И вот теперь, пока вся компания дожидалась миссис Стоун, графиня смотрела в стоящую перед нею рюмку с коньяком и явственно видела грозящую ей опасность. Ожидая приглашения на обед (которого так и не последовало), старая дама весь день почти ничего не ела и сейчас понимала, что, если хотя бы пригубит коньяк, он немедленно ударит ей в голову, и тогда у нее развяжется язык; но пока она твердила себе: «Пить нельзя, ни в коем случае», ее непослушная рука поднесла рюмку к носу, а стоило ей вдохнуть аромат коньяка и почувствовать его букет, как рюмка, словно сама собой, опрокинулась ей в горло, и на какой-то блаженный миг его обожгло и свело судорогой, а в следующее мгновение оно словно бы превратилось в шелковую нить, на которой воздушным шариком закачалась ее голова, и вот нить эта выскользнула из ослабевших пальцев, и шарик взмыл к потолку. До нее донесся собственный голос, произнесший имя миссис Стоун, донесся издалека, будто она стоит, подслушивая, за дверьми залы. Словно бы прижимая ухо к воображаемой преграде, она расслышала отчетливо одно только это имя, потом услыхала его опять и опять, а в промежутках – негромкое слитное жужжание возбужденных голосов. То и дело с языка у нее срывалось такое, от чего у нее самой перехватывало дыхание, хоть она и не слышала толком, что говорит. Чувствовала лишь, что губы у нее шевелятся не переставая – так подрагивают над цветком крылышки опьяненного нектаром насекомого. Она все шептала какие-то слова, и обе римлянки, трепеща от волнения, жадно тянулись к ней, упиваясь тем же пьянящим нектаром, а молодая киноактриса еще больше их взвинчивала приглушенными возгласами ужаса и удивления. Женщины сдвинули кресла теснее – графиня говорила быстрым хриплым шепотком и без конца метала взгляды на закрытую дверь прихожей, откуда, по ее расчетам, должна появиться та, кому они перемывали кости.
Но случилось так, что миссис Стоун вошла не через эту дверь. Она сперва направилась в спальню, чтобы снять шляпу и перчатки, и Паоло последовал за нею – смочить волосы одеколоном и пригладить их щеткой. Они не обменялись ни единым словом, ни разу не взглянули друг на друга. Безмолвные, словно двое воров, стояли они перед разными зеркалами, и прошла минута-другая, прежде чем миссис Стоун стала прислушиваться к негромкому мерному, как жужжание вентилятора, голосу графини. Собственно говоря, внимание миссис Стоун поначалу привлек даже не голос графини, а восклицание американской кинозвезды. Та повторила какое-то непонятное ей итальянское выражение, и, когда графиня с жестокою откровенностью объяснила его смысл, молодая женщина ахнула. Вот тогда миссис Стоун подошла к двери, но не открыла ее. Всегда как-то странно слушать, как люди говорят о тебе, не подозревая, что ты тут же, рядом. Даже если они употребляют при этом слова вполне обычные, все равно испытываешь чувство нереальности. Но разговор, который слушала миссис Стоун, изобиловал выражениями необычными и потряс ее до такой степени, что она будто со стороны увидела свою жизнь за последние года два; увидела, но осмыслить не смогла, словно бы ощупью пробиралась в кромешной тьме по какому-то незнакомому туннелю, и неожиданно в глаза ей потоком хлынул свет, и она, потрясенная, в ужасе отпрянула и от стены, по которой шарили ее руки, и от внезапно открывшейся ей картины.
