С эпидемией шла волна холерных бунтов.
   Такова была осень 1830 года.
   29 октября Дельвиг писал Вяземскому обеспокоенное письмо, где в числе других новостей сообщал, что собирает и уже начал печатать «Северные цветы».
   Двумя днями ранее Сомов жаловался В. Г. Теплякову, что Пушкин, Вяземский и Баратынский в Москве и по сие время строчки не прислали для альманаха и газеты, что Языков как в воду канул, а Подолинский в Киеве и сердится за отзыв о «Нищем»… «Жду от вас обещанного, – напоминал он, – 3-го письма из Варны, 1-й Фракийской элегии и еще несколько стихов»35.
   Материалы для книжки понемногу все же приходили. Из Рима Дельвиг получил продолжение очерков Зинаиды Волконской и довольно большой запас стихов от Шевырева. Здесь совершенно неожиданно помог Булгарин, задевший Шевырева в «Пчеле»; тот отправил в «Литературную газету» полемический отклик, затем второй36 и с этим вторым прислал по крайней мере восемь стихотворений. Семь из них Дельвиг поместил в альманахе. Это были «Чтение Данта», «Две песни. Любовь до счастия и после», «Широкко», «Ода Горация последняя» (стихотворение оригинальное, как предупреждал и сам Шевырев), «К Фебу», «Тройство». Стихи были навеяны римскими впечатлениями и итальянскими поэтами, изучению которых с усердием предался новый поклонник вечного города. Он собирался прислать и прозы, но что-то помешало ему.
   Объявился и Языков. Дельвиг получил от него элегию на смерть Арины Родионовны, «прекрасную элегию», как писал он Вяземскому. В ней был и поэтический привет Пушкину – воспоминание о Михайловском лете 1826 года.
   Языков, хотя и с запозданием, платил свой долг: 17 марта в «Литературной газете» был напечатан отрывок из послания Пушкина к Языкову: «Издревле сладостный союз…»
   Баратынский обещал отрывок из «Наложницы», но медлил.
   Наконец, в Петербурге был Василий Туманский. В «Северные цветы» он отдал одно из самых знаменитых своих стихотворений – «Мысль о юге» и несколько других, также удачных: перевод из Шенье «Гондольер и поэт», «Романс (На голос вальса Бетговена)», «Судьба», «Идеал» – и еще два, о которых позже.
   Обо всем этом Дельвиг рассказывал Вяземскому, несколько менее подробно, и просил его поторопиться присылкой стихов и если можно прозы и передать Пушкину, чтобы он также поспешил.
   Дельвиг спокоен и одобряет Вяземского: «Пишите и верьте в мое счастие. Кого я люблю, те не умирают»37.
   Между тем над собственной его головой собирается гроза.
   Письмо Вяземскому писалось на следующий день после того, как в «Литературной газете» были опубликованы четыре стиха Казимира Делавиня, посвященные жертвам июльской революции.
   Дельвиг не знает еще, что через несколько дней его введут в кабинет Бенкендорфа в сопровождении жандармов, и тот возвысит голос и станет обращаться к нему на «ты» и пообещает упрятать его в Сибирь вместе с его друзьями – Пушкиным и Вяземским. Давние подозрения вырвутся наружу: у Дельвига собирается кружок молодых людей, настроенных против правительства. Здесь не будет места ни объяснениям, ни оправданиям: разъяренный шеф жандармов не станет слушать ни тех ни других. Он сошлется на Булгарина как на источник своих сведений, и гнев его достигнет апогея, когда Дельвиг намекнет, что Булгарин – агент тайной полиции.
   15 ноября приходит официальное уведомление о запрещении Дельвигу издавать «Литературную газету» 38.
   У него хватило сил написать Пушкину полушутливое письмо, в котором он не смог скрыть горечи от незаслуженного оскорбления. Он сообщил, что газета не принесла выгоды и к тому же запрещена; что Булгарин, из корыстолюбия творящий «мерзости», объявлен верным подданным, а он, Дельвиг, карбонарием, и что в этих обстоятельствах ему срочно нужно «стихов, стихов, стихов» для «Северных цветов», которые должны помочь ему более чем когда-либо. Он писал Пушкину в середине ноября, еще, видимо, не получив его письма от 4 числа.
   Письма шли долго: Болдино было окружено карантинами. 4 же ноября Пушкин выслал «барону» свою «вассальную подать», «именуемую цветочною, по той причине, что платится она в ноябре, в самую пору цветов»39.
   Пушкин прислал пять стихотворений: сонет «Поэту», «Ответ анониму» и три написанных в путешествии: «На холмах Грузии…», «Монастырь на Казбеке» и «Обвал». Второе из них было для Дельвига новостью: оно было написано уже после отъезда. Первым Дельвиг открыл стихотворный отдел: это была декларация, которой его альманах отвечал на эстетические и политические требования «Пчелы» и «Телеграфа»:
 
