Страница:
Потом умер отец. Однажды утром, в самом начале сентября, Саймон Лавхарт поднимался по кирпичной дорожке к дому, и его хватил удар. Он упал на замшелые кирпичи среди первых хрустких охряных дубовых листьев и пожухлых зеленых стрел нарциссов, окаймлявших дорожку. Миссис Лавхарт видела, как он упал. Она бросилась под дубы, присела рядом с ним и, запрокинув голову, закричала дико и горестно - а может, дико и торжествующе. Впоследствии стало ясно, что то были крики торжества; ибо никто не ведает, что значит его неистовый крик, которым кричит он, покуда плоть страсти не усохнет и не обнажится строгое, логичное сочленение факта с фактом в скелете Времени.
Соседи услышали крики, помогли отнести упавшего в дом и уложить на кровать. Саймон Лавхарт пришел в себя и лежал, вытянувшись и закрыв глаза. Он испытал все это раньше, гораздо раньше, на поле под Франклином: его вырвало из седла и швырнуло наземь; вокруг грохотало, в клочья разлетался дым и как подкошенные падали знамена. И он снова испытал, в укороченном и слитом времени, настоящее, истинное потрясение: неистовую ярость вдруг разом сменил покой. Все очень просто, думал он, все что ни есть. Но он давным-давно это знал. И он лежал еще два дня и две ночи, умирая с благопристойной неуловимой стремительностью - так убегает разлитая ртуть в черную крысиную нору.
Перед смертью вернулись силы и речь, и к нему пустили Болтона Лавхарта. Мальчик стоял у кровати и ждал, прислушиваясь к трудному и хриплому дыханию в сумерках. Потом позвал:
- Отец.
Еще:
- Отец.
- Все-хо-ро-шо-сы-нок, - отозвался голос с кровати, голос из дали и из давности.
Он опустился на колени, взял отцову руку - холодная и восковая. Ему казалось, что разорвется сердце, и горе мешалось с чувством открытия, открытия человека, который лежал сейчас на кровати. В голове завертелись сотни вопросов. Он чувствовал, их надо задать сейчас, сейчас, пока не поздно: Отец, как звали того старого охотничьего пса, что был у тебя в детстве... я забыл, Отец... Отец, как звали мальчика Уилкоксов, того, с кем ты играл, когда был маленький... Отец, а больно, когда тебя ранят, Отец... Отец, когда ты рос, какую книгу ты больше всего любил... Отец, а ты хоть раз разговаривал с генералом Форрестом... Отец, ты в детстве искал наконечники... Отец... Но он понимал: поздно, он никогда уже об этом не узнает, все утекает сквозь пальцы, как вода из пригоршни на сухой песок, - и вновь донесся далекий голос:
- Веди себя... хорошо... не обижай маму... сынок. Она добрая... она желает... тебе... только добра... сынок...
Голос как будто устало оправдывался; мальчик выслушал, пообещал вести себя хорошо и вышел из комнаты. Через час Саймон Лавхарт умер.
Той осенью мальчик не поехал в Суони. Он жил прежней жизнью, разве что теперь не нужно было ходить в академию. Запоем читал книги, которые, как он предполагал, изучают в Суони первокурсники. Гулял по обрыву. Вечера просиживал в гостиной - он, мать и между ними лампа на большом столе.
В июне в Бардсвилл вернулся Сэм Джексон, приятель по академии, прошлой осенью поступивший в университет. Дни напролет просиживали они с Болтоном на веранде, и Сэм отвечал на бесконечные вопросы о Суони. Потом забирались на чердак или шли к обрыву. Миссис Лавхарт, сидя в темной гостиной у раскрытого окна, ловила каждое слово, и от этих слов в груди каменело сердце. Однако, когда они поднимались на чердак или уходили к обрыву, было еще хуже: там она не могла их подслушивать.
Однажды за ужином она сказала:
- Сынок, тебе не кажется, что пора начинать готовиться к отъезду?
- К какому отъезду?
- Ну как же, в Суони. Осенью.
Она смотрела на вспыхнувшее мальчишечье лицо, видела, как дрожала рука, положившая вилку на блюдо.
- Мама, - с трудом начал он. - Мама, я не знаю, как же это, я...
Она поспешно отрезала:
- Готовься к отъезду. Напиши опять заявление о приеме. Я соберу твои вещи. Столько всего потребуется. Поезжай.
И, мельком глянув на него, прибавила:
- Обо мне не думай.
- Мама, - начал он.
- Ты молод, - возразила она. - Обо мне не думай.
Ужинать закончили в тишине.
Он поехал в Суони. На Рождество вернулся домой. Мать устроила для него вечеринку: пришли Сэм Джексон и приятели по академии с девушками. Девушкой Болтона считалась Сара Дартер, дочь профессора Дартера. Пили пунш с виноградным соком, заедали бутербродами и пирожными, пели рождественские песни. Болтон ходил на вечеринки к другим парням и девушкам, живущим на холме. Мать всегда дожидалась его, пусть самого позднего, возвращения и расспрашивала о вечере или о Суони и твердила, как она счастлива и как гордится его успехами. В январе он уехал в Суони.
А к первому марта снова вернулся. У матери случился сердечный приступ. С тех пор она так и не поправилась. Ее кровать перенесли на первый этаж, в заднюю комнатку, уставили пузырьками стол, рядом легли Библия и молитвенник. В хорошие дни она усаживалась, опираясь на подушки, в большое плетеное кресло и неотрывно смотрела: летом - в окно, зимой - в огонь. Болтон не отходил от нее. Чаще всего он готовил лекарство.
- Оно не противное, совсем не противное, - говорила она, - когда ты мне его даешь. - И улыбалась из подушек.
После приступа она даже похорошела: моложавая, посвежевшая, ясноглазая, по-девичьи застенчивая, со щек сошел желтый налет - такой, наверное, была она в те времена, когда за ней начал ухаживать майор Саймон Лавхарт, ветеран с изувеченной ногой.
Болтон продолжал заниматься, читал отцовские книги, брал книги у профессора Дартера, выписывал из Нашвилла или Луисвилла. Когда на следующее лето Сэм Джексон приехал из Суони, он подверг его искусному допросу и решил: Я изучил больше, чем Сэм. Я знаю больше Сэма. В то лето он ходил на вечеринки, но всегда возвращался домой рано - дать матери лекарство. Потом он уходил читать к себе в комнату или, если было не слишком жарко, на просторный чердак, откуда слышна была из-за деревьев музыка и видны огоньки японских фонариков, развешанных над лужайкой на холме.
В конце лета мать решила, что он должен вернуться в Суони. Не сейчас, а на второй семестр.
- Я хочу, чтобы ты поехал, - сказала она. - Хочу, чтобы ты был счастлив. Ради тебя, сын, я сошла в долину смертной тени, и я хочу, чтобы ты был счастлив.
