Страница:
Но даже и тогда мистер Стоун обернулся, силясь улыбкой сказать ей – нет, не надо, – и что-то проговорил вслух, но слова его потонули в неумолчном, громком крике механической птицы. Тут между ними встала молоденькая стюардесса, она заботливо склонилась над мистером Стоуном и заслонила его собою, так что секунду-другую миссис Стоун была видна лишь его розоватая макушка, и за эти считанные мгновения, покуда они не могли видеть друг друга, мистер Стоун ушел из жизни – словно молоденькая женщина, с невероятной быстротою и ловкостью проникнув под сизый жилет, вырвала у него сердце из груди. Миссис Стоун казалось, что, если бы стюардесса, на вид такая прохладная в своей серой форме, не встала между ними – оборвав тем самым связующую и поддерживающую нить, какою был их устремленный друг на друга, слившийся воедино взгляд, – может, ее бы и не было, этой смерти, и потому, когда молодая женщина вновь повернулась к ней и сказала: «Ваш муж в обмороке», миссис Стоун вскочила в неистовстве и, упершись руками в грудь и живот стюардессы, стала ее отпихивать, выкрикивая что-то нечленораздельное, покуда не оттеснила к самым дверям кабины пилота, и тут миссис Стоун кинулась к мужу – поскорее вернуть его в тот мир, из которого вырвала его эта захватчица. Но по тому, как обмякло короткое толстое тело в костюме из сизой фланели, она мгновенно поняла: того, что ушло из него, уже не воротишь. Теперь оно где-то там, в сверкающей воздушной пустоте. И она вся обратилась в вопль, в мольбу, с которой протягивала руки, тщетно стараясь прорваться мимо крепкой молодой стюардессы к кабине пилота, к этой двери из волнистого серого металла, и выкрикивала: «Остров! Остров!» И, наконец, решив, что девушка и молодой человек в серой форме, внезапно возникший в дверях кабины, не понимают, что она хочет сказать этим словом – «остров», она бросилась на свободное сиденье ближе к кабине и, распростерши руки, как крылья, заколотила ими по окну, в которое виднелось море и кусочек зеленого острова, что безмятежно скользил под ними, оставаясь позади.
«Мадам, – мягко ответили ей, – сделать посадку на этом острове невозможно…»
Паоло заказал не только костюм из сизой фланели, но еще темно-синий смокинг и чесучовую пару цвета желтого жемчуга.
Никогда и ни у кого, даже у ребенка, не доводилось миссис Стоун видеть такого возбуждения, какое охватило Паоло в ателье портного. Говорил он, так сильно запрокидывая голову, что, казалось, шея у него вот-вот переломится, и яростно жестикулировал одной рукой, сложив напряженные пальцы чашечкой.
– Strette, strette, strette![18] – кричал он портному, пока тот обмерял его безупречное юное тело.
И покуда неистовствовал Паоло, покуда делались все эти подсчеты и выкладки, миссис Стоун, уединившись в углу приемной, подальше от предательски яркого солнечного света, вновь погрузилась – уже не в воспоминания, а в размышления, еще более тягостные, стараясь понять, как же она дошла до нынешней своей жизни. Пожалуй, между ее существованием в Америке, весь смысл которого составляла театральная карьера, и этим противоестественным его продолжением в Риме есть некая (хоть и скрытая) логическая связь, и, если сейчас ей дадут побыть наедине с собой и хорошенько, не торопясь, обо всем поразмыслить, может, ей и удастся понять, как это все получилось. Безусловно, где-то на том пути, которым она шла к успеху – начиная с далекого детства в штате Вирджиния в заурядно-благоприличной провинциальной среде, со школьных спектаклей, натолкнувших ее на мысль о профессии актрисы, через годы маниакального стремления к успеху и вполне обыденного супружества – словом, где-то на трассе этого устрашающе быстрого, но в общем-то однообразного восхождения к высотам карьеры есть какой-нибудь, пусть потайной, указательный знак, какая-то, пусть неприметная, стрелка, показывающая в направлении Паоло и этой римской весны. Вот перед нею все многообразие чисел и символов длинного уравнения, расположенных в их временной последовательности, но последовательность эта обрывается, и уравнение остается нерешенным. Впрочем, «обрывается» – слово, конечно, не совсем точное. Ибо, по сути дела, последовательность продолжается… Если бы это она умерла в самолете по пути в Афины, уравнение имело бы более четкий конец, хотя все равно осталось бы нерешенным. Но что-то и в самом деле оборвалось, отошло в прошлое: вся та часть ее жизни, которая являла собою упорядоченный ряд чисел и символов; все то, что пришло к концу так внезапно; тем не менее она как-то умудряется жить дальше, существовать, наблюдать, мыслить и ощущать, причем даже острее, чем раньше: ведь то смятение чувств, в котором теперь она пребывает постоянно, в прошлом ей довелось познать лишь дважды – в общежитии колледжа и в уборной молодого актера в Толидо, да и то не такое сильное, а…
Миссис Стоун вскинула глаза, оторвав взгляд от своих белых перчаток. Теперь голоса портных и Паоло доносились откуда-то из дальней примерочной, но насторожило ее не то, что они стали глуше, а вторжение нового, постороннего звука. В приемной явственно слышалось отрывистое постукивание – стучали чем-то металлическим. Сперва она не могла понять, откуда идет этот звук. Но потом увидела на улице, у витрины ателье, фигуру молодого человека. Казалось, он смотрит не внутрь, в приемную, а на свою вытянутую руку, в ней зажат какой-то металлический предмет, им он и стучит по стеклу. Голова у него опущена, и миссис Стоун вполне могла бы и не узнать это лицо, которое так часто, хотя и мельком, видела в последнее время, бродя по улицам города; но вот повадку его – сочетание странной затаенности и смелости – она узнала сразу. То была повадка стоящего в толпе человека, который старается привлечь внимание одной-единственной души, – но так, чтобы подаваемые им знаки не были замечены больше никем. Погода стояла теплая, но воротник его пальто был поднят, и он прятал в него опущенное лицо; не переставая чуть слышно постукивать по стеклу, он украдкой оглядел залитый солнцем тротуар: быстрый взгляд в одну сторону, в другую. Затем – едва уловимый жест, полы незастегнутого пальто чуть раздвинулись, и в глаза миссис Стоун, ужаснув ее, молнией ударила возмутительная нагота. Она вскочила со стула и отвернулась к застекленным шкафам у задней стены приемной. Так она простояла секунду-другую. Металлический стук прекратился, и она увидела в стекле шкафа, как неясно отражающаяся в нем фигура двинулась прочь от витрины. Тут она окликнула тех, в дальней примерочной. Окликнула испуганно, но, когда Паоло отозвался, постеснялась ему объяснить, в чем дело, – сказала только, что надо поторапливаться: они договорились обедать со знакомыми, и их ждут.