Паоло, без сомнения, тоже прислушивался к разговору в соседней комнате, ибо, глянув на него через плечо, миссис Стоун увидела, что он стоит неподвижно, как замороженный; руки его – в одной щетка, в другой одеколон – застыли по обе стороны сверкающей черной головы. От ее взгляда он разморозился, швырнул щетку и одеколон на пол и кинулся к двери, у которой она стояла. – Подслушивать нехорошо, – бросил он на ходу и, оттолкнув ее, распахнул дверь и смело вышел в залу. Графиня придушенно вскрикнула от удивления, прочие дамы, виновато отпрянув от нее, вжались в спинки кресел, но Паоло и виду не подал, что слышал хоть слово из их разговора. Миссис Стоун последовала за ним не сразу. В приоткрытую дверь она смотрела, как его представили киноактрисе, как он поднес ее руку к губам и опустил, не поцеловав, – высший класс упадочно-утонченной римской галантности. Как он повторил этот жест, только еще небрежней, здороваясь с молодыми римлянками, затем с непринужденной грацией уселся на подлокотник кресла, в котором расположилась графиня. А миссис Стоун все стояла за приоткрытой дверью, и у нее не хватало духу ни выйти в залу, ни уйти обратно в спальню. Гостьи не могли не видеть нелепо застывшей в дверях хозяйки – широкий луч света выхватывал из полутьмы всю ее фигуру в переливчато-золотистом вечернем платье, – но ни одна из них не повернула головы в ее сторону. Напротив, дамы старательно отворачивались, словно решив притвориться, будто не замечают, как у них на глазах совершается нечто непристойное. Графиня несколько раз пыталась заговорить, но голос не повиновался ей. У нее явно начинался на нервной почве очередной приступ удушья. Остальные дамы с застывшими улыбками манекенов смотрели на Паоло, но Паоло был сама безмятежность, само изящество. Он предоставил им выпутываться из трудного положения самостоятельно, не помогая ничем – разве что фантастической своей непринужденностью. Одна рука его, как обычно, покоилась на колене: небрежно болтая с кинозвездой, он не глядел ей в глаза: вкрадчивый взор его скользил между ртом актрисы и юной грудью, которою она славилась. А миссис Стоун все стояла за приоткрытой дверью, в столбе яркого света, словно зрительница, оказавшаяся так близко к сцене, что залита ее огнями. Графине между тем становилось все хуже. Она потянулась к рюмке с коньяком, но поднять ее была не в силах. Когда же отчаянным рывком она все-таки поднесла рюмку ко рту, оказалось, что она пуста. И тут миссис Стоун вдруг услышала собственный голос: – Паоло, – услыхала она, – у графини рюмка скучает. – Потом, словно со стороны, увидела, как входит в залу, машинально здоровается с гостями, извиняется за свое опоздание. Наконец она обратилась к графине: – Ну, теперь можете рассказывать дальше.
Рюмка старой дамы уже была наполнена, дыхание ее выровнялось, а может, ей придала уверенности рука Паоло, небрежно лежащая у нее на плече. – А-а, – ответила она, – я просто рассказываю мисс Томпсон, как шикарно синьора Кугэн проводила сезон на Капри.
– До чего же смешная старуха эта Кугэн! – бросил Паоло и, спрыгнув с подлокотника кресла, протянул руку кинозвезде: – Выйдемте на террасу, я покажу вам семь холмов, на которых стоит Рим.
И миссис Стоун осталась в компании римских дам, с чрезвычайным оживлением заговоривших о летней опере в термах Каракаллы. Минуту-другую миссис Стоун просидела молча, ничего не видя и не слыша. Тем временем дворецкий установил проектор, повесил экран. Потом осведомился, не угодно ли дамам приступить к просмотру. Миссис Стоун сказала, что они готовы, свет в зале погас, и тогда, под тем предлогом, что нужно еще позвать Паоло и американскую кинозвезду, миссис Стоун вышла на террасу. Там она обнаружила только Паоло и прохладную молодую луну, которая незадолго перед тем показалась ей поразительно с ним схожей.
– А где королева серебристого экрана? – осведомилась она.
– Ушла, – ответил Паоло.
– Почему же так скоро?
– А я знал, не пройдет и пяти минут, как вы сюда за нами явитесь.
– Что-то не вижу связи между этой дурацкой репликой и своим вопросом, – сказала миссис Стоун.
У нее вдруг возникло такое же ощущение, как перед тем у графини: будто бы голова ее – воздушный шарик на нити, выскользнувшей из непослушных пальцев, но причиной тому был не выпитый на голодный желудок коньяк и не подогретая им злоба, а дикий страх, заставляющий человека стремиться навстречу опасности, вместо того чтобы бежать от нее.
– Я объяснил ей, что вы в истерике, и посоветовал уйти.
– Уже третий, нет, четвертый раз за сегодняшний вечер ты жестоко меня оскорбляешь! – выкрикнула миссис Стоун. – Сперва у «Розати», где ты так гнусно заигрывал с пьяной девкой, что мне пришлось уйти, потом у «Альфредо», когда ты ни с того…
– Ради бога, – сказал Паоло, – у меня голова раскалывается.
