Она еще пыталась работать. Следующим утром, встав рано, еще до того, как отец отправился в автоколонну, а мать на вокзал, она разложила перед собой бумагу, заточила карандаш и стала класть линию за линией, но штрихи перерезали бумагу по поверхности, рукам не хватало сил преодолеть сопротивление горизонтали, чтобы рисовать вглубь, между тем она уже не только чувствовала, но и знала: чтобы рисунок получился, первым же движением нужно снять проплесневелую корку существующего и вгрызться в существенное. Дома-водоросли, которые она хотела нарисовать, получались не настоящие, призрачные рыбы и осьминоги – безжизненные, она в ярости кусала пальцы и не находила в них крови, так что, когда мать приоткрыла стеснительно дверь (не спишь уже? пойдем завтракать), Маша швырнула карандаш, смяла бессильный лист и пошла на кухню.
   Она пробовала работать дома, во дворе, на железнодорожной насыпи и даже уговорила отца раскочегарить проржавевшую «шестерку» и отвезти ее подальше – в поле, на берег маревеющего под солнцем озера – везде она мяла лист за листом, ломала карандаши, и в какой-то момент подумала, что, вероятно, специальная тяжесть в руках, появлявшаяся всякий раз, когда она действительно рисовала, – она, может быть, не появится больше никогда, как подарок, доставшийся ей по ошибке, как мелкая контрабанда, которую строгий таможенник, качая фуражкой, вынимает из багажа и назад никогда не отдаст, что, может быть, и не было никогда этой тяжести, ей все показалось, вот же и недаром она даже с трудом помнит, как это бывает.
   После ужина мать, отправив отца смотреть новости, выспрашивала Машу про мальчиков, не встретила ли она кого-нибудь в Ленинграде, брала ее ладони и намекала, что была бы так рада, так рада. Маша хмелела от ужаса. Когда через неделю она получила от А. А. эсэмэску: «Сразу? Только что», – ее сердце бешено заколотилось, и она внезапно окрепшими пальцами набрала, что завтра приедет. За обедом она соврала что-то про летнюю практику, которая начинается завтра, что она думала, ее не будет, а она все-таки будет, вот ей только что написали. Мама уронила сковородку с шипящей картошкой и расплакалась. Умоляла Машу побыть еще несколько дней, спрашивала, что ей не нравится, скрючилась на стуле и бормотала, что все понимает, что ей скучно тут, и пойти некуда, и друзей нет, но как же они, родители, они ее так любят, так ждали ее на все лето, и вдруг она уезжает, это несправедливо, пожалей нас, и потом вот можно купаться, скоро грибы пойдут, и ягоды, и она так похудела, ей бы поесть и поспать вволю. Маша ковыряла вилкой в тарелке. Отец рассматривал скатерть и потребовал достать водку.
   Билетов не было – мама сообщила об этом тихо, но радостно. Но Машу уже было не удержать – вечером она покидала в рюкзак одежду, пошла на вокзал и договорилась с хитрым (лицо – сухой огурец) проводником. Тот взял ее в свое купе за полторы цены билета. Всучив в раскрытую ладонь денежку, Маша вышла из вагона попрощаться с матерью и отцом. Отец был уже пьяный и, мешая слова, желал Маше счастья, мать, устав плакать, была бесцветна и молчалива. Проводник зло мигал из двери, мама сказала: обидела ты нас, дочка, – Маша дернула головой, не решившись на поцелуй, сказала (просипела) прости и ринулась в поезд.
   Проводник пил водку, предлагал Маше, Маша отказывалась, ударила по руке, хищно цапнувшей ее за колено, молчала, старалась не слушать вонючие проводниковые байки, – но этим ужасы не исчерпались: в середине ночи у проводника (для тебя я просто Леха) зазвонил телефон, и прогремело страшное слово «проверка». Леха отвел Машу в рабочий тамбур, открыл в потолке люк, подсадил ее, и два часа она лежала в темноте под крышей вагона, рядом с ней плескалась питьевая вода, что-то давило в бок, ныли скрюченные ноги. В узком, похожем на гроб пространстве Маша давилась слезами, в голове ее колоколом раскачивалось обидела, обидела ты нас, обидела. Утром проводник, уже трезвый и злой, вытащил Машу из люка, посадил на нижнюю полку в своем купе, сам забрался наверх и стал оглушительно храпеть, изрыгая похмельной пастью чудовищную вонь. Маша рыдала в голос и съела всю кожу на пальцах.