Часть III.
«Мадам, – мягко ответили ей, – сделать посадку на этом острове невозможно…»
* * *
Паоло заказал не только костюм из сизой фланели, но еще темно-синий смокинг и чесучовую пару цвета желтого жемчуга.
Никогда и ни у кого, даже у ребенка, не доводилось миссис Стоун видеть такого возбуждения, какое охватило Паоло в ателье портного. Говорил он, так сильно запрокидывая голову, что, казалось, шея у него вот-вот переломится, и яростно жестикулировал одной рукой, сложив напряженные пальцы чашечкой.
– Strette, strette, strette![18] – кричал он портному, пока тот обмерял его безупречное юное тело.
И покуда неистовствовал Паоло, покуда делались все эти подсчеты и выкладки, миссис Стоун, уединившись в углу приемной, подальше от предательски яркого солнечного света, вновь погрузилась – уже не в воспоминания, а в размышления, еще более тягостные, стараясь понять, как же она дошла до нынешней своей жизни. Пожалуй, между ее существованием в Америке, весь смысл которого составляла театральная карьера, и этим противоестественным его продолжением в Риме есть некая (хоть и скрытая) логическая связь, и, если сейчас ей дадут побыть наедине с собой и хорошенько, не торопясь, обо всем поразмыслить, может, ей и удастся понять, как это все получилось. Безусловно, где-то на том пути, которым она шла к успеху – начиная с далекого детства в штате Вирджиния в заурядно-благоприличной провинциальной среде, со школьных спектаклей, натолкнувших ее на мысль о профессии актрисы, через годы маниакального стремления к успеху и вполне обыденного супружества – словом, где-то на трассе этого устрашающе быстрого, но в общем-то однообразного восхождения к высотам карьеры есть какой-нибудь, пусть потайной, указательный знак, какая-то, пусть неприметная, стрелка, показывающая в направлении Паоло и этой римской весны. Вот перед нею все многообразие чисел и символов длинного уравнения, расположенных в их временной последовательности, но последовательность эта обрывается, и уравнение остается нерешенным. Впрочем, «обрывается» – слово, конечно, не совсем точное. Ибо, по сути дела, последовательность продолжается… Если бы это она умерла в самолете по пути в Афины, уравнение имело бы более четкий конец, хотя все равно осталось бы нерешенным. Но что-то и в самом деле оборвалось, отошло в прошлое: вся та часть ее жизни, которая являла собою упорядоченный ряд чисел и символов; все то, что пришло к концу так внезапно; тем не менее она как-то умудряется жить дальше, существовать, наблюдать, мыслить и ощущать, причем даже острее, чем раньше: ведь то смятение чувств, в котором теперь она пребывает постоянно, в прошлом ей довелось познать лишь дважды – в общежитии колледжа и в уборной молодого актера в Толидо, да и то не такое сильное, а…
* * *
Миссис Стоун вскинула глаза, оторвав взгляд от своих белых перчаток. Теперь голоса портных и Паоло доносились откуда-то из дальней примерочной, но насторожило ее не то, что они стали глуше, а вторжение нового, постороннего звука. В приемной явственно слышалось отрывистое постукивание – стучали чем-то металлическим. Сперва она не могла понять, откуда идет этот звук. Но потом увидела на улице, у витрины ателье, фигуру молодого человека. Казалось, он смотрит не внутрь, в приемную, а на свою вытянутую руку, в ней зажат какой-то металлический предмет, им он и стучит по стеклу. Голова у него опущена, и миссис Стоун вполне могла бы и не узнать это лицо, которое так часто, хотя и мельком, видела в последнее время, бродя по улицам города; но вот повадку его – сочетание странной затаенности и смелости – она узнала сразу. То была повадка стоящего в толпе человека, который старается привлечь внимание одной-единственной души, – но так, чтобы подаваемые им знаки не были замечены больше никем. Погода стояла теплая, но воротник его пальто был поднят, и он прятал в него опущенное лицо; не переставая чуть слышно постукивать по стеклу, он украдкой оглядел залитый солнцем тротуар: быстрый взгляд в одну сторону, в другую. Затем – едва уловимый жест, полы незастегнутого пальто чуть раздвинулись, и в глаза миссис Стоун, ужаснув ее, молнией ударила возмутительная нагота. Она вскочила со стула и отвернулась к застекленным шкафам у задней стены приемной. Так она простояла секунду-другую. Металлический стук прекратился, и она увидела в стекле шкафа, как неясно отражающаяся в нем фигура двинулась прочь от витрины. Тут она окликнула тех, в дальней примерочной. Окликнула испуганно, но, когда Паоло отозвался, постеснялась ему объяснить, в чем дело, – сказала только, что надо поторапливаться: они договорились обедать со знакомыми, и их ждут.
