Посол США Френсис был, пожалуй, самым безоговорочным сторонником февральской революции. Он не говорил по-русски, его контакты не были широкими, но он был достаточно осведомлен о положении русского народа, чтобы «приветствовать с ликованием низвержение царя и приход к власти временного правительства» {340} . В отличие от Бьюкенена и Палеолога, отношения Френсиса с царем и его правительством никогда не были дружественными; смена правящих фигур не могла не радовать прежде оттесненною от источника власти американца. Он писал в государственный департамент о «самой изумительной революции в истории» {341} . Вот что писал посол о Милюкове: «По мере тою как я смотрел на него и слушал его быстрые ответы на мои вопросы, моим сознанием овладела мысль, что передо мной подлинный лидер революции; это был глубокий мыслитель и подлинный русский патриот… Более чем кто-либо, он убедил меня, что правление Романовых закончено, и те, кому доверено править — искренние и преисполненные решимости русские, которые будут продолжать бесстрашно вести войну вне зависимости от жертв, крови и материальных потерь; они создадут такую форму правления, которая будет лучше всего служить интересам их страны» {342}.
   Триумфальная оценка русской революции избавляла президента Вильсона от постоянных упреков в сотрудничестве с репрессивным царским режимом. Он полагал, что республиканская Россия станет более мощным военным противником Германии. В письме Милюкову 4 апреля 1917 г. «Вильсон задним числом осудил „автократию, которая венчала вершину русской политической структуры столь долго и которая прибегала к столь ужасным методам; она не была русской ни по происхождению, ни по характеру, ни по своим целям. Теперь она отринута, и великий, благородный русский народ примкнул во всем своем естественном величии и мощи к силам, которые сражаются за свободу, справедливость и мир“ {343}.
   Определенное смятение царило в отношении к русской революции во французском посольстве. Слабо осознавая, что он пытается сесть в уже ушедший поезд, Палеолог убеждал своих русских коллег в необходимости сохранить императорский режим, придав ему конституционную форму. Он упорно доказывал Родзянко, что царизм — «сама основа России, внутренняя и незаменимая броня русского общества; наконец, единственная связь, объединяющая все разнообразные народы империи. В своем падении он увлечет за собой все русское здание» {344}.
   Палеолог боялся иллюзий по поводу русской революции во Франции. Вне зависимости от того, что революция обещала России в будущем, в настоящем страна шла к дезинтеграции и распаду. С целью предостеречь свое правительство, Палеолог телеграфировал премьеру Бриану: «Беспорядок в военной промышленности и на транспорте не прекратился и даже усилился. Способно ли новое правительство осуществить необходимые реформы? Я нисколько этому не верю. В военной и гражданской администрации царит уже не беспорядок, а дезорганизация и анархия. В любом случае, следует предвидеть ослабление национальных усилий, которые и без того анемичны и беспорядочны. И восстановительный кризис рискует быть продолжительным у расы, в такой малой степени обладающей духом методичности и предусмотрительности» {345} . С точки зрения французского посла, происходившее было прологом к еще большим катаклизмам. «Факторы, призванные играть решающую роль в конечном результате революции (например: крестьянские массы, священники, евреи, инородцы, бедность казны, экономическая разруха и пр.), еще даже не пришли в действие. Поэтому невозможно уже теперь установить логический и положительный прогноз о будущем России. До сих пор русский народ нападал исключительно на династию и на чиновничью касту. Вопросы экономические, социальные, религиозные не замедлят выйти на поверхность. Это — с точки зрения войны — вопросы страшные, потому что славянское воображение, далекое от конструктивности (как воображение латинское или англосаксонское), в высшей степени анархично и разбросанно. Их решение не пройдет без глубоких потрясений. Приходится ждать, что в течение продолжительного времени усилия России будут ослаблены и ничтожны. Национальная идея далека от единства. Конфликт социальных классов тоже отражается на патриотизме. Так, например, рабочие массы, евреи, жители прибалтийских губерний видят Е войне лишь бессмысленную бойню. С другой стороны, войска на фронте, и исконное русское население нисколько не отказалось от своей надежды и своей воли к победе» {346}.