– Голова у тебя вроде тех французских часов на камине: сквозь стеклянный колпак видно, как работают колесики и пружинки. Я заранее знаю, что ты скажешь и сделаешь – так же точно, как знаю, когда будут бить часы! Сейчас ты скажешь, что не можешь сегодня остаться у меня. Что, неправда? Но не из-за головной боли, а потому что отсюда отправишься прямиком в «Эксцельсиор», где у тебя свидание с этой подлой…
– Уж кому бы и говорить о подлости, но только не вам.
– Думаешь, я не знаю, почему ее притащили сюда? Да потому, что твоя приятельница графиня – просто сводница, у нее целый набор смазливых юнцов, она сама называет их «marchette» и продает тому, кто даст подороже. Но она поняла, что со мной этот грязный номер не пройдет, и теперь рассчитывает перепродать тебя – решила, что на сей раз нашлась подходящая покупательница!
– Вот не знал, что вместо души у вас выгребная яма!
– Если душа у меня и стала выгребной ямой, так лишь потому, что я связалась с…
– Постойте! – оборвал ее Паоло. Одной рукой он зажал ей рот, другою больно впился в мякоть плеча. – Постойте, сейчас я вам кое-что скажу. Придется вам выметаться из Рима. Да, выметаться, потому что вы загубили свою репутацию, и я нисколько не удивлюсь, если квестура откажется продлить вам permesso di saggiorno[21]. Конечно, это дело не мое, это дело ваше и квестуры. Но лично мне всего противней ваша непорядочность!
– Паоло, ты с ума сошел?
– Нет, я в здравом уме и твердой памяти. Я помню, вы еще в феврале обещали помочь моему другу Фабио, он потерял все, доверившись тому гнусному попу, что спекулировал на черном рынке!
– Ах, Паоло! – выкрикнула она.
– Ах, Паоло! – передразнил он.
– Я-то думала, эта пакость мне просто померещилась, а если ты и впрямь говорил такое, то теперь уже можно об этом позабыть!
– До чего же удобно все валить на плохую память!
– Паоло, как ты смеешь так со мной разговаривать! – с детской обидой выкрикнула она.
Он снова зажал ей рот рукою.
– В комнатах люди, услышат – все разболтают!
– Плевала я на людей! Сейчас же объясни, как ты посмел говорить мне такие ужасные, оскорбительные вещи!
– Ничего я такого не говорил – только…
– Нет, ты сказал, что…
Но тут Паоло зажал ей рот с такой силой, что она уже не могла вымолвить ни слова.
– Вы не желаете меня слушать, – прошипел он. – Вас предупреждают, а вам хоть бы что. Вы прямо лопаетесь от спеси, кичитесь своей славой, своим богатством, снимками в журналах мод, этим своим мужем, королем вощенки, который оставил вам миллионы. Так вот, знайте же: Рим – очень древний город. Риму три тысячи лет, а сколько лет вам? Пятьдесят?
– Пятьдесят! – выдохнула она.
Цифра эта ее доконала.
«Не терять достоинства», – шепнула она себе, но то были всего-навсего слова, произнесенные шепотом, и бушующий в ней вихрь ярости подхватил их и унес прочь.
Паоло двинулся было к двери, ведущей в комнаты, но миссис Стоун, ринувшись за ним с быстротою ширококрылой птицы, опередила его. Она распахнула дверь так неистово, что стекла затряслись и треснули. А что она кричала римским дамам, этого миссис Стоун потом уже вспомнить не могла.
Она видела, как у графини выскользнула из рук рюмка с коньяком, упала и разбилась, но звука не слышала. Слышала свой крик, но слов не разбирала. Да и собственный голос казался ей чужим – своего рода обман чувств, такое бывало с нею и раньше, когда в какой-нибудь сцене приходилось изображать бурные страсти чуть ли не в сотый раз, и от этого слова роли произносились сами собой, привычно и бездумно. Она не заметила даже, что в залу вбежал Паоло – поняла это, лишь когда рука его снова зажала ей рот; не осознала и того, что с отчаяния кусает его ладонь – это дошло до нее лишь тогда, когда он с проклятием отдернул руку, а другою ударил ее по лицу.
Казалось, на этом все должно бы и кончиться, все разом, но нет, последовало продолжение – совершеннейший фарс: графине никак не удавалось выбраться из кресла. Пытаясь встать, она навалилась всей тяжестью на палку, палка скользнула куда-то вбок, графиня беспомощно вцепилась в ручки кресла, приподнялась и снова рухнула на сиденье. Две другие дамы подхватили ее под локти, и в конце концов им удалось ее поднять, но, пока они вели старуху в прихожую, поддерживая с обеих сторон, ноги у нее подгибались, как гуттаперчевые – ни дать ни взять опереточный комик, изображающий пьяного.