   Утром, встретив ее на «Чернышевской», А. А. едва не сошел с ума от любви к этой девушке, похожей на разъяренного, будто побывавшего в стиральной машине ежа. Они добрели до Пестеля, Маша полчаса фыркала в ванной, потом А. А. накормил ее яичницей и уложил спать. Маша мгновенно уснула, и А. А. долго сидел около нее, вглядываясь в ее дыхание, как двигались крылья ее носа и иногда вздрагивали пальцы. Когда сон ее стал спокоен, А. А. взял книгу и до вечера читал на кухне. В голове его расцветала двухлетней выдержки весна – он гулял с Машей по Летнему саду и впервые осторожно трогал ее за руку. Лето началось, когда Маша проснулась, вышла на цыпочках из комнаты, положила руку ему на плечо и спросила: долго я спала? Он отложил книгу, они пили чай, потом он целовал ее пальцы, глаза, щеки, губы, она улыбалась, целовала его в ответ, потом он высвободил ее из ночнушки и всем телом прижался к ней, так что дыхание сбилось и стало жарко.
   А. А. заснул, Маша осторожно отняла руку, держащую ее ладонь, – спать ей не хотелось, выспалась днем – достала из рюкзака лист и стала рисовать. Десять минут на облизывание карандаша – и на бумаге жаркое ярится солнце, томно сжимает голову пастуха, он натягивает на лоб протертую кепку и медленно бьет папиросой о корявый ноготь большого пальца. Поводят вопросительными глазами коровы, жуют через силу, чтобы не заснуть. Потеет горячая трава, блестят жирными листами деревья и кусты, пятнами высверкивает горячий озерный кисель, спят в подвод ной траве сытые рыбы, спит в скрипучей лодке старик, удочка выпала из рук, во сне старик видит маленького мальчика, шлепающего пятками по воде, чтобы больше разбрызгать. И вдалеке – покатые крыши свисают к земле, как ветви деревьев, в изнеможении, скорей бы заснуть. Спят собаки, старухи, спят, сжав губами сосок, младенцы, спят, откинув голову к стене, их матери. Борется со сном машинист поезда и ведет состав медленно, словно воздух стал от жары тугой или расплавившиеся рельсы могут где-то на солнце оплыть. Но больше всего на рисунке неба, голубую эмаль которого Маше удалось нагреть так, что А. А. утром побоялся прикоснуться к листу, чтобы не обжечься.
   Все лето, отвлекаясь только на еду, вечерние слегка пьяные прогулки, трогательную нежность А. А. и сон, Маша рисует, складывая в папку лист за листом. Многое из того, что она сделает, появится потом в ее фильмах – инфернальный Петербург, странные лица, по которым легко угадать целиком судьбу, дома, животные, фигуры людей, поезда, пейзажи, промокшие деревья, дерущиеся дети, лестничные пролеты, пьяное студенческое братство во дворах, мнущая пустую сигаретную пачку девушка в кафе, кривая старуха с тележкой на пешеходном переходе. Рисуя, Маша постепенно начинает понимать, какое кино она хочет делать.
   С А. А. ей спокойно. Его любовь легка и необременительна. Иногда Маша сжимает виски ладонями и не понимает, почему бы ей не любить его так же крепко и наверняка, просто и уверенно. Но вопреки этой очевидности на внутренней стороне ее век, стоит ей закрыть глаза, появляется мальчик с лицом наследного принца. Он криво улыбается, но у Маши сжимается сердце. Воображая его руку у себя на животе, она превращается в одни расслабленные нежно губы. А. А. видит это, знает, что не имеет к этому отношения, и его накрывает тоска.
