Он и проводником у контрас стал только потому, что время от времени в разоренных бандитами деревнях ему перепадало наслаждаться этой властью над беззащитными девочками. Поэтому и плату за свои услуги он брал весьма умеренную, лишь бы молодые горячие бойцы оставляли и ему, старику, его долю в дележе захваченных юных смуглых тел. Его возбуждали не столько сами тела, сколько ничем и никем не ограниченная власть над ними.
   Много дней Исидоро осваивался на ранчо этого гордеца Альвареса. Бутылки тростникового рома, еще одна награда за услуги контрас, убывали одна за другой. Исидоро гордо вышагивал по чужой земле, осматривая свое новое хозяйство. Ром будоражил воображение, и мародер видел себя хозяином всей этой долины. Но все это свалившееся на его голову богатство – чепуха по сравнению с девочкой, которая теперь безраздельно принадлежит только ему! Да пусть оно все сгорит, лишь бы Вероника, к которой он присматривался, когда ей было еще лет семь, поменьше кочевряжилась и не заставляла его обнажать ствол своего смит-вессона. Не любил Кролик насилия, поэтому и купил у контрас самый большой револьвер, который только был у них в арсенале, – сорок четвертого калибра. «Бери, бери, – нахваливал продавец трофейную «пушку», – полчерепа снесет твоему врагу». Им он и пугал свои жертвы, мог и пальнуть под ноги – для острастки.
   Успел он заметить, что и на Веронику его оружие произвело нужное впечатление.
   Исидоро сейчас нимало не заботило, как она вообще здесь оказалась, почему люди из отряда Кадавэра не увели ее с собой в Гондурас. Они всегда так делали – уводили коров и женщин.
   Главное, девчонка его боится – и это хорошо!
   Он долго впихивал огромный смит-вессон обратно в кобуру и, глотнув из бутылки остатка рома, решил продлить удовольствие, начав осторожную любовную игру.
   Еще недавно дон Исидоро никому бы не позволил хватать из его костра бананы или давать ему советы. До июля 1979 года, до того дня, который он проклял трижды, до победы Сандинистской революции, его боялась вся округа. Кем он был? Мировым судьей был дон Исидоро! Сомосовский полковник ему, а никому другому дал землю, отобранную у других крестьян. Исидоро не раз доносил полковнику, о чем говорили эти крестьяне, кто из них помогал партизанам-сандинистам. Крестьяне после этого исчезали, будто их никогда и не было, а земля доставалась Исидоро. За хорошую службу сомосовский полковник дал ему документ, лошадь и винчестер. Читать Исидоро не умел, но знал, что документ этот имеет большую власть над людьми. Его слушались даже эти плюгавые чиновники, изредка приезжающие из города, так себе людишки. Гниды!
   Но они помогали Исидоро вершить суд над крестьянами, собирать налоги. Сметливый и хитрый, он мог обвинить любого крестьянина в округе. Он штрафовал и шантажировал несговорчивых, отнимал деньги у слабых. Одно имя Исидоро наводило ужас на бесправных крестьян. Его боялись больше, чем головорезов из национальной гвардии: солдаты далеко, а этот всегда рядом.
   Во время партизанской войны, которую патриоты сандинисты вели против диктатуры Сомосы, мировым судьям крепко досталось. Исидоро не удалось скрыться, вскоре после революции его поймали. Двое молодых ребят сандинистов привезли его в деревню, собрали на площади людей: «Компаньерос! Этот человек виновен в гибели ваших родных, он грабил и унижал. Он забирал у вас последний маис, и ваши дети умирали от голода. Этот человек выдавал партизан и их помощников. Но двое сыновей этого негодяя – наши товарищи. Один из них убит в боях с контрас, другой защищает нашу революцию на границе с Гондурасом. Судьба Исидоро в ваших руках!»