«Я плыву, меня сносит течением», – сказала себе миссис Стоун.
Она бесцельно слонялась из комнаты в комнату. Смотрела на широкий белый простор своей одинокой постели. Стояла недвижно и вслушивалась в тишину – так напряженно, что различала тиканье часов за стеною, в зале. Да, время тоже куда-то уплывает. И сон тоже. Сон плывет над древним городом. А если выглянуть в окно или же побродить по террасе, поймешь: даже небо плывет куда-то. Все плывет, уплывает. И есть ли на свете что-нибудь, кроме этого постоянного чудовищно бесцельного течения времени и бытия? Есть ли вообще хоть что-нибудь, что остается на месте? Да, есть. Вон та одинокая фигура под египетским обелиском. Этого человека, видно, не сносит течением. Он стоит и стоит внизу, там же, где стоял в предвечерний час, когда Паоло ей на него указал. А все остальное плывет, уплывает. Само бытие бесцельно плывет, и она плывет вместе с ним. Вот ее снова внесло в залу. Протащило через всю комнату к камину, и тут из-под стеклянного колпака французских часов, сквозь который отчетливо видно, как действует их механизм, как они бьют, возвещая о беспрестанном, бесцельном течении времена, она извлекла сложенный вдвое листок красной писчей бумаги, в котором лежали еще две бумажки поплотнее – белая карточка с именем и адресом парижского хирурга и маленький фотоснимок: очень красивое, но какое-то неживое женское лицо; неживое – потому что лишено выражения, а лишено выражения – потому что все морщины и складки исчезли после пластической операции, которую сделал тот самый парижский хирург, чье имя стоит на белой карточке. На обороте снимка неверной, дрожащей от радостного возбуждения рукой нацарапано всего пять слов: «Вот как я выгляжу теперь!» Она снова взглянула на листок красной писчей бумаги, на небрежную подпись в самом его низу – имя старой ее приятельницы. Письмо лежит из каминной полке уже давно, да, очень давно – с начала зимы. И зачем вообще было хранить его? Неужели в мыслях у нее это?Нет. Конечно же, нет. А все же зачем тогда было хранить письмо, адрес хирурга и фотографию, зачем было прятать их от постороннего глаза под колпаком часов? Она сунула все три бумажки на прежнее место и осталась перед камином – посмотреть, как работает сверкающий медью часовой механизм. Вот крошечный медный молоточек поднялся. На мгновение замер на весу. Затем быстро, раз за разом, трижды ударил по стеклянному колокольчику, скользнул на прежнее место и снова застыл в неподвижности. А время по-прежнему плывет, уплывает. Свидетельство тому – беспрестанное тиканье часов. И она тоже опять плывет куда-то, ее кружит, несет течением. Вот занесло обратно в спальню. И снова она глядит на широкий белый простор своей одинокой постели. Заснеженный пейзаж, кусок совершенно пустынного пространства. Где-то, неразличимая на гладкой его поверхности, притаилась чащоба сна, и ночами, не направляемый волей, ум бесцельно кружит там меж кружащих теней – сновидений, в которых нет никакого смысла, а если и есть, то постичь его невозможно. И, глядя на белизну постели, она покачала головой. Сказала себе: нет. Это ни к чему. И тут ее вынесло из спальни в ванную, она наполнила под краном стакан и со стаканом в руке побрела обратно в спальню и стала потягивать воду, хотя пить ей совсем не хотелось. А ведь оно все длится – нескончаемое ничто. Это ее бесцельное кружение в пустоте и есть ничто. Так пусть же будет хоть что-то, сказала она себе. Что угодно – только не это затянувшееся ничто. Нельзя, чтобы ничто длилось, и длилось, и длилось – вот как сейчас!