- Я знаю больше, чем Сэм Джексон, - ответил он, встал и вышел из комнаты.
Прошло еще четыре года; с каждыми летними и рождественскими каникулами он все реже ходил на вечеринки: сплошь новые лица, знакомые парни и девушки женились и остепенялись либо вообще уезжали. Он не находил общего языка с парнями младше себя, а юные девушки казались ему чужестранками. И он им был чужой, долговязый молодой мужчина с редеющими черными волосами, в опрятной старомодной одежде, всегда как-то криво висящей на нервном теле. Чаще других он общался с профессором Дартером. И с Сарой Дартер.
Он думал, что влюблен в Сару - тонкую нервную девушку с напряженным взглядом больших черных глаз и мертвенно-белым лицом. По виду она легко могла сойти за его сестру. Она была на два года старше. С ней ему было легко. Он писал стихи и посылал ей по почте. А оставшись одни в гостиной профессора Дартера, они, пока Болтон не уходил давать матери лекарство, жадно льнули друг к другу и, прислушиваясь, не раздастся ли в коридоре шарканье профессорских шагов, целовались отчаянно и горько.
Он писал книгу. Точнее, собирался писать книгу. Об истории округа Каррадерс.
- Болтон пишет книгу, - доверительно сообщала миссис Лавхарт епископальным дамам, по заведенному порядку навещавшим ее.
И если мужья этих дам заговаривали, что пора бы Лавхартову парню найти работу; пожилая дама наверняка ведь проживает свой капитал; у Саймона деньги водились, но на всю жизнь их не хватит, - то жены отвечали, что Болтон пишет книгу. Это все объясняло. Он начал выступать с сообщениями в бардсвилльском Дамском научном клубе и в Мужском библейском обществе Святого Луки. Бардсвилльская "Гэзет" каждый раз отмечала: "Мистер Болтон Лавхарт, один из наших многообещающих молодых авторов..."
Болтон и работу нашел. Он стал преподавать в академии профессора Дартера. Они с Сарой условились, что поженятся. Когда все наладится. А потом профессор Дартер умер.
Денег он не оставил. Лишь дом и закладную на него да небольшую сумму, чтобы скромно положить его в землю. Оставшуюся часть года академию возглавлял Болтон. Сара теперь часто плакала, и Болтон как мог утешал ее. Но однажды, когда, обняв, он хотел было ее поцеловать, она вдруг злобно, сжатыми кулаками, ударила его в грудь и зашлась в яростном крике - он так и не понял почему.
Месяц потом она была очень спокойна и, когда он ее навещал, позволяла себя ласкать, часто дыша и глядя в пространство. А как-то вечером сказала:
- Пригласи специалиста, пусть осмотрит твою мать.
- Но доктор Джордан, он...
Она оборвала его:
- Если ты этого не сделаешь, я за тебя не выйду.
Он пошел к доктору Джордану.
- Сынок, - сказал доктор, - я не буду против, если ты кого-нибудь пригласишь. Я всего лишь старый провинциальный врач, и я не обижусь. Сердце вообще-то - забавная штука. Не то что аппендицит, столбняк или там огнестрельная рана. Сердце - оно в самой середке у человека, у женщины в данном случае, и оно, так сказать, и есть сам человек. Так сказать.
- Что вы имеете в виду? - поинтересовался Болтон.
Доктор пристально посмотрел на молодого человека. Потом пожал плечами.
- Ничего, - ответил он. - Просто так говорится. В том смысле, что врач мало что понимает. По крайней мере, старый провинциальный врач вроде меня, в городке вроде нашего Бардсвилла.
- Так вы пригласите специалиста?
- Сынок, - отозвался доктор, - я не обижусь. В тот раз я пытался пытался, насколько помню, два или три раза, - твоя мать и слышать ничего не захотела. Чуть не съела меня. Сказала, что...
- Вы пытались?
- Да, сынок. А ты не знал?
Болтон Лавхарт стоял посреди захламленного кабинета, вдыхал пыль от набитой конским волосом потертой мебели и металлический запах дезинфицирующего средства, а сердце у него в груди подпрыгнуло и затрепыхалось, как окунь, попавшийся на крючок.
- Вы пытались? - переспросил он шепотом.
- Да, сынок.
- Попытайтесь еще раз! - вдруг повелительно сказал Болтон Лавхарт, ощущая тот прилив силы и уверенности, что и двенадцать лет назад, в то утро, когда он стоял перед старым цирковым подсобником и требовал работу.
- Сынок, - ответил доктор Джордан, глядя ему в глаза, - пусть твоя мать даст согласие, и я все сделаю.
- Она его даст, - заявил Болтон.
Знакомой улицей он шел домой, светило солнце, и все было очень просто. Все так просто, и скоро вся жизнь пойдет по-другому. И вечером, когда он дал матери лекарство, а потом стоял и смотрел на нее, все тоже казалось ему простым. Она выглядела такой по-девичьи хрупкой и невинной, такой безвольной и доверчивой. Все будет очень просто. И он обстоятельно рассказал, как беспокоится, что нет улучшения, как ходил к доктору Джордану и тот согласен пригласить специалиста, большого человека из Нашвилла, из тамошнего университета.
Как все просто. Она слушала его рассуждения в полном молчании, не сводя с него глаз, и ему почудилось, что на губах ее заиграла улыбка. Он улыбнулся в ответ и наклонился, чтобы потрепать ее по руке.
Не успел он до нее дотронуться, как она заговорила. Говорила она свистящим шепотом, хотя губы по-прежнему будто улыбались.
- Ты... ты, мой сын... плетешь интриги у меня за спиной. Как это гнусно! Хитришь, словно какой-нибудь вор. А ведь я больна. А ведь я твоя мать, которая родила тебя. Сошла в долину смертной тени. Как это гнусно! А ты хитришь и плетешь интриги...
Слова - дрожащий, свистящий шепот - срывались с губ, все еще словно улыбающихся.
- Мама! - воскликнул он. - Мама!
И попытался взять ее за руку.
Но она вся подобралась на кровати, почти села.
- Не прикасайся ко мне! - закричала она. - Вы все против меня. Все! Все!.. Не прикасайся ко мне! - взвизгнула она, когда он попытался взять ее за руку. Это иудин поцелуй! Ты хочешь моей смерти, хочешь, чтобы я умерла!
Она отдернула руку, сбив со стола две склянки, и прижалась к спинке кровати так, будто спасалась от насильника.
- Мама! - воскликнул он.
- Ты хочешь, чтобы я умерла... плоть от плоти моей, ты хочешь, чтобы я умерла!
Из груди ее рвались те же дикие, загадочные, непонятные, необъяснимые крики, что и у тела Саймона Лавхарта, лежавшего среди охряных дубовых осенних листьев и нарциссовых стрел.