   Тот раз, когда после урока по Петербургским гоголевским повестям Маша пошла гулять по городу и впервые увидела изнанку мостовых и рек, не был первым. Она выходила из школы и раньше, в сентябре, один раз.
   А было это так. Маша проникла в учительскую и выхватила из-за стеклянной двери шкафа телефонный справочник. Толщина прозрачных страниц по углам стремилась к заслюнявленному нулю, и обрез был исчеркан разноцветными чернилами, но адреса долговечнее телефонов – придя на улицу Правды, Маша обнаружила обещанный сострадательным справочником Институт кино и телевидения. Списки зачисленных еще не успели снять, и Рома в них значился только один. Маша нашла сначала расписание первого курса, потом аудиторию, в которой шла история кино, и села под дверью ждать. Отзвук одного сильного удара сердца разносится потом по всей жизни – Маше даже не пришло в голову, что, может быть, это другой Рома, что тот Рома мог и не поступить или поступить не сюда, так что, когда двери открылись и стали вытекать из них группки за группками студенты и в одной из группок мелькнуло его лицо, – Маша обрадовалась не тому, что это именно он, а тому, что он эту лекцию не прогулял, вот он, здесь: болтает с друзьями, подмигивает им, толкает одного в спину и втроем они подваливают к нескольким девушкам, балующимся мобильниками и пудреницами. Маша подпрыгивает со скамейки, и получается так, что встревает в только завязывающийся разговор (какие планы, девчонки?). Он не сразу узнает ее, досадливо машет товарищу (две минуты, я сейчас) и отводит ее в сторону.
   Привет, ты чего здесь делаешь? – говорит он Маше, стреляя глазами на девушек и друзей. Друзья стреляют глазами на Машу, девушки нацеливают в нее пудреницы. Я… так, – Маша не умеет отвечать на дурацкие вопросы. Сдала ты свои экзамены? Ну молодец, поздравляю. В общаге живешь? Ну, тоже неплохо. Как вообще?
   Потом он говорит ей, что должен сейчас бежать, чтобы она училась хорошо, ну и всего ей, пока. Маша видит, как он старается показать ждущим его девочкам и мальчикам, что здесь ничего особенного, так, какая-то ерунда, не стоит разговора, он взмахивает рукой и шагает к ним: ну что, решили что-нибудь?
   Обида опустошила Машу. На улице Правды она прячет глаза от прохожих, постепенно в ней просыпается ярость, и Маша впервые в жизни узнает, что любовная тоска может стать топливом для машины воображения. Сев на скамейку, Маша раскладывает на коленях лист бумаги. Долго не раздумывая, она рисует спящего на противоположной скамье бомжа – он лежит долго, так долго, что снег засыпает его ноги, набивается в карманы вонючего пальто, тает на лиловой груше лица и застревает в лабиринте бороды. Рядом с ним на угол скамьи садится она – в профиль, положив локти на колени, – она с рук кормит собственным сердцем огромного бесстыжего пса, шерсть клочками, и его язык оплетает Машины ладони. Пес противоестественно улыбается и глазами ласкает Машу.
   Собственным сердцем – это, конечно, перебор, но в «Минус один» герой будет так же кормить собаку пирожными, сидя на скамье рядом со спящим бомжом. Собака, пойманная ассистентом где-то на помойке (ее еще специально держали целый день без еды), будет с аппетитом хавать пахнущие мясом пирожные, а Рома будет возмущаться, почему его отрывают от камеры, гримируют и заставляют недвижно лежать на скамье бомжом три дубля подряд: возьми статиста! почему бомжа должен изображать оператор? Маша объясняла ему: прости, в этой сцене мне нужен именно ты.