Немного спустя она обнаружила, что стоит на террасе, у балюстрады. И вот тут начинает свершаться то самое что-то, которое заменит собою ничто. Что-то такое, чего у нее раньше и в мыслях не было, чего она никак не желала, а вот теперь делает все, чтобы оно свершилось. И свершается это по ее воле, ибо не кто иной, как она подает знак: быстро взмахивает в темном ночном воздухе белым платком, завертывает в него два тяжелых железных ключа от входа в палаццо и бросает вниз. И тогда там, внизу, одинокая фигура, единственное, что как будто сохраняло устойчивость, пока саму ее бесцельно носило в пустоте, сошла со своего обычного места под египетским обелиском и стремительно наклонилась – поднять белеющий на мостовой сверточек. Рывком запрокинулась голова, один быстрый взгляд вверх, на нее, и фигура уже движется к ней – даже теперь, постепенно скрываясь из виду, она все равно приближается, а не уходит. Вот она исчезает с глаз, вот совсем исчезла под карнизом, нависающим над входом в палаццо, и теперь уж недолго ждать, да, совсем недолго – считанные минуты, и в затянувшееся ничто вторгнется нечто, в ужасающей пустоте возникнет что-то.
Миссис Стоун взглянула на небо: да ведь оно как будто вдруг перестало уплывать, остановилось! Она улыбнулась самой себе, прошептала: «Смотри-ка! Меня уже не кружит в пустоте!»
Но случилось так, что миссис Стоун вошла не через эту дверь. Она сперва направилась в спальню, чтобы снять шляпу и перчатки, и Паоло последовал за нею – смочить волосы одеколоном и пригладить их щеткой. Они не обменялись ни единым словом, ни разу не взглянули друг на друга. Безмолвные, словно двое воров, стояли они перед разными зеркалами, и прошла минута-другая, прежде чем миссис Стоун стала прислушиваться к негромкому мерному, как жужжание вентилятора, голосу графини. Собственно говоря, внимание миссис Стоун поначалу привлек даже не голос графини, а восклицание американской кинозвезды. Та повторила какое-то непонятное ей итальянское выражение, и, когда графиня с жестокою откровенностью объяснила его смысл, молодая женщина ахнула. Вот тогда миссис Стоун подошла к двери, но не открыла ее. Всегда как-то странно слушать, как люди говорят о тебе, не подозревая, что ты тут же, рядом. Даже если они употребляют при этом слова вполне обычные, все равно испытываешь чувство нереальности. Но разговор, который слушала миссис Стоун, изобиловал выражениями необычными и потряс ее до такой степени, что она будто со стороны увидела свою жизнь за последние года два; увидела, но осмыслить не смогла, словно бы ощупью пробиралась в кромешной тьме по какому-то незнакомому туннелю, и неожиданно в глаза ей потоком хлынул свет, и она, потрясенная, в ужасе отпрянула и от стены, по которой шарили ее руки, и от внезапно открывшейся ей картины.
Паоло, без сомнения, тоже прислушивался к разговору в соседней комнате, ибо, глянув на него через плечо, миссис Стоун увидела, что он стоит неподвижно, как замороженный; руки его – в одной щетка, в другой одеколон – застыли по обе стороны сверкающей черной головы. От ее взгляда он разморозился, швырнул щетку и одеколон на пол и кинулся к двери, у которой она стояла. – Подслушивать нехорошо, – бросил он на ходу и, оттолкнув ее, распахнул дверь и смело вышел в залу. Графиня придушенно вскрикнула от удивления, прочие дамы, виновато отпрянув от нее, вжались в спинки кресел, но Паоло и виду не подал, что слышал хоть слово из их разговора. Миссис Стоун последовала за ним не сразу. В приоткрытую дверь она смотрела, как его представили киноактрисе, как он поднес ее руку к губам и опустил, не поцеловав, – высший класс упадочно-утонченной римской галантности. Как он повторил этот жест, только еще небрежней, здороваясь с молодыми римлянками, затем с непринужденной грацией уселся на подлокотник кресла, в котором расположилась графиня. А миссис Стоун все стояла за приоткрытой дверью, и у нее не хватало духу ни выйти в залу, ни уйти обратно в спальню. Гостьи не могли не видеть нелепо застывшей в дверях хозяйки – широкий луч света выхватывал из полутьмы всю ее фигуру в переливчато-золотистом вечернем платье, – но ни одна из них не повернула головы в ее сторону. Напротив, дамы старательно отворачивались, словно решив притвориться, будто не замечают, как у них на глазах совершается нечто непристойное. Графиня несколько раз пыталась заговорить, но голос не повиновался ей. У нее явно начинался на нервной почве очередной приступ удушья. Остальные дамы с застывшими улыбками манекенов смотрели на Паоло, но Паоло был сама безмятежность, само изящество. Он предоставил им выпутываться из трудного положения самостоятельно, не помогая ничем – разве что фантастической своей непринужденностью. Одна рука его, как обычно, покоилась на колене: небрежно болтая с кинозвездой, он не глядел ей в глаза: вкрадчивый взор его скользил между ртом актрисы и юной грудью, которою она славилась. А миссис Стоун все стояла за приоткрытой дверью, в столбе яркого света, словно зрительница, оказавшаяся так близко к сцене, что залита ее огнями. Графине между тем становилось все хуже. Она потянулась к рюмке с коньяком, но поднять ее была не в силах. Когда же отчаянным рывком она все-таки поднесла рюмку ко рту, оказалось, что она пуста. И тут миссис Стоун вдруг услышала собственный голос: – Паоло, – услыхала она, – у графини рюмка скучает. – Потом, словно со стороны, увидела, как входит в залу, машинально здоровается с гостями, извиняется за свое опоздание. Наконец она обратилась к графине: – Ну, теперь можете рассказывать дальше.