Часть III.
Ккружение в пустоте
Когда миссис Стоун было десять лет, ее родители разошлись, и девочку отдали в школу-интернат в Мэриленде. В ту пору Карен не очень любила играть с другими детьми – была она не по годам взрослая, держалась очень церемонно, и учителя восхищались ее манерами светской дамы, золотыми локонами и огромными фиалковыми глазами. Она больше походила на портрет грустящей маленькой принцессы, чем на живого ребенка. Сидела, чинно сложив руки на коленях и грациозно скрестив ноги, словно позируя перед художником-романтиком викторианской эпохи. Губы у нее всегда были плотно сжаты; не поворачивая головы, она то и дело метала взгляды по сторонам, и из-за этой привычки порою казалась расчетливой и холодной, несмотря на сказочную свою красоту. Другие девочки ее недолюбливали. Они придумывали ей обидные клички – Фасоня, Радость училок. И девочка принимала эту враждебность как должное. Можно было подумать, что весь ее жизненный опыт, как он ни мал, научил ее, что только такого отношения и следует ожидать от тех, с кем приходится иметь дело вдали от дома, в мире чужаков. Но через некоторое время, словно тщательно разобравшись в новых обстоятельствах, она подколола длинные золотые локоны, отбросила ужимки светской дамы и стала выглядеть и держать себя совершенно так же, как остальные. Но все равно казалась не девочкой, а маленькой старушкой, которая только прикидывается ребенком. Да и от красоты избавиться не так-то просто. Для этого требуются годы и годы.
К середине первой зимы своего пребывания в интернате Карен ударилась в другую крайность: стала форменным сорванцом, победительницей в спортивных соревнованиях и разных играх. На школьной лужайке был очень крутой уступ, и, когда он покрывался льдом или снегом, взобраться на него было почти невозможно. В такие дни озорницы вроде Карен Стоун затевали игру «Король на горке». Вот что это была за игра (учителя смотрели на нее косо, а потом и совсем запретили): какая-нибудь из девочек влезала на уступ и считалась Королем на горке – до тех пор, пока ей удавалось не допускать туда других. Тут-то Карен и пригодились новые свойства ее характера. Она упорнее всех удерживала крепость. И яростней всех шла на приступ. Зачастую игра кончалась потасовкой – были тут и слезы, и синяки, и порванные пальтишки; но Карен неизменно красовалась с победным видом на вершине ледяной горки.
Детство миновало, однако она не бросила любимой игры. С повзрослением ее тактика, естественно, изменилась – весьма основательно и заметно. Она уже не дралась, не царапалась, не отпихивала и не пинала других: в ход пошли другие приемы, по видимости более цивилизованные. Но то, что миссис Стоун достигла высот театральной карьеры, и героическое упорство, с которым она эти высоты удерживала, отбивая атаки всех враждебных сил, будь то люди или стихии (только времени, единственной из стихий, не смогла она противостоять), разумеется, должно было вызвать в памяти знаменитой актрисы любимую игру ее детства. Иногда, в те мгновения, когда она себя не контролировала, подлинное, данное ей от природы «я» быстро и незаметно (как сует вор своему подручному украденные часы) передавало нечто важное новому, взрослому «я», созданному ею с таким тщанием, и в эти мгновения внутренний голос шептал ей, ликуя: «А ведь я, как и прежде, Король на горке!»
На смену детской агрессивности пришло политиканство. С тех пор как миссис Стоун стала звездой, гастроли ее напоминали предвыборную кампанию политического деятеля, добивающегося государственного поста. Политики, как известно, стараются запоминать имена и лица. Миссис Стоун тоже придавала этому большое значение. У нее были, не преувеличивая, сотни знакомых, которых она называла просто по имени, хотя знакомство с ними было самое шапочное. В какой бы город она ни приезжала (а во время гастролей миссис Стоун бывала во многих городах), везде ей была известна подноготная каждого театрального критика и обозревателя местной газеты – например, она точно знала, кто из них плохо видит, кто плохо слышит (и кого, стало быть, надо сажать в первые ряды), кто что пьет, у кого какие заботы и маленькие слабости. Тому, кто сильно растолстел за то время, пока они не виделись, она говорила при встрече: «Господи, как вы похудели!» Если же который-нибудь из них питал тайное пристрастие к лицам одного с ним пола (а такое случалось нередко), в ее труппе всегда находился актер, с кем она втихомолку могла его познакомить. Такие вещи она понимала и относилась к ним терпимо. Она никогда не бывала резка, никогда не выходила из себя. Давняя ее уловка – метать взгляды по сторонам, не поворачивая головы, уловка, которая в детстве придавала Карен вид расчетливый и холодный, теперь чрезвычайно ей пригодилась. Она подмечала и помнила очень многое, а то, чего не удавалось запомнить ей, хранила в памяти преданная секретарша, старая дева. Они вдвоем обладали такой уймой всякого рода сведений о нужных людях – просто уму непостижимо. По утрам первый ее вопрос секретарше был: «У кого сегодня день рождения?» В специальном блокноте у них были записаны дни рождения – только дни рождения – огромного числа людей, начиная от вдовы бывшего президента и кончая авторшей душещипательных очерков и рассказов, печатающихся в какой-нибудь захолустной газетенке. «У кого сегодня день рождения? – спрашивала миссис Стоун. – Кто умер?» Оба вопроса она задавала одним и тем же бесстрастным тоном, словно они представляли для нее чисто научный интерес. Поздравления и письма с выражением соболезнования миссис Стоун посылала во все концы страны беспрерывно, а на цветы была щедра, как богиня весны Флора. Два утра в неделю отводились на посещение больниц. Любой из заболевших работников сцены, пусть самый скромный, мог быть уверен, что миссис Стоун его навестит, хочет он того или нет. И надо сказать, посещения эти доставляли больным мало радости. Она смотрела на них непроницаемым птичьим взглядом, а сочувственные нотки в ее голосе шли из горла, не от сердца. Неизлечимые раковые больные вызывали у нее не больше сочувствия, чем те, кто поправлялся после удаления миндалин. Все, что миссис Стоун делала, чтобы завоевать расположение товарищей по сцене, создать легенду о том, что она – воплощение доброты и преданности друзьям, шло от рассудка. А в результате великое множество людей говорило: «Миссис Стоун – изумительный человек» – таким же небрежным тоном, каким она спрашивала секретаршу: «Кто умер? У кого сегодня день рождения?»
