В комнате имелся странного вида аппарат. Клитассамина нажала несколько кнопок на панели управления, и из отверстия в стене выехала стопка одежды. Ни единого шва, все вещи из прозрачного материала. На мой взгляд, они были чисто женскими, однако поскольку девушка предложила мне одеться, возражать я не стал. Затем мы вышли из комнаты и очутились в просторном холле. Знаете, если Манхэттен скроется однажды в водах Гудзона, вокзал Гранд-Сентрал будет выглядеть приблизительно таким же образом.
Нам встретилось несколько человек, которые, по-видимому, никуда не спешили. Все в одеждах из того же прозрачного материала, различались наряды только фасоном и цветом. Признаться, у меня возникло впечатление, что я присутствую на пышном балетном спектакле в стиле декаданса. В холле царила тишина, которую нарушали разве что негромкие голоса. Мне, чужаку, эта тишина показалась угнетающей.
Клитассамина подвела меня к ряду сдвоенных кресел у стены и указала на крайнее. Я сел, она пристроилась рядом. Кресло приподнялось над полом дюйма, наверное, на четыре и двинулось к арке в дальнем конце холла. Оказавшись снаружи, оно приподнялось еще немного и заскользило над землей. Из платформы, на которой было укреплено кресло, выдвинулось лобовое стекло; пока я ломал голову над конструкцией, мы разогнались миль до двадцати пяти в час и заскользили над травой, лавируя между редкими деревьями и зарослями кустарника. Должно быть, Клитассамина каким-то образом управляла движением кресла, однако я не заметил никаких рукояток или рычагов. Великолепная машина, вот только скорость маловата; нет, скорее даже не машина, а сверхсовременная разновидность ковра-самолета.
Путешествие длилось около часа. За все это время мы не пересекли ни единой дороги, лишь две не слишком утоптанных тропинки. Пейзаж напоминал парк восемнадцатого столетия: ни возделанных полей, ни садов, ничего вообще, кроме парковой архитектуры. Иллюзию усиливали изредка попадавшиеся на пути стада смахивавших на оленей животных, не обращавших на нас ни малейшего внимания. В стороне, над макушками деревьев, иногда мелькали крыши каких-то высоких зданий. В общем, полет производил весьма странное впечатление, с которым я, признаться, освоился не сразу. Поначалу, когда впереди возникала очередная купа деревьев, я норовил схватиться за несуществующий штурвал и поднять машину повыше. Впрочем, она, похоже, всегда передвигалась на одной и той же высоте: мы не пролетали над деревьями, а облетали их.
Приблизительно через полчаса после вылета я заметил вдалеке, на холме, диковинное здание, которое, не будучи архитектором, не могу толком описать. Скажу лишь, что ничего подобного в жизни не видел. Я привык, что здания строятся в форме той или иной геометрической фигуры, а это словно выросло из земли по собственной воле. Окон в отливавших перламутром стенах не было. В том, что сие — искусственное сооружение, убеждала только мысль, что природа просто-напросто не в состоянии породить этакое создание. Чем ближе мы подлетали, тем сильнее становилось мое изумление. То, что я издалека принял за кустики, оказалось на деле аллеей деревьев, которые в сравнении со зданием выглядели сущими карликами, едва проклюнувшимися побегами. Неожиданно для себя я улыбнулся — навеянные наркотиком грезы вполне соответствовали описанию:
«Такого не увидишь никогда:
Чертог под солнцем — и пещеры льда!»
Здание взметнулось перед нами к небесам исполинской горой. Мы влетели в проем около шестидесяти ярдов шириной и нескольких сот футов в высоту и очутились в просторном зале, подавлявшем своими размерами. Ничто не напоминало здесь «чертог под солнцем», однако перламутровое свечение стен невольно вызывало в памяти «пещеры льда». Машина, дрейфуя, словно перышко на ветру, продолжала движение. По залу прохаживались мужчины и женщины, над полом скользили такие же, как у нас, летающие кресла. Мы нырнули в коридор, за которым потянулась вереница залов поменьше, и в конце концов достигли помещения, где находилось с дюжину мужчин и женщин, явно ожидавших нашего прибытия. Кресло опустилось на пол, мы встали, а оно — вот чудеса! — вновь приподнялось и скользнуло к стене.
Клитассамина заговорила с теми, кто был в помещении, показывая рукой на меня. Все дружно кивнули; я решил проявить вежливость и кивнул в ответ, после чего началось нечто вроде допроса с Клитассаминой в роли переводчика.
По— моему, именно в ходе допроса я начал сознавать, что сон свернул куда-то не туда. Те, кто меня допрашивал, желали знать, кто я такой, откуда взялся, чем занимался и когда, а также многое другое. Мои ответы время от времени заставляли их переговариваться между собой. Все было весьма логично -ив этом состояло несоответствие. Во снах — по крайней мере, в моих снах — логики обычно гораздо меньше. События происходят не в определенной последовательности, а как бы разом, наплывают друг на друга, будто по воле слегка повредившегося в уме режиссера. Сейчас же все было иначе. Я отчетливо сознавал происходящее, как умственно, так и физически…
В разговоре то и дело возникали паузы — не в последнюю очередь из-за того, что английский Клитассамины оставлял желать лучшего. Тем не менее дело двигалось.
— Они хотеть ваша научиться наш язык, — сказала Клитассамина. — Тогда быть легче.
— Это наверняка займет много времени, — ответил я. К тому моменту мне еще не удалось выделить в их речи ни единого слова, которое показалось хотя бы смутно знакомым.
— Нет. Несколько тлана.
Я недоуменно посмотрел на нее.
— Четверть сутки, — пояснила Клитассамина.
Меня накормили чем-то вроде леденцов. Ничего, приятные, только не сладкие.
— Теперь спать. — Клитассамина указала на неширокий прямоугольный помост, который вовсе не походил на кровать.
Я лег и обнаружил, что ложе, несмотря на свой устрашающий вид, теплое и мягкое. Интересно, подумалось мне, конец ли это сна? Скорее всего, я проснусь на больничной койке с прежней болью в ногах. Впрочем, размышлял я недолго — вероятно, в пищу подмешали снотворное.
