вынесенный хакеру двумя гэбэшными генералами.
   — Бедная девочка, — прошептал он, гладя меня по волосам. — Бедная, бедная моя девочка. Ничего, все образуется, все как-нибудь образуется, вот увидишь.
* * *
   Макс ошеломленно глядел на старую подругу.
   — В голове не укладывается, — проговорил он наконец. — И с этим ты жила все годы?
   Она вздохнула, отхлебывая коньяк:
   — Я еще кое с чем жила, Макс. Так уж жизнь сложилась.
   Разумовский потряс головой, словно хотел очнуться от тяжелого сна:
   — Ты полагаешь, это они за тобой гоняются?
   — Больше некому. Во всяком случае я думаю, что больше некому. Правда, некоторые вещи не вписываются в строгий рисунок, и я склонна подозревать, что у «боевых товарищей» под ногами мельтешит кто-то мелкий и суетливый, у которого в этом деле какая-то своя корысть. Но в чем она, представить себе не могу.
   Ознакомленный с версией капитана Сторожука и склонный ей доверять, Макс уточнил:
   — Лерка, я тебя хорошо помню. У тебя всю жизнь мозги были сдвинуты набекрень. Конечно, мужиков ты этим могла уложить на обе лопатки, и люблю я тебя за это от всего сердца. Но ты все-таки подумай. Может, то, что тебе кажется совсем бросовой вещью, кому-то покоя не дает. Ты пошевели мозгой, худого от этого не будет.
   Она рассмеялась, словно по комнате рассыпались серебряные бубенчики:
   — Нешто я не думала, господин хороший? Голову сломала, столько думала. И есть у меня единственное подозрение.
   — Ну?! — Игорь и Макс всем телом подались к ней. — Что это?
   — Я полагаю, что если что-то и может интересовать грабителя, то это наследство Уэсуги. То, что он оставил мне, стоит безумных денег. Другое дело, что об этом нельзя говорить милому Павлу Сергеевичу, потому что я не смогу вразумительно объяснить, откуда у меня в доме вещь, по которой горькими слезами плачут на всех солидных аукционах.
   — А что это, можно узнать? — застенчиво спросил Игорь.
   И закадычный друг его усмехнулся. Кто-кто, а он знал, как помешан Игорек на всем, что связано с Японией, и понимал, отчего у того «в зобу дыханье сперло». Не ровен час, Лерке досталась на память от Уэсуги какая-то старинная вещица: брошка, или веер, или рукопись. Судя по всему, последнее. Потому что Лерка всегда была страстной поклонницей печатного слова, а про Японию и Китай знала все, словно Бог создавал небо и землю, а Дальний Восток лепила она, своими собственными руками. Так что логично предположить, что влюбленный Нобунага преподнес своей женщине что-то вроде подлинника писем Такуана Сохо.
   Тут Макс широко улыбнулся и даже хихикнул. Сколько же это лет минуло с той поры, как Лерка с горящими глазами повествовала ему об этом самом Такуане. Вот ведь как в память врезалось. Подполковник Одинцов и сам не представлял, что сможет вспомнить такие мелочи.
   Тем временем Игорь внимательно следил за своей драгоценной Никушкой, и ему показалось, что она немного смущена.
   — Он мне оставил довольно солидный пакет, — заговорила она наконец. — Там сюко, хорагай и одати*. Все они в свое время принадлежали Уэсуги Кэнсину, но на самом деле они гораздо старше. То есть я хочу сказать, что Кэнсин, по преданию, добыл их в бою с Имагава. А они были на порядок знатнее — это уже тогда был старинный и уважаемый род, глава которого мог похвастаться великим оружием.
 
   * Хорагаи — боевая труба-раковина, сюко — железная перчатка с когтями, одати — большой меч самураев.
 
   Разумовский охнул и вылил в себя содержимое бокала. Но ему не полегчало ни на йоту.
   В отличие от него, потрясенного до самых основ, Макс выглядел вполне спокойно. Непонимающим взглядом обведя застывших собеседников, уточнил:
   — А по-русски можно говорить? Подумаешь, Уругвай какой-то.
