- Чего же мне не пить? А? Ежели у меня живет такой комиссар. Во какой комиссар!
   В тот момент, когда Азбукин вошел в читальню, Молчальник уткнулся в "Известия", и трудно было угадать, что он читает.
   Третий был Секциев. И фигура его, и одежда, и черты лица, и даже самое выражение лица, и глаза, и уши, - все у Секциева было незначительнее и мельче, чем у сидевших против него. Те сидели энергичные, уверенные в себе, а в Секциеве не было этой уверенности: в нем была некая неопределенность, серость. Например: при первом взгляде лицо Секциева казалось угреватым, при детальном рассматривании угрей не оказывалось, а была местами кое-какая краснота. Были у него и усы, и небольшая бородка, но так как он то их носил, то сбривал, - то если бы спросить даже его ближайшего знакомого: закройте глаза и представьте лицо Секциева - есть ли у него борода и усы - знакомый Секциева, застигнутый врасплох, сказал бы: право, не знаю. Вряд ли бы Секциев попал на полотно художника, заглянувшего в Головотяпск, - лучше всего изобразить его можно словами.
   Секциев раньше был не Секциев, а Ижехерувимский. До революции эта фамилия была для Секциева своего рода прибавочной стоимостью. В кругу головотяпского духовенства его определенно считали своим, хотя он и служил в земстве. Может быть, он и регентом церковного хора сделался благодаря своей фамилии. Но, когда разразилась революция, Секциев призадумался: слишком кричала о нем его фамилия. Пусть бы он был какой-нибудь Вознесенский, Воскресенский, Предтеченский, - это куда бы еще ни шло. Сколько на свете существует Воскресенских, которые и совсем не похожи на Воскресенских! Посмотришь на Воскресенского: этакий франт в галифэ, френче, а на лице ни черточки елейности, богоугодности, - лицо вполне лойальное, благонамеренное, так что невольно забудешь его настоящую фамилию и назовешь его как-нибудь иначе. Но тут - Иже-хе-ру-вим-ский.
   Уже после февральской революции Секциева начала тревожить прежняя фамилия, хотя в Головотяпске дела еще шли так, что 1 мая 1917 года торжества были открыты молебном на базарной площади, а духовенство оказалось настолько либеральным, что, записавшись было огулом в кадетскую партию, потом, в июле 1917 г., стало обнаруживать тяготение даже к социализму в виде эсерства и меньшевизма. Меньшевиком стал и Ижехерувимский.
   Когда в октябре зажужжала вся меньшевистская и эсерствующая мошкара, прилипшая к общественному пирогу, - тогда Секциев чуть было в комитете спасения революции не очутился. Его заслуга состояла в том, что он лично присутствовал на почте, когда головотяпский комиссар временного правительства от имени всего Головотяпска отправлял воинственную телеграмму о том, что Головотяпск ждет лишь призыва, чтобы стать на защиту демократии и родины. Присутствовал при отправлении - это почти тоже, что сам отправлял. Секциев так говорил: мы с комиссаром отправляли. Прохромало время междуцарствия - от октября, приблизительно, до мая, - когда не разобрать было, что творилось в Головотяпске: демократия - не демократия, советы - не советы; ни демократический рай, ни советский ад.
   Кто бы из приехавших в Головотяпск большевиков, учредивших головотяпскую советскую республику - так оффициально был назван новый строй в городе, - мог вперить свой пристальный взор в какого-то Ижехерувимского, который и неприметен-то был, как отдельная былинка среди густой головотяпской травы, буйно ринувшейся на божий свет разными крапивами и лопухами?
   Но Секциев был человек мнительный и побаивался: а вдруг узнают, что он присутствовал на почте при отправлении телеграммы Керенскому? А вдруг найдут под текстом этой телеграммы среди сотни других подписей и его фамилию, которую - осторожность никогда не вредит, - он написал так мелко и неразборчиво, что нужна была лупа, чтобы разобрать ее? Отчасти только успокаивала мысль, что головотяпские большевики, которые по натуре были кипучими деятелями, а отнюдь не кропотливыми исследователями, вряд ли станут возиться с таким инструментом, как лупа. Но вдруг совет головотяпских народных комиссаров, - так-называло себя на первых порах новое головотяпское правительство, лишь впоследствии властною рукою центра превращенное в скромных заведующих разными отделами, вдруг он среди списка служащих выищет фамилию Ижехерувимский? Или вдруг кто-нибудь, в присутствии комиссара, назовет его не по имени и отчеству, а возьмет, да и бухнет Ижехерувимский!