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
 
   Все это потом Пушкин перефразирует в своем поэтическом завещании:
 
Хвалу и клевету приемли равнодушно…
 
   От Баратынского пришли два отрывка из «Наложницы». Вяземский откликнулся почти молниеносно: уже 21 ноября он отправил Дельвигу два письма, одно со стихами. Вяземскому принадлежало в альманахе семь стихотворений: «Осень 1830 года», «Святочная шутка», «Эпиграмма», «Леса», «Родительский дом», «К журнальным благоприятелям», «К А. О. Р***» – юной Александре Осиповне Россет, чьи «черные очи» Вяземскому уже случилось воспевать однажды. Три последних стихотворения были напечатаны в самом конце альманаха; вероятно, они были присланы в последний момент. 24 ноября Вяземский посылал через Баратынского еще «Прогулку в степи», но эти стихи опоздали. Когда в декабре 1830 года «Литературная газета» вновь стала выходить – уже под редакцией О. Сомова – «Прогулка» нашла себе приют на ее страницах40.
   Вяземский дал в альманах стихи, написанные за последние месяцы; в них говорили разные голоса и настроения. Тон шутливый или мадригальный сменялся саркастической веселостью эпиграммы в «Журнальных благоприятелях»; элегическая интонация «Родительского дома» – торжественной меланхолией «Лесов». В «Осени 1830 года» лирика природы перестала быть вневременной: лютый мор, царивший вокруг, отразился в стихах лирической темой бедствующего и гибнущего человечества.
 
   Вяземский явился в альманах, как и в прошлый раз, в окружении молодых поэтесс. Место Готовцевой заступила теперь Екатерина Александровна Тимашева, которой и была адресована «Святочная шутка»; наряду с этим шутливым мадригалом а альманахе появился и «Ответ» Тимашевой, несомненно, также присланный Вяземским. Литературному покровителю Тимашевой не было нужды рекомендовать ее Пушкину, как Готовцеву. Пушкин знал ее по Москве и в 1826 году обменялся с ней посланиями – но Вяземский, по-видимому, подвигнул Пушкина на вежливый жест: послать Тимашевой альманах с ее стихами, что очень польстило ее авторскому самолюбию, впрочем, не чрезмерному41. Тимашеву в Москве знали: она была не лишена дарований и очень привлекательна. Языков и Баратынский посвятили ей по стихотворению.
   Тимашева была «белой дамой» из «царства фей», влекущих к себе неодолимой силой скрытого страдания.
   Так представлялась она двадцатилетней Додо Сушковой, посвятившей ей стихи в 1831 и в следующем году.
   Додо Сушкова – будущая Евдокия Петровна Ростопчина – была второй поэтессой, попавшей в альманах с легкой руки Вяземского. Девушку воспитывали в семействе деда – И. А. Пашкова; Пашковы же были знакомы всем коренным москвичам, и Вяземский бывал у них. Он прочел стихи Додо, которые она писала втайне от патриархальных родных, считавших это занятие предосудительным; списал «Талисман» и без ведома автора отправил в «Цветы», подписав «Д……а» – Дарья Сушкова – так он расшифровал семейное уменьшительное имя. Секрет вышел наружу; дед и бабка разбранили внучку и строго заказали ей печататься – но исправить дела уже было нельзя. «Талисман» переписывали, заучивали наизусть. Это были стихи непривычные и необычные: стихи о тайной и едва ли не запретной любви, написанные двадцатилетней девушкой42.
   Через десять с лишним лет известная поэтесса графиня Ростопчина включит их в свой автобиографический стихотворный роман «Дневник девушки». Юная Зинаида – поэтический двойник Додо Сушковой – прямо обратит их к предмету своей девической страсти. Мотив «талисмана» пройдет через всю шестую главу романа, названную «Она любит», и в главе получат разъяснение скрытые намеки и случайные на первый взгляд образы, которые есть уже в первой редакции «Талисмана».
   Быть может, старики Пашковы угадывали интимный смысл в лирических стихах внучки? И «Дневник девушки» в том или ином виде уже существовал в 1830 году?
   В одиннадцатой главе поэтической исповеди Зинаиды мы находим несколько стихотворений романсного типа, обращенных к возлюбленному:
 