Наконец, задыхаясь и ловя ртом воздух, она схватилась за грудь и упала на подушки, бледная, как простыня, по-видимому, совершенно невменяемая, все с той же улыбкой на губах.
Послали за доктором Джорданом. Ему понадобилось немало немного времени, чтобы она не пришла в себя. Ее глаза остановились на сыне.
- Вон, - проговорила она прежним шепотом. - Вон, чтоб я тебя не видела!
Он ушел ждать в коридор.
Наконец доктор Джордан вышел, мягко прикрыл дверь и сказал:
- Она плоха.
- Она... - начал Болтон, - она...
Он не мог выговорить слово "умрет".
- Умрет ли? - досказал за него доктор Джордан. Покачал головой. - Не знаю, сынок. Я старый провинциальный врач, и я не знаю. Но я знаю одно: лучше пригласить специалиста.
Болтон Лавхарт онемел. Он не мог объяснить, почему нельзя позвать специалиста. Он шевелил губами, но не произносил ни звука.
Доктор Джордан долго смотрел на него в свете электрической лампочки, висящей в коридоре. (В доме провели электричество несколько лет назад.) Потом пожал плечами.
- Возможно, - сказал он, - возможно, все обойдется.
Он повернулся, вышел в переднюю, взял со стола старую панаму с отвислыми полями.
Дверь захлопнулась, а Болтон Лавхарт все стоял в коридоре под электрической лампочкой.
Долго, почти месяц, миссис Лавхарт серьезно болела. Потом опять пересела в плетеное кресло в гостиной, глядеть на лужайку. Все шло так, словно ничего не случилось, словно та ночь была всего лишь дурным сном, рассеявшимся при ясном свете дня. И они о той ночи больше не говорили.
С Сарой Дартер, однако, Болтону Лавхарту было о чем поговорить. Когда матери стало лучше, он честно рассказал Саре обо всем происшедшем - по крайней мере, столько, на сколько нашел в себе сил, - и попросил прощения за то, что так долго скрывал правду.
- Так что сама понимаешь, Сара, - заключил он.
- Понимаю, - сказала она. И потрепала его по руке.
Когда он пришел к ней на следующий вечер, она принялась соблазнять его с холодной, упрямой, неуклюжей методичностью - основанной на смутных намеках, нашептанных откровениях и куцем опыте - на красной плюшевой софе в тесной гостиной профессора Дартера, под портретом профессора Дартера и буравящими сумрак глазами прадедушек и прабабушек, под едва различимый, размеренный скрип кресла жившей теперь наверху престарелой тети.
На следующий день Сара Дартер покинула Бардсвилл. Она заняла пятьсот долларов у старого друга своего отца, вице-президента банка мистера Доррити. Поехала в Нашвилл, поступила на курсы секретарей, а потом нашла в городе работу. Дом был продан спустя несколько месяцев после ее отъезда - вся до единого предмета мебель, каждая тарелка и чашка, картины со стен, заботливо перештопанное белье в ящиках комодов, безделушки и сувенирчики с этажерки красного дерева.
- Все, - шептались бардсвилльские дамы, - буквально все. Продала. Даже мамино подвенечное платье. Я видела его на аукционе. Валялось как старая пыльная тряпка. У этой девушки нет сердца.
И еще:
- Выкинула бедную старую тетю на улицу. А ведь та нарочно приехала присматривать за ней. Бедная старушка. Негде и голову преклонить, ничего не скажешь - родная племянница.
Сара Дартер не слышала шепотков, не видела острых, как булавки, косых взглядов. Она окончила курсы, нашла работу и вскоре вышла замуж за страхового агента, вдовца, работавшего с ней в одной конторе. Она уехала из Бардсвилла и никогда не возвращалась. Решение уехать, однако, пришло к ней внезапно, как откровение, накануне того последнего вечера с Болтоном Лавхартом. Тот последний поединок в ее замыслы не входил. А если и входил, то не качался на поверхности, среди неустанно кружащихся в солнечных лучах обычной мелочевки и сора, а перекатывался в темной толще вод, как старое бревно, черное, напитавшееся водой, поднятое из ила и тайно пригнанное к стремительным перекатам, где с последней своею яростью вскипает вода, перехлестывая в безмятежные заводи, - и последним, отчаянным рывком вздымает громоздкую ношу, черную, тупорылую, большую, брызжущую, как слепая рыба, выброшенная из пещеры на свет.
Случившееся между ними в ее замыслы не входило, но это совершилось, и она не стала ломать голову, как и почему. Однажды произошедшее, оно казалось пребывавшим от века и ожидало не свершения, а узнавания. Дело было сделано, но оно существовало всегда, даже до того, как было совершено, - искупление или возмездие либо искупление и возмездие, тесно переплетенные, яростный акт, пойманный, как лицо самой жизни, двумя зеркалами и отразившийся в них, зеркало в ответном зеркале, искупление и возмездие, возмездие и искупление, вечно противоположны, вечно устремлены к субъективности "я" и к объективности мира две бесконечности. Но искупление чего? И возмездие кому? Саре Дартер незачем было задаваться этими вопросами. Ей нужно было жить, и на следующее утро она вытащила из-под кровати заранее собранный чемодан (комната вдруг показалась ей совсем чужой, как случайному постояльцу, проснувшемуся наутро после катастрофы) и уехала поездом десять сорок. Она уехала, а позади остались голоса, которые, если их слышать, скажут что угодно, а если не слышать, то ничего не скажут. Болтон Лавхарт их не слышал. Он ничего не слышал и знал лишь то, что была победа и было предательство. Человеку для жизни достаточно одного из двух, а уж имея оба, тем более можно жить, и он жил. Он жил, как живут все люди, находя жизнь там, где удавалось ее найти. Что всегда легко, потому что у любого поступка есть оправдание, как у цветка, и каждый день, подобно детскому шажку, имеет свою задачу и свое решение. И годы суть вереница дней, идущих один за одним. Сумей прожить день - и проживешь вечность.
В 1913 году в Бардсвилле открылся первый кинотеатр. Кино показывали в городе и раньше, в шатрах, где жужжал проектор и бренчало пианино, как на сектантских сборищах: во всплесках тишины пианино берет аккорд, ожидая, пока певцы переведут дыхание и хлынувшие голоса затопят музыку, - теперь пианино поджидало момент, когда под грозный бас клавиш, бесшумный, прогремит поезд или когда лошадь со всадником измерит экран беззвучными копытами. Но теперь показывать кино будут в самом настоящем театре. Под кинозал выделили старую "оперу", где заезжие труппы разыгрывали, с вычурными жестами и неумеренным пылом, "Шипы и флердоранж" и "Вдовствующую невесту". Теперь снаружи повесили афиши, намалеванные на холсте, и поставили застекленную спереди билетную будку. За пианино села мисс Люсиль Макинтайр, тридцать лет преподававшая в Бардсвилле музыку. Болтон Лавхарт устроился проверять билеты на входе.