   Бьюкенен подчеркивает, что «не принадлежит к тем, кто видит в республике панацею от прежних слабостей страны. До тех пор пока образование не пронизало российские массы, они будут не более способны обходиться без сильного правителя, чем их славянские предки, которые в девятом веке пригласили северных викингов прийти и править ими, поскольку не было в их земле порядка. Я был, скорее, сторонником благожелательной автократии, совмещенной с политикой децентрализации. Самоуправление следовало начинать внизу, а не сверху; только посредством овладения навыками управления провинциальными делами русские могли достичь уровня задачи администрирования всей страны» {347} . Опасения британского министра иностранных дел Бальфура были провидческими: «Если в этой стране будет установлена республика, армия расколется на легитимистов и республиканцев; умеренных элементов ждет раскол и беспомощность; экстремисты завладеют аппаратом власти. В конечном счете возникнет энергичное движение в пользу автократии, но к тому времени уже будет подписан позорный мир с Германией».
   Талант Ллойд Джорджа сказался в следующей оценке: «Весьма различные и резко противоположные силы вызвали к жизни русскую революцию. Здесь были генералы, которые хотели только заставить царя отречься от престола, чтобы учредить регентство и освободиться от интриг и мелочного контроля придворных кругов. Здесь были демократические лидеры Думы, которые хотели создать ответственное конституционное правительство. Здесь были нигилисты и анархисты, которые хотели вызвать всеобщее восстание против существующего порядка. Здесь были интернациональные коммунисты, которые хотели создать марксистское государство и III Интернационал. Невозможно было предвидеть, которая из этих различных сил одержит победу и завладеет рулем революции. Основная масса народа в России желала лишь хоть какой-нибудь перемены. Эти люди требовали пищи и топлива. Они мечтали о работоспособном и честном правительстве для своей страны. Они устали от войны и мечтали о мире. Они не очень задумывались над тем, которая из борющихся групп даст им освобождение. Победить должна была та группа, которая могла выделить из своей среды самых сильных вождей и организаторов» {348}.
   Нелишне заметить, что западных представителей удивляло бездействие духовенства, еще вчера ставившего на колени всю страну ради молитвы в честь процветания династии. Это безразличие было удивительно для иностранцев, которые отмечали, что на общественных церемониях церковь выходила всегда вперед. А в отношении ведения войны для более взвешенной оценки достаточно было проследить эволюцию взглядов социалистов за период войны; главенствовали отнюдь не идеи максимального напряжения ради победы в войне. Группа левоцентристских политиков во главе с Керенским уже в конце 1915 г. пришла к выводу, что народ «смертельно устал от войны. Приближается время, когда Россия будет вынуждена нарушить свои договорные обязательства и пойти на сепаратный мир». Во Франции, Англии и США не оценили должным образом степени усталости России, не вынесшей ведения войны индустриальными методами. Заблуждению Запада способствовало сохранение на некоторое время у власти ряда политических деятелей, которым Запад доверял.
   И все же из непосредственного опыта первых недель после Февральской революции Запад сделал, по меньшей мере, два вывода. Во-первых, новому режиму не хватает власти над страной, и, прежде чем в России будет восстановлена стабильность, предстоит жестокая политическая борьба. Правые (Дума) не желали видеть в правительстве левых (Советы) — левые ждали часа, чтобы обрушиться на правых. На первых порах относительно комфортабельно себя чувствовали «буржуазные либералы», но их время было коротким и закончилось трагически. Процесс перехода власти шел справа палено. Во-вторых, нестабильность центральной власти предопределяла растущую неспособность России вести войну. Если даже гораздо более консолидированный царский режим практически зашел в военный тупик, то шансы его менее организованных наследников были еще меньшими. В этой ситуации следовало стремиться к двумя целям: поскорее зафиксировать центральную власть, добиться от нее более решительных военных усилий. Англичане сделали такие выводы первыми, французы последовали за ними спустя некоторое время. Американцы дольше других выдавали желаемое за действительное.
   Послы Запада отнюдь не были довольны внешнеполитическим манифестом Временного правительства от 20 марта 1917 г. Они отмечали отсутствие в нем заявления о решимости продолжать войну до конца, до полной победы. Германия в манифесте не была названа по имени. Ни малейшего намека на прусский милитаризм, на цели воины. Но Милюков заверил представителей западных держав, что Временное правительство будет выполнять все прежние соглашения и союзы. Собственно, этого заявления было достаточно, чтобы вопрос о дипломатическом признании встал в практическую плоскость. Союзные правительства не могли в условиях войны позволить себе долгих колебаний. Даже самые лояльные приверженцы дома Романовых вынуждены были прийти к выводу о необходимости «поддержать единственное правительство, способное бороться с разрушительными тенденциями Совета рабочих и солдатских депутатов и вести войну до конца» (слова Дж. Бьюкенена).