Рюмка старой дамы уже была наполнена, дыхание ее выровнялось, а может, ей придала уверенности рука Паоло, небрежно лежащая у нее на плече. – А-а, – ответила она, – я просто рассказываю мисс Томпсон, как шикарно синьора Кугэн проводила сезон на Капри.
– До чего же смешная старуха эта Кугэн! – бросил Паоло и, спрыгнув с подлокотника кресла, протянул руку кинозвезде: – Выйдемте на террасу, я покажу вам семь холмов, на которых стоит Рим.
И миссис Стоун осталась в компании римских дам, с чрезвычайным оживлением заговоривших о летней опере в термах Каракаллы. Минуту-другую миссис Стоун просидела молча, ничего не видя и не слыша. Тем временем дворецкий установил проектор, повесил экран. Потом осведомился, не угодно ли дамам приступить к просмотру. Миссис Стоун сказала, что они готовы, свет в зале погас, и тогда, под тем предлогом, что нужно еще позвать Паоло и американскую кинозвезду, миссис Стоун вышла на террасу. Там она обнаружила только Паоло и прохладную молодую луну, которая незадолго перед тем показалась ей поразительно с ним схожей.
– А где королева серебристого экрана? – осведомилась она.
– Ушла, – ответил Паоло.
– Почему же так скоро?
– А я знал, не пройдет и пяти минут, как вы сюда за нами явитесь.
– Что-то не вижу связи между этой дурацкой репликой и своим вопросом, – сказала миссис Стоун.
У нее вдруг возникло такое же ощущение, как перед тем у графини: будто бы голова ее – воздушный шарик на нити, выскользнувшей из непослушных пальцев, но причиной тому был не выпитый на голодный желудок коньяк и не подогретая им злоба, а дикий страх, заставляющий человека стремиться навстречу опасности, вместо того чтобы бежать от нее.
– Я объяснил ей, что вы в истерике, и посоветовал уйти.
– Уже третий, нет, четвертый раз за сегодняшний вечер ты жестоко меня оскорбляешь! – выкрикнула миссис Стоун. – Сперва у «Розати», где ты так гнусно заигрывал с пьяной девкой, что мне пришлось уйти, потом у «Альфредо», когда ты ни с того…
– Ради бога, – сказал Паоло, – у меня голова раскалывается.
– Голова у тебя вроде тех французских часов на камине: сквозь стеклянный колпак видно, как работают колесики и пружинки. Я заранее знаю, что ты скажешь и сделаешь – так же точно, как знаю, когда будут бить часы! Сейчас ты скажешь, что не можешь сегодня остаться у меня. Что, неправда? Но не из-за головной боли, а потому что отсюда отправишься прямиком в «Эксцельсиор», где у тебя свидание с этой подлой…
– Уж кому бы и говорить о подлости, но только не вам.
– Думаешь, я не знаю, почему ее притащили сюда? Да потому, что твоя приятельница графиня – просто сводница, у нее целый набор смазливых юнцов, она сама называет их «marchette» и продает тому, кто даст подороже. Но она поняла, что со мной этот грязный номер не пройдет, и теперь рассчитывает перепродать тебя – решила, что на сей раз нашлась подходящая покупательница!
– Вот не знал, что вместо души у вас выгребная яма!