Страхи оказались напрасными. Я проснулся в том же помещении. Над ложем нависал полог из розоватого металла; раньше его не было. Он напоминал… Нет, решено, не буду ничего описывать. Честно говоря, я не понимал того, что видел, а как можно описать то, чего не понимаешь? Допустим, древнему египтянину показали бы телефон; ну и что бы он мог сказать? И что сказал бы римлянин или грек по поводу реактивного лайнера или радиоприемника? Возьмем пример попроще: увидев впервые в жизни плитку шоколада, вы, скорее всего, сочтете ее новой разновидностью гуталина или шпаклевки, а то и деревяшкой. Вам попросту не придет в голову, что эту штуку едят, а когда вы о том узнаете, то наверняка попытаетесь съесть кусок мыла — ведь они похожи по форме, а цвет мыла, пожалуй, приятнее, чем у шоколада. Точно так же было и со мной. Мир, в котором вырос, человек воспринимает как данность; бросив один-единственный взгляд на какую-нибудь машину, он говорит себе: «Ага, она работает на паре (или на бензине, или на электричестве)», и все становится понятно. А вот если мир чужой… Я не знал ровным счетом ничего, и потому всего боялся, как ребенок или невежественный дикарь. Разумеется, у меня возникали кое-какие догадки, но они по большей части догадками и оставались. Например, я предположил, что металлический полог — часть гипнотического обучающего устройства; предположил потому, что осознал — я улавливаю смысл вопросов, которые мне задают. Однако каким образом — тут я не мог даже предположить. Я выучил язык, но понятия, которые в нем присутствовали… Ладно, главное — я могу понимать других.
Слово «тлана», которое употребила Клитассамина, означало промежуток времени, приблизительно один час двенадцать минут; двадцать тлан составляли сутки. «Дул» переводилось как «электричество», но что такое «лейтал»? Судя по всему, некая форма энергии, которой в моем мире нет и в помине…
По правде сказать, то, что я понимал далеко не все, сбило меня с толку сильнее прежнего. Впечатление было такое, будто отдельные фразы состоят не из слов, а из музыкальных нот, причем мелодию наигрывают на расстроенном пианино. Должно быть, мое замешательство бросилось в глаза: меня перестали расспрашивать и велели Клитассамине приглядывать за мной. Снова сев в кресло рядом с девушкой, я испытал невыразимое облегчение. Кресло приподнялось над полом и двинулось к выходу.
Поначалу я был до глубины души поражен способностью Клитассамины приспосабливаться к любым условиям. Обнаружить, что твой близкий знакомый стал вдруг совершенно другим человеком… Бр-р! Однако ее это, по-видимому, ничуть не беспокоило; лишь иногда, забывшись, она называла меня Хаймореллом. Впоследствии, узнав кое-что о том мире, в котором очутился, я понял, чем объяснялось поведение девушки.
Обычно тот, кто приходит в себя после потери сознания, первым делом спрашивает: «Где я?» Мне тоже хотелось это узнать — по крайней мере, для того, чтобы дать сознанию хоть какую-то зацепку. Когда мы вновь очутились в зеленой комнате, я засыпал Клитассамину вопросами.
Она окинула меня взглядом, в котором сквозило сомнение.
— Вам следует отдохнуть. Постарайтесь расслабиться и ни о чем не думать. Если я начну объяснять, вы только еще больше запутаетесь.
— Ничего подобного, — возразил я. — Я уже не в силах обманывать себя, убеждать, что не сплю. Мне необходим хоть какой-то ориентир, иначе я сойду с ума.
Клитассамина пристально посмотрела на меня, затем кивнула.
— Хорошо. С чего мне начать? Что вас сильнее всего интересует?
— Я хочу знать, где нахожусь, кто я такой и что со мной произошло.
— Вам прекрасно известно, кто вы такой. Вы сами сказали, что вас зовут Терри Молтон.
— Однако это тело, — я хлопнул себя по бедру, — принадлежит вовсе не Терри Молтону.
— Не совсем так, — сказала она. — Вы находитесь в теле Хайморелла, однако все, что делает человека личностью, — склад ума, характер, привычки, — это все у вас от Терри Молтона.
— А где Хайморелл?
— Он переселился в ваше прежнее тело.
— Тогда ему здорово не повезло. — Подумав, я прибавил: — Все равно не могу понять. Ведь характер человека меняется в зависимости от жизненных условий. К примеру, я нынешний — далеко не тот, каким был до ранения. Психические отличия возникают из физических. Личность как таковую во многом определяет работа желез. Ранение и наркотики изменили мою психику; еще немного — и я стал бы совершенно другим…
— Кто вам это сказал?
— Так рассуждают многие ученые. То же самое подсказывает и здравый смысл.
— Ваши ученые не постулировали никаких констант? Неужели они не понимают, что должен существовать некий постоянный фактор, на котором сказываются происходящие с человеком изменения? И что этот фактор, вероятнее всего — истинная причина изменений?
— По-моему, речь всегда велась исключительно о гормональном балансе…
— Значит, вы ничего не понимаете в таких вещах.
— Вот как? — Я решил сменить тему. — Что это за место?
— Здание называется Каталу.
— Я имел в виду другое. Где мы? На Земле или нет? Вообще-то, похоже на Землю, но я не слышал, чтобы на ней существовало что-либо подобное.
— Естественно, мы на Земле. Где же еще? Но в иной салании.
Снова непонятное словечко! Какая-то салания…
— Вы хотите сказать, в другом… — Я не докончил фразы. В языке, которому меня обучили, не нашлось аналога слову «время» в том смысле, в котором его понимал я.
— Видите, вы вновь запутались. Мы по-разному мыслим. Если воспользоваться устаревшими терминами, можно сказать, что вы переместились от начала человеческой истории к ее концу.
— Не от начала, — поправил я. — Человечество существовало на Земле до моего рождения около двадцати миллионов лет.
— О том не стоит и говорить! — Небрежным взмахом руки Клитассамина отмела упомянутые мною миллионы лет.
— По крайней мере, объясните, как я сюда попал. — Кажется, в моем голосе прозвучало отчаяние.
— Попробую. Хайморелл проводил эксперименты в течение долгого времени (в этом смысле, я заметил, слово «время» в языке Клитассамины присутствовало), однако ему никак не удавалось добиться полного успеха. Наибольшая глубина, на которую он сумел проникнуть в прошлое, три поколения.
— Прошу прощения?
Клитассамина вопросительно поглядела на меня.
— На три поколения в прошлое?
— Совершенно верно.