   Волосы до сих пор шевелятся на голове дона Исидоро – при одном воспоминании о том дне. Волоча негнущуюся ногу, он ползал по площади, умолял о пощаде. И видел, как брезгливо крестьяне отворачивались от него, провонявшего мочой, готового в эти минуты целовать подхвостье у быков. Он так и остался лежать на площади – не прощенный, презираемый.
   Но живой.
   Живой!
   Крестьяне разошлись, плюясь и чертыхаясь. Женщины прикрывали детям глаза: они не должны видеть позора и унижения взрослого мужчины, кем бы он ни был. Никогда не забудет Исидоро и слов проклятого Альвареса. Это он, отец Вероники, тогда сказал: «Мьерда[8]! Кровью детей своих прикрылся».
   Исидоро прищурился и пьяными глазами разглядывал сидящую перед ним дочь Альвареса. Нет, он человек не мстительный. Но как все хорошо повернулось – дочь Альвареса у него в руках. Теперь он ее хозяин. Он и мечтать не мог, что налет Кадавэра на деревню так для него счастливо обернется. Конечно, в этом есть и его личная заслуга. Кто, как не он, сообщил Кадавэру о крестьянском кооперативе, о том, что крестьяне купили скот и трактор.
   – Бери еще, – Исидоро придвинул противень к Веронике. – Теперь здесь все твое. И, конечно, – мое. Так сказал твой отец.
   Все это время Вероника настороженно наблюдала за Исидоро, встрепенулась:
   – Отец? Вы сказали – отец?
   Исидоро насупил лохматые брови, сложил руки на коленях.
   – Я расскажу тебе все. Ты должна верить мне. – Кролик поднял глаза и, не стесняясь, заглядывал в распахнувшийся на груди Вероники халат. – Отец просил передать, чтобы ты жила у меня. Садись ближе. Все считают меня стариком, а я очень молод. Садись, – Исидоро говорил чуть слышно, слова тянул, как ром.
   Под этим взглядом Вероника сжалась; желтый халат, как сухая шелуха, казалось, рассыпался. Противень жег руку, но никакая сила не смогла бы сейчас вырвать у нее это единственное оружие.
   Когда Вероника подросла и округлилась, мать как-то сказала ей: «Учти, мужчина всегда будет пытаться сделать с тобой то, что ему нужно. А ты должна защищаться – всегда, даже если сама хочешь этого мужчину».
   Только небольшой жизненный опыт девушки говорил: не все так просто, как говорила мать. Почему ее не захотел Мартинес Торо? Почему Роберто Осориос хотел доктора Исабель, а не Веронику, хотя она моложе и красивей?
   В простой крестьянской среде, хоть и воспитанной на строгих католических традициях, все естественные побуждения были наружу. Вероника не раз и не два была свидетелем супружеских актов отца и матери. Но это было понятно и естественно: муж и жена делают себе детей, будущих работников, а ей – братиков и сестренок. Их станет много, как об этом мечтал отец.
   Не знала она главного: что при этом чувствует отец, а главное, нравится ли это матери? Такого вопроса для Вероники никогда не существовало. Ей лишь рассказывали, что близкие движения мужчины и женщины приносят сильнейшее наслаждение, которое сравнить нельзя ни с чем. Она мечтала заняться этим с Мартинесом Торо, но, когда сейчас поняла, что может оказаться в объятиях омерзительного Кролика, ее охватил ужас.
   И полное бессилие.
   Ей, раненной пулей, отныне было небезразлично любое оружие, оно перестало быть красивой романтической игрушкой, а кроваво отметило у нее на теле свое вполне определенное назначение – убивать или делать больно, очень больно. Она боялась того огромного револьвера, который маячил на ковбойском поясе Исидоро. Она не хотела испытывать его действие на своем еще не зажившем теле. У необстрелянного бойца нет страха ранения. У того, кого пуля настигла хоть раз, этот страх поселяется до конца жизни.
   Но отчаяние жертвы иногда делает чудеса.