   Ижехерувимский долго блуждал по улицам Головотяпска, раздумывая, что делать со своей фамилией и, наконец, решил переменить ее. Предварительно он обиняками навел справку, можно ли это, и оказалось, что это вполне возможно. Но какую фамилию избрать? Избрать какую-либо ярко-красную фамилию, например: Коммунистов, Большевиков, Советский было заманчиво, потому что хорошо обеспечило бы службу и даже повышение. Но кто знает, долго ли продержится новый строй? А вдруг переменится? Тогда опять меняй фамилию. И вот однажды, когда Ижехерувимский был погружен в раздумье над тем, какую фамилию ему избрать, и в уме его промелькнули сотни фамилий, взор его ненароком упал на надпись на дверях одной комнаты:
   Культурно-просветительная секция головотяпского совдепа.
   Тут Секциев оживился и, в счастливом предчувствии разрешения долго мучившего его вопроса, перевел свой взгляд на двери соседней комнаты, и там опять, как огненные, горели буквы
   Юридическая секция.
   Тогда головотяпский совет разделялся еще на секции. - Секция - прошептал Ижехерувимский и сейчас же по какому-то вдохновению произвел от этого слова свою новую фамилию: Секциев. И необычайно обрадовался: фамилия была во всех отношениях хороша. Что такое слово: секция. Что оно говорит русскому духу? Да ничего. Есть ли в нем какой-либо цвет, запах? Да никакого. Удобнейшая фамилия! С ней можно смело отправиться в бушующее революционное море: она и на огне революции не сгорит, и в воде контр-революции не потонет. В заявлении, которое Ижехерувимский подал в совет, говорилось:
   Желая освободить себя от позорного клейма, которым еще, вероятно, в бурсе запятнали моих предков, прошу головотяпский совдеп дать мне новую фамилию: Секциев, в честь благородных секций, на которые разделяется совдеп.
   Совдеп согласился с просьбой и в местной газете
   "Известия головотяпского уездного совета народных комисаров" - издал соответствующий приказ. И Ижехерувимский умер навсегда.
   После того Секциев спокойно служил делопроизводителем и даже секретарем отдела образования. Иногда он испытывал волнение, но это было волнение наблюдателя. Шел Колчак, верховный правитель, и виднейший в Головотяпске меньшевик - кооператор говорил Секциеву при встрече: "Идет и нигде не могут остановить. И не остановят." Больше меньшевик ничего не говорил: он был очень лойальный человек и предпочитал говорить между словами. Секциев верил ему и несколько месяцев был настроен по-колчаковски. Колчак сгинул, но на смену ему явился Деникин и никто другой, как о. Сергей, нынешний глава Головотяпской древне-апостольской церкви, говорил Секциеву: "Ну, Иван Петрович, к Покрову пресвятой богородицы Деникин в Москве будет, а мы благодарственные господу богу молебны служить будем." И некоторое время Секциев мыслил по деникински. На следующий год грозили поляки. - Это вам не Колчак и не Деникин, - говорили про них в Головотяпске. - Это народ культурный, образованный. За ними стоит Западная Европа. Конец советам! Секциев тогда настроился по польски и ждал поляков. Но и поляки не дойдя до Головотяпска, где-то застряли, израсходовали воинственный задор и - мир даже заключили. Исчезли оперативные сводки в газетах, настало спокойное время во всей республике, и в третью годовщину революции ученый Лбов, свободный, разумеется, от всяких предрассудков, в публичной речи воскликнул: "Раз три года просуществовали советы значит будут существовать вечно". Это была мистика, связанная со значением числа 3, и слова комиссара произвели довольно сильное впечатление на Секциева.