Миссис Стоун лучше, чем кто бы то ни было, понимала, чего стоят эти филантропические жесты. Она никогда не осуждала себя за них, но и не оправдывала. Ясно отдавая себе отчет в том, что по-настоящему ей дороги только Том Стоун и ее театральная карьера, она сделала из этого вывод (пожалуй, вполне разумный), что в общем-то не имеет значения, чем продиктована столь рекламируемая ею забота о других – сердцем или рассудком. Значение имело совсем другое: с годами, по мере того как рушился основной ее оплот, – уходила красота, которая так помогла ей сделаться Королем на горке, все заметнее становилось, что глаза у нее холодные, непроницаемые, как у птицы, и что она вовсе не испытывает тех чувств, которые звучат в ее голосе, а просто лицедействует. И миссис Стоун сознавала это сама. Признаки постепенного, но неотвратимого разрушения не укрылись от нее, и она сразу же стала делать все, что только было в ее силах, чтобы восполнить этот урон повышением актерского мастерства.
Память у миссис Стоун была, что называется, абсолютная. Ей даже самой бывало неловко от того, что она заучивает роли с невероятной быстротой – ведь в театре так уж заведено: на то, чтобы запомнить роль, звезде требуется известное время. Снедаемая честолюбием и тревогой, миссис Стоун не позволяла себе расходовать слишком много времени на свои профессиональные обязанности. Зачастую она запоминала роль наизусть с трех-четырех репетиций. И побаивалась, как бы эту ее редкую памятливость не сочли голой техничностью – то есть чем-то, не имеющим отношения к искусству. Вот почему на репетициях она то и дело запиналась, хотя уже знала роль назубок. Был в этом и другой расчет. Прикидываясь беспамятной, неумелой, миссис Стоун острым, как игла, взглядом неустанно следила за актерами, которые могли бы затмить ее в спектакле.
Разумеется, долго такое скрывать невозможно. Как ни силилась она утаить свою феноменальную память, в театре об этом ходили легенды. Да и вообще в конце концов все узнали, на что она способна. А именно – что ей под силу не только стать Королем на горке, но и удерживать свои позиции. Пока она сохраняла красоту, все шло отлично. Но когда красота исчезла, от постороннего взгляда уже не могло укрыться предательское поблескивание тщательно отлаженного и хорошо смазанного механизма. Тогда-то и стали раздаваться замечания, вроде: «Вчера вечером миссис Стоун была не в самой лучшей форме», или: «Миссис Стоун – блестящая актриса, но ей не совсем подходит эта роль»; они звучали как отходная ее театральной карьере, для которой она, в силу каких-то своих свойств, вообще была непригодна. А если так, то просто непостижимо, почему она столь неистово стремилась сделать карьеру именно на этом поприще. Но ведь непостижима и та не свойственная девочкам агрессивность, с которой она в дни далекого детства играла в Короля на горке. Быть может, в упорстве, с каким человек идет к своей цели, всегда есть нечто непостижимое. Не каждому дано постичь причину того или иного поступка или события – да и вообще, чего бы то ни было.
Все, что она держала в памяти – имена, лица и особенности людей, которые так или иначе могли быть ей полезны, можно уподобить товарам, разложенным на полках вдоль стен огромного пустого помещения. Но то не была пустота человека заурядного. Миссис Стоун лучше всех понимала, что это за пустота. Понимала, что именно эта пустота позволяет множеству ее знакомых жить так, как они живут, и, по-видимому, не сознавать при этом, что они участвуют в некоем всеохватном ритуале кружения в вакууме, имя которому – ничто. Миссис Стоун этот ритуал был хорошо знаком. Она и сама его совершала. Ездила на званые вечера, позволяла себе маленькие развлечения. Бежала по кругу – огромному, замыкающему в себе пустоту. Миссис Стоун смотрела с окружности внутрь круга и видела: там ничего нет. Она видела пустоту. Знала, что там – пусто. Однако миссис Стоун постоянно была занята. Дел у нее всегда было больше, чем можно переделать за одну жизнь, и потому она долгое время не соприкасалась с пустотой, вокруг которой кружила, – так центробежная сила не дает вращающемуся телу сойти со своей орбиты и упасть внутрь ее.