   Сама не понимая, что делает, Вероника встала, расстегнула пуговицы куртки, и блудливый взор старого педофила, скользнув по упруго стоячей груди с коричневыми сосками, уперся в окровавленные бинты на ее смуглом животе.
   Вряд ли крестьянин Исидоро боялся крови.
   Но все его возбуждение самца враз куда-то отлетело, оставив после себя горечь ребенка, у которого грубо вырвали из рук любимую игрушку.
   Он сник, скукожился, засопел.
   Помолчав, выдавил из себя:
   – Тебе некуда идти. Я предлагаю, как хотел твой отец, жить у меня. Я буду тебя защищать. У контрас везде глаза и уши. Даже я по твоей одежде понял, что ты была в военном госпитале. Придут контрас и спросят: за какие заслуги лечили тебя сандинисты? Знай, ответа у тебя нет. Поэтому контрас тебя убьют или угонят в Гондурас. Ты знаешь, как там обращаются с такими, как ты?
   Исидоро тяжело встал.
   – Трясешься? Запахнись и пойди нарви бананов с моих деревьев. Рви и думай, где тебе будет лучше.

ЧИЧО

   Ночной воздух, земля и небо наполнились пронзительными, все поглотившими звуками цикад. Сотни тысяч чичарра – насекомых величиной с мизинец, казалось, атаковали всю планету, решив измотать людей бесконечностью своих изматывающих трелей.
   Молчун, изловчившись, сбил летящую чичарра ладонью, подобрал с земли прозрачнокрылое сущес-тво, стал его разглядывать. Определить источник звука оказалось не так просто. Сначала Молчун решил, что это крылья «играют», цепляясь друг за друга. Он взял чичарру за крылья, свел их и сжал пальцами. Звук не прервался, а стал чуть глуше. Существо скребло лапками по загрубевшей ладони Молчуна, сотрясалось изнутри, замолкало лишь на секунду и с новой силой заводило свою песню. У чичарры зеленоватое, лакированное брюшко, оно похоже на давно выпущенную пулю. Молчун разжал пальцы, и «поющая пуля» неслышно упала на землю. Молчун присел на корточки и растопыренной ладонью провел над землей, касаясь кончиков травинок, верхушек теплых камней, скрученных в трубочку листьев. И сумасшедшее стрекотание чичарры, и пойманное ладонью тепло, исходящие из земли невидимые лучи были верной приметой близкого ливня.
   «Если ему прикажет Сам[9], ливень фонтаном хлынет с земли в небо», – любил повторять Сопилотэ. Он говорил это многозначительно. Хмурил при этом брови и всем своим обликом в этот момент давал понять: он, Сопилотэ, и никто другой в этом лагере был когда-то близок к диктатору всех никарагуанцев. «Сомосы нет, он и могильным червям теперь не нужен, – мелькнула у Молчуна неожиданная мысль, – а дождь и без его команды начался».
   Кто дождю прикажет? Тот, кто переставляет тучи? Тот, кто все видит и знает, – так говорили в костеле, куда приводил Молчуна отец.
   «Если Он все видит и все знает, – мысль, родившаяся и совсем маленькая, казалось, петляла среди лиан и пальм, как ребенок, – значит, Он и Молчуна видит. И это Ему надо, чтобы он, Молчун, стоял сейчас в ночном карауле у сарая и зорко стерег пленных учителей?»
   Нехожеными тропками шли мысли Молчуна, то пугая, то цепляя за какую-то большую ссадину. Прячась от дождя, Молчун зашел под навес у сарая и здесь, смахнув дождинки с лица, понял: внутри у него все спокойно, когда не надо думать. Когда не задаешь себе вопросов: зачем я здесь или что будет с учителями? Пусть глупые чичара летят и трезвонят о приближающемся дожде. Двинул ладонью, и нет зеленобрюхой. Пусть дождь выполняет чье-то повеление. Сухая земля всосет его – и нет дождя. А он, Молчун, останется. Потому что он нужен Сопилотэ. Иначе зачем ему дали и винтовку, и куртку, и вот сейчас на целую ночь сухих тортильяс – кукурузных лепешек?