Он проверял билеты две недели, каждый вечер, кроме воскресного, и в субботу днем. Стоял в тесном вестибюле - на костлявых ногах болтаются короткие брюки, руки торчат из коротких рукавов - и наклонялся за билетом с той скрипучей церемонностью, с какой пожилой мужчина любезничает с юной девушкой. (Хотя был не стар, всего тридцать три года.) И если билет предъявлял кто-то знакомый ему с детства, он с видом импресарио важно приветствовал его: "Добрый день, мисс Лайза", или: "Добрый вечер, мистер Лоуренс, надеюсь, фильм вам понравится". Когда все наконец входили и сеанс начинался, он проскальзывал в дверь и, стоя в темноте, глядел сквозь щель в тяжелой красной портьере на экран, где на победоносной колеснице мчался Бен Гур или какая-нибудь темноволосая, пышногрудая красотка в черном платье, вся в бриллиантах и оборках, рыдая металась по роскошным апартаментам или же страстно бросалась на шею задыхающемуся от нетерпения любовнику в белоснежной сорочке, а пианино под руками мисс Люсиль, как машина, фиксировало каждое движение души.
Так прошло две недели.
Вечером после сеанса он вернулся домой и зашел в комнату к матери, чтобы дать ей лекарство. Войдя, он увидел, что она отбросила подушки и сидит, опираясь на жесткую спинку кровати, пристально глядя на него.
- Мама... - встревожился он. - Мама, тебе плохо?
- Да, - ответила она, - мне плохо. От того, что я узнала.
- Я позову доктора Джордана. Почему ты не послала за ним Мэрибеллу? Я по...
Она прервала его резким жестом.
- Иди сюда, - приказала она.
А когда он стал в ногах кровати:
- Ближе.
Он зашел со стороны заставленного пузырьками столика.
- Где ты был? - спросила она.
- В кинотеатре, - сказал он.
- Да, - эхом откликнулась она, - в кинотеатре.
Он замер, едва сдерживая безумный порыв броситься вон из комнаты, из дома.
- В кинотеатре, - прошептала она.
И снова шепотом:
- Бессовестный. Лгать мне. Ходить туда тайком от меня. Тайком от собственной матери, которая дала тебе жизнь. Вскормила тебя грудью. Как тебе не стыдно!
- Мама... - заикнулся он.
- Опозорить меня. Ты, мой сын, - и какой-то вульгарный билетер. Да твой отец в гробу бы перевернулся. Билетер.
- Но мне же надо хоть что-нибудь делать, - вырвалось у него. - Мне тридцать три года. Надо чем-нибудь заниматься.
- Но не этим же. Зачем лгать и хитрить? У тебя есть занятие. Твоя книга. Допиши книгу. И тогда я буду гордиться тобой.
- Хорошо, - сказал он, - я допишу книгу.
- Обещай мне, - произнесла она, не сводя с него глаз, - что ты туда больше не пойдешь. Не станешь меня позорить. Дашь мне спокойно дожить свой век и не будешь плевать в меня, несущую свой крест. Не будешь мне на голову возлагать терние.
Он молчал.
- Обещай мне, - сказала она, опять перейдя на шепот.
- Обещаю, - тоже шепотом отозвался он.
- Подойди ближе. Дай мне руку.
Она взяла протянутую руку и потянула вниз. Он опустился на колени.
- Сын мой, - произнесла она, положив руку ему на голову. Рука была легкая, как перышко, но его голова склонилась под ней до самой кровати. Мать тихонько гладила его по голове и играла волосами; когда она касалась лысины, он ощущал холод ее пальцев.
Наконец она сказала:
- Ты прав, сынок. Тебе нужно чем-нибудь заниматься. Я откажусь от услуг мистера Доррити. Мои дела будешь вести ты. И когда я отправлюсь к Другому Берегу, ты будешь к этому готов. Я стану тебе платить. Хорошо платить. Ты будешь вести мои дела. И писать книгу. Тогда я умру счастливой. Я буду гордиться, что ты мой сын.
Голос звучал и звучал, и пальцы играли волосами.
На следующий день он вернулся к своей книге, кипам заметок и страницам рукописи, исписанным неровным, широким мальчишеским почерком, к истории округа Каррадерс - округа, где находился Бардсвилл и где июньским вечером, много-много лет назад, Лем Лавхарт лежал на холме, слушал вечерние птичьи трели и плакал. Но Болтон Лавхарт этого не знал, и в главу, посвященную основанию города, - "Пришествие отцов" - этот эпизод, разумеется, не вошел.
Он не мог работать у себя в комнате. Ничего не выходило. И он перенес стол на чердак.
В ту зиму, сразу после Рождества, он начал делать цирк. Как-то в середине декабря он шел по делам в банк к мистеру Доррити и, проходя по площади, увидел в скобяной лавке Селларса выставку игрушек. Он застыл у витрины. В центре ее, выделяясь из всей композиции, помещался цирк. Разноцветные деревянные звери с лапами на шарнирах. Львы и тигры на маленьких платформах. Слон, взгромоздившийся на тумбу. Кроме них имелись шпрехшталмейстер в черном костюме, девочка-акробатка в стоячей юбочке, с широкой, во весь рот, нарисованной улыбкой и неправдоподобно большими голубыми глазами, и клоун в пятнистом балахоне, балансирующий на вершине лестницы, упасть с которой ему не давала щель в деревянном башмаке. Наконец Болтон оторвался от витрины и направился в Плантерс Фиделити Банк к мистеру Доррити, на дружеские плечи которого с тех пор, как Болтон Лавхарт стал принимать участие в делах, лег двойной груз забот. Теперь мистеру Доррити приходилось ежемесячно уделять ему массу времени.
В тот же день Болтон Лавхарт раздобыл на лесном складе мягкую сосну, купил большой складной нож и набор акварельных красок. Сложил покупки на полку на чердаке и десять дней их не трогал. Он работал над книгой. Но дерево, краски и нож были тут. На следующий день после Рождества, поздно вечером, дав матери лекарство и поцеловав ее на ночь, он выждал какое-то время и в бескрайнем безмолвии ночи наконец приступил.
На тигра ушла неделя. Он получился нелепым, с негнущимися лапами, тупоголовым, почти даже и не тигр. Болтон попробовал раскрасить его, но обнаружил, что дерево впитывает акварельные краски, как промокашка, и контуры размываются. Нужны были масляные краски. Пришлось заказать их в Нашвилле. Он еле дождался, когда придет посылка. И тут чернокожая служанка Мэрибелла вручила ее матери. Пришлось лгать. Сказал, что будет рисовать карту округа Каррадерс. Он солгал с легким сердцем, сам себе удивляясь.