   С пришествием нэпа, Секциев понял, что главная пучина революции уже осталась позади, и в нем опять появилась жажда общественной деятельности, побудившая его в свое время присутствовать при отправлении телеграммы Керенскому. Секретарь отдела образования, - он произнес несколько речей на месткомах и был избран в правление уработпроса. Случилось так, что остальные коллеги по правлению совсем не интересовались профессиональными делами, а он любил сидеть в правлении, выслушивать посетителей, писать протоколы, налагать резолюции. Для того, чтобы он мог всецело сосредоточиться на профессиональной правленческой работе, его даже от должности секретаря освободили. Так протекали революции год четвертый и пятый. И все время Секциев в анкетах под графой партийность ставил: беспартийный.
   Пошел шестой год революции. В этом году в уездном экономическом хаосе обеспечания материальными благами служащих ясно обозначились орбиты, по которым стали вращаться полуторамиллиардные и выше оклады ответственных работников. К окладам, - это произошло как-то само собой - присоединялись: лучшая в городе одежда, важность, сановитость и другие подобные им свойства, осевшие наслоениями на первоначальном облике головотяпского революционера. Хорошо быть ответственным работником, - в один голос заговорили тогда в Головотяпске. Говорил об этом и Секциев. Для того, чтобы занять это почетное место, у него не хватало лишь партийности. А тут на губернском съезде работников просвещения, куда он ездил обыкновенно один от уездправления, поставили на вид, что среди головотяпского союза работников просвещения мало партийных работников. Секциев понял это, и решил записаться в члены головотяпской организации коммунистической партии. Чтобы вернее обеспечить себе место ответственного работника, Секциев решил проделать некоторую необходимую по его мнению, подготовительную работу. Нужно было не просто попасть в партию, нужен был осел для торжественного въезда в нее, чтобы по пути постилали одежды и махали вайями. Таким ослом избрал было Секциев профессиональную дисциплину: не проходило собрания, чтобы он не говорил о профессиональной дисциплине.
   - На основе профессиональной дисциплины, - стало его любимым выражением.
   Но ослик оказался спорным и начал спотыкаться: головотяпские партийные деятели разъяснили Секциеву, что профессиональная дисциплина при нэпе не то, что профессиональная дисциплина при военном коммунизме. И тогда без всякого сожаления прогнал от себя этого осла Секциев, избрав в качестве орудия другого осла. Таким оказался марксистский кружок. За целые пять лет революции не додумались до него в Головотяпске. Додумались до клуба имени Маркса, в котором меньше всего говорили о Марксе; додумались до постановки гипсового бюста Маркса на базарной площади, бюста, который был очень похож на соборного головотяпского протоиерея. Но, чтобы открыть марксистский кружок - до этого никто пока додуматься не мог. Это был надежный осел, на котором смело можно было совершить торжественный въезд.
   - У нас марксистский кружок! Мы марксисты! Мы изучаем теоретическую основу коммунизма, - анонсировал всюду Секциев, и к его голосу стали настолько прислушиваться в партийных кругах Головотяпска, что начала даже затмеваться звезда самого Лбова. Секциев был избран от междусоюзной профессиональной организации оратором на митинге 1-го мая и должен был говорить непосредственно за председателем исполкома. Он уже мысленно составил эту речь, вращающуюся около главного положения, которое он неоднократно подчеркивал и в разговорах: из маленьких марксистских кружков выросла великая коммунистическая держава. Тут был очевидный намек на свой маленький марксистский кружок. Закончить речь он предполагал восклицанием: да здравствует коммунизм во всем мире! Кто бы мог предсказать, что Секциев, меньшевик Секциев произнесет во всеуслышание, публично, когда-нибудь эти слова? Вот и толкуйте после сего о значении личности, об ее независимости от среды, толкуйте об индивидуализме, когда на протяжении всего пяти лет человеческая личность, даже личность меньшевика, может так измениться, что сама себя не узнала бы, если бы ей показали, какой была она пять лет тому назад. Катит себе волны огромная человеческая река, неизвестно откуда начавшая свой исток и неизвестно куда стремящаяся, и плывут по ней щепки - разные Секциевы, Лбовы и многие из них самоуслаждаются, думая: - Сами плывем, никто нас не гонит; вздумаем и переменим течение, это мы управляем течением, это у нас сопоставлены вернейшие теории о том, куда плывут окружающие нас миллионы щепок. И на тебе: волна на ряд мгновений ставит их торчком, так что видны им делаются не только соседние щепки, но и берег, и его извилины и тогда они убеждаются, что грош цена всем их теориям, и не сами они плывут, а несет их в бесконечность беспечная и равнодушная волна.