Секс как молодость

   Зимой в общежитии жутко холодно. Виной ли тому вороватый завхоз или ленивая воспитательница, представляющие собой русское государство в миниатюре – они всегда могут кивать друг на друга: один не купил ленту, другая про нее забыла, – так или иначе, в комнатах из окон дует так, что вода на подоконнике за ночь превращается в лед, и девочки ложатся спать в футболках, трениках и носках, укрываются двумя одеялами, в которые заворачиваются, как будущие бабочки в кокон, выставив наружу только носы, чтобы было чем дышать. Маша спит беспокойно: беспокойный ей снится сон. Во сне она проводит ладонью по голове, но там только гладкая кожа, ни одной волосинки не осталось. Сон этот не нуждается в интерпретации потому, что, проснувшись, Маша первым делом протягивает руку к затылку, убеждается, что волос нет, вспоминает: и не может быть, неоткуда взяться, вчера она убедила Дашу, что она, да, хорошо подумала и бесповоротно решила побриться налысо, сунула ей в руку бритву, намочила волосы и заставила прядь за прядью все со своей головы убрать. Даша сначала стеснялась, но потом вошла в раж, брила добросовестно, высунув язык, и, закончив, шутила, что, мол, Маша теперь совсем готова в сумасшедший дом. Маша смеялась вместе с Дашей.
   В действительности же дело было так. Маша ждала Рому у выхода из института. Лепил снег, оседал на шапках, нежно трогал за руки и забирался в глаза. Студенты бесились у входа, девочки визжали, мальчики хохотали, прохожие уворачивались от рассыпающихся со звонким шлепком снежков. Маша неуверенно улыбалась, потому что не знала, зачем она здесь. В сущности, Рома уже отправил ее, и что еще она могла ему сказать, непонятно. Но так мир не укладывался у Маши в голове, будто один сустав не вставал на место, и без него вся машина отказывалась правильно крутиться. Больше всего сейчас ей хотелось играть в снежки, визжать и кричать вместе с горячей толпой, в руках у нее снег, она сминает его, полирует, снежок становится меньше и плотнее, в задумчивости она про него забывает, шерстяная варежка становится мокрее, каждый раз как скрипит тяжелая входная дверь, она собирается, вглядывается, резко отворачивается: не он. Мальчик в лыжной куртке, он улыбается в ее сторону – Ромин сокурсник, узнал ее, она пролетает по нему взглядом, чтобы сделать вид, что он ошибся, это не она. Чем больше народу вываливается из дверей на улицу и чем больше шанс, что следующим будет он, тем сильнее она сжимает заледенелый снежок и тем больше боится. Она предполагает, что он может сказать ей что-то неприятное, разозлиться, и лучше всего было бы уйти прямо сейчас, не ждать, потому что ждать имеет смысл, когда не знаешь, что будет, а так смысла нет, но все глупости, глупости, глупости – когда он выходит, он просто не видит ее, потому что сразу поворачивается к идущей вслед за ним девочке, чтобы придержать дверь, пропустить вперед, наклониться и залепить ей за шиворот снежный фонтан, и Маша не может не видеть, что шутка эта сродни признанию в любви, и, завернутый в снег, как в подарочную упаковку, летит в девочкину шею мокрый от жара кожи поцелуй, и сладкая, красная от помады улыбка принимает его на лету.
   Рома и девочка соединяются с вопящим студенческим месивом, мелькают лица, руки, разматываются шарфы, и летят на мостовую пуговицы, все против всех, весело и быстро, Рома наклоняется – ладони горстью, – и кто первый попался под руку, получает по спине, по шапке, в лицо (эй, так нечестно!), но когда в очередной раз он уворачивается от чужого снежка, сгребает белый влажный снег с крыши припаркованной машины и замахивается на стоящую в полутора метрах Машу, то, увидев ее, опускает руку, лицо его кривится, и секунды недоуменного промедления достаточно, чтобы в спину ему влетело два раза, он бросает сучка, поворачивается и продолжает игру. В этот момент, как и потом, Маше не то обидно, что Рома обругал ее (в сердцах), и не то, что даже не поздоровался, а то, что опустил руку, не бросил снежок, не взял в игру, как будто веселая студенческая кутерьма – только по приглашениям, и то, что она, не успев подумать, со всей силы кидает свой смерзшийся в ледышку снежок ему в спину (попала – прямо между лопаток), было реакцией только на эту обиду, из которой другая (не любит) вылупилась позже, пока брела, пиная снег, через полгорода в общагу. Рома выгибается, мычит от боли и оборачивается, но только на секунду – и потом ныряет в начинающую уже уставать толпу, хватает за руку напомаженную девицу и прижимает ее к себе.