Тигр был жалок, но, раскрасив его и поставив на стол, Болтон на какой-то миг ощутил трепетный отголосок чувства, испытанного очень давно, в ту ночь, когда он стоял в тени и смотрел, как в огненной, первобытной кутерьме грузились цирковые люди.
Соседи услышали крики, помогли отнести упавшего в дом и уложить на кровать. Саймон Лавхарт пришел в себя и лежал, вытянувшись и закрыв глаза. Он испытал все это раньше, гораздо раньше, на поле под Франклином: его вырвало из седла и швырнуло наземь; вокруг грохотало, в клочья разлетался дым и как подкошенные падали знамена. И он снова испытал, в укороченном и слитом времени, настоящее, истинное потрясение: неистовую ярость вдруг разом сменил покой. Все очень просто, думал он, все что ни есть. Но он давным-давно это знал. И он лежал еще два дня и две ночи, умирая с благопристойной неуловимой стремительностью - так убегает разлитая ртуть в черную крысиную нору.
Перед смертью вернулись силы и речь, и к нему пустили Болтона Лавхарта. Мальчик стоял у кровати и ждал, прислушиваясь к трудному и хриплому дыханию в сумерках. Потом позвал:
- Отец.
Еще:
- Отец.
- Все-хо-ро-шо-сы-нок, - отозвался голос с кровати, голос из дали и из давности.
Он опустился на колени, взял отцову руку - холодная и восковая. Ему казалось, что разорвется сердце, и горе мешалось с чувством открытия, открытия человека, который лежал сейчас на кровати. В голове завертелись сотни вопросов. Он чувствовал, их надо задать сейчас, сейчас, пока не поздно: Отец, как звали того старого охотничьего пса, что был у тебя в детстве... я забыл, Отец... Отец, как звали мальчика Уилкоксов, того, с кем ты играл, когда был маленький... Отец, а больно, когда тебя ранят, Отец... Отец, когда ты рос, какую книгу ты больше всего любил... Отец, а ты хоть раз разговаривал с генералом Форрестом... Отец, ты в детстве искал наконечники... Отец... Но он понимал: поздно, он никогда уже об этом не узнает, все утекает сквозь пальцы, как вода из пригоршни на сухой песок, - и вновь донесся далекий голос:
- Веди себя... хорошо... не обижай маму... сынок. Она добрая... она желает... тебе... только добра... сынок...
Голос как будто устало оправдывался; мальчик выслушал, пообещал вести себя хорошо и вышел из комнаты. Через час Саймон Лавхарт умер.
Той осенью мальчик не поехал в Суони. Он жил прежней жизнью, разве что теперь не нужно было ходить в академию. Запоем читал книги, которые, как он предполагал, изучают в Суони первокурсники. Гулял по обрыву. Вечера просиживал в гостиной - он, мать и между ними лампа на большом столе.
В июне в Бардсвилл вернулся Сэм Джексон, приятель по академии, прошлой осенью поступивший в университет. Дни напролет просиживали они с Болтоном на веранде, и Сэм отвечал на бесконечные вопросы о Суони. Потом забирались на чердак или шли к обрыву. Миссис Лавхарт, сидя в темной гостиной у раскрытого окна, ловила каждое слово, и от этих слов в груди каменело сердце. Однако, когда они поднимались на чердак или уходили к обрыву, было еще хуже: там она не могла их подслушивать.
Однажды за ужином она сказала:
- Сынок, тебе не кажется, что пора начинать готовиться к отъезду?
- К какому отъезду?
- Ну как же, в Суони. Осенью.
Она смотрела на вспыхнувшее мальчишечье лицо, видела, как дрожала рука, положившая вилку на блюдо.
- Мама, - с трудом начал он. - Мама, я не знаю, как же это, я...
Она поспешно отрезала:
- Готовься к отъезду. Напиши опять заявление о приеме. Я соберу твои вещи. Столько всего потребуется. Поезжай.
И, мельком глянув на него, прибавила:
- Обо мне не думай.
- Мама, - начал он.
- Ты молод, - возразила она. - Обо мне не думай.
Ужинать закончили в тишине.
Он поехал в Суони. На Рождество вернулся домой. Мать устроила для него вечеринку: пришли Сэм Джексон и приятели по академии с девушками. Девушкой Болтона считалась Сара Дартер, дочь профессора Дартера. Пили пунш с виноградным соком, заедали бутербродами и пирожными, пели рождественские песни. Болтон ходил на вечеринки к другим парням и девушкам, живущим на холме. Мать всегда дожидалась его, пусть самого позднего, возвращения и расспрашивала о вечере или о Суони и твердила, как она счастлива и как гордится его успехами. В январе он уехал в Суони.
А к первому марта снова вернулся. У матери случился сердечный приступ. С тех пор она так и не поправилась. Ее кровать перенесли на первый этаж, в заднюю комнатку, уставили пузырьками стол, рядом легли Библия и молитвенник. В хорошие дни она усаживалась, опираясь на подушки, в большое плетеное кресло и неотрывно смотрела: летом - в окно, зимой - в огонь. Болтон не отходил от нее. Чаще всего он готовил лекарство.
- Оно не противное, совсем не противное, - говорила она, - когда ты мне его даешь. - И улыбалась из подушек.
После приступа она даже похорошела: моложавая, посвежевшая, ясноглазая, по-девичьи застенчивая, со щек сошел желтый налет - такой, наверное, была она в те времена, когда за ней начал ухаживать майор Саймон Лавхарт, ветеран с изувеченной ногой.
Болтон продолжал заниматься, читал отцовские книги, брал книги у профессора Дартера, выписывал из Нашвилла или Луисвилла. Когда на следующее лето Сэм Джексон приехал из Суони, он подверг его искусному допросу и решил: Я изучил больше, чем Сэм. Я знаю больше Сэма. В то лето он ходил на вечеринки, но всегда возвращался домой рано - дать матери лекарство. Потом он уходил читать к себе в комнату или, если было не слишком жарко, на просторный чердак, откуда слышна была из-за деревьев музыка и видны огоньки японских фонариков, развешанных над лужайкой на холме.
В конце лета мать решила, что он должен вернуться в Суони. Не сейчас, а на второй семестр.
- Я хочу, чтобы ты поехал, - сказала она. - Хочу, чтобы ты был счастлив. Ради тебя, сын, я сошла в долину смертной тени, и я хочу, чтобы ты был счастлив.
- Я знаю больше, чем Сэм Джексон, - ответил он, встал и вышел из комнаты.