   До сегодняшнего вечера Секциев был уверен в скором вступлении в партию, фантазия уже малевала ему сперва уездную, а потом губернскую карьеру. Но, сегодня, перед самым приходом Азбукина, роясь в газетах, он прочел постановление 12-го съезда партии о том, что в течение ближайшего года в партию следует принимать преимущественно рабочих, - остальные же должны быть все это время кандидатами. Постановление ушатом холодной воды окатило честолюбивую мечту Секциева. К рабочим его, при всем желании, не причислить. Копти целый год в кандидатах, - все под знаком вопроса и в тумане.
   Прощай мечты о быстрой карьере!
   Неудивительно, что и на неопределенном и сером лице Секциева было недовольное выражение, когда вошел Азбукин.
   VI
   Азбукин, подойдя к столу, неуклюже, словно туловищем въезжая в него, поклонился и тихо сказал: здравствуйте!
   Комиссары подняли головы. Лбов ограничился тем, что посмотрел на шкраба поверх очков, а Молчальник испустил изо рта сильную струю воздуха, будто дуновением хотел прогнать надоевшую ему муху. Впечатлительный и мнительный Азбукин решил, что это от него нехорошо пахнет. Съежившись, он скромно подсел к Секциеву, с которым был знаком и протянул руку. Секциев подал ему руку тем же жестом, каким прежде важные персоны подавали два пальца людям мелким, и продолжал читать газету.
   Азбукин взял газету. На первой странице, на видном месте, был бюллетень о здоровьи Ленина. Всегда с волнением читал его Азбукин. Его маленького, забитого, робкого, нерешительного привлекал к себе образ выдающегося борца-титана, подобно тому, как его пасмурную меланхолическую душу привлекала солнечная поэзия Пушкина.
   И сейчас, читая бюллетень, Азбукин подумал нежно:
   - Вождь!
   И припомнились, кстати, стихи Пушкина о Петре Великом, которые Азбукин отнес к Ленину:
   - Так тяжкий млат
   Дробя стекло, кует булат.
   Этот молот выкует русское счастье! Даже мировое счастье выкует! Ведь, сиянье будущего отразилось в блеске этих, известных всему миру, ленинских глаз; пренебрежение к разлагающемуся заживо старому миру и дерзновение идти новыми, еще неизведанными историческими дорогами в его ленинской гримасе лица; огромная сила мысли, отметающая всякие дурманы психологические и социальные в его большом выпуклом лбу. Азбукину часто представлялся памятник, который по его мнению, следовало бы поставить Ленину: фигура Ленина в железном энергическом порыве вперед, а за ним не уездные комиссары и комиссарики во френчах и галифэ, а крестьяне бородачи с косами, вилами, бабы. Их увлек порыв вождя, они идут за ним беззаветно, слепо. Куда? В землю обетованную, в светлое царство свободы. И эта земля обетованная уже близко: она уже сияет в знающей ее ленинской улыбке, живет в тех его порывистых движениях, которые свойственны только вождю, знающему дорогу.
   - Рабоче-крестьянский вождь, - еще нежнее восклицает в шкрабьем сердце своем Азбукин. Новый титан. - Прометей, прикованный болезнью за то, что принес миру огонь возмущенья против общественной неправды, эксплоатации, угнетенья.
   Он бегло просмотрел ноту Комиссариата Иностранных Дел и - погрузился было в статью о театре, да в это время заговорили.
   - Подобные вещи я бы запретил под страхом расстрела, - неодобрительно отбрасывая в сторону "Крокодил", сказал Лбов. - Теперь еще не время смеяться. Всем надо работать. Вот этих всех насмешников заставить бы писать статьи по улучшению сельского хозяйства.
   - Да! - кратко согласился Мочальник, точно поставил знак восклицания за словами Лбова.
   - Легко смеяться над провинциальными работниками. А каково им работать, а? Не на автомобилях, а на собственных ногах.
   - Лошаденки то есть, - размашисто зачеркнул слова Лбова Молчальник, у которого была самая лучшая лошадь в Головотяпске.
   - Ну, а сено? Сена сейчас только полтора пуда на пуд хлеба дают.
   - И сено есть.
   О сене не приходилось Молчальнику беспокоиться: еще с осени призапасся он им вдоволь.