Я встал, выглянул в одно из сводчатых окон. Снаружи сияло солнце, зеленели трава и деревья…
— Пожалуй, вы правы, мне лучше отдохнуть.
— Наконец-то разумные слова. Не забивайте себе голову. В конце концов, долго вы здесь не пробудете.
— То есть я вернусь в свое старое тело?
Клитассамина кивнула.
Променять новое на старое — дряхлое, изувеченное, раздираемое болью…
— Ну уж нет, — заявил я. — Не знаю, где я и кто я такой, однако одно мне известно наверняка — в ту преисподнюю я больше не вернусь.
Девушка посмотрела на меня и печально покачала головой.
На следующий день, проглотив очередную порцию леденцов, которые запил чем-то вроде молока со странным, ускользающим привкусом, я вышел вслед за Клитассаминой в холл и направился было к летающим креслам, но остановился.
— А пешком нельзя? Я так давно не ходил.
— Конечно, конечно.
По дороге несколько человек окликнули ее, а двое или трое — меня. В их взглядах сквозило любопытство, но держались они доброжелательно и не задавали малоприятных вопросов. По всей видимости, им было известно, что я — не Хайморелл, однако они, похоже, не находили в том ничего особенно удивительного. Мы вышли на тропинку, что бежала, лавируя между деревьями. Зеленая трава, яркое солнце — ни дать ни взять Аркадия. Я шагал осторожно, словно ступал по чему-то хрупкому, и наслаждался витавшими в воздухе ароматами. Кровь бурлила в жилах — Боже мой, давно забытое ощущение!
— Где бы я ни оказался, здесь просто здорово.
— Да, — согласилась моя спутница.
Какое-то время мы шли молча, потом я спросил:
— Что вы имели в виду под «концом человеческой истории»?
— То, что сказала. Мы полагаем, что человечество достигло пика своего развития. Даже не полагаем, а практически уверены. Иными словами, мы умираем.
— По вашему цветущему виду этого не скажешь, — заметил я, пристально поглядев на девушку.
— Да, тело отличное, — согласилась она с улыбкой. — Наверно, самое лучшее из всех, которые у меня были.
Я притворился, что не расслышал последней фразы.
— И в чем причина? Бесплодие?
— Нет. Детей и впрямь рождается не очень много, но то скорее следствие, чем причина. Умирает нечто внутри нас, то, что отличает человека от животного. Малукос.
Про себя я перевел это слово, как «дух» или «душа», что, впрочем, не совсем, как мне кажется, соответствовало истине.
— Значит, у детей…
— Да, у большинства из них малукоса нет. Они рождаются слабоумными. Если так пойдет и дальше, нормальных людей скоро не останется вообще.
Я поразмыслил, чувствуя себя так, словно вновь погрузился в наркотические грезы.
— И давно это началось?
— Не знаю. Саланию невозможно выразить математически. Правда, кое-кто пробует применить геометрию…
— Неужели не сохранилось никаких записей? — не слишком вежливо перебил я, испугавшись, что опять окажусь в дебрях непонимания.
— Почему же, сохранились. Именно благодаря им мы с Хаймореллом сумели изучить ваш язык. Однако они изобилуют пробелами протяженностью во многие тысячи лет. Человечество пять раз стояло на краю гибели. Не удивительно, что множество документов потеряно.
— И сколько же остается до конца?
— Тоже неизвестно. Мы пытаемся продлить свое существование в надежде найти шанс выжить. Ведь может так случиться, что малукос появится вновь.
— Что значит «продлить»? За счет чего?
— За счет переселения. Когда с прежним телом что-то случается или когда, человек доживает до пятидесяти лет, он переселяется в новое, в тело кого-либо из слабоумных. Это, — Клитассамина поднесла к глазам ладонь, будто изучая, — мое четырнадцатое тело.
— Выходит, так может продолжаться бесконечно?
— Да, пока есть те, в чьи тела можно переселяться.
— Но… Но это бессмертие!
— Ничего подобного, — снисходительно возразила девушка. — Это всего лишь продление жизни. Рано или поздно с человеком неизбежно что-нибудь происходит, так утверждает теория вероятности. А через сто лет или завтра — какая разница?
— Или через тысячу, — проговорил я.
— Или через тысячу. Роковой день обязательно наступит.
— Понятно. — Лично мне подобное «продление жизни» казалось весьма похожим на бессмертие.
Я не сомневался в том, что Клитассамина говорит правду. События последних дней подготовили мой рассудок к восприятию чего угодно, сколь фантастическим ни выглядело бы это «что угодно». Однако ее слова вызвали у меня в душе бурю возмущения. Некий внутренний цензор, который поселился в сознании едва ли не каждого человека еще со времен пуритан, подсказал мне, что процедура, о которой так спокойно рассуждает Клитассамина, символически сродни каннибализму. Ну что за мир — идиотские прозрачные одеяния, безмятежный образ жизни и вдобавок…
Должно быть, мои чувства отразились у меня на лице, поскольку Клитассамина прибавила без намека на сожаление в голосе:
— Для прежней его хозяйки это тело не имело никакого значения. О нем не заботились, оно, можно сказать, пропадало. А так я рожу детей, кое-кто из которых, быть может, окажется нормальным ребенком. Когда вырастет, он также сможет поменять тело. Стремление выжить существует и поныне; мы надеемся на открытие, которое спасет человеческий род.
— А что стало с прежней хозяйкой вашего тела?
— От нее осталось всего два-три инстинкта, которые переселились в мое старое тело.
— Пятидесятилетнее? Значит, вы отобрали у той девушки целых тридцать лет жизни?
— Зачем ей такое тело, если она не в состоянии воспользоваться его преимуществами?
Я не ответил. Меня поразила неожиданно пришедшая в голову мысль. Обдумав ее, я произнес:
— Выходит, вот над чем работал Хайморелл? Он пытался глубже проникнуть в прошлое, с тем чтобы пополнить запас тел? Верно? Потому я и здесь?
— Верно, — безразличным тоном подтвердила Клитассамина. — Он наконец-то добился настоящего успеха, осуществил полноценный обмен.
Признаться, я не слишком удивился. Возможно, осознание произошло уже давно, однако только теперь стало явным. Требовалось, впрочем, многое уточнить, поэтому я продолжил расспрашивать Клитассамину.