   В темноте, сквозь шум дождя, слышались всплески на реке. В дожди река выходила из берегов, покрывалась пенистыми воронками и сметала все, что было на пути. Несколько дней назад Молчун видел, как в ливень река тащила на своей спине сломанные деревья, раздувшегося мертвого вола, сорванную крышу крестьянского дома. Не удержались деревья на берегу – теперь река тащит их на гибель. А Молчуну есть за кого держаться. Сопилотэ кого хочешь на семь мерок под землю зароет.
   Дождь, нашумев, взбаламутив болото в низине, ослабевший, уносился к океану. С широких пальмовых листьев, звеня, падали капли. Движок переносной электростанции смолк, и в наступившей тишине часовой слышал собственное дыхание и хруст песка под тяжелыми ботинками. Он шагал вдоль сарая и громкими шагами давал понять пленникам, что часовой не дремлет и готов без страха встретить любого врага.
   Густой кустарник у сарая качнулся, треснула ветка. Часовой вздрогнул и, прижавшись спиной к дощатой стене барака, вскинул винтовку. Холодок предательски проскочил на мокрую от дождя спину и застыл на плечах. Круглая тень скользнула по деревьям, чавкнула и замерла. У лужи, в которой плавало, величиной с монету, отражение луны, тень обрела хвост и голову.
   Теперь Молчун мог разглядеть собаку. Она приближалась к часовому, шла по теплым лужам, припадая на переднюю лапу. Молчун, раздосадованный своим недавним страхом, действовал теперь, как учил Сопилотэ. Приклад винтовки с силой прижат к плечу, мушка поймала лобастую голову пса, палец удобно лег на курок.
   – Не стреляй, – услышал он тихий твердый голос из сарая.
   Мышцы на спине часового свело от напряжения. Кто из учителей говорил? Тот, с изъеденным москитами лицом? Или босоногий, на котором праздничная белая рубаха висела клочьями?
   Сопилотэ приказал в разговор с пленными не вступать. «А если учителя вздумают болтать, – учил Сопилотэ, – стрельни разок в воздух. Не угомонятся – бей через стенку очередями».
   – Заткнись! – с деланным хрипом, чтобы не выдать своего волнения, крикнул Молчун. Он вскинул винтовку над головой и для убедительности добавил:
   – Во, видели?! Всех перебью!
   В сарае послышались шаги, приглушенный шепот.
   Пес остановился у дверей сарая и завилял хвостом. Наступившей тишине Молчун обрадовался. «Видно, поняли пленники, что со мной не пошутишь, – подбадривал он себя и перекинул винтовку в левую руку. Правую он машинально сунул в карман и достал кусок кукурузной лепешки. И сам еще не понимая, почему он это делает, протянул кусок собаке. Пес, не жуя, заглотнул угощение и болезненно потянулся. Впалое брюхо, драные бока… Молчун несильно пнул грязную собаку в бок и, приосанившись, направился вдоль сарая. Пес не обиделся, не убежал. Он плелся за человеком и, неловко ступив на больную лапу, тихо взвизгнул, а потом заскулил протяжно и тонко.
   Этот собачий лай Молчун узнал бы из сотен других.
   Плач был из того мира, где стояло на солнечной поляне ранчо отца, где за Молчуном с радостным визгом гонялся веселый пес Чичо.
   Молчун тер глаза кулаком, читая молитву, и не верил себе: грязный пес – это его Чичо.
   Неужели пес шел по следу? Полз среди лиан и пробирался болотом, плыл через реку и сражался с хищниками. «Чичо, мой Чичо!» Пес великодушно не помнил обиды. Он ткнулся мокрым носом в руку и устало растянулся у ног хозяина. Он честно сделал свое собачье дело, нашел того, кого любил и кому служил.