   - Так-то так. А всетаки смех недопустим, - сказал Лбов, серьезно устремив глаза в пространство, словно пытаясь прочесть необходимую ему мысль. И, наконец, действительно прочел:
   - На следующем партийном собрании я потребую, чтобы закрыли местный теревьюм. Театр революционного юмора у нас в Головотяпске?! Это прямо недопустимо. Какой у нас может быть юмор?
   - Вот это дело, - согласился Молчальник, и в глазах его пробежал даже враждебный огонек. - Это я поддержу.
   Бедный антрепренер теревьюма, незадачливый головотяпский поэт! И подтолкнула же его нечистая сила в последнем сеансе теревьюма задеть обоих комиссаров сразу: и Лбова, и Молчальника. Лбова он повесил. Вернее, Лбов сам повесился, и даже не Лбов, а кто-то другой, под другой фамилией, но весьма схожий с Лбовым. Повесился в отчаянии, что пропустил день памяти Либкнехта и Розы Люксембург. В теревьюме действие происходило где-то в тридевятом государстве, с неизвестным героем, но почему то все присутствующие признали в этом герое Лбова, у которого был подобный же неприятный казус. Молчальника поэт совсем не вывел на сцену, не вывел даже человека - по образу и подобию Молчальника, но зато на сцене подвизалась неизвестная шуба, очень похожая на шубу Молчальника. Шуба была так похожа на шубу Молчальника, что все присутствующие в теревьюме отнесли ее действия к нему, а сам Молчальник, далеко не отличавшийся выдержкой Лбова, налетел на бедного поэта и чуть его не избил.
   - Так вы так-то... Да я вас за это к суду.
   - Да не про вас же я, не про вас, - уверял поэт, стараясь как-нибудь улизнуть от возможной, расправы.
   - А как же там моя шуба?
   - Да не ваша же, не ваша!
   - Моя... знаю, негодяй... под суд... в тюрьму.
   Поэт побледнел от страха. Тут он прибег для успокоения Молчальника к самому героическому средству, к которому он намеревался обратиться лишь в случае действительного привлечения к суду.
   - Такая же шуба есть у одного продкомовского служащего. А он раньше приставом был. Все изображенное не может относиться к кому-нибудь другому, например, к вам, потому что театр революционного юмора не может и не смеет осмеивать таких почетных деятелей, как вы.
   Молчальник увидел, как ловко выскользнул из опасного положения поэт, и как опростоволосился он сам. Он только плюнул и отошел прочь. Но чувство неприязни, даже ненависти у него осталось. Теперь он необыкновенно обрадовался предложению Лбова.
   Этакого человека, - отчеканил он твердо, - надо бы из пределов уезда выслать.
   - Вот это хорошо, - поддержал на этот раз и Секциев. - А то на следующий раз он собирается высмеять наш марксистский кружок. Ведь Маркс это святыня. А мы изучаем Маркса. Как же можно смеяться над нашим кружком?
   Здесь Секциев немного соврал или, как принято выражаться, ошибся. Кружок Маркса еще не изучал. Было всего два кружковых собрания. Одно было организационное: на нем только распределили между пятью членами кружка административные должности - председателя, двух товарищей председателя и двух секретарей. Один из членов напомнил было, что, например, на уездных учительских собраниях президиум состоит из 7 человек и это гораздо эффектнее, но ему резонно возразили что сейчас такой президиум неосуществим, в виду недостатка членов. Внесший предложение попросил, чтобы оно всетаки было занесено в протокол для руководства, когда количество членов кружка увеличится. На втором собрании постановили приобрести сочинения Маркса, истребовав необходимые для этого средства из отдела образования. Кроме того решили исходатайствовать небольшую субсидию для организации во время собраний товарищеского чая... Обо всем этом и стало известно теревьюму, - искоренителю всего смешного в Головотяпске.