— Хайморелл намеревался забраться как можно глубже в прошлое, но поставил себе одно ограничение — следовало выбрать такую хроноточку, где он мог бы собрать аппарат для обратного перемещения. Если уйти слишком глубоко, наверняка столкнешься с нехваткой определенных металлов, с тем, что электричества нет, а о точности инструментов не приходится говорить. В таком случае на то, чтобы построить аппарат, понадобилось бы несколько лет. Определив хроноточку, Хайморелл начал устанавливать контакт. Он искал человека, чье сознание, если можно так выразиться, почти отделилось от тела. К сожалению, большинство из тех, кого ему удавалось найти, оказывалось на грани смерти. В конце концов он наткнулся на вас и сильно удивился: ваше сознание то цеплялось за тело, то рвалось прочь.
— Наверно, из-за наркотиков? — предположил я.
— Может быть. Определив ритм этих «колебаний», Хайморелл предпринял попытку. И вот вы здесь.
— А он там. Ваш друг не подсчитывал, сколько времени может уйти на то, чтобы построить аппарат?
— Откуда ему было знать? Все зависит от того, легко ли найти необходимые материалы.
— Поверьте мне на слово, быстро ему не управиться. В теле одноногого инвалида…
— Он обязательно вернется, — сказала Клитассамина.
— Я постараюсь этого не допустить.
Она покачала головой:
— Сознание человека с чужим телом, каким бы замечательным оно ни было, связано гораздо слабее, нежели с тем, в котором впервые появилось на свет. Рано или поздно Хайморелл добьется своего, а вы даже ничего не почувствуете, потому что будете спать.
— Поглядим, — отозвался я.
Мне показали аппарат для переноса сознания. Ящик величиной с портативную пишущую машинку, две полированные металлические рукоятки, набор заполненных какой-то жидкостью линз. Внутри ящика обнаружилось кошмарное переплетение проводов, трубок и трубочек. Я довольно улыбнулся, подумав, что такую штуку не соорудить ни за несколько дней, ни за пару недель.
Шло время. Безмятежное существование, которое вели обитатели этого мира, поначалу показалось целительным, но вскоре я поймал себя на желании выкинуть что-нибудь этакое, чтобы нарушить проклятую безмятежность. Клитассамина водила меня по огромному зданию.
На концертах я сидел, изнывая от скуки, поскольку ничего не понимал, а публика между тем впадала в нечто вроде интеллектуального транса, который вызывали странные гаммы и диковинные гармонические последовательности. В одном таком зале имелся вдобавок громадный флуоресцентный экран. На нем играли цвета, которые каким-то образом создавались самими зрителями. Я маялся, а все вокруг наслаждались; то и дело, неизвестно с какой стати, слышался общий вздох или раздавался дружный смех. Я как-то отважился заметить, что некоторые сочетания цветов поистине великолепны; из того, как были восприняты мои слова, явствовало, что я сморозил глупость. Лишь на представлениях в трехмерном театре я мог худо-бедно следить за ходом действия; признаться, оно меня частенько шокировало.
— Разве можно подходить к поведению цивилизованных людей с вашими примитивными мерками? — высокомерно осведомилась Клитассамина, когда я поделился с ней своими ощущениями.
Однажды она привела меня в музей, который представлял собой хранилище приборов, воспроизводивших звуки, изображения или то и другое одновременно. С помощью этих приборов мы все глубже погружались в прошлое. Мне хотелось заглянуть в мое собственное время, но…
— Сохранились только звуки, — сообщила Клитассамина.
— Ладно. Включите, пожалуйста, какую-нибудь музыку.
Она пробежалась пальцами по панели управления. Под сводами зала зазвучала музыка — знакомая и невыразимо печальная. Внимая, я ощутил внутри себя пустоту и безмерное одиночество. Нахлынули воспоминания, причем, как ни странно, детские. Ностальгия, чувство жалости к себе, скорбь по утраченным надеждам и радостям были настолько сильными, что по моим щекам заструились слезы… Я больше не ходил в тот музей. Хотите знать, какая именно музыка воскресила во мне мир детства? Нет, не симфония Бетховена и не концерт Моцарта, а незатейливая песенка «Родительский дом»…
— Тут что, никто не работает? — спросил я у Клитассамины.
— Почему же? Кто хочет, тот работает.
— А как насчет обязанностей, от которых никуда не деться?
— Вы о чем? — озадаченно проговорила она.
— Ну, кто-то же должен производить продукты питания и электроэнергию, убирать отходы и тому подобное…
— Этим занимаются машины. Неужели вы думаете, что люди могли так низко пасть? Мы еще не окончательно выжили из ума.
— А кто обслуживает машины?
— Они сами себя обслуживают. Механизм, который на это не способен, является не машиной, а более или менее простым инструментом, не правда ли?
— Наверно, — откликнулся я. Мысль Клитассамины показалась мне весьма здравой. — Получается, что лично вы бездельничали на протяжении… гм-м… четырехсот лет, раз это тело у вас четырнадцатое?
— Как сказать. Я рожала детей. Трое из них, кстати, оказались вполне нормальными. Кроме того, я занималась евгеникой. У нас исследования в этой области ведет буквально каждый первый: все уверены, что уж им-то непременно удастся открыть путь к спасению человечества. Увы, пока ничего подобного не случилось.
— А вам не надоело продлевать жизнь?
— Некоторые не выдерживают и отказываются от нового переселения, однако это считается преступлением: нельзя отвергать шанс на спасение. К тому же вы зря думаете, что мы живем скучной жизнью. При переносе человек попадает в совершенно неизвестный мир чужого тела. Должно быть, так чувствует себя весной молодой побег… Да и те железы, влиянием которых вы столь озабочены, тоже воздействуют на организм; вкусы и привычки меняются от тела к телу. Однако, несмотря на это, человек в общем и целом остается самим собой, сохраняет все воспоминания; он просто становится моложе, преисполняется надежд, думает, что уж на сей раз… А потом снова влюбляется, безрассудно и сладко, как будто впервые. Чтобы осознать, каково вновь обрести молодость, нужно дожить до пятидесяти.
— Понятно. Между прочим, я осознаю то, о чем вы говорите, поскольку до переноса находился в жутком состоянии. Но любовь… Целых четыре года я не смел думать о любви.
— Кто мешает вам подумать о ней сейчас?
— Что произошло с моим миром? Помнится, он шаг за шагом приближался к катастрофе. Должно быть, разразилась новая мировая война и почти все погибли?
— Вовсе нет. Все было гораздо прозаичнее. Он вымер — как и многие предыдущие цивилизации.