   Напевным полушепотом в сарае читали стихи. Молчун хотел крикнуть, чтобы замолчали, но голос, сказавший ему «не стреляй», теперь вплетался в ночной шелест листьев, журчание реки. Молчун передумал и слушал теперь, притаясь.
 
Вол детства моего – от пота он дымится,
Вол Никарагуа, где солнце из огня
И в небе тропиков гармония струится
 
   – доносился из-за досок тот же тихий, спокойный голос.
   У входа в сарай стоял мягкий стул с резной спинкой. Его приказал принести Сопилотэ. Он слыл большим выдумщиком. Часовому категорически запрещалось садиться на стул. Тебя могут не сменить на посту четыре часа, шесть часов. Но только ослушайся приказа – расстреляют в назидание другим. «Эта выдумка, – хвастался Сопилотэ, – тоже воспитывает характер у наших тигров.
   На стул Молчун старался не смотреть. А тут сам не заметил, как подошел к нему и сел. Винтовку он зажал коленями. Чичо залез под стул и слушал вместе с хозяином.
 
Ты горлинка лесов, где спорят в шуме дня
И ветер, и топор, и дикий бык, и птица, —
Я вас приветствую: вы – это жизнь моя.[10]
 
   Голос был мужским, но Молчуну показалось, что слова льются с той же интонацией, что и в песне сестры Вероники.
   Когда это было, тормошил память Молчун, когда? В лесу у реки? На ранчо? На ярмарке? Ну да, в маленьком городке, на ярмарке. Молчун вспомнил груды мокрых бананов, запахи подгнивших плодов земляничного дерева и прогорклого сыра. Он, Молчун, сидит рядом с сестрой и держит щенка, маленького Чичо. Тот тычется мокрым носом Молчуну в руку и лижет ее шершавым языком. А сестра шепчет в ухо завораживающие ласковые слова: «Ты горлинка лесов…»

4. УРОКИ

ПИНТО

   Ночь Вероника продремала, сидя у очага.
   Отгоняя наседавший сон, она подкладывала в огонь сухих веток. Исидоро утратил свой половой напор от одного вида забинтованной раны и, безобразно раскрыв рот, громко храпел в гамаке отца. Шляпа с него свалилась и едва не закатилась в огонь.
   Под утро сонливое утомление неодолимо окутало Веронику. Когда она в тревоге подхватилась, Кролика не было. На земле рядом с потухшим очагом валялись три печеных холодных банана, недоеденные престарелым мачо.
   От одной мысли, что Кролик мог, ухмыляясь, разглядывать ее спящей, сердце Вероники гулко ухало, как будто кто-то изнутри колотил по нему палкой.
   Прочь из пустого дома! Туда, в долину, где наверняка остались люди.
   Глазами, слухом, всем существом она искала человека, которому можно было бы обрадоваться, спросить об отце, брате.
   Но молчали пустые окна и темные дверные проемы.
   Молчала красная земля, привыкшая здесь к копытам домашних животных, к клювам птиц, к ногам лошадей и крестьянским рукам, слезам и поту. И был беззвучен воздух, еще недавно наполненный живым шумом. У подножия каменной гряды, где сочатся сладковатым запахом цветы малинчи, было, как говорил отец, царство теней. В голубом гробу унесли туда мать. Там, под маленькими холмиками, ждали своего воскрешения, так говорил священник, дети деревни, умершие от болезней и голода. Веронике чудилось, что царство теней, как масляное пятно на рубашке, росло и росло. А сама она, Вероника, тоже уже не живет.
   Чей это сгоревший дотла дом? Да, здесь жила одинокая больная тетушка Алисия. Видно, и для нее нашлось место в чьей-то фуре. Сгорела хижина. Торопилась тетушка уехать, не успела собрать свой скарб.