   По дороге в общагу Маша принимает решение побриться наголо, и понятно, что жест этот символически означает отречение от собственной сексуальности, которая ей не нужна, коль скоро тот, кому она была предназначена, играет в снежки с другой. Сомнений в том, что сексуальность ей больше не пригодится, нет: с сентября по февраль она видела Рому четыре раза и все четыре раза получила от ворот поворот. Спустя восемь лет он страстно, но не слишком убедительно будет оправдываться: Регина, я был ублюдок, мне стыдно было, ты хоть помнишь, как мы с тобой на ротонде сидели? Это была их вторая встреча, третья, если считать от поезда. Маша пришла в институт за полчаса до конца занятий, но нашла Рому во внутреннем дворе, он был уже довольно пьян и, кивнув друзьям, увел Машу гулять. По дороге он пил пиво, так что, когда они пришли на «ротонду» (буду тебе достопримечательности показывать, хочешь? – хочу – ну так вот, главная достопримечательность этого города – это я), грязную, но хранящую следы величия парадную, Рома уже едва стоял на ногах. Опрокидывая бутылку себе в рот, проливая пиво себе на куртку, он менее всего походил на кино-Наполеона, которым хотел быть. Качаясь из стороны в сторону, он говорил Маше, что ей страшно повезло с ним познакомиться, потому что очень скоро он станет самым великим оператором всех времен и народов, что имя его будет греметь по континентам, он полностью изменит мир кино, историю которого впоследствии будут рассказывать как то, что было до Евгеньева и что после него, что он заставит зрителя идти на него, на оператора, а не на режиссера, которые все только и умеют, что кричать на артистов. Трезвой Маше смешно было слушать все эти глупости, но не противно: чего не наговорит пьяный мальчик? Ей даже не стало противно, когда он полез к ней целоваться и заодно запустил облитую пивом руку ей под куртку, она оттолкнула его скорее машинально, потому что она хотела его трезвого, а пьяного готова была переждать, но когда он, ухватившись за облупленную деревяшку перил, рывком поднялся, внятно сказал «не очень-то и хотелось» и пошел, промахиваясь ногами мимо ступеней, вниз, ей стало противно от его хамства – впрочем, она тут же простила его, потому что пьяному можно кое-что простить. Вот этим-то свиданием и объяснял Рома то, что было потом: я ж тебе, Регина, столько лапши навешал, что на следующее утро выть хотелось, как бы я тебе в глаза смотрел? Как лез с поцелуем, он не помнил, тряс головой и говорил, что не было такого. Было, было.
   Было еще вот что. В день, когда Маша спускается в школу без волос – учителя выдыхают: господи, Маша, что вы с собой сделали! – девчонки все понимают: радикально! – а мальчишки по старой привычке дразнятся: слушай, а это не заразно? – Маша чувствует себя центром внимания и не может не расценить этот факт как своего рода предательство. Жест, который должен был лишить ее пола, сделать ее невидимой для радаров, произвел нечто прямо противоположное. Из девочки-из-десятого-«б» Маша вдруг стала лысой – девочкой, о которой все говорят, на которую все смотрят и которую, когда она идет после второго урока на обед, останавливает в коридоре Коля из десятого «а» и говорит, что ей очень идет, что она очень красивая, то есть она и раньше была очень красивая – Маша звереет – и что ее ничто не испортит, то есть он не это хотел сказать, Маша обходит его – да отстанешь ты от меня?!