   Игорь взглянул на него, как Мария-Антуанетта на гильотину.
   — Ты понимаешь, что ты называешь Уругваем?
   — Нет. И заметь, жизнь на планете от этого не заканчивается.
   — Это хорагай — боевая труба самураев, сделанная из раковины. Господи! Да это даже вообразить себе сложно, не то что мечтать увидеть или подержать в руках. Если эта труба принадлежала Уэсуги Кэнсину, то, значит, она была в его руках в битве при Каванакадзима…
   — Бррр-рр, — прокомментировал Одинцов.
   — Она видела Такэда Сингэна, Ходзё, принадлежала Имагава, — продолжал нисколько не обескураженный Игорь. — Сюко — это перчатка с когтями. А одати — это длинный меч самураев. Про него я вообще думать боюсь.
   При упоминании о мечах Макс несколько оживился. Как и все люди нынешнего поколения, он не смог уклониться от просмотра фильма «Горец» и одноименного сериала. Фильм ценил, особенно первый. Сериал воспринимал по пунктам и с трудом, но вынес оттуда твердое убеждение, что мечи бывают самыми разными и порой могут весьма дорого стоить.
   — Это дорогая штука? — решил уточнить он на всякий случай.
   — Один одати Уэсуги Кэнсина — это многомиллионное состояние. А три предмета вместе могут отправить коллекционера повпечатлительнее в лучший мир, — спокойно доложила Ника. — Судя по надписям на клинке, Имагава владели им не менее трехсот лет. Нашу сталь он рубит на «ура», и даже с булатом управится. Гарда инкрустирована драгоценными камнями, что, впрочем, не слишком влияет на его цену.
   — И тебя еще удивляет, что кто-то не дает тебе покоя?
   — Конечно удивляет. Во-первых, кто и откуда мог знать, что у меня есть такие редкие вещи. Во-вторых, как меня вообще вычислили. Понимаешь, у Валерии Яблоньской, возможно, и могли остаться какие-то подарки от бывшего возлюбленного. Но все, кто знал Валерию Яблоньскую, похоронили ее довольно давно на одном из московских кладбищ и даже вмазали там же за упокой ее не самой праведной души. А вот у Вероники Казанской, которая сидит перед тобой сейчас, никаких знакомых японцев не было и быть не могло. Единственное, чем они похожи, — это общностью знаний, но кто бы мог это сопоставить, зачем? Невероятная какая-то история. Да и о том, что стало с подарком Нобунага, знали несколько человек. Не так легко он мне достался, между прочим.
   — Я понимаю, что сейчас не время, — сказал Игорь. — И даже понимаю, что веду себя немного неприлично («Очень неприлично», — буркнул Макс, но скорее для проформы), но нельзя ли хотя бы одним глазком? Хотя бы на хорагай? Я даже мечтать об этом не смел…
   Ника улыбнулась понимающе. Ей-то доподлинно было известно, что это такое — мечта о Японии. Такие себе сны наяву, и в этих снах шевелят плавниками в темном пруду у храма Дайтокудзи тяжелые мельхиоровые карпы с голубыми усами; и катят плавные, гладкие, как срез нефрита, воды две реки — Сайгава и Тикумагава; и шелушится рыжая кора криптомерии…
   Ни алчности, ни подвоха, ни корысти не было в молящем взгляде Разумовского. Только доверчивый и немного наивный вопрос: не подарите ли вы мне мою мечту? На такие просьбы не принято отвечать отказом.
   — Конечно. Конечно покажу. И хорагай, и сюко, и одати. Только мне потребуется грубая мужская сила для приведения замысла в исполнение.
   Игорь с готовностью подскочил со своего места. Ника включила свет, и Макс заморгал, щуря глаза, привыкшие уже к полумраку. Они двинулись по направлению к кухне, но в двери позвонили — тревожно, настойчиво и нетерпеливо.
   — Это еще что такое? — хмурясь, спросил Разумовский.
   — Ты кого-нибудь ждешь? — встревожился Макс.
   — Я и вас не ждала, — успокоила его Ника.