Мой мир со всеми его сложностями и противоречиями… Покорение расстояний и скоростей, стремительное развитие науки…
— Вымер, — повторил я. — Как же так? Этого не может быть. Наверняка что-нибудь да случилось.
Нам встретилось несколько человек, которые, по-видимому, никуда не спешили. Все в одеждах из того же прозрачного материала, различались наряды только фасоном и цветом. Признаться, у меня возникло впечатление, что я присутствую на пышном балетном спектакле в стиле декаданса. В холле царила тишина, которую нарушали разве что негромкие голоса. Мне, чужаку, эта тишина показалась угнетающей.
Клитассамина подвела меня к ряду сдвоенных кресел у стены и указала на крайнее. Я сел, она пристроилась рядом. Кресло приподнялось над полом дюйма, наверное, на четыре и двинулось к арке в дальнем конце холла. Оказавшись снаружи, оно приподнялось еще немного и заскользило над землей. Из платформы, на которой было укреплено кресло, выдвинулось лобовое стекло; пока я ломал голову над конструкцией, мы разогнались миль до двадцати пяти в час и заскользили над травой, лавируя между редкими деревьями и зарослями кустарника. Должно быть, Клитассамина каким-то образом управляла движением кресла, однако я не заметил никаких рукояток или рычагов. Великолепная машина, вот только скорость маловата; нет, скорее даже не машина, а сверхсовременная разновидность ковра-самолета.
Путешествие длилось около часа. За все это время мы не пересекли ни единой дороги, лишь две не слишком утоптанных тропинки. Пейзаж напоминал парк восемнадцатого столетия: ни возделанных полей, ни садов, ничего вообще, кроме парковой архитектуры. Иллюзию усиливали изредка попадавшиеся на пути стада смахивавших на оленей животных, не обращавших на нас ни малейшего внимания. В стороне, над макушками деревьев, иногда мелькали крыши каких-то высоких зданий. В общем, полет производил весьма странное впечатление, с которым я, признаться, освоился не сразу. Поначалу, когда впереди возникала очередная купа деревьев, я норовил схватиться за несуществующий штурвал и поднять машину повыше. Впрочем, она, похоже, всегда передвигалась на одной и той же высоте: мы не пролетали над деревьями, а облетали их.
Приблизительно через полчаса после вылета я заметил вдалеке, на холме, диковинное здание, которое, не будучи архитектором, не могу толком описать. Скажу лишь, что ничего подобного в жизни не видел. Я привык, что здания строятся в форме той или иной геометрической фигуры, а это словно выросло из земли по собственной воле. Окон в отливавших перламутром стенах не было. В том, что сие — искусственное сооружение, убеждала только мысль, что природа просто-напросто не в состоянии породить этакое создание. Чем ближе мы подлетали, тем сильнее становилось мое изумление. То, что я издалека принял за кустики, оказалось на деле аллеей деревьев, которые в сравнении со зданием выглядели сущими карликами, едва проклюнувшимися побегами. Неожиданно для себя я улыбнулся — навеянные наркотиком грезы вполне соответствовали описанию:
«Такого не увидишь никогда:
Чертог под солнцем — и пещеры льда!»
Здание взметнулось перед нами к небесам исполинской горой. Мы влетели в проем около шестидесяти ярдов шириной и нескольких сот футов в высоту и очутились в просторном зале, подавлявшем своими размерами. Ничто не напоминало здесь «чертог под солнцем», однако перламутровое свечение стен невольно вызывало в памяти «пещеры льда». Машина, дрейфуя, словно перышко на ветру, продолжала движение. По залу прохаживались мужчины и женщины, над полом скользили такие же, как у нас, летающие кресла. Мы нырнули в коридор, за которым потянулась вереница залов поменьше, и в конце концов достигли помещения, где находилось с дюжину мужчин и женщин, явно ожидавших нашего прибытия. Кресло опустилось на пол, мы встали, а оно — вот чудеса! — вновь приподнялось и скользнуло к стене.
Клитассамина заговорила с теми, кто был в помещении, показывая рукой на меня. Все дружно кивнули; я решил проявить вежливость и кивнул в ответ, после чего началось нечто вроде допроса с Клитассаминой в роли переводчика.
По— моему, именно в ходе допроса я начал сознавать, что сон свернул куда-то не туда. Те, кто меня допрашивал, желали знать, кто я такой, откуда взялся, чем занимался и когда, а также многое другое. Мои ответы время от времени заставляли их переговариваться между собой. Все было весьма логично -ив этом состояло несоответствие. Во снах — по крайней мере, в моих снах — логики обычно гораздо меньше. События происходят не в определенной последовательности, а как бы разом, наплывают друг на друга, будто по воле слегка повредившегося в уме режиссера. Сейчас же все было иначе. Я отчетливо сознавал происходящее, как умственно, так и физически…
В разговоре то и дело возникали паузы — не в последнюю очередь из-за того, что английский Клитассамины оставлял желать лучшего. Тем не менее дело двигалось.
— Они хотеть ваша научиться наш язык, — сказала Клитассамина. — Тогда быть легче.
— Это наверняка займет много времени, — ответил я. К тому моменту мне еще не удалось выделить в их речи ни единого слова, которое показалось хотя бы смутно знакомым.
— Нет. Несколько тлана.
Я недоуменно посмотрел на нее.
— Четверть сутки, — пояснила Клитассамина.
Меня накормили чем-то вроде леденцов. Ничего, приятные, только не сладкие.
— Теперь спать. — Клитассамина указала на неширокий прямоугольный помост, который вовсе не походил на кровать.
Я лег и обнаружил, что ложе, несмотря на свой устрашающий вид, теплое и мягкое. Интересно, подумалось мне, конец ли это сна? Скорее всего, я проснусь на больничной койке с прежней болью в ногах. Впрочем, размышлял я недолго — вероятно, в пищу подмешали снотворное.