   Особенно энергично подошли к делу о признании Временного правительства американцы, чей государственный корабль в эти дни стремительно входил в воды мировой политики. Френсис телеграфировал президенту Вильсону 18 марта 1917 г.: «Признание первыми представляется целесообразным с нескольких точек зрения. Эта революция является практической реализацией выдвинутого нами принципа правления — посредством согласия управляемых. Наше признание, если оно окажется первым, возымеет огромное моральное воздействие» {349} . Временное правительство добьется того, чего царизм не смог сделать за два с половиной года — мобилизует все ресурсы России против Германии, добьется поворота события в дуэли на Восточном фронте. Дипломатическое признание посол Френсис хотел представить как рукопожатие самой старой и самой молодой либеральных республик: это «имело бы огромный моральный эффект» {350} . Патрон Френсиса — полковник Хауз — убеждал президента: «Нынешние события в России произошли благодаря Вашему влиянию» {351}.
   На заседании кабинета министров Вильсон сказал: «Это правительство должно быть хорошим, поскольку его возглавляет профессор». Президент намекал на коллегу-историка Милюкова. Государственный секретарь Лансинг полагал, что с превращением России в буржуазную демократию для США наступило время «идеологизировать» войну — объявить войну демократий против деспотизма в Центральной Европе. Ожидая решения о признании, Френсис осведомился о количестве войск, находящихся в Петрограде. Гучков назвал цифру 125 тысяч, но указал, что Временное правительство может рассчитывать не более чем на пятую часть этого числа. 22 марта американское правительство признало Временное правительство. Это был абсолютный временной рекорд для кабельной связи и для работы американского механизма внешних отношений. По Невскому проспекту мчалась карета с возничим в ливрее — представитель великой заокеанской республики приветствовал новую республику Старого света. В ходе аудиенции в Мариинском дворце перед председателем совета министров князем Львовым и всем составом Временного правительства в полной парадной форме предстали все восемь секретарей и атташе американского посольства.
   Лондон был более скептичен (лучшая в мире разведка доставляла обескураживающие сведения о русской армии), но и здесь видели необходимость признания нового правительства союзника. Накал мировой борьбы не давал альтернативы. Создавший текст признания министр финансов Э. Бонар Лоу не счел возможным признавать желаемое за действительное. Банальными цветистостями не следовало прикрывать упрямо растущей тревоги. «Мы помним, с каким горением надежды было воспринято либерально мыслящими людьми во всем мире падение Бастилии. Мы помним также, как быстро и как печально закончился этот яркий рассвет» {352} . В отличие от прочих союзников, Лондон уже на ранней стадии испытал явственные опасения.
   Через два дня после американцев с признанием Временного правительства выступили британское, французское и итальянское правительства. Процедура признания была не менее торжественна, чем у американцев. Но все мысли представителей европейского Запада замыкались не на некоем будущем союзе всех демократий, а на бескомпромиссной борьбе, в ходе которой новая Россия держала экзамен на военную надежность. Бьюкенен выступил вперед: «Более чем когда-либо необходимо не упускать из вида, что победа Германии приведет к разрушению того прекрасного памятника свободе, который только что воздвиг русский народ. Великобритания протягивает руку Временному правительству, убежденная, что оно, верное обязательствам, принятым его предшественником, сделает все возможное для доведения войны до победного конца» {353} . Мы видим, что новая Россия, с ее новыми социальными идеями, далеко отстояла от стремящегося лишь к победе Запада.
   Западные дипломаты имели возможность впервые воочию рассмотреть правительство, пришедшее на смену царским сановникам. Они явились в Мариинский дворец в рабочих пиджаках с портфелями под мышкой. Даже благоволящий к ним Палеолог сбивается в рассказе об этой встрече на саркастический тон: «Какой у них бессильный вид! Задача, которую они взяли на себя, явно превосходит их силы. Как бы они не изнемогли слишком рано! Только один из них, кажется, человек действия: министр юстиции Керенский. Тридцати пяти лет, стройный, среднего роста, с бритым лицом, волосы ежиком, с пепельным цветом лица, с полуопущенными веками, из-под которых сверкает острый и горячий взгляд, он тем более поражает меня, что держится в стороне, позади всех своих коллег; он, по-видимому, самая оригинальная фигура Временного правительства и должен скоро стать его главной пружиной» {354} . Керенский с его нервическим темпераментом произвел впечатление и на американского посла.
   Возможно, западные послы меньше пели бы дифирамбов Временному правительству, если бы знали о публикуемом именно в это время знаменитом приказе номер один (о выборности командиров), который как ничто другое способствовал деморализации великой русской армии.