Прошло еще четыре года; с каждыми летними и рождественскими каникулами он все реже ходил на вечеринки: сплошь новые лица, знакомые парни и девушки женились и остепенялись либо вообще уезжали. Он не находил общего языка с парнями младше себя, а юные девушки казались ему чужестранками. И он им был чужой, долговязый молодой мужчина с редеющими черными волосами, в опрятной старомодной одежде, всегда как-то криво висящей на нервном теле. Чаще других он общался с профессором Дартером. И с Сарой Дартер.
Он думал, что влюблен в Сару - тонкую нервную девушку с напряженным взглядом больших черных глаз и мертвенно-белым лицом. По виду она легко могла сойти за его сестру. Она была на два года старше. С ней ему было легко. Он писал стихи и посылал ей по почте. А оставшись одни в гостиной профессора Дартера, они, пока Болтон не уходил давать матери лекарство, жадно льнули друг к другу и, прислушиваясь, не раздастся ли в коридоре шарканье профессорских шагов, целовались отчаянно и горько.
Он писал книгу. Точнее, собирался писать книгу. Об истории округа Каррадерс.
- Болтон пишет книгу, - доверительно сообщала миссис Лавхарт епископальным дамам, по заведенному порядку навещавшим ее.
И если мужья этих дам заговаривали, что пора бы Лавхартову парню найти работу; пожилая дама наверняка ведь проживает свой капитал; у Саймона деньги водились, но на всю жизнь их не хватит, - то жены отвечали, что Болтон пишет книгу. Это все объясняло. Он начал выступать с сообщениями в бардсвилльском Дамском научном клубе и в Мужском библейском обществе Святого Луки. Бардсвилльская "Гэзет" каждый раз отмечала: "Мистер Болтон Лавхарт, один из наших многообещающих молодых авторов..."
Болтон и работу нашел. Он стал преподавать в академии профессора Дартера. Они с Сарой условились, что поженятся. Когда все наладится. А потом профессор Дартер умер.
Денег он не оставил. Лишь дом и закладную на него да небольшую сумму, чтобы скромно положить его в землю. Оставшуюся часть года академию возглавлял Болтон. Сара теперь часто плакала, и Болтон как мог утешал ее. Но однажды, когда, обняв, он хотел было ее поцеловать, она вдруг злобно, сжатыми кулаками, ударила его в грудь и зашлась в яростном крике - он так и не понял почему.
Месяц потом она была очень спокойна и, когда он ее навещал, позволяла себя ласкать, часто дыша и глядя в пространство. А как-то вечером сказала:
- Пригласи специалиста, пусть осмотрит твою мать.
- Но доктор Джордан, он...
Она оборвала его:
- Если ты этого не сделаешь, я за тебя не выйду.
Он пошел к доктору Джордану.
- Сынок, - сказал доктор, - я не буду против, если ты кого-нибудь пригласишь. Я всего лишь старый провинциальный врач, и я не обижусь. Сердце вообще-то - забавная штука. Не то что аппендицит, столбняк или там огнестрельная рана. Сердце - оно в самой середке у человека, у женщины в данном случае, и оно, так сказать, и есть сам человек. Так сказать.
- Что вы имеете в виду? - поинтересовался Болтон.
Доктор пристально посмотрел на молодого человека. Потом пожал плечами.
- Ничего, - ответил он. - Просто так говорится. В том смысле, что врач мало что понимает. По крайней мере, старый провинциальный врач вроде меня, в городке вроде нашего Бардсвилла.
- Так вы пригласите специалиста?
- Сынок, - отозвался доктор, - я не обижусь. В тот раз я пытался пытался, насколько помню, два или три раза, - твоя мать и слышать ничего не захотела. Чуть не съела меня. Сказала, что...
- Вы пытались?
- Да, сынок. А ты не знал?
Болтон Лавхарт стоял посреди захламленного кабинета, вдыхал пыль от набитой конским волосом потертой мебели и металлический запах дезинфицирующего средства, а сердце у него в груди подпрыгнуло и затрепыхалось, как окунь, попавшийся на крючок.
- Вы пытались? - переспросил он шепотом.
- Да, сынок.
- Попытайтесь еще раз! - вдруг повелительно сказал Болтон Лавхарт, ощущая тот прилив силы и уверенности, что и двенадцать лет назад, в то утро, когда он стоял перед старым цирковым подсобником и требовал работу.
- Сынок, - ответил доктор Джордан, глядя ему в глаза, - пусть твоя мать даст согласие, и я все сделаю.
- Она его даст, - заявил Болтон.
Знакомой улицей он шел домой, светило солнце, и все было очень просто. Все так просто, и скоро вся жизнь пойдет по-другому. И вечером, когда он дал матери лекарство, а потом стоял и смотрел на нее, все тоже казалось ему простым. Она выглядела такой по-девичьи хрупкой и невинной, такой безвольной и доверчивой. Все будет очень просто. И он обстоятельно рассказал, как беспокоится, что нет улучшения, как ходил к доктору Джордану и тот согласен пригласить специалиста, большого человека из Нашвилла, из тамошнего университета.
Как все просто. Она слушала его рассуждения в полном молчании, не сводя с него глаз, и ему почудилось, что на губах ее заиграла улыбка. Он улыбнулся в ответ и наклонился, чтобы потрепать ее по руке.
Не успел он до нее дотронуться, как она заговорила. Говорила она свистящим шепотом, хотя губы по-прежнему будто улыбались.
- Ты... ты, мой сын... плетешь интриги у меня за спиной. Как это гнусно! Хитришь, словно какой-нибудь вор. А ведь я больна. А ведь я твоя мать, которая родила тебя. Сошла в долину смертной тени. Как это гнусно! А ты хитришь и плетешь интриги...
Слова - дрожащий, свистящий шепот - срывались с губ, все еще словно улыбающихся.
- Мама! - воскликнул он. - Мама!
И попытался взять ее за руку.
Но она вся подобралась на кровати, почти села.
- Не прикасайся ко мне! - закричала она. - Вы все против меня. Все! Все!.. Не прикасайся ко мне! - взвизгнула она, когда он попытался взять ее за руку. Это иудин поцелуй! Ты хочешь моей смерти, хочешь, чтобы я умерла!
Она отдернула руку, сбив со стола две склянки, и прижалась к спинке кровати так, будто спасалась от насильника.
- Мама! - воскликнул он.
- Ты хочешь, чтобы я умерла... плоть от плоти моей, ты хочешь, чтобы я умерла!
Из груди ее рвались те же дикие, загадочные, непонятные, необъяснимые крики, что и у тела Саймона Лавхарта, лежавшего среди охряных дубовых осенних листьев и нарциссовых стрел.
Наконец, задыхаясь и ловя ртом воздух, она схватилась за грудь и упала на подушки, бледная, как простыня, по-видимому, совершенно невменяемая, все с той же улыбкой на губах.
Послали за доктором Джорданом. Ему понадобилось немало немного времени, чтобы она не пришла в себя. Ее глаза остановились на сыне.