Когда миссис Стоун бросила сцену и отплыла с обреченным мужем в Европу, а тело ее – как нарочно именно в этот момент – отказалось выполнять функцию продолжения рода (которой оно, впрочем, не выполняло никогда), она смутно почувствовала, что своей волею сходит с орбиты, теряющей привычно четкую форму, и поворачивает куда-то внутрь ее, вторгаясь в пространство, которое прежде охватывала кольцом трасса ее неистово-азартного полета. Она смутно чувствовала это, но не давала ощущению оформиться в мысль. А будучи человеком на редкость отважным, она, входя внутрь орбиты, открыла свои фиалковые глаза пошире и спросила себя, что же ее здесь ждет. Что это, обычная пустота или есть в ней какая-то нематериальная сила, которая может в равной степени и спасти ее, и погубить?
В один прекрасный день, поздней весною, миссис Стоун сделала поразительное открытие: над запасниками ее памяти пронесся свирепый ураган, и все имена, все лица, которые она в них хранила, разметало и унесло неизвестно куда. Она вышла из машины на углу виа Венето и только собиралась войти в ателье знаменитой портнихи, как вдруг ее окликнули по имени. Мгновение спустя ее схватила за руку какая-то женщина; миссис Стоун никак не могла сообразить, кто же это такая, помнила только, и то очень смутно, что где-то когда-то встречалась с нею. А чтобы женщина не догадалась, что она ее не узнала, миссис Стоун принялась оживленно болтать с ней, и лишь через несколько минут до нее дошло, что это не просто знакомая, что она принадлежала к узкому кругу друзей, которых Стоуны считали «своими». То была Джулия Макилхенни, а ее спутник – смахивающий на жабу великан, растерянно маячивший позади своей сигары, был их постоянный компаньон, он вкладывал деньги во все постановки, в которых участвовала миссис Стоун. И эту вот пару она не узнала. Несколько минут даже отдаленно не могла припомнить, кто они такие. А когда поняла, какой это страшный провал памяти, вдруг совсем пала духом. Глаза ее заволокло слезами. «Ах, Джулия, – пробормотала она, вспомнив наконец-то имя толстушки. – Джулия, мне надо тебе что-то сказать». И, оттащив Джулию на несколько шагов от мужа, миссис Стоун, непонятно для чего, принялась выдумывать о себе небылицы. Сказала, что у нее обнаружили злокачественную опухоль и удалили ее, но опухоль дала рецидив. Что долго ей не протянуть. Когда женщина выдохнула: «Где?» (а может быть, миссис Стоун это только почудилось), – она с готовностью принялась объяснять, что поначалу опухоль была в матке. Матку удалили, но болезнь слишком запущена, опухоль уже дала метастазы в другие органы. И пока миссис Стоун все это выдумывала, ее охватила странная радость, шальное чувство раскованности, какое бывало у нее лишь на сцене, да и то крайне редко, когда ей вдруг удавалось с помощью виртуозного своего мастерства одолеть трудное место в какой-нибудь очень сложной роли. Это чувство внезапного освобождения осталось у нее и после того, как она распрощалась с толстушкой у кафе, где они повстречались, – Джулия все охала, всхлипывала, и под конец из глаз у нее потекли слезы. «Не звони мне, не ищи встречи со мной, – крикнула ей миссис Стоун на прощание. – Я знаю, ты поймешь: я не могу сейчас никого видеть!»
Она уже не пошла к портнихе – это выглядело бы несколько странно после такого признания, – а села в машину и велела шоферу ехать в парк виллы Боргезе, Снова и снова она с ликованием твердила себе: «Подумать только, я их не узнала! Ха! Нет, вы подумайте, я даже не узнала их…»
Поначалу именно это показалось миссис Стоун самым важным в забавной истории с Джулией. И только потом, когда шофер, обернувшись, осведомился, не надоел ли ей парк, миссис Стоун вдруг осенило, что не менее примечательно и другое – ведь она просто так, ни с того ни с сего нафантазировала о себе нечто несусветное. «Нет, не надоел, – ответила она шоферу, – покатаюсь еще немного». Она откинулась на кожаные подушки сиденья, и, пока машина петляла по извилистым аллеям парка, миссис Стоун поняла, что это конец пути. Теперь она в самом центре. Вот оно, средоточие пустоты, вокруг которого она так лихорадочно кружила когда-то…
Подобно большинству людей, наделенных необыкновенной красотою, миссис Стоун долго лелеяла романтическую мысль о том, что умрет молодой. Девочкой она была уверена, что умрет не старше тридцати. С годами этот предельный возраст увеличился до сорока пяти – пятидесяти, но теперь, перевалив за оба рубежа, она поняла, что мысль о ранней смерти порождена пустым тщеславием и судьба вовсе не намерена даровать ей эту милость. Не то, чтобы она жаждала смерти. По сути дела, тревожило ее лишь одно: что она движется в столь странном направлении, а точнее – вообще без всякого направления. Если бы миссис Стоун и вправду вдруг узнала, что положение ее безнадежно (как она это выдумала, чтобы поразить Джулию), что у нее неизлечимая болезнь и долго она на этом свете не задержится, то ей, может, и стало бы легче. Но она совершенно здорова. Нет никаких симптомов, которые показывали бы, что организм ее вот-вот забастует: ни слабости, ни одышки, ни перебоев в сердце – словом, ничего такого, что в пожилом возрасте служит предвестником скорой кончины. Напротив, выбравшись из дебрей климакса, миссис Стоун почувствовала особый прилив сил. Она все время была на ногах и не ведала усталости. Многие американцы жаловались, что в Риме они все время какие-то вялые – но только не миссис Стоун. Порою она досадовала, что с ней ничего такого не бывает. Зачастую ей даже хотелось так устать, чтобы явилась потребность днем поваляться в постели. Что ж, в сущности, почему бы и не поваляться? Она бы могла приказать себе лечь. Но если она укладывалась одна, если рядом не было Паоло, мучительное беспокойство тут же овладевало ею. Ей не лежалось, она все время вскакивала: то закрепить ставни, то поднять соскользнувшее на пол белье. То ей казалось, что ее мучит жажда, а то она вдруг вспоминала о поручении, которое собиралась дать горничной или дворецкому, – словом, не проходило и минуты, как она снова была на ногах, А когда покончит с тем пустяковым, совершенно обыденным делом, ради которого поднялась, ей уже просто тошно глядеть на белизну одинокой постели. И вот она садится у телефона, иной раз даже кладет руку на трубку, но поднять ее почти никогда не осмеливается. А если все-таки совладает с собой – поднимет трубку и даже протянет палец, чтобы набрать пятизначный номер и услышать (а может, и не услышать) в ответ томный голос Паоло, его сонное «Pronto»[19], – решимость вдруг покидает ее, неверной рукою она кладет трубку на место, и рука ее снова ложится на колено, а не то бесцельно сжимает стакан с водой или же пузырек с духами.