Страхи оказались напрасными. Я проснулся в том же помещении. Над ложем нависал полог из розоватого металла; раньше его не было. Он напоминал… Нет, решено, не буду ничего описывать. Честно говоря, я не понимал того, что видел, а как можно описать то, чего не понимаешь? Допустим, древнему египтянину показали бы телефон; ну и что бы он мог сказать? И что сказал бы римлянин или грек по поводу реактивного лайнера или радиоприемника? Возьмем пример попроще: увидев впервые в жизни плитку шоколада, вы, скорее всего, сочтете ее новой разновидностью гуталина или шпаклевки, а то и деревяшкой. Вам попросту не придет в голову, что эту штуку едят, а когда вы о том узнаете, то наверняка попытаетесь съесть кусок мыла — ведь они похожи по форме, а цвет мыла, пожалуй, приятнее, чем у шоколада. Точно так же было и со мной. Мир, в котором вырос, человек воспринимает как данность; бросив один-единственный взгляд на какую-нибудь машину, он говорит себе: «Ага, она работает на паре (или на бензине, или на электричестве)», и все становится понятно. А вот если мир чужой… Я не знал ровным счетом ничего, и потому всего боялся, как ребенок или невежественный дикарь. Разумеется, у меня возникали кое-какие догадки, но они по большей части догадками и оставались. Например, я предположил, что металлический полог — часть гипнотического обучающего устройства; предположил потому, что осознал — я улавливаю смысл вопросов, которые мне задают. Однако каким образом — тут я не мог даже предположить. Я выучил язык, но понятия, которые в нем присутствовали… Ладно, главное — я могу понимать других.
Слово «тлана», которое употребила Клитассамина, означало промежуток времени, приблизительно один час двенадцать минут; двадцать тлан составляли сутки. «Дул» переводилось как «электричество», но что такое «лейтал»? Судя по всему, некая форма энергии, которой в моем мире нет и в помине…
По правде сказать, то, что я понимал далеко не все, сбило меня с толку сильнее прежнего. Впечатление было такое, будто отдельные фразы состоят не из слов, а из музыкальных нот, причем мелодию наигрывают на расстроенном пианино. Должно быть, мое замешательство бросилось в глаза: меня перестали расспрашивать и велели Клитассамине приглядывать за мной. Снова сев в кресло рядом с девушкой, я испытал невыразимое облегчение. Кресло приподнялось над полом и двинулось к выходу.
Поначалу я был до глубины души поражен способностью Клитассамины приспосабливаться к любым условиям. Обнаружить, что твой близкий знакомый стал вдруг совершенно другим человеком… Бр-р! Однако ее это, по-видимому, ничуть не беспокоило; лишь иногда, забывшись, она называла меня Хаймореллом. Впоследствии, узнав кое-что о том мире, в котором очутился, я понял, чем объяснялось поведение девушки.
Обычно тот, кто приходит в себя после потери сознания, первым делом спрашивает: «Где я?» Мне тоже хотелось это узнать — по крайней мере, для того, чтобы дать сознанию хоть какую-то зацепку. Когда мы вновь очутились в зеленой комнате, я засыпал Клитассамину вопросами.
Она окинула меня взглядом, в котором сквозило сомнение.
— Вам следует отдохнуть. Постарайтесь расслабиться и ни о чем не думать. Если я начну объяснять, вы только еще больше запутаетесь.
— Ничего подобного, — возразил я. — Я уже не в силах обманывать себя, убеждать, что не сплю. Мне необходим хоть какой-то ориентир, иначе я сойду с ума.
Клитассамина пристально посмотрела на меня, затем кивнула.
— Хорошо. С чего мне начать? Что вас сильнее всего интересует?
— Я хочу знать, где нахожусь, кто я такой и что со мной произошло.
— Вам прекрасно известно, кто вы такой. Вы сами сказали, что вас зовут Терри Молтон.
— Однако это тело, — я хлопнул себя по бедру, — принадлежит вовсе не Терри Молтону.
— Не совсем так, — сказала она. — Вы находитесь в теле Хайморелла, однако все, что делает человека личностью, — склад ума, характер, привычки, — это все у вас от Терри Молтона.
— А где Хайморелл?
— Он переселился в ваше прежнее тело.
— Тогда ему здорово не повезло. — Подумав, я прибавил: — Все равно не могу понять. Ведь характер человека меняется в зависимости от жизненных условий. К примеру, я нынешний — далеко не тот, каким был до ранения. Психические отличия возникают из физических. Личность как таковую во многом определяет работа желез. Ранение и наркотики изменили мою психику; еще немного — и я стал бы совершенно другим…
— Кто вам это сказал?
— Так рассуждают многие ученые. То же самое подсказывает и здравый смысл.
— Ваши ученые не постулировали никаких констант? Неужели они не понимают, что должен существовать некий постоянный фактор, на котором сказываются происходящие с человеком изменения? И что этот фактор, вероятнее всего — истинная причина изменений?
— По-моему, речь всегда велась исключительно о гормональном балансе…
— Значит, вы ничего не понимаете в таких вещах.
— Вот как? — Я решил сменить тему. — Что это за место?
— Здание называется Каталу.
— Я имел в виду другое. Где мы? На Земле или нет? Вообще-то, похоже на Землю, но я не слышал, чтобы на ней существовало что-либо подобное.
— Естественно, мы на Земле. Где же еще? Но в иной салании.
Снова непонятное словечко! Какая-то салания…
— Вы хотите сказать, в другом… — Я не докончил фразы. В языке, которому меня обучили, не нашлось аналога слову «время» в том смысле, в котором его понимал я.
— Видите, вы вновь запутались. Мы по-разному мыслим. Если воспользоваться устаревшими терминами, можно сказать, что вы переместились от начала человеческой истории к ее концу.
— Не от начала, — поправил я. — Человечество существовало на Земле до моего рождения около двадцати миллионов лет.
— О том не стоит и говорить! — Небрежным взмахом руки Клитассамина отмела упомянутые мною миллионы лет.
— По крайней мере, объясните, как я сюда попал. — Кажется, в моем голосе прозвучало отчаяние.
— Попробую. Хайморелл проводил эксперименты в течение долгого времени (в этом смысле, я заметил, слово «время» в языке Клитассамины присутствовало), однако ему никак не удавалось добиться полного успеха. Наибольшая глубина, на которую он сумел проникнуть в прошлое, три поколения.
— Прошу прощения?
Клитассамина вопросительно поглядела на меня.
— На три поколения в прошлое?
— Совершенно верно.
Я встал, выглянул в одно из сводчатых окон. Снаружи сияло солнце, зеленели трава и деревья…
— Пожалуй, вы правы, мне лучше отдохнуть.
— Наконец-то разумные слова. Не забивайте себе голову. В конце концов, долго вы здесь не пробудете.
— То есть я вернусь в свое старое тело?