Люблю я взор его очей,
Люблю я звук его речей…
 
   Все они довольно близки к другому стихотворению в «Северных цветах на 1831 год» – «Любила я твои глаза…», подписанному экзотической анаграммой «З…я Р…». Почти нет сомнений, что автором их была та же «Зинаида» – Додо Сушкова – особенно тщательно скрывшая здесь свое имя.
   Эти стихи тоже знали – в кругу Вяземского. Знакомец его М. Ю. Виельгорский написал к ним музыку. Романс был издан поздно, но пели его уже в 1830-е годы. 16 февраля 1834 года Виельгорский исполнял его у И. И. Козлова в присутствии Жуковского, Вяземского и Даргомыжского43.
   8 цензурной рукописи «Северных цветов» стихи А. Одоевского, «З…и Р….ой», «Талисман» и три стихотворения самого Вяземского («Святочная шутка», «Эпиграмма», «Родительский дом») переписаны одной рукой. Видимо, Вяземский дал их переписать своему писцу в Москве и прислал одновременно.
   Третьего же октября он послал Дельвигу письмо «с отрывками к.<нягини> Зенеиды» – Зинаиды Волконской, – и Дельвиг уведомлял его, что они будут напечатаны в «Северных цветах»44.
   При помощи и покровительстве Вяземского женщины-авторы являлись в дельвиговском альманахе. Они писали уже не только путевые записки, дидактические романы и благочестивые стихи – они заявляли перед публикой свои права на лирическое самовыражение и духовное самоутверждение.
   Это было новостью и знаменем времени. Борьба за общественное равноправие женщин еще впереди – но «женское движение» уже делает свои первые шаги.
   Из тетради Вяземского пришли к Дельвигу три стихотворения Александра Одоевского – «Тризна», «Бал» и «Луна».
   Первое из них – «Тризна» – принадлежало к лучшим стихам декабристской каторги. В песне скальда как будто воскресал мажорный дух прежней гражданской поэзии:
 
Утешьтесь! за падших ваш меч отомстит…
 
   Дельвиг продолжал печатать «недозволенное».
   9 декабря 1830 года цензор Н. П. Щеглов вынес на суждение Петербургского цензурного комитета два стихотворения В. И. Туманского – «Сетование» (в новой, переработанной редакции) и «Стансы» и статью графа Д. Н. Толстого-Знаменского «О поэзии Ломоносова, Державина и Пушкина».
   Этот Толстой стал впоследствии довольно известным историком; тогда же он был скромным молодым чиновником комиссии принятия прошений и только начинал свое литературное поприще. Он приехал из Москвы, где в числе его знакомых были люди, тронутые декабристскими веяниями. Двадцатилетним юношей он отказался идти на празднества в честь коронации «деспота». В Москве он приобщился и к литературе; сослуживец его В. П. Пальчиков, довольно коротко знавший Пушкина, приносил ему новые пушкинские стихи. В своей статье Толстой писал об общественном значении поэта, который есть «выражение образа мыслей и чувствований своего века» и потому представитель гражданской и интеллектуальной жизни нации. Таков Ломоносов, Державин – и таков Пушкин. Общественное мнение увенчало его, и это дало ему право называться великим, ибо он «ответствует сему мнению, ответствует направлению народного духа и идет наравне с веком.».
   С мыслями Толстого словно перекликались «Стансы» Туманского:
 
Теперь не суетную лиру
Повесь на рамена, певец!
Бери булат, бери секиру,
Будь гражданин и будь боец.
 