   Но теперь решена участь теревьюма и решена также и твоя участь, злосчастный поэт, заведующий отделом головотяпского смеха! Единственный заведующий, который не является с портфелем на заседания пленума и президиума и с видом государственного деятеля не извлекает оттуда бумаги, перед которым не заискивают и не подхолимничают служащие, который не шествует в первомайской процессии, подобно римскому и греческому военачальнику, впереди когорты своих подчиненных, который, чтобы "зашибить деньгу" должен головотяпскому ценителю искусства такие остроты преподносить, чтобы в нос садануло, который и теревьюм свой превратил в балаган и сам нацепил на себя костюм клоуна и в этом непотребном одеянии распевает на потеху гогочущей головотяпской толпы сочиненные им на злобу дня стишки, где, впрочем, осмеливается задевать только шубы или носы, а не их обладателей; которого за эти шубы и носы, пропущенные кстати, цензурной комиссией при отделе образования, тащат к уполномоченному политбюро, который... Но, боже мой, какая бесконечная вереница и куда она может привести! Может быть, в такие места, где смех вовсе неуместен! И зачем ты, головотяпский поэт, не ограничился тем, что читал со сцены чеховские рассказы, выражая в своем лице и пьяного рассуждающего человека и лающую на него собаку, что рассказывал анекдоты из ученической, еврейской и армянской жизни? Лбов и Молчальник смеялись тогда от души, называли тебя остроумным, рукоплескали тебе. Тебе мало этого: ты захотел быть обличителем, ты слишком высоко стал думать о теревьюме, ты стал говорить, что тебя и комиссары головотяпские побаиваются, что ты - общественная сила. Так выпей же до дна чашу, которую преподнесут тебе Лбов и Молчальник ты ее заслужил!
   VII
   Заключив военное соглашение против теревьюма, комиссары скоро поднялись и ушли. По-вечернему гулко отдавался звук их шагов сначала в корридорообразной комнате, потом на лестнице и - незаметно где-то окончился переплавился в тишину, настолько надвинувшуюся со всех углов, настолько сгустившуюся, что резко запечатлевалось слухом шуршание газеты в руках Секциева. Подкрадывались сумерки и Секциев отодвинул газету: он дорожил зрением и нашел, что продолжать чтение будет вредно для глаз. Тут он, собственно, и заметил скромного шкраба Азбукина с которым поздоровался почти машинально.
   Азбукин, погрузившись было в чтение театральной заметки, тем способом, который понятен ему, Азбукину, и целым тысячам, а, может быть, и миллионам людей, но всетаки не вполне еще доступен для науки - узнал, что Секциев газеты читать не будет и хочет о чем-то поговорить с ним. Азбукин тоже отодвинул газету, но не встал и не вышел. Продолжал он сидеть молча до тех пор, как Секциев, немного снисходительно, спросил его:
   - Ну, как там вы?
   - Ничего.
   - Так.
   Это была увертюра. Надо было с чего-нибудь начать.
   - Программы получили.
   - Получили.
   - К празднованию 1-го мая готовитесь?
   - Да.
   - Значит, на фронте все обстоит благополучно... на фронте просвещения, - констатировал Секциев, принимая соответствующую позу.
   - Благополучно. Только вот переподготовка... - запнулся Азбукин.
   - Да-да. Это дело очень и очень важное. Можно сказать, первостепенной государственной важности. Понимаете, поставлена ставка на советского учителя. Мы - именинники. Кто на нас раньше обращал внимание? Кто посещал наши собрания, кроме нас, шкрабов? А сегодня собрание будет, - посмотрите, придет к нам с десяток партийных. А это, знаете, обязывает, мы должны переподготовиться.
   - В правлении союза, значит, есть уже инструкция относительно этого? - осведомился, робея, Азбукин.
   - Как же! Как же! За переподготовку взялся заведующий культурно-просветительным отделом Усерднов.
   - Усерднов? - испуганно спросил Азбукин: он знал Усерднова.
   - Да, он вчера в заседании правления три часа читал обращение центрального комитета и другие циркуляры о переподготовке.
   - Значит, и отдел, и правление?
   - Да, с двух концов... поджаривать вашего брата будем.
   Секциев сострил, но его острота походила на упражнение: кошке-игрушки, а мышке-слезки.
   - Вы, Иван Петрович, человек авторитетный в наших сферах, вы и на губернские съезды постоянно ездите, - скажите, что выйдет из всей этой переподготовки? - спрашивала бедная мышка.
   - Дело серьезное. Страда. А осенью экзамены. И если кто... Понимаете?
   Совсем обезкуражило Азбукина. Мысль о провале мелькнула у него. А Секциев еще утемнял краски.