- Вон, - проговорила она прежним шепотом. - Вон, чтоб я тебя не видела!
Он ушел ждать в коридор.
Наконец доктор Джордан вышел, мягко прикрыл дверь и сказал:
- Она плоха.
- Она... - начал Болтон, - она...
Он не мог выговорить слово "умрет".
- Умрет ли? - досказал за него доктор Джордан. Покачал головой. - Не знаю, сынок. Я старый провинциальный врач, и я не знаю. Но я знаю одно: лучше пригласить специалиста.
Болтон Лавхарт онемел. Он не мог объяснить, почему нельзя позвать специалиста. Он шевелил губами, но не произносил ни звука.
Доктор Джордан долго смотрел на него в свете электрической лампочки, висящей в коридоре. (В доме провели электричество несколько лет назад.) Потом пожал плечами.
- Возможно, - сказал он, - возможно, все обойдется.
Он повернулся, вышел в переднюю, взял со стола старую панаму с отвислыми полями.
Дверь захлопнулась, а Болтон Лавхарт все стоял в коридоре под электрической лампочкой.
Долго, почти месяц, миссис Лавхарт серьезно болела. Потом опять пересела в плетеное кресло в гостиной, глядеть на лужайку. Все шло так, словно ничего не случилось, словно та ночь была всего лишь дурным сном, рассеявшимся при ясном свете дня. И они о той ночи больше не говорили.
С Сарой Дартер, однако, Болтону Лавхарту было о чем поговорить. Когда матери стало лучше, он честно рассказал Саре обо всем происшедшем - по крайней мере, столько, на сколько нашел в себе сил, - и попросил прощения за то, что так долго скрывал правду.
- Так что сама понимаешь, Сара, - заключил он.
- Понимаю, - сказала она. И потрепала его по руке.
Когда он пришел к ней на следующий вечер, она принялась соблазнять его с холодной, упрямой, неуклюжей методичностью - основанной на смутных намеках, нашептанных откровениях и куцем опыте - на красной плюшевой софе в тесной гостиной профессора Дартера, под портретом профессора Дартера и буравящими сумрак глазами прадедушек и прабабушек, под едва различимый, размеренный скрип кресла жившей теперь наверху престарелой тети.
На следующий день Сара Дартер покинула Бардсвилл. Она заняла пятьсот долларов у старого друга своего отца, вице-президента банка мистера Доррити. Поехала в Нашвилл, поступила на курсы секретарей, а потом нашла в городе работу. Дом был продан спустя несколько месяцев после ее отъезда - вся до единого предмета мебель, каждая тарелка и чашка, картины со стен, заботливо перештопанное белье в ящиках комодов, безделушки и сувенирчики с этажерки красного дерева.
- Все, - шептались бардсвилльские дамы, - буквально все. Продала. Даже мамино подвенечное платье. Я видела его на аукционе. Валялось как старая пыльная тряпка. У этой девушки нет сердца.
И еще:
- Выкинула бедную старую тетю на улицу. А ведь та нарочно приехала присматривать за ней. Бедная старушка. Негде и голову преклонить, ничего не скажешь - родная племянница.
Сара Дартер не слышала шепотков, не видела острых, как булавки, косых взглядов. Она окончила курсы, нашла работу и вскоре вышла замуж за страхового агента, вдовца, работавшего с ней в одной конторе. Она уехала из Бардсвилла и никогда не возвращалась. Решение уехать, однако, пришло к ней внезапно, как откровение, накануне того последнего вечера с Болтоном Лавхартом. Тот последний поединок в ее замыслы не входил. А если и входил, то не качался на поверхности, среди неустанно кружащихся в солнечных лучах обычной мелочевки и сора, а перекатывался в темной толще вод, как старое бревно, черное, напитавшееся водой, поднятое из ила и тайно пригнанное к стремительным перекатам, где с последней своею яростью вскипает вода, перехлестывая в безмятежные заводи, - и последним, отчаянным рывком вздымает громоздкую ношу, черную, тупорылую, большую, брызжущую, как слепая рыба, выброшенная из пещеры на свет.
Случившееся между ними в ее замыслы не входило, но это совершилось, и она не стала ломать голову, как и почему. Однажды произошедшее, оно казалось пребывавшим от века и ожидало не свершения, а узнавания. Дело было сделано, но оно существовало всегда, даже до того, как было совершено, - искупление или возмездие либо искупление и возмездие, тесно переплетенные, яростный акт, пойманный, как лицо самой жизни, двумя зеркалами и отразившийся в них, зеркало в ответном зеркале, искупление и возмездие, возмездие и искупление, вечно противоположны, вечно устремлены к субъективности "я" и к объективности мира две бесконечности. Но искупление чего? И возмездие кому? Саре Дартер незачем было задаваться этими вопросами. Ей нужно было жить, и на следующее утро она вытащила из-под кровати заранее собранный чемодан (комната вдруг показалась ей совсем чужой, как случайному постояльцу, проснувшемуся наутро после катастрофы) и уехала поездом десять сорок. Она уехала, а позади остались голоса, которые, если их слышать, скажут что угодно, а если не слышать, то ничего не скажут. Болтон Лавхарт их не слышал. Он ничего не слышал и знал лишь то, что была победа и было предательство. Человеку для жизни достаточно одного из двух, а уж имея оба, тем более можно жить, и он жил. Он жил, как живут все люди, находя жизнь там, где удавалось ее найти. Что всегда легко, потому что у любого поступка есть оправдание, как у цветка, и каждый день, подобно детскому шажку, имеет свою задачу и свое решение. И годы суть вереница дней, идущих один за одним. Сумей прожить день - и проживешь вечность.
В 1913 году в Бардсвилле открылся первый кинотеатр. Кино показывали в городе и раньше, в шатрах, где жужжал проектор и бренчало пианино, как на сектантских сборищах: во всплесках тишины пианино берет аккорд, ожидая, пока певцы переведут дыхание и хлынувшие голоса затопят музыку, - теперь пианино поджидало момент, когда под грозный бас клавиш, бесшумный, прогремит поезд или когда лошадь со всадником измерит экран беззвучными копытами. Но теперь показывать кино будут в самом настоящем театре. Под кинозал выделили старую "оперу", где заезжие труппы разыгрывали, с вычурными жестами и неумеренным пылом, "Шипы и флердоранж" и "Вдовствующую невесту". Теперь снаружи повесили афиши, намалеванные на холсте, и поставили застекленную спереди билетную будку. За пианино села мисс Люсиль Макинтайр, тридцать лет преподававшая в Бардсвилле музыку. Болтон Лавхарт устроился проверять билеты на входе.