   Стихи говорили об июльских событиях во Франции и начавшемся польском восстании. Туманский не был на стороне восставших, но в «Стансах» звучала еще прежняя, декабристская символика. Его поэт был уже не только голосом нации, но избранником и вождем. И словно нарочно, та же тема варьировалась в катенинском «Гении и поэте», присланном для «Цветов» еще в конце октября. Катенин прямо писал о свободе Греции и процветании «Вашингтоновой земли». В годину борьбы за свободу, заявлял он, поэт должен возвышать голос: иначе его покинет поэтическое вдохновение.
   Катенин предчувствовал, что его стихи не пройдут через цензуру, – так и оказалось. Равным образом в «Стансах» и статье Толстого было обнаружено «направление мыслей неблагоприятное, судя по обстоятельствам времени». «Сетование» было разрешено с изменениями, и Туманский перепечатывать его не стал. Из всех подозрительных стихов по странной иронии судьбы только стихи «государственного преступника» А. Одоевского прошли через цензурный кордон45.
   То же, что было задержано, в совокупности своей должно было читаться как прямая декларация гражданственности в литературе – и она готовилась к печати уже после того, как была запрещена «Литературная газета» и произошел разговор Дельвига с Бенкендорфом.
   Дельвиг не собирался, конечно, дразнить самодержавную власть. Но его личность и взгляды были сформированы не ею, а эпохой и обществом, которые во многом ей противостояли. И эти взгляды должны были на каждом шагу противоречить официальным требованиям.
   Он совершенно искренно отвергал обвинения Бенкендорфа в злоумышлениях против правительства – но шеф жандармов не верил ему. И тот, и другой были по-своему правы.
   Пушкин, Вяземский, Баратынский, Языков – прежнее «ядро» участников альманаха – предстало и в этой книжке «Цветов». Из старших поэтов – И. И. Козлов с «Песней Дездемоны» и Гнедич.
   Выход «Илиады» и пушкинский отклик примирил Гнедича с дельвиговским кружком. Сомов в своем обзоре заявил еще раз печатно, что гнедичева «Илиада» была бесспорно «замечательнейшим поэтическим явлением сего полугодия», и необъятная разность существует между нею и всеми до сих пор бывшими переводами древней поэмы. Он вступил в полемику с Надеждиным, который в «Московском вестнике» противопоставлял перевод Гнедича новейшей романтической поэзии. Гнедич также поспешил ответить «Возражением»46. Он не собирался стать орудием сторонников Каченовского в борьбе против Пушкина.
   Сомов вносил свою лепту в «борьбу за Гнедича» – и словно в завершение этой борьбы «Северные цветы» перепечатывают два старых послания – Плетнева к Гнедичу и ответное Гнедича к Плетневу. Последнее из них еще не появлялось в печати полностью: отрывок из него, как мы помним, был помещен Дельвигом в «Северных цветах на 1828 год». Теперь читателю предлагался весь поэтический диалог, из которого вырисовывалась фигура Гнедича как наставника литературной молодежи – поздний отзвук той репутации Гнедича, которую создала ему поэзия начала 1820-х годов.
   С этими стихами в альманах как будто входило веяние еще не столь давнего прошлого. Прежние члены Общества любителей российской словесности собирались за одним столом.
   Плетнев дал в альманах еще одно стихотворение: «Отрывок» («Покинув родину, страну суровых вьюг…»).
   Федор Глинка прислал прозаическую аллегорию «Новая пробирная палатка» и семь стихотворений («Непонятная вещь», «Отрадное чувство», «Тоска о нем», «К синему небу», «Бедность и утешение», «Осень и сельское житье», «Приметы»).
   Пять стихотворений, как мы уже говорили, принадлежало Василию Туманскому.
   Давние знакомцы были рядом, на соседних страницах, под одним переплетом. Но как все изменилось в них и вокруг них!
   Старшее поколение уходило с литературной сцены. «Илиада» была лебединой песнью Гнедича. Глинка достиг в «Карелии», кажется, своего предела. Мелкие его стихи уже более ничего не открывали: кимвалы 1820-х годов перестали греметь, страдание узника и поселенца уступило место усталой резиньяции. Плетнев уже почти не писал стихов.
   Вокруг кипела жизнь нового литературного поколения, и она проникала на страницы «Северных цветов».
   Здесь были прежние «любомудры» и их окружение, начиная с Зинаиды Волконской и с Шевырева. «Московская литература» переселялась в Рим и в Петербург. Мы упоминали уже, что Титов и Одоевский сотрудничали в «Литературной газете».
   Титов дал в альманах повесть «Монастырь святой Бригитты», подписанную, как и прежняя, «Тит Космократов». Повесть была слабой; образованный и заносчивый эстетик в собственной прозе становился вял и подражателен. «Монастырь святой Бригитты» перефразировал ливонские повести Бестужева47.