   У края фасолевого поля росло одинокое апельсиновое дерево. Оно служило границей, отделяющей землю дона Альвареса от земель крестьянского кооператива. Под деревом Вероника увидела большую круглую яму, успевшую зарасти свежими клочками травы. Яма походила на огромную воронку. В дождевой воде, на самом ее дне, плавал желтым брюхом вверх детеныш крокодила. Широко растопыренные коготки на лапах, приоткрытая с острыми зубами пасть. Следы на сыпучих склонах ямы подсказали, как долго он боролся за жизнь.
   Размышления Вероники прервал звонкий петушиный крик.
   И знакомая красная лохматая рубаха завертелась вокруг девочки. Увидев Пинто[11], Вероника тут же сбросила с себя тяжесть мертвящей боли, пустоты, обиды. Нужно же было, наконец, сегодня убедиться, что небо, солнце и сельва на месте, что дышать – это прекрасно, и не все люди убиты, не все ушли.
   А Пинто все кружил и кружил, распаляясь в своем петушином танце.
   Вряд ли кто-нибудь в деревне задумывался, кто виноват в слабоумии этого парня. Несчастные родители? Злые люди, что опоили его каким-нибудь убивающим душу зельем? Или бедность виновата, что погублена его голова, – голод, вечные болезни, один врач на всю округу?
   Пинто был совсем не похож на латиноамериканца – длинный, тонкий, с развивающимися белыми волосами и широкой мягкой бородкой. Никто не знал, откуда он появился в долине. Пинто не помнил своего имени, не знал, сколько ему лет. Когда к нему обращались, он виновато пожимал плечами и улыбался, как человек, у которого помимо его воли просят прощения. Пинто жил под навесом, где когда-то держал коров разорившийся вакеро[12]. Он всегда ходил в одной красной рубахе. Сквозь дыры в штанах были видны сильно жилистые ноги.
   Женщины при виде Пинто краснели, мужчины избегали его. И только дети, завидев, кричали: «Пинто, покажи петуха!» И Пинто показывал, кудахтал, руками изображал крылья, пригибался до земли, показывая, как дерутся петухи.
   Разум ему заменяла доброта.
   Он и сейчас чувствовал, как нужен этой знакомой девочке его петушиный танец. Он без устали кружился вокруг Вероники, пока не увидел, как уходит из ее глаз холодная остекленелость и возвращается теплый, глубокий огонь.
   Тогда Пинто упал на землю и, лежа на земле, пропел:
   – У Кролика уши длинные, да зубы волчьи. – Дышал он при этом глубоко, взахлеб.
   Пинто часто приходил на ранчо дона Альвареса. С Сесаром они мастерили ловушки для ловли обезьян, которых Пинто потом таскал на базар в Сан-Рафаэль. Возвращался он с подарками для детей. «Ты хоть бы штаны себе купил», – говорили ему. «Ничего, – смущенно прятал глаза беловолосый Пинто, – я и так проживу. – Но, испугавшись, торопливо добавлял: – ведь вы не прогоните меня».
   Его доброта отогревала крестьянских детей, обделенных родительским теплом. До детей ли, когда крестьянское хозяйство, если не хочешь умереть с голоду, забирало все силы без остатка. Пинто не обижали, но и к одному какому-то дому не приваживали. Добрый, безобидный, он был любим всеми детьми деревни, но не был нужен никому из взрослых.
   Пинто мотал головой, пытался веселить Веронику и корчил смешные рожи.
   – Пинто, Кролик, Вероника, – повторял он, загибая пальцы.
   Выходит, их теперь в долине трое – дочь дона Альвареса, блаженный Пинто и своя власть – Кролик в военном костюме и со смитом-вессоном.
   Вероника села рядом с лежащим на спине Пинто. Она знала: он устал и теперь будет долго молчать.