   Коля будет скрипеть зубами и мотать головой каждый раз, когда в памяти будет всплывать этот неловкий разговор. Маша поймет, что случилось, только через месяц-другой; Даша как раз в тот день откроет для себя: бог есть любовь! – и с расширенными, как у всякого первооткрывателя, глазами постарается убедить в этом Машу – и Маша в ответ хмыкнет: ну да, пути ее неисповедимы.
   Длинные взгляды, которыми Коля смотрит на Машу, когда она проходит по коридорам общежития или когда она ест в столовой, щекочут Машину спину, но не более того. Когда она обнаруживает в своих тетрадках и карманах сложенные вчетверо листочки с восторженными, трогательными стихами (понять, кто их сочинил и максимально внятным почерком переписал на листочек, нетрудно – зря он волновался и вглядывался дольше обычного: поняла – не поняла), Маша ловит себя на ощущении, что вообще-то ничего неприятного в этом нет. Волнует ее только одно. Пока ей удается держать при себе Дашу всякий раз, когда Коля заходит к ним в комнату. Но по Дашиным глазам она видит, что та готова улизнуть в любой момент. Даша не понимает, в чем проблема: Машка, ты что! шикарный парень, это же любовь! Спорить нечего: Коля пишет стихи и играет на гитаре, он заводила и лидер класса – девчонки не вешаются на него только потому, что романтически настроенных девчонок нет: что с ним? мороженое есть? – таких всегда желают другим. Рано или поздно Маше придется ему что-то говорить – и она страшно не хочет его обидеть. В конце концов, должен же он сам понять. Не понимает. Прощаясь, он ловит Машину ладонь и целует ее, в его глазах на поллица – нежность, пальцы дрожат и полыхают, стихи через один становятся тоскливыми.
   Ближе к Новому году, незадолго до каникул, в комнате у Маши и Даши собираются девочки. Тихо выпив две бутылки вина и покурив в форточку, девочки начинают громко обсуждать вопрос: должна ли девушка, за которой достаточно долго ухаживал молодой человек (допустим, что он дарил ей подарки и цветы, платил за нее в ресторанах и клубах), соответствующим образом расплатиться с ним или, как выразилась сторонница противоположной точки зрения, для мужика это лотерея: выиграл – радуйся, проиграл – извини, тут не магазин. Машу мутит от крашеного спирта и от циничности ее одноклассниц и вдруг передергивает от понимания, что этот же вопрос с неумолимостью разрушителя (смешно не поддаваться, – сказал бы А. А., но Маша не читала Бродского) вламывается и в ее судьбу. Не в том дело, что Коля ей не нравится – так вопрос не стоит. Но она чувствует, что это не ее сюжет. Она просто не может себе представить, как она будет с ним, кхм, гулять. В этот момент она твердо решает завтра же сказать Коле, что он очень симпатичный, но.
   На следующий день (последний перед каникулами) Маша помнит о своем себе обещании и напряженно ищет предлог его нарушить. И может быть, она в конце концов нашла бы его, но ближе к вечеру (Даша еще сдает какую-то контрольную) в комнату приходит Коля и, заметно нервничая, говорит ей «я тебя люблю». Маша задерживает дыхание, чтобы на выдохе сказать ему, но язык ее вязнет во рту: она понимает, что что бы она сейчас ни сказала, все будет, в сущности, то же, что ей уже сказал Рома, которого она никак не выкинет из головы. Маша вцепляется пальцами в колючий ежик волос и молчит, молчит, молчит. Коля ждет, потом тихо говорит «извини» и уходит. Маше хочется плакать; она восстанавливает в памяти свое состояние, в котором она была, когда Даша здесь, в этой комнате, намыливала ей голову, и ей кажется, что если бы не это, ничего бы не случилось.