   Зато сотоварищ Титова, В. Ф. Одоевский, стяжал успех серьезный и заслуженный. Ему принадлежала повесть «Последний квартет Беетговена», подписанная также псевдонимом-анаграммой: ъ. ъ. й. Эту новеллу о романтическом безумце, оглохшем гениальном музыканте, живущем в мире созданных им звуков, читал Пушкин и пришел в восторг: он пророчил Одоевскому европейскую славу. Даже литературные неприятели «Северных цветов» благосклонно отнеслись к повести Одоевского48. Она отнюдь не была дебютом, но первым шагом зрелого писателя.
   «Любомудры» уже не были теми «архивными юношами», которые собирались в 1827 году у Погодина. Они менялись, и жизнь разводила их. Но нечто общее сохранялось во всех них: устойчивый интерес к философии, эстетике, искусству.
   Трилунный-Струйский наследовал этот интерес. Он печатал в «Цветах» «выдержки из записной книжки» – полуисповеди, полупсихологические этюды, размышления о религии и безверии, о Руссо, о старении человеческих обществ. И вновь о музыке: о Бетховене, Моцарте и Гайдне.
   В «Альпийских соснах», в «Слезах» он отдавал дань философско– ал-легорической поэзии старых «любомудров». Он принес в «Цветы» еще два стихотворения: «Смерть праведника» и «Обличитель». Первое пошло в «Литературную газету», второе не попало никуда: в цензурной рукописи «Цветов» сохранился его автограф, кем-то зачеркнутый49.
   А далее шли новые прозаики и поэты, привлеченные к участию в дельвиговской газете: Платон Волков («Мечта», «Русалки»), Деларю, Станкевич, Тимашева, таинственный «Ш-б-в» («Неаполь», «Элегия»), В. Н. Щастный, поместивший здесь отрывок из драматической фантазии старинного своего знакомца Юзефа Коженевского «Отшельник». В числе поэтов второго и третьего ранга был, как обычно, и старинный участник «Цветов» и «Полярной звезды» – В. Е. Вердеревский, принесший два перевода из Горация «К Фидиле» и «К Мельпомене».
   Из этих поэтов самым значительным был Виктор Тепляков.
   Тепляков выполнил то, что обещал Сомову. В «Северных цветах» появилось его «Письмо III из Турции» – проза блестящая и ироническая, составившая затем одну из главок «Писем из Болгарии». Первые два письма он опубликовал в «Литературной газете». Из этих писем вырастали его «Фракийские элегии», и первая из них – «Отплытие», напоминавшая читателю о Чайльд Гарольде и молодом Пушкине («Погасло дневное светило»), – также напечатана в «Северных цветах на 1831 год». Тепляков прислал еще эпиграмму «Современное благополучие» и «Румилийскую песню», также написанную по впечатлениям путешествия.
   На страницах «Северных цветов» очерчивалась биография «русского Мельмота» – не литературная только биография, но драматическая жизненная судьба.
   Таково было содержание «Северных цветов». Но мы забыли одно имя, – точнее, оставили его напоследок, как самое важное приобретение альманаха в новой литературе.
   Строго говоря, имени не было. Оно было обозначено четырьмя «о»: оооо.
   Эта подпись стояла под «главой из исторического романа», которую написал человек с четырьмя «о» в имени и фамилии: Николай Гоголь-Яновский.
   За несколько месяцев Гоголь успел познакомиться с петербургскими журналистами, напечатать несколько статей у Свиньина в «Отечественных записках» и порвать со Свиньиным: самоуправный редактор слишком вольно обходился с чужой литературной собственностью, печатая ее анонимно и исправляя до неузнаваемости. Уйдя от Свиньина – поздней весной или летом, – Гоголь решился на некоторое время оставить сотрудничество в журналах, но тут-то и произошло его сближение с дельвиговским кружком. Едва ли не Сомов снова сыграл здесь свою роль. Уже во второй половине года, когда он писал свой обзор, ему было известно, что украинская повесть «Бисаврюк», анонимно помещенная в «Отечественных записках», сочинена «одним молодым литератором, Г-м Г. Я…», Гоголем-Яновским, и он не преминул отметить ее в своей статье. «Молодой литератор» служил в это время в департаменте уделов, под началом старинного знакомца Сомова В. И. Панаева; впрочем, это была только одна линия возможных связей. В «Литературной газете» сотрудничал «однокорытник» Гоголя по Нежину В. И. Любич-Романович, переводчик Мицкевича, о котором Сомов также отозвался благосклонно; цензор Сербинович, о чем мы уже упоминали, также был общим их знакомым; Плетневу Гоголь посылал первую свою книжку; наконец, В. Н. Щастный был близок всему нежинскому кругу. Таким образом, у Гоголя не было недостатка в путях, по которым он мог войти так или иначе в дельвиговский кружок50.
   Два его сочинения Сомов помещает в первом номере «Литературной газеты» за 1831 год.
 