Клитассамина кивнула.
Променять новое на старое — дряхлое, изувеченное, раздираемое болью…
— Ну уж нет, — заявил я. — Не знаю, где я и кто я такой, однако одно мне известно наверняка — в ту преисподнюю я больше не вернусь.
Девушка посмотрела на меня и печально покачала головой.
На следующий день, проглотив очередную порцию леденцов, которые запил чем-то вроде молока со странным, ускользающим привкусом, я вышел вслед за Клитассаминой в холл и направился было к летающим креслам, но остановился.
— А пешком нельзя? Я так давно не ходил.
— Конечно, конечно.
По дороге несколько человек окликнули ее, а двое или трое — меня. В их взглядах сквозило любопытство, но держались они доброжелательно и не задавали малоприятных вопросов. По всей видимости, им было известно, что я — не Хайморелл, однако они, похоже, не находили в том ничего особенно удивительного. Мы вышли на тропинку, что бежала, лавируя между деревьями. Зеленая трава, яркое солнце — ни дать ни взять Аркадия. Я шагал осторожно, словно ступал по чему-то хрупкому, и наслаждался витавшими в воздухе ароматами. Кровь бурлила в жилах — Боже мой, давно забытое ощущение!
— Где бы я ни оказался, здесь просто здорово.
— Да, — согласилась моя спутница.
Какое-то время мы шли молча, потом я спросил:
— Что вы имели в виду под «концом человеческой истории»?
— То, что сказала. Мы полагаем, что человечество достигло пика своего развития. Даже не полагаем, а практически уверены. Иными словами, мы умираем.
— По вашему цветущему виду этого не скажешь, — заметил я, пристально поглядев на девушку.
— Да, тело отличное, — согласилась она с улыбкой. — Наверно, самое лучшее из всех, которые у меня были.
Я притворился, что не расслышал последней фразы.
— И в чем причина? Бесплодие?
— Нет. Детей и впрямь рождается не очень много, но то скорее следствие, чем причина. Умирает нечто внутри нас, то, что отличает человека от животного. Малукос.
Про себя я перевел это слово, как «дух» или «душа», что, впрочем, не совсем, как мне кажется, соответствовало истине.
— Значит, у детей…
— Да, у большинства из них малукоса нет. Они рождаются слабоумными. Если так пойдет и дальше, нормальных людей скоро не останется вообще.
Я поразмыслил, чувствуя себя так, словно вновь погрузился в наркотические грезы.
— И давно это началось?
— Не знаю. Саланию невозможно выразить математически. Правда, кое-кто пробует применить геометрию…
— Неужели не сохранилось никаких записей? — не слишком вежливо перебил я, испугавшись, что опять окажусь в дебрях непонимания.
— Почему же, сохранились. Именно благодаря им мы с Хаймореллом сумели изучить ваш язык. Однако они изобилуют пробелами протяженностью во многие тысячи лет. Человечество пять раз стояло на краю гибели. Не удивительно, что множество документов потеряно.
— И сколько же остается до конца?
— Тоже неизвестно. Мы пытаемся продлить свое существование в надежде найти шанс выжить. Ведь может так случиться, что малукос появится вновь.
— Что значит «продлить»? За счет чего?
— За счет переселения. Когда с прежним телом что-то случается или когда, человек доживает до пятидесяти лет, он переселяется в новое, в тело кого-либо из слабоумных. Это, — Клитассамина поднесла к глазам ладонь, будто изучая, — мое четырнадцатое тело.
— Выходит, так может продолжаться бесконечно?
— Да, пока есть те, в чьи тела можно переселяться.
— Но… Но это бессмертие!
— Ничего подобного, — снисходительно возразила девушка. — Это всего лишь продление жизни. Рано или поздно с человеком неизбежно что-нибудь происходит, так утверждает теория вероятности. А через сто лет или завтра — какая разница?
— Или через тысячу, — проговорил я.
— Или через тысячу. Роковой день обязательно наступит.
— Понятно. — Лично мне подобное «продление жизни» казалось весьма похожим на бессмертие.
Я не сомневался в том, что Клитассамина говорит правду. События последних дней подготовили мой рассудок к восприятию чего угодно, сколь фантастическим ни выглядело бы это «что угодно». Однако ее слова вызвали у меня в душе бурю возмущения. Некий внутренний цензор, который поселился в сознании едва ли не каждого человека еще со времен пуритан, подсказал мне, что процедура, о которой так спокойно рассуждает Клитассамина, символически сродни каннибализму. Ну что за мир — идиотские прозрачные одеяния, безмятежный образ жизни и вдобавок…
Должно быть, мои чувства отразились у меня на лице, поскольку Клитассамина прибавила без намека на сожаление в голосе:
— Для прежней его хозяйки это тело не имело никакого значения. О нем не заботились, оно, можно сказать, пропадало. А так я рожу детей, кое-кто из которых, быть может, окажется нормальным ребенком. Когда вырастет, он также сможет поменять тело. Стремление выжить существует и поныне; мы надеемся на открытие, которое спасет человеческий род.
— А что стало с прежней хозяйкой вашего тела?
— От нее осталось всего два-три инстинкта, которые переселились в мое старое тело.
— Пятидесятилетнее? Значит, вы отобрали у той девушки целых тридцать лет жизни?
— Зачем ей такое тело, если она не в состоянии воспользоваться его преимуществами?
Я не ответил. Меня поразила неожиданно пришедшая в голову мысль. Обдумав ее, я произнес:
— Выходит, вот над чем работал Хайморелл? Он пытался глубже проникнуть в прошлое, с тем чтобы пополнить запас тел? Верно? Потому я и здесь?
— Верно, — безразличным тоном подтвердила Клитассамина. — Он наконец-то добился настоящего успеха, осуществил полноценный обмен.
Признаться, я не слишком удивился. Возможно, осознание произошло уже давно, однако только теперь стало явным. Требовалось, впрочем, многое уточнить, поэтому я продолжил расспрашивать Клитассамину.
— Хайморелл намеревался забраться как можно глубже в прошлое, но поставил себе одно ограничение — следовало выбрать такую хроноточку, где он мог бы собрать аппарат для обратного перемещения. Если уйти слишком глубоко, наверняка столкнешься с нехваткой определенных металлов, с тем, что электричества нет, а о точности инструментов не приходится говорить. В таком случае на то, чтобы построить аппарат, понадобилось бы несколько лет. Определив хроноточку, Хайморелл начал устанавливать контакт. Он искал человека, чье сознание, если можно так выразиться, почти отделилось от тела. К сожалению, большинство из тех, кого ему удавалось найти, оказывалось на грани смерти. В конце концов он наткнулся на вас и сильно удивился: ваше сознание то цеплялось за тело, то рвалось прочь.