* * *
   Криса не стало в тот же день.
   Обычная смерть от сердечного приступа. Я даже не прослезилась. Я сама себе напоминала колодец посреди мертвого города, высохший несколько веков тому. В принципе мне даже не нужно было спрашивать «кто?» и «за что?!». Эти вечные вопросы людей, переживших своих близких и адресуемые обычно в равнодушное небо, меня не волновали. Я знала на них ответы. И так же точно знала, что те, кто убил моих друзей, не пожалеют и меня, не остановятся на достигнутом. Для перестраховки, для того, чтобы уж все концы в воду. Я не боялась возможной смерти. Но мне казалось чертовски противным умирать вот так только для того, чтобы два жирных хорька где-то на своем острове подсмеивались над порядочными дураками.
   Утверждают, что таких сволочей Бог накажет, но иногда Богу хочется помочь в этом деле. Поторопить события, что ли. И еще я понимала, что тень Жоржа незримо укрывает меня. Меня обязательно попытаются уничтожить, но при этом никогда не поступят так топорно, так грубо, как в случае с Нобунага и с Крисом. Они кто? Они чужестранцы, то есть чужаки. У них здесь никого, и даже спрашивать никто не станет: а где, а как, а почему? В моем же случае, если, конечно, Жорж еще жив, просто так не отделаешься. Он тут всю Москву на уши поставит и окрестности — до Северного Ледовитого океана включительно. Поэтому меня придется убивать тихо, аккуратно и с хирургической точностью. А это требует времени. Я собиралась зайти в свою комнату, чтобы посидеть там в тишине и покое, навести порядок в бедных, разгоряченных мозгах.
   На похороны Криса меня даже не пригласили. Посчитали, что одного предостережения довольно. А может, понимали, что этим сделают мне еще больнее. Если только еще больнее вообще возможно. И я правда не понимала, зачем им вообще сеять вокруг себя столько смертей и боли. Ну уворовали бы эти чертовы деньги, махнули на свое Карибское или какое другое море и жили бы припеваючи. Но этого, оказывается, мало. Оказывается, для полного счастья нужно уничтожить всех, кто мало-мальски не вписывается в схему.
   Про полное счастье я, как видно, понимала не до конца. Войдя в свою комнату, я обнаружила, что подарка от Уэсуги, того самого свертка в темно-вишневом шелке в серебряные цветы, не стало. И тогда я стала смеяться.
   Это была не истерика, не нервический смешок, а действительный и неподдельный хохот. Конечно, конечно, как я не подумала о том, что подарок японца — прежде всего огромные деньги. Пусть для меня, для Криса, для Макса Одинцова, для Петра Великого и других ребят из «Фудо-мёо» эти вещи и являлись чем-то бесценным, кусочком памяти, любви и души, но на самом деле они были всего только кусками железа, стоившими баснословных денег. Во всяком случае, именно так выглядело благородное оружие в руках тех, кто его сейчас держал. Мне было смешно оттого, что люди, облеченные неимоверной властью, попросту могли забрать у меня вещи Уэсуги. Кто я ему? Да никто, если принимать во внимание правила нашей системы. И это значит, что не имею никаких прав на его подарок. В такой постановке вопроса имелась бы своя железная логика, и я не смогла бы отстоять свои права. Но они просто украли эти вещи. Они все время забывали, какой властью обладали. И вспоминали об этом только тогда, когда нужно было кого-то убить. А так — воришки, обыкновенные воришки. Только крадущие не одну лишь чужую собственность, но и чужую жизнь. И все это с равной легкостью.
   Наверное, именно в эту минуту я и сломалась.
   Что-то там, в районе сердца, хрустнуло, щелкнуло, раскололось с отчетливым звуком. Я поняла, что прежние принципы и правила, прежние законы, которые я так свято чтила, не действуют больше в этом взбесившемся мирке. И что я имею право действовать так, как мне взбредет в голову. Потому что если никто не спрашивает с них, то никто не спросит и с меня. А если нам все же придется отчитываться за свои деяния там, за порогом, — что ж, за этот свой поступок я готова была платить любую цену.