Он проверял билеты две недели, каждый вечер, кроме воскресного, и в субботу днем. Стоял в тесном вестибюле - на костлявых ногах болтаются короткие брюки, руки торчат из коротких рукавов - и наклонялся за билетом с той скрипучей церемонностью, с какой пожилой мужчина любезничает с юной девушкой. (Хотя был не стар, всего тридцать три года.) И если билет предъявлял кто-то знакомый ему с детства, он с видом импресарио важно приветствовал его: "Добрый день, мисс Лайза", или: "Добрый вечер, мистер Лоуренс, надеюсь, фильм вам понравится". Когда все наконец входили и сеанс начинался, он проскальзывал в дверь и, стоя в темноте, глядел сквозь щель в тяжелой красной портьере на экран, где на победоносной колеснице мчался Бен Гур или какая-нибудь темноволосая, пышногрудая красотка в черном платье, вся в бриллиантах и оборках, рыдая металась по роскошным апартаментам или же страстно бросалась на шею задыхающемуся от нетерпения любовнику в белоснежной сорочке, а пианино под руками мисс Люсиль, как машина, фиксировало каждое движение души.
Так прошло две недели.
Вечером после сеанса он вернулся домой и зашел в комнату к матери, чтобы дать ей лекарство. Войдя, он увидел, что она отбросила подушки и сидит, опираясь на жесткую спинку кровати, пристально глядя на него.
- Мама... - встревожился он. - Мама, тебе плохо?
- Да, - ответила она, - мне плохо. От того, что я узнала.
- Я позову доктора Джордана. Почему ты не послала за ним Мэрибеллу? Я по...
Она прервала его резким жестом.
- Иди сюда, - приказала она.
А когда он стал в ногах кровати:
- Ближе.
Он зашел со стороны заставленного пузырьками столика.
- Где ты был? - спросила она.
- В кинотеатре, - сказал он.
- Да, - эхом откликнулась она, - в кинотеатре.
Он замер, едва сдерживая безумный порыв броситься вон из комнаты, из дома.
- В кинотеатре, - прошептала она.
И снова шепотом:
- Бессовестный. Лгать мне. Ходить туда тайком от меня. Тайком от собственной матери, которая дала тебе жизнь. Вскормила тебя грудью. Как тебе не стыдно!
- Мама... - заикнулся он.
- Опозорить меня. Ты, мой сын, - и какой-то вульгарный билетер. Да твой отец в гробу бы перевернулся. Билетер.
- Но мне же надо хоть что-нибудь делать, - вырвалось у него. - Мне тридцать три года. Надо чем-нибудь заниматься.
- Но не этим же. Зачем лгать и хитрить? У тебя есть занятие. Твоя книга. Допиши книгу. И тогда я буду гордиться тобой.
- Хорошо, - сказал он, - я допишу книгу.
- Обещай мне, - произнесла она, не сводя с него глаз, - что ты туда больше не пойдешь. Не станешь меня позорить. Дашь мне спокойно дожить свой век и не будешь плевать в меня, несущую свой крест. Не будешь мне на голову возлагать терние.
Он молчал.
- Обещай мне, - сказала она, опять перейдя на шепот.
- Обещаю, - тоже шепотом отозвался он.
- Подойди ближе. Дай мне руку.
Она взяла протянутую руку и потянула вниз. Он опустился на колени.
- Сын мой, - произнесла она, положив руку ему на голову. Рука была легкая, как перышко, но его голова склонилась под ней до самой кровати. Мать тихонько гладила его по голове и играла волосами; когда она касалась лысины, он ощущал холод ее пальцев.
Наконец она сказала:
- Ты прав, сынок. Тебе нужно чем-нибудь заниматься. Я откажусь от услуг мистера Доррити. Мои дела будешь вести ты. И когда я отправлюсь к Другому Берегу, ты будешь к этому готов. Я стану тебе платить. Хорошо платить. Ты будешь вести мои дела. И писать книгу. Тогда я умру счастливой. Я буду гордиться, что ты мой сын.
Голос звучал и звучал, и пальцы играли волосами.
На следующий день он вернулся к своей книге, кипам заметок и страницам рукописи, исписанным неровным, широким мальчишеским почерком, к истории округа Каррадерс - округа, где находился Бардсвилл и где июньским вечером, много-много лет назад, Лем Лавхарт лежал на холме, слушал вечерние птичьи трели и плакал. Но Болтон Лавхарт этого не знал, и в главу, посвященную основанию города, - "Пришествие отцов" - этот эпизод, разумеется, не вошел.
Он не мог работать у себя в комнате. Ничего не выходило. И он перенес стол на чердак.
В ту зиму, сразу после Рождества, он начал делать цирк. Как-то в середине декабря он шел по делам в банк к мистеру Доррити и, проходя по площади, увидел в скобяной лавке Селларса выставку игрушек. Он застыл у витрины. В центре ее, выделяясь из всей композиции, помещался цирк. Разноцветные деревянные звери с лапами на шарнирах. Львы и тигры на маленьких платформах. Слон, взгромоздившийся на тумбу. Кроме них имелись шпрехшталмейстер в черном костюме, девочка-акробатка в стоячей юбочке, с широкой, во весь рот, нарисованной улыбкой и неправдоподобно большими голубыми глазами, и клоун в пятнистом балахоне, балансирующий на вершине лестницы, упасть с которой ему не давала щель в деревянном башмаке. Наконец Болтон оторвался от витрины и направился в Плантерс Фиделити Банк к мистеру Доррити, на дружеские плечи которого с тех пор, как Болтон Лавхарт стал принимать участие в делах, лег двойной груз забот. Теперь мистеру Доррити приходилось ежемесячно уделять ему массу времени.
В тот же день Болтон Лавхарт раздобыл на лесном складе мягкую сосну, купил большой складной нож и набор акварельных красок. Сложил покупки на полку на чердаке и десять дней их не трогал. Он работал над книгой. Но дерево, краски и нож были тут. На следующий день после Рождества, поздно вечером, дав матери лекарство и поцеловав ее на ночь, он выждал какое-то время и в бескрайнем безмолвии ночи наконец приступил.
На тигра ушла неделя. Он получился нелепым, с негнущимися лапами, тупоголовым, почти даже и не тигр. Болтон попробовал раскрасить его, но обнаружил, что дерево впитывает акварельные краски, как промокашка, и контуры размываются. Нужны были масляные краски. Пришлось заказать их в Нашвилле. Он еле дождался, когда придет посылка. И тут чернокожая служанка Мэрибелла вручила ее матери. Пришлось лгать. Сказал, что будет рисовать карту округа Каррадерс. Он солгал с легким сердцем, сам себе удивляясь.
Тигр был жалок, но, раскрасив его и поставив на стол, Болтон на какой-то миг ощутил трепетный отголосок чувства, испытанного очень давно, в ту ночь, когда он стоял в тени и смотрел, как в огненной, первобытной кутерьме грузились цирковые люди.