— Наверно, из-за наркотиков? — предположил я.
— Может быть. Определив ритм этих «колебаний», Хайморелл предпринял попытку. И вот вы здесь.
— А он там. Ваш друг не подсчитывал, сколько времени может уйти на то, чтобы построить аппарат?
— Откуда ему было знать? Все зависит от того, легко ли найти необходимые материалы.
— Поверьте мне на слово, быстро ему не управиться. В теле одноногого инвалида…
— Он обязательно вернется, — сказала Клитассамина.
— Я постараюсь этого не допустить.
Она покачала головой:
— Сознание человека с чужим телом, каким бы замечательным оно ни было, связано гораздо слабее, нежели с тем, в котором впервые появилось на свет. Рано или поздно Хайморелл добьется своего, а вы даже ничего не почувствуете, потому что будете спать.
— Поглядим, — отозвался я.
Мне показали аппарат для переноса сознания. Ящик величиной с портативную пишущую машинку, две полированные металлические рукоятки, набор заполненных какой-то жидкостью линз. Внутри ящика обнаружилось кошмарное переплетение проводов, трубок и трубочек. Я довольно улыбнулся, подумав, что такую штуку не соорудить ни за несколько дней, ни за пару недель.
Шло время. Безмятежное существование, которое вели обитатели этого мира, поначалу показалось целительным, но вскоре я поймал себя на желании выкинуть что-нибудь этакое, чтобы нарушить проклятую безмятежность. Клитассамина водила меня по огромному зданию.
На концертах я сидел, изнывая от скуки, поскольку ничего не понимал, а публика между тем впадала в нечто вроде интеллектуального транса, который вызывали странные гаммы и диковинные гармонические последовательности. В одном таком зале имелся вдобавок громадный флуоресцентный экран. На нем играли цвета, которые каким-то образом создавались самими зрителями. Я маялся, а все вокруг наслаждались; то и дело, неизвестно с какой стати, слышался общий вздох или раздавался дружный смех. Я как-то отважился заметить, что некоторые сочетания цветов поистине великолепны; из того, как были восприняты мои слова, явствовало, что я сморозил глупость. Лишь на представлениях в трехмерном театре я мог худо-бедно следить за ходом действия; признаться, оно меня частенько шокировало.
— Разве можно подходить к поведению цивилизованных людей с вашими примитивными мерками? — высокомерно осведомилась Клитассамина, когда я поделился с ней своими ощущениями.
Однажды она привела меня в музей, который представлял собой хранилище приборов, воспроизводивших звуки, изображения или то и другое одновременно. С помощью этих приборов мы все глубже погружались в прошлое. Мне хотелось заглянуть в мое собственное время, но…
— Сохранились только звуки, — сообщила Клитассамина.
— Ладно. Включите, пожалуйста, какую-нибудь музыку.
Она пробежалась пальцами по панели управления. Под сводами зала зазвучала музыка — знакомая и невыразимо печальная. Внимая, я ощутил внутри себя пустоту и безмерное одиночество. Нахлынули воспоминания, причем, как ни странно, детские. Ностальгия, чувство жалости к себе, скорбь по утраченным надеждам и радостям были настолько сильными, что по моим щекам заструились слезы… Я больше не ходил в тот музей. Хотите знать, какая именно музыка воскресила во мне мир детства? Нет, не симфония Бетховена и не концерт Моцарта, а незатейливая песенка «Родительский дом»…
— Тут что, никто не работает? — спросил я у Клитассамины.
— Почему же? Кто хочет, тот работает.
— А как насчет обязанностей, от которых никуда не деться?
— Вы о чем? — озадаченно проговорила она.
— Ну, кто-то же должен производить продукты питания и электроэнергию, убирать отходы и тому подобное…
— Этим занимаются машины. Неужели вы думаете, что люди могли так низко пасть? Мы еще не окончательно выжили из ума.
— А кто обслуживает машины?
— Они сами себя обслуживают. Механизм, который на это не способен, является не машиной, а более или менее простым инструментом, не правда ли?
— Наверно, — откликнулся я. Мысль Клитассамины показалась мне весьма здравой. — Получается, что лично вы бездельничали на протяжении… гм-м… четырехсот лет, раз это тело у вас четырнадцатое?
— Как сказать. Я рожала детей. Трое из них, кстати, оказались вполне нормальными. Кроме того, я занималась евгеникой. У нас исследования в этой области ведет буквально каждый первый: все уверены, что уж им-то непременно удастся открыть путь к спасению человечества. Увы, пока ничего подобного не случилось.
— А вам не надоело продлевать жизнь?
— Некоторые не выдерживают и отказываются от нового переселения, однако это считается преступлением: нельзя отвергать шанс на спасение. К тому же вы зря думаете, что мы живем скучной жизнью. При переносе человек попадает в совершенно неизвестный мир чужого тела. Должно быть, так чувствует себя весной молодой побег… Да и те железы, влиянием которых вы столь озабочены, тоже воздействуют на организм; вкусы и привычки меняются от тела к телу. Однако, несмотря на это, человек в общем и целом остается самим собой, сохраняет все воспоминания; он просто становится моложе, преисполняется надежд, думает, что уж на сей раз… А потом снова влюбляется, безрассудно и сладко, как будто впервые. Чтобы осознать, каково вновь обрести молодость, нужно дожить до пятидесяти.
— Понятно. Между прочим, я осознаю то, о чем вы говорите, поскольку до переноса находился в жутком состоянии. Но любовь… Целых четыре года я не смел думать о любви.
— Кто мешает вам подумать о ней сейчас?
— Что произошло с моим миром? Помнится, он шаг за шагом приближался к катастрофе. Должно быть, разразилась новая мировая война и почти все погибли?
— Вовсе нет. Все было гораздо прозаичнее. Он вымер — как и многие предыдущие цивилизации.
Мой мир со всеми его сложностями и противоречиями… Покорение расстояний и скоростей, стремительное развитие науки…
— Вымер, — повторил я. — Как же так? Этого не может быть. Наверняка что-нибудь да случилось.