К середине первой зимы своего пребывания в интернате Карен ударилась в другую крайность: стала форменным сорванцом, победительницей в спортивных соревнованиях и разных играх. На школьной лужайке был очень крутой уступ, и, когда он покрывался льдом или снегом, взобраться на него было почти невозможно. В такие дни озорницы вроде Карен Стоун затевали игру «Король на горке». Вот что это была за игра (учителя смотрели на нее косо, а потом и совсем запретили): какая-нибудь из девочек влезала на уступ и считалась Королем на горке – до тех пор, пока ей удавалось не допускать туда других. Тут-то Карен и пригодились новые свойства ее характера. Она упорнее всех удерживала крепость. И яростней всех шла на приступ. Зачастую игра кончалась потасовкой – были тут и слезы, и синяки, и порванные пальтишки; но Карен неизменно красовалась с победным видом на вершине ледяной горки.
Детство миновало, однако она не бросила любимой игры. С повзрослением ее тактика, естественно, изменилась – весьма основательно и заметно. Она уже не дралась, не царапалась, не отпихивала и не пинала других: в ход пошли другие приемы, по видимости более цивилизованные. Но то, что миссис Стоун достигла высот театральной карьеры, и героическое упорство, с которым она эти высоты удерживала, отбивая атаки всех враждебных сил, будь то люди или стихии (только времени, единственной из стихий, не смогла она противостоять), разумеется, должно было вызвать в памяти знаменитой актрисы любимую игру ее детства. Иногда, в те мгновения, когда она себя не контролировала, подлинное, данное ей от природы «я» быстро и незаметно (как сует вор своему подручному украденные часы) передавало нечто важное новому, взрослому «я», созданному ею с таким тщанием, и в эти мгновения внутренний голос шептал ей, ликуя: «А ведь я, как и прежде, Король на горке!»
На смену детской агрессивности пришло политиканство. С тех пор как миссис Стоун стала звездой, гастроли ее напоминали предвыборную кампанию политического деятеля, добивающегося государственного поста. Политики, как известно, стараются запоминать имена и лица. Миссис Стоун тоже придавала этому большое значение. У нее были, не преувеличивая, сотни знакомых, которых она называла просто по имени, хотя знакомство с ними было самое шапочное. В какой бы город она ни приезжала (а во время гастролей миссис Стоун бывала во многих городах), везде ей была известна подноготная каждого театрального критика и обозревателя местной газеты – например, она точно знала, кто из них плохо видит, кто плохо слышит (и кого, стало быть, надо сажать в первые ряды), кто что пьет, у кого какие заботы и маленькие слабости. Тому, кто сильно растолстел за то время, пока они не виделись, она говорила при встрече: «Господи, как вы похудели!» Если же который-нибудь из них питал тайное пристрастие к лицам одного с ним пола (а такое случалось нередко), в ее труппе всегда находился актер, с кем она втихомолку могла его познакомить. Такие вещи она понимала и относилась к ним терпимо. Она никогда не бывала резка, никогда не выходила из себя. Давняя ее уловка – метать взгляды по сторонам, не поворачивая головы, уловка, которая в детстве придавала Карен вид расчетливый и холодный, теперь чрезвычайно ей пригодилась. Она подмечала и помнила очень многое, а то, чего не удавалось запомнить ей, хранила в памяти преданная секретарша, старая дева. Они вдвоем обладали такой уймой всякого рода сведений о нужных людях – просто уму непостижимо. По утрам первый ее вопрос секретарше был: «У кого сегодня день рождения?» В специальном блокноте у них были записаны дни рождения – только дни рождения – огромного числа людей, начиная от вдовы бывшего президента и кончая авторшей душещипательных очерков и рассказов, печатающихся в какой-нибудь захолустной газетенке. «У кого сегодня день рождения? – спрашивала миссис Стоун. – Кто умер?» Оба вопроса она задавала одним и тем же бесстрастным тоном, словно они представляли для нее чисто научный интерес. Поздравления и письма с выражением соболезнования миссис Стоун посылала во все концы страны беспрерывно, а на цветы была щедра, как богиня весны Флора. Два утра в неделю отводились на посещение больниц. Любой из заболевших работников сцены, пусть самый скромный, мог быть уверен, что миссис Стоун его навестит, хочет он того или нет. И надо сказать, посещения эти доставляли больным мало радости. Она смотрела на них непроницаемым птичьим взглядом, а сочувственные нотки в ее голосе шли из горла, не от сердца. Неизлечимые раковые больные вызывали у нее не больше сочувствия, чем те, кто поправлялся после удаления миндалин. Все, что миссис Стоун делала, чтобы завоевать расположение товарищей по сцене, создать легенду о том, что она – воплощение доброты и преданности друзьям, шло от рассудка. А в результате великое множество людей говорило: «Миссис Стоун – изумительный человек» – таким же небрежным тоном, каким она спрашивала секретаршу: «Кто умер? У кого сегодня день рождения?»