– Если душа у меня и стала выгребной ямой, так лишь потому, что я связалась с…
– Постойте! – оборвал ее Паоло. Одной рукой он зажал ей рот, другою больно впился в мякоть плеча. – Постойте, сейчас я вам кое-что скажу. Придется вам выметаться из Рима. Да, выметаться, потому что вы загубили свою репутацию, и я нисколько не удивлюсь, если квестура откажется продлить вам permesso di saggiorno[21]. Конечно, это дело не мое, это дело ваше и квестуры. Но лично мне всего противней ваша непорядочность!
– Паоло, ты с ума сошел?
– Нет, я в здравом уме и твердой памяти. Я помню, вы еще в феврале обещали помочь моему другу Фабио, он потерял все, доверившись тому гнусному попу, что спекулировал на черном рынке!
– Ах, Паоло! – выкрикнула она.
– Ах, Паоло! – передразнил он.
– Я-то думала, эта пакость мне просто померещилась, а если ты и впрямь говорил такое, то теперь уже можно об этом позабыть!
– До чего же удобно все валить на плохую память!
– Паоло, как ты смеешь так со мной разговаривать! – с детской обидой выкрикнула она.
Он снова зажал ей рот рукою.
– В комнатах люди, услышат – все разболтают!
– Плевала я на людей! Сейчас же объясни, как ты посмел говорить мне такие ужасные, оскорбительные вещи!
– Ничего я такого не говорил – только…
– Нет, ты сказал, что…
Но тут Паоло зажал ей рот с такой силой, что она уже не могла вымолвить ни слова.
– Вы не желаете меня слушать, – прошипел он. – Вас предупреждают, а вам хоть бы что. Вы прямо лопаетесь от спеси, кичитесь своей славой, своим богатством, снимками в журналах мод, этим своим мужем, королем вощенки, который оставил вам миллионы. Так вот, знайте же: Рим – очень древний город. Риму три тысячи лет, а сколько лет вам? Пятьдесят?
– Пятьдесят! – выдохнула она.
Цифра эта ее доконала.
«Не терять достоинства», – шепнула она себе, но то были всего-навсего слова, произнесенные шепотом, и бушующий в ней вихрь ярости подхватил их и унес прочь.
Паоло двинулся было к двери, ведущей в комнаты, но миссис Стоун, ринувшись за ним с быстротою ширококрылой птицы, опередила его. Она распахнула дверь так неистово, что стекла затряслись и треснули. А что она кричала римским дамам, этого миссис Стоун потом уже вспомнить не могла.
Она видела, как у графини выскользнула из рук рюмка с коньяком, упала и разбилась, но звука не слышала. Слышала свой крик, но слов не разбирала. Да и собственный голос казался ей чужим – своего рода обман чувств, такое бывало с нею и раньше, когда в какой-нибудь сцене приходилось изображать бурные страсти чуть ли не в сотый раз, и от этого слова роли произносились сами собой, привычно и бездумно. Она не заметила даже, что в залу вбежал Паоло – поняла это, лишь когда рука его снова зажала ей рот; не осознала и того, что с отчаяния кусает его ладонь – это дошло до нее лишь тогда, когда он с проклятием отдернул руку, а другою ударил ее по лицу.
Казалось, на этом все должно бы и кончиться, все разом, но нет, последовало продолжение – совершеннейший фарс: графине никак не удавалось выбраться из кресла. Пытаясь встать, она навалилась всей тяжестью на палку, палка скользнула куда-то вбок, графиня беспомощно вцепилась в ручки кресла, приподнялась и снова рухнула на сиденье. Две другие дамы подхватили ее под локти, и в конце концов им удалось ее поднять, но, пока они вели старуху в прихожую, поддерживая с обеих сторон, ноги у нее подгибались, как гуттаперчевые – ни дать ни взять опереточный комик, изображающий пьяного.
* * *
«Я плыву, меня сносит течением», – сказала себе миссис Стоун.