США вступают в войну

   Признание союзников укрепило позиции Временного правительства. Американское признание приобрело еще большее значение через 15 дней, когда Соединенные Штаты вступили в войну с Центральными державами на стороне России и ее союзников. 4 апреля 1917 г. сенат Соединенных Штатов проголосовал за вступление в войну. Уже тогда речь шла о миллионной армии в Европе, а оптимисты называли цифру три миллиона — именно столько призывников готовились на американских плацах. Вопрос заключался во времени, Пока же американская армия была небольшой, и ее боевой опыт ограничивался экспедицией в Мексику. Командир этой экспедиции генерал Джордж Першинг получил от своего родственника — сенатора — таинственную телеграмму: «Сообщи мне, в какой степени ты владеешь французским языком» {355} . Генерал не успел ответить — пришло назначение командовать американским экспедиционным корпусом во Франции.
   Вступление Америки в войну вызвало в России прилив энтузиазма. Теперь почти весь мир воевал против коалиции Центральных держав. Конечно (замечает Френсис), и в России были свои «Фомы неверующие», которые сомневались в возможности крупных военных усилий со стороны США. «Некоторые из них указывают на то, что Америка может повторить путь Японии, которая после объявления войны Центральным державам не стала спешить с развертыванием армии, но огромное большинство русских воодушевлено в высшей степени. Русские рассчитывают, что Америка сыграет важную роль в ходе войны. Получив эту поддержку, Россия, без сомнения; будет сражаться еще не менее восемнадцати месяцев» {356}.
   Вашингтон и Петроград начали вырабатывать особые отношения. Посол Френсис был одним из главных сторонников «перегруппирования» в коалиции. Он полагал, что февральская революция, уничтожившая царизм, одновременно нанесла удар по прежним привилегированным партнерам России, таким как Британия. Френсис полагал, что посол Бьюкенен потерял после свержения самодержавия долю политического влияния в русской столице. В отличие от Френсиса, он не был восторженным певцом нового режима. Да и Ллойд Джордж не был столь безоговорочным сторонником новой русской демократии. В Вашингтоне задавались вопросом: какой смысл прилагать огромные усилия в Европе, если в результате произойдет простое замещение экономического влияния Германии британским влиянием? В февральской революции, полагал Френсис, таится шанс для Америки стать первым экономическим партнером огромной России, драматическим образом изменить общую мировую геополитическую ситуацию. В условиях истощения мира лишь Соединенные Штаты были способны осуществить быструю и эффективную экономическую поддержку России. «Финансовая помощь Америки России, — писал Френсис президенту Вильсону, — была бы мастерским ударом» {357} . В правящих кругах США стали разделять мнение посла о том, что за Россией, с ее просторами континентальных масштабов, будущее и с нею надо дружить. Мировая война будет для России аналогом американской войны за независимость. Обе великие страны, избавившись от диктата Лондона, как прежде Америка, так и в будущем Россия пройдут путь ускоренного экономического развития. 3 апреля 1917 г. Френсис сообщил Временному правительству о предоставляемом Америкой кредите в 325 млн. долларов.

Реакция Берлина

   Сообщения о совершившейся в России революции достигли Берлина в середине марта 1917 г. и возбудили большие надежды. Хотя немцам неприятно было слышать подтверждение правительством Львова-Милюкова обязательств России в отношении Запада, в Берлине слышали слова не только Милюкова, но и критику милюковской политики со стороны Петроградского Совета, который 27 марта осудил «милитаристскую и империалистическую внешнюю политику» в знаменитом обращении к народам мира.
   Из своей «штаб-квартиры» подрывных действий против России в Копенгагене германский посол Брокдорф-Ранцау рекомендовал правительству содействовать созданию «широчайшего возможного хаоса в России», ради чего следовало поддерживать крайние элементы. «Мы должны сделать все возможное для интенсификации разногласий между умеренной и экстремистской партиями — их возобладание в высшей степени соответствовало бы нашим интересам. Следует сделать все возможное, чтобы ускорить процесс дезинтеграции в трехмесячный период — тогда наше военное вмешательство обеспечит крах Российской державы» {358} . От Брокдорфа-Ранцау к имперскому канцлеру был послан Парвус-Гельфанд с предложением осуществить транспортировку эмигрантов-революционеров из Швейцарии в Россию. Эту идею поддержали М. Эрцбергер и барон Мальцан из министерства иностранных дел. Гельфанд полагал, что Ленин, будучи «более воинственной личностью», чем двое социалистов в правительстве Львова (Чхеидзе и Керенский), «отодвинет их в сторону и будет готов к немедленному подписанию мира» {359} . 5 апреля 1917 г. Брокдорф-Ранцау Писал Циммерману: «Развитие ситуации в России, важное для нашего будущего, требует радикальных решений». Кайзер Вильгельм отнюдь не противился перемещению в Петроград радикалов. «Насколько сильно Германия была заинтересована в приезде Ленина, показывает тот факт, что германское правительство сразу же приняло его условия; оно также согласилось с тем, чтобы его сопровождали проантантовские меньшевики, более многочисленные, чем большевистская группа, чтобы на большевиков не пало подозрение как на германских агентов» {360}.