Миссис Стоун лучше, чем кто бы то ни было, понимала, чего стоят эти филантропические жесты. Она никогда не осуждала себя за них, но и не оправдывала. Ясно отдавая себе отчет в том, что по-настоящему ей дороги только Том Стоун и ее театральная карьера, она сделала из этого вывод (пожалуй, вполне разумный), что в общем-то не имеет значения, чем продиктована столь рекламируемая ею забота о других – сердцем или рассудком. Значение имело совсем другое: с годами, по мере того как рушился основной ее оплот, – уходила красота, которая так помогла ей сделаться Королем на горке, все заметнее становилось, что глаза у нее холодные, непроницаемые, как у птицы, и что она вовсе не испытывает тех чувств, которые звучат в ее голосе, а просто лицедействует. И миссис Стоун сознавала это сама. Признаки постепенного, но неотвратимого разрушения не укрылись от нее, и она сразу же стала делать все, что только было в ее силах, чтобы восполнить этот урон повышением актерского мастерства.
Память у миссис Стоун была, что называется, абсолютная. Ей даже самой бывало неловко от того, что она заучивает роли с невероятной быстротой – ведь в театре так уж заведено: на то, чтобы запомнить роль, звезде требуется известное время. Снедаемая честолюбием и тревогой, миссис Стоун не позволяла себе расходовать слишком много времени на свои профессиональные обязанности. Зачастую она запоминала роль наизусть с трех-четырех репетиций. И побаивалась, как бы эту ее редкую памятливость не сочли голой техничностью – то есть чем-то, не имеющим отношения к искусству. Вот почему на репетициях она то и дело запиналась, хотя уже знала роль назубок. Был в этом и другой расчет. Прикидываясь беспамятной, неумелой, миссис Стоун острым, как игла, взглядом неустанно следила за актерами, которые могли бы затмить ее в спектакле.
Разумеется, долго такое скрывать невозможно. Как ни силилась она утаить свою феноменальную память, в театре об этом ходили легенды. Да и вообще в конце концов все узнали, на что она способна. А именно – что ей под силу не только стать Королем на горке, но и удерживать свои позиции. Пока она сохраняла красоту, все шло отлично. Но когда красота исчезла, от постороннего взгляда уже не могло укрыться предательское поблескивание тщательно отлаженного и хорошо смазанного механизма. Тогда-то и стали раздаваться замечания, вроде: «Вчера вечером миссис Стоун была не в самой лучшей форме», или: «Миссис Стоун – блестящая актриса, но ей не совсем подходит эта роль»; они звучали как отходная ее театральной карьере, для которой она, в силу каких-то своих свойств, вообще была непригодна. А если так, то просто непостижимо, почему она столь неистово стремилась сделать карьеру именно на этом поприще. Но ведь непостижима и та не свойственная девочкам агрессивность, с которой она в дни далекого детства играла в Короля на горке. Быть может, в упорстве, с каким человек идет к своей цели, всегда есть нечто непостижимое. Не каждому дано постичь причину того или иного поступка или события – да и вообще, чего бы то ни было.
Все, что она держала в памяти – имена, лица и особенности людей, которые так или иначе могли быть ей полезны, можно уподобить товарам, разложенным на полках вдоль стен огромного пустого помещения. Но то не была пустота человека заурядного. Миссис Стоун лучше всех понимала, что это за пустота. Понимала, что именно эта пустота позволяет множеству ее знакомых жить так, как они живут, и, по-видимому, не сознавать при этом, что они участвуют в некоем всеохватном ритуале кружения в вакууме, имя которому – ничто. Миссис Стоун этот ритуал был хорошо знаком. Она и сама его совершала. Ездила на званые вечера, позволяла себе маленькие развлечения. Бежала по кругу – огромному, замыкающему в себе пустоту. Миссис Стоун смотрела с окружности внутрь круга и видела: там ничего нет. Она видела пустоту. Знала, что там – пусто. Однако миссис Стоун постоянно была занята. Дел у нее всегда было больше, чем можно переделать за одну жизнь, и потому она долгое время не соприкасалась с пустотой, вокруг которой кружила, – так центробежная сила не дает вращающемуся телу сойти со своей орбиты и упасть внутрь ее.
* * *
Когда миссис Стоун бросила сцену и отплыла с обреченным мужем в Европу, а тело ее – как нарочно именно в этот момент – отказалось выполнять функцию продолжения рода (которой оно, впрочем, не выполняло никогда), она смутно почувствовала, что своей волею сходит с орбиты, теряющей привычно четкую форму, и поворачивает куда-то внутрь ее, вторгаясь в пространство, которое прежде охватывала кольцом трасса ее неистово-азартного полета. Она смутно чувствовала это, но не давала ощущению оформиться в мысль. А будучи человеком на редкость отважным, она, входя внутрь орбиты, открыла свои фиалковые глаза пошире и спросила себя, что же ее здесь ждет. Что это, обычная пустота или есть в ней какая-то нематериальная сила, которая может в равной степени и спасти ее, и погубить?