   Сохранилась цензурная рукопись «Северных цветов на 1831 год». По составу и расположению она соответствует печатной книжке, что естественно: она была и наборной рукописью.
   Ее листы заполнены разными почерками; писарские копии, автографы сплетены вместе. На ней дата: 15 ноября 1830. В это время рукопись поступила в цензуру; окончательное же разрешение получила позже: 18 декабря.
   Крупным, разборчивым почерком Сомова переписан его собственный обзор. Чем далее к концу, тем больше в беловой рукописи зачеркиваний и помарок. Вероятно, Сомов писал уже без черновика: спешил. Он же переписывал стихи Пушкина – «Поэту», «Ответ анониму», «Монастырь на Казбеке», «Отрывок (На холмах Грузии…)»; Вяземского – «Осень 1830 года», Готовцевой – «Ответ» и «Приметы» Ф. Глинки.
   Другим почерком переписаны отрывок из «Наложницы» Баратынского и «Леса» Вяземского. Это, вероятно, рука Софьи Михайловны Дельвиг.
   Безыменный петербургский писец переписывал присланные стихи Станкевича «К синему небу» и «Непонятную вещь» Глинки, «Главу из исторического романа» Гоголя; другой – «Анониму» и «Обвал» Пушкина, третий – стихи Вердеревского, четвертый – Шевырева…
   Тверской писец трудился над стихами Глинки, одесский – над сочинениями Теплякова. У Теплякова ужасный почерк: даже исправления на копию нанесены писцом. Листки, присланные Тепляковым, проколоты: холерный карантин.
   В. Ф. Одоевский перемарал копию: сделал вставки и изменения в «Последнем квартете Беетговена». Аккуратный Василий Туманский поступил противоположно: все свои стихи переписал сам каллиграфически. То же сделал и Деларю: все его стихи – автографы, кроме «Могилы поэта». В автографах – стихи Плетнева, Трилунного, неизвестного нам «Шибаева», который и здесь поставил вместо подписи анаграмму: «Ш-б-въ».
   Все эти люди – рядом, в Петербурге, они близки к делам альманаха.
   Под каждым из произведений стоит изящная, четкая подпись цензора Н. П. Щеглова, сменившего Сербиновича.
   Его пометы мы находим и на полях рукописи. В обзоре Сомова он подчеркивает полемические резкости, но строже всего следит, чтобы было соблюдено уважение к священным предметам.
   В «Монастыре святой Бригитты» Титова он отчеркивает выпады против монахов и монастырей. «О монахах не худо судить поосторожнее». Монахи католические, и для пресечения кривотолков он всюду, где можно, вставляет собственной рукой: «римские», «римско-католические». Два пассажа заменяются по его требованию51.
   В любовных стихах Деларю – «Глицере» он отмечает «святой огонь» и «божественные красы». «NB. Святость тут совсем не у места»52.
   Эта осторожность напоминала времена легендарного Красовского, запрещавшего стихи, где возлюбленная называлась ангелом.
   Еще в феврале Пушкин обращался к попечителю Петербургского учебного округа с просьбой вернуть Сербиновича или дать вместо Щеглова цензора менее «своенравного»53. Просьба последствий не возымела. Впрочем, дело было и не в Щеглове.
   Его замечания на рукописи «Северных цветов» были лишь отражением общей цензурной политики, которая уже дала себя почувствовать в запрещении «Литературной газеты» и с начала тридцатых годов все более клонилась к стеснению и без того эфемерной свободы печати.
 
   «Северные цветы на 1831 год» вышли в свет 24 декабря 1830 г.54.
   Как обычно, они открывались обзором Сомова за конец 1829 и первую половину 1830 года, и обзор этот был кратким резюме мнений «Литературной газеты».
   Сомов вступал в полемику, и порой довольно острую. Он даже старался сдерживать себя: смягчал и вычеркивал полемические пассажи о «Северной пчеле» и «Северном Меркурии». Дважды он начинал говорить о «клевете» Булгарина, но цензор Щеглов следил за парламентарностью выражений. Сомов не стал настаивать55.
   Булгарин и Полевой с его «Историей русского народа» оставались для Сомова основными противниками. Третьим был Надеждин, с которым Сомов готов был соглашаться только тогда, когда «Никодим Надоумко» атаковал Полевого.