Она бесцельно слонялась из комнаты в комнату. Смотрела на широкий белый простор своей одинокой постели. Стояла недвижно и вслушивалась в тишину – так напряженно, что различала тиканье часов за стеною, в зале. Да, время тоже куда-то уплывает. И сон тоже. Сон плывет над древним городом. А если выглянуть в окно или же побродить по террасе, поймешь: даже небо плывет куда-то. Все плывет, уплывает. И есть ли на свете что-нибудь, кроме этого постоянного чудовищно бесцельного течения времени и бытия? Есть ли вообще хоть что-нибудь, что остается на месте? Да, есть. Вон та одинокая фигура под египетским обелиском. Этого человека, видно, не сносит течением. Он стоит и стоит внизу, там же, где стоял в предвечерний час, когда Паоло ей на него указал. А все остальное плывет, уплывает. Само бытие бесцельно плывет, и она плывет вместе с ним. Вот ее снова внесло в залу. Протащило через всю комнату к камину, и тут из-под стеклянного колпака французских часов, сквозь который отчетливо видно, как действует их механизм, как они бьют, возвещая о беспрестанном, бесцельном течении времена, она извлекла сложенный вдвое листок красной писчей бумаги, в котором лежали еще две бумажки поплотнее – белая карточка с именем и адресом парижского хирурга и маленький фотоснимок: очень красивое, но какое-то неживое женское лицо; неживое – потому что лишено выражения, а лишено выражения – потому что все морщины и складки исчезли после пластической операции, которую сделал тот самый парижский хирург, чье имя стоит на белой карточке. На обороте снимка неверной, дрожащей от радостного возбуждения рукой нацарапано всего пять слов: «Вот как я выгляжу теперь!» Она снова взглянула на листок красной писчей бумаги, на небрежную подпись в самом его низу – имя старой ее приятельницы. Письмо лежит из каминной полке уже давно, да, очень давно – с начала зимы. И зачем вообще было хранить его? Неужели в мыслях у нее это?Нет. Конечно же, нет. А все же зачем тогда было хранить письмо, адрес хирурга и фотографию, зачем было прятать их от постороннего глаза под колпаком часов? Она сунула все три бумажки на прежнее место и осталась перед камином – посмотреть, как работает сверкающий медью часовой механизм. Вот крошечный медный молоточек поднялся. На мгновение замер на весу. Затем быстро, раз за разом, трижды ударил по стеклянному колокольчику, скользнул на прежнее место и снова застыл в неподвижности. А время по-прежнему плывет, уплывает. Свидетельство тому – беспрестанное тиканье часов. И она тоже опять плывет куда-то, ее кружит, несет течением. Вот занесло обратно в спальню. И снова она глядит на широкий белый простор своей одинокой постели. Заснеженный пейзаж, кусок совершенно пустынного пространства. Где-то, неразличимая на гладкой его поверхности, притаилась чащоба сна, и ночами, не направляемый волей, ум бесцельно кружит там меж кружащих теней – сновидений, в которых нет никакого смысла, а если и есть, то постичь его невозможно. И, глядя на белизну постели, она покачала головой. Сказала себе: нет. Это ни к чему. И тут ее вынесло из спальни в ванную, она наполнила под краном стакан и со стаканом в руке побрела обратно в спальню и стала потягивать воду, хотя пить ей совсем не хотелось. А ведь оно все длится – нескончаемое ничто. Это ее бесцельное кружение в пустоте и есть ничто. Так пусть же будет хоть что-то, сказала она себе. Что угодно – только не это затянувшееся ничто. Нельзя, чтобы ничто длилось, и длилось, и длилось – вот как сейчас!
Немного спустя она обнаружила, что стоит на террасе, у балюстрады. И вот тут начинает свершаться то самое что-то, которое заменит собою ничто. Что-то такое, чего у нее раньше и в мыслях не было, чего она никак не желала, а вот теперь делает все, чтобы оно свершилось. И свершается это по ее воле, ибо не кто иной, как она подает знак: быстро взмахивает в темном ночном воздухе белым платком, завертывает в него два тяжелых железных ключа от входа в палаццо и бросает вниз. И тогда там, внизу, одинокая фигура, единственное, что как будто сохраняло устойчивость, пока саму ее бесцельно носило в пустоте, сошла со своего обычного места под египетским обелиском и стремительно наклонилась – поднять белеющий на мостовой сверточек. Рывком запрокинулась голова, один быстрый взгляд вверх, на нее, и фигура уже движется к ней – даже теперь, постепенно скрываясь из виду, она все равно приближается, а не уходит. Вот она исчезает с глаз, вот совсем исчезла под карнизом, нависающим над входом в палаццо, и теперь уж недолго ждать, да, совсем недолго – считанные минуты, и в затянувшееся ничто вторгнется нечто, в ужасающей пустоте возникнет что-то.
Миссис Стоун взглянула на небо: да ведь оно как будто вдруг перестало уплывать, остановилось! Она улыбнулась самой себе, прошептала: «Смотри-ка! Меня уже не кружит в пустоте!»