   31 марта В.И. Ленин согласился возвратиться в Россию в железнодорожном вагоне через Германию. Он полагал, что по окольному пути — через Францию, Англию — в Северную Россию ехать опаснее: западные союзники могли арестовать известного противника войны. Специальный вагон перевез группу российских социал-демократов через Германию в Швецию, а оттуда на корабле через Ботнический пролив в Финляндию — и по железной дороге — в Петроград. Время прибытия — 16 апреля 1917 г. На финляндском вокзале Ленин сказал, что «недалек час, когда по призыву Карла Либкнехта немецкий народ повернет свое оружие против капиталистических эксплуататоров». Разумеется, Ленин не был германским агентом. Исторический разворот событий создал такую ситуацию, когда интересы вождей монархистской Германии и русских ультрареволюционеров совпали — на недолгое, но очень важное время. Германское правительство хотело выдвижения на политическую авансцену лидера, который сделал требование мира заглавным. Ленин же использовал этот интерес германской имперской элиты для реализации первой стадии мировой революции. Страдающей стороной стала Россия — объект интриги первых и социального эксперимента вторых.
   В германском военном и политическом руководстве все больший вес получает идея сепаратного мира с ослабленной революцией Россией, где значительная часть эсеров и меньшевиков, не соглашаясь с Лениным по внутриполитическим вопросам, тем не менее делала вывод, что дальнейшее ведение войны Россией невозможно. Этот растущий блок готов был начать давление на Запад с целью заключения общего мира. Не видя иной альтернативы борьбе на истощение, Германия всячески поддерживала такие настроения. Второй — после ленинской — группе русских эмигрантов, выезжающих из Швейцарии в Россию (250 человек), германские дипломаты дали обещание мира без аннексий и контрибуций — условие эсеров и меньшевиков {361} . Немцы сделали ставку не только на революционеров.
   Они использовали и более близкие политические силы. Посредником продолжал служить уже упоминавшийся государственный советник Иосиф Колышко, который был женат на немке, жил с начала войны в Стокгольме и печатался в либеральной прессе. Во время аудиенции у одного из лидеров рейхстага — М. Эрцбергера — 26-28 марта 1917 г. в стокгольмской квартире польского промышленника Гуревича Колышко отстаивал идею мира с Германией по причинам внутренней ориентации русского развития. В случае неподписания мира, — убеждал он Эрцбергера, — крайне левые сметут либералов и наступит нежелательный для Берлина хаос, альтернативой которому может быть лишь разумный мир Берлина с Временным правительством. Эрцбергер обсуждал эти условия с канцлером Бетман-Гольвегом, который агонизировал перед выбором: мягкие условия предполагаемого мира позволяли надеяться на установление хороших отношений с Россией; жесткие условия могли Сделать из нее непримиримого врага. Каков верный путь?
   Три темы, обсуждаемые в Стокгольме, попали в обращение Бетман-Гольвега к рейхстагу 29 марта 1917 г.: 1) Германия обещает не вмешиваться в российские внутренние дела; более того, Германия не будет стремиться восстановить царское правление; 2) Германия не будет вести войны против самого русского народа; 3) Германия не настаивает на заключении Россией мира, унижающего ее честь (это должно было привлечь русскую армию).
   Вскоре после этой речи, содержавшей фразу о «мире, почетном для всех сторон», Колышко начал обсуждать конкретные условия мира, среди которых для России самым важным было «избежать больших аннексий» — она согласится лишь на «некоторые исправления границ». Эрцбергер докладывал, что Колышко возражает против уступки Германии всей Литвы, Курляндии и Польши, соглашаясь лишь на некоторые изменения границ. Колышко отбыл в Петроград и встретился снова с Эрцбергером в Стокгольме 20 апреля 1917 г. (Колышко отказывался вести переговоры с иными — помимо Эрцбергера — представителями Германии, в частности, со Стиннесом, который неоднократно навещал его и предлагал 15 миллионов рейхсмарок для создания газет с пацифистским уклоном) {362}.