   Из того момента, когда Даша снимает с Машиной головы склизкие рыжие пряди, стряхивает их в ведро (на пол шлепаются комки густой пены), а Маша наблюдает за ней (и за собой) в маленькое овальное зеркало, прислоненное к настольной лампе, и ей весело и тоскливо, – из этой точки тянется (как в развеселой кинокомедии, когда надо показать на карте передвижения героев) пунктирная линия в зимний, горящий рождественскими огнями Кёльн, куда на фестиваль молодого европейского кино Маша привезла только что смонтированных «Гугенотов» и где Рома поймал ее на фуршете по поводу открытия, и потом без малого неделю между показами и семинарами они шатались из кнайпе в кнайпе (в одном из них и прозвучал ее укол, вызвавший у Ромы поток извиняющегося бормотания: Евгеньев, ты бы постеснялся так ко мне прилипать после всего…), и наконец на пятый день Маша привела его в свой номер, в окне перемигивались красно-зеленые гирлянды, и было понятно уже, что теперь произойдет то, что должно было произойти восемь лет назад: отставив стакан с минералкой, он притянет ее к себе, поцелует и стащит с нее футболку. Момент длится, Рома подается в ее сторону и снова хватается за стакан, Маша молчит, сжимает руками колени (она сидит с ногами в кресле), и в голове ее проскальзывает искра понимания: не в том дело, что он стеснялся ее, а в том, что боялся. Он не поверил бы, даже если бы она прямо сказала ему, что все, что ей нужно, – это его тело и, главное, руки, плечи, губы, ей тогда не нужен был он сам, его время и свобода. Все, что она хотела, это чтобы он обнял ее и раздел, и самой раздевать его, а все остальное, о чем он говорил ей в пустой курилке, когда она пришла в институт в третий раз, предпоследний, мол, не хочет ее обманывать, будто любит, потому что не любит, и не хочет, чтобы она жалела потом, ты очень красивая, ты найдешь себе мальчика, который очень-очень будет любить тебя, и скажешь мне спасибо (от фальши в его голосе Машу и теперь еще передергивает, Рома беспокоится: холодно? – да, кажется, замерзла), – все это глупая ерунда, заплывшая в ее жизнь из какой-то совсем другой истории («другой оперы», – шутит про себя Маша и сдерживает улыбку, потому что Рома уже тянет руку со стаканом к столику).
   И вот, когда наяву сбывается то, что наполняло беспокойством ее ночи восемь лет назад (и семь, и шесть), – внимательные Ромины глаза приближаются и пересекают границу, отделяющую чужое от своего, другого от меня, – Маша ловит его ладонь и прижимает ее к своей щеке, отвечает на его осторожный поцелуй, и перед тем, как сосредоточиться на тепле их общего теперь тела, перед ней на секунду приоткрывается страшная, полная тоски яма, и из нее просверкивает откровение, которое, прежде чем погаснуть, успевает свернуться в обессмысленную формулу: секс – дело молодых.
   Секс есть проблема, которая должна быть поставлена. Девочки, окружающие Машу в школе, наэлектризованы сексом по самые уши. Чаще всего они говорят о сексе, разговоры эти бесконечны и по сути невинны, хотя Маша не раз краснеет от глупых подробностей и еще – когда ей приходится мотать головой вместо ответа на вопрос Маша, а ты еще не?.. Девочки смотрят на Машу покровительственно, предлагают советы и потом снова переключаются на отчеты о клубах, свиданиях, звонках, – одноклассники, студенты, курсанты, учителя – всякий попавший в поле зрения мальчик становится предметом разговора и оценки, и при этом все девочки мечтательно прикрывают глаза, когда речь заходит об А. А. (и это даст повод девочкам весной шептать за Машиной спиной, что, мол, в тихом омуте). Однако, слушая эти разговоры, Маша с удивлением понимает, что о самом сексе, сексе как таковом, речи нет. Проблема эта занимает ее, и ощущение, которое у нее появляется и которое разрешится в мысль много лет спустя, – вот оно: вглядываясь в секс как таковой, сохраняя честность, отставляя соблазн решить его как что-то из того, что через секс себя только проявляет – производство детей, удовольствие, тщеславие, власть, бизнес, – нужно признать, что существо секса есть молодость.