В один прекрасный день, поздней весною, миссис Стоун сделала поразительное открытие: над запасниками ее памяти пронесся свирепый ураган, и все имена, все лица, которые она в них хранила, разметало и унесло неизвестно куда. Она вышла из машины на углу виа Венето и только собиралась войти в ателье знаменитой портнихи, как вдруг ее окликнули по имени. Мгновение спустя ее схватила за руку какая-то женщина; миссис Стоун никак не могла сообразить, кто же это такая, помнила только, и то очень смутно, что где-то когда-то встречалась с нею. А чтобы женщина не догадалась, что она ее не узнала, миссис Стоун принялась оживленно болтать с ней, и лишь через несколько минут до нее дошло, что это не просто знакомая, что она принадлежала к узкому кругу друзей, которых Стоуны считали «своими». То была Джулия Макилхенни, а ее спутник – смахивающий на жабу великан, растерянно маячивший позади своей сигары, был их постоянный компаньон, он вкладывал деньги во все постановки, в которых участвовала миссис Стоун. И эту вот пару она не узнала. Несколько минут даже отдаленно не могла припомнить, кто они такие. А когда поняла, какой это страшный провал памяти, вдруг совсем пала духом. Глаза ее заволокло слезами. «Ах, Джулия, – пробормотала она, вспомнив наконец-то имя толстушки. – Джулия, мне надо тебе что-то сказать». И, оттащив Джулию на несколько шагов от мужа, миссис Стоун, непонятно для чего, принялась выдумывать о себе небылицы. Сказала, что у нее обнаружили злокачественную опухоль и удалили ее, но опухоль дала рецидив. Что долго ей не протянуть. Когда женщина выдохнула: «Где?» (а может быть, миссис Стоун это только почудилось), – она с готовностью принялась объяснять, что поначалу опухоль была в матке. Матку удалили, но болезнь слишком запущена, опухоль уже дала метастазы в другие органы. И пока миссис Стоун все это выдумывала, ее охватила странная радость, шальное чувство раскованности, какое бывало у нее лишь на сцене, да и то крайне редко, когда ей вдруг удавалось с помощью виртуозного своего мастерства одолеть трудное место в какой-нибудь очень сложной роли. Это чувство внезапного освобождения осталось у нее и после того, как она распрощалась с толстушкой у кафе, где они повстречались, – Джулия все охала, всхлипывала, и под конец из глаз у нее потекли слезы. «Не звони мне, не ищи встречи со мной, – крикнула ей миссис Стоун на прощание. – Я знаю, ты поймешь: я не могу сейчас никого видеть!»
Она уже не пошла к портнихе – это выглядело бы несколько странно после такого признания, – а села в машину и велела шоферу ехать в парк виллы Боргезе, Снова и снова она с ликованием твердила себе: «Подумать только, я их не узнала! Ха! Нет, вы подумайте, я даже не узнала их…»
Поначалу именно это показалось миссис Стоун самым важным в забавной истории с Джулией. И только потом, когда шофер, обернувшись, осведомился, не надоел ли ей парк, миссис Стоун вдруг осенило, что не менее примечательно и другое – ведь она просто так, ни с того ни с сего нафантазировала о себе нечто несусветное. «Нет, не надоел, – ответила она шоферу, – покатаюсь еще немного». Она откинулась на кожаные подушки сиденья, и, пока машина петляла по извилистым аллеям парка, миссис Стоун поняла, что это конец пути. Теперь она в самом центре. Вот оно, средоточие пустоты, вокруг которого она так лихорадочно кружила когда-то…
* * *
Подобно большинству людей, наделенных необыкновенной красотою, миссис Стоун долго лелеяла романтическую мысль о том, что умрет молодой. Девочкой она была уверена, что умрет не старше тридцати. С годами этот предельный возраст увеличился до сорока пяти – пятидесяти, но теперь, перевалив за оба рубежа, она поняла, что мысль о ранней смерти порождена пустым тщеславием и судьба вовсе не намерена даровать ей эту милость. Не то, чтобы она жаждала смерти. По сути дела, тревожило ее лишь одно: что она движется в столь странном направлении, а точнее – вообще без всякого направления. Если бы миссис Стоун и вправду вдруг узнала, что положение ее безнадежно (как она это выдумала, чтобы поразить Джулию), что у нее неизлечимая болезнь и долго она на этом свете не задержится, то ей, может, и стало бы легче. Но она совершенно здорова. Нет никаких симптомов, которые показывали бы, что организм ее вот-вот забастует: ни слабости, ни одышки, ни перебоев в сердце – словом, ничего такого, что в пожилом возрасте служит предвестником скорой кончины. Напротив, выбравшись из дебрей климакса, миссис Стоун почувствовала особый прилив сил. Она все время была на ногах и не ведала усталости. Многие американцы жаловались, что в Риме они все время какие-то вялые – но только не миссис Стоун. Порою она досадовала, что с ней ничего такого не бывает. Зачастую ей даже хотелось так устать, чтобы явилась потребность днем поваляться в постели. Что ж, в сущности, почему бы и не поваляться? Она бы могла приказать себе лечь. Но если она укладывалась одна, если рядом не было Паоло, мучительное беспокойство тут же овладевало ею. Ей не лежалось, она все время вскакивала: то закрепить ставни, то поднять соскользнувшее на пол белье. То ей казалось, что ее мучит жажда, а то она вдруг вспоминала о поручении, которое собиралась дать горничной или дворецкому, – словом, не проходило и минуты, как она снова была на ногах, А когда покончит с тем пустяковым, совершенно обыденным делом, ради которого поднялась, ей уже просто тошно глядеть на белизну одинокой постели. И вот она садится у телефона, иной раз даже кладет руку на трубку, но поднять ее почти никогда не осмеливается. А если все-таки совладает с собой – поднимет трубку и даже протянет палец, чтобы набрать пятизначный номер и услышать (а может, и не услышать) в ответ томный голос Паоло, его сонное «Pronto»[19], – решимость вдруг покидает ее, неверной рукою она кладет трубку на место, и рука ее снова ложится на колено, а не то бесцельно сжимает стакан с водой или же пузырек с духами.