   Над долиной, зажатой горами, поросшими тропическим лесом, бушевал огонь солнца. Пинто закрыл глаза и умиротворенно засопел. А Веронике нужно спросить у него об отце, о брате Сесаре. А может, в деревне остался еще кто-то? Вероника обводила взглядом дома. Поля крестьян начинались прямо от порога. Каждый клочок земли имел здесь особую ценность. Их небольшое фасолевое поле зарастало сорной травой. Поле кооператива – ухоженное, но и оно, если ему не помогут люди, скоро зарастет. Вряд ли семья Кролика сможет сама все это обработать. А Вероника? Нет, не согнется спина ее над чужой землей. Она не знает, что такое подневольный труд, и знать не хочет. Семь лет ей было, когда после революции из этих мест бежал землевладелец. Дон Альварес в тот день уговорил крестьян поделить между собой его землю. Еще не был новым правительством принят декрет об аграрной реформе. Еще не собирались печатать титулы, разрешающие крестьянам владеть землей, а они уже сеяли, пололи, радовались свободному труду на своей земле.
   – Пинто, – стала тормошить его Вероника, – Пинто, где мой отец? Где брат?
   Пинто неожиданно проворно подполз на четвереньках к апельсиновому дереву. Держась за ствол, встал да так тряхнул самую толстую ветку, что откуда-то из зеленой глуши выпал поздний красноватый апельсин.
   Пинто показал на яму под деревом и, широко всплеснув руками, изобразил взрыв. И тут он упал навзничь, закрыл глаза и стал выдавливать на лицо сок апельсина. Мутноватые желтые капли падали на лоб, глаза, застревали в пушистой бородке.
   Веронике стало страшно.
   – Кто?
   Пинто прикрыл рот ладонью и чуть слышно шепнул:
   – Отец. Твой отец.
   – А Сесар? Брат мой – понимаешь?..
   Пинто показал в сторону серой реки и пожал плечами.
   – Угнали!
   – Живой! – вырвалось у Вероники. Она трясла Пинто за руку. – Он живой? Что он тебе говорил?
   И замолчала.
   – Не молчи! Разговаривай! – Пинто осторожно погладил девочку по голове.
   Не заговорила Вероника.
   В далеком уголке сознания мелькнул румяный малыш на руках Святой Девы Марии; широко открыв рот, храпел пьяный Кролик, и среди этой сумятицы полился голос мамы. Потом зарокотали проклятия отца на обрушившийся ливень, на диких свиней, вытоптавших кукурузные побеги, ругательства на червей, что завелись в ушах коров. Веронике передался невнятный голос брата Сесара, часто говорившего во сне. Все, кто последние сто лет носил фамилию Альварес, заговорили вдруг, запричитали голосом Вероники – последней девочки в роду. Они молили небо не дать и ей умереть, уберечь ее от погибели.
   А Пинто все водил рукой по ее голове, приговаривая: «Хорошо. Хорошо. Душа плачет, значит – живет».
   У Пинто, как у доктора Исабель, рука ласковая.
   Пинто не мог сказать всего, что хотел.
   Он бьет босыми пятками по красной земле. Он трет грязными руками глаза и сует в руку Веронике белый лоскуток.
   Вероника приложила его к глазам. Наверное, этот кусочек тонкой белой ткани из той, другой жизни Пинто, о которой в долине никто не знал.
   В другой руке Пинто держит смятый, лишенный сока апельсин. Мало слов помнит блаженный:
   – Уходи: Кролик!
   Да-да, все верно. Идти некуда, но и здесь оставаться нельзя. Никто не защитит ее в сельве от змеи, ягуара или любителя молоденьких девочек Исидоро. Никто не встанет между ней и повстречавшимися грубыми вооруженными мужчинами. И не скажешь: «Не бросай меня, Пинто», – потому что вместо разума и силы у Пинто только доброта.
   Пинто, видно, почувствовал, что Вероника подумала о нем, виновато улыбнулся: он – Пинто, и только.
   Но ни эта улыбка, ни боль в глазах слабоумного парня Веронику уже больше не трогали. Душа сворачивалась, как воловья шкура на солнце. Жалость к себе – все, чем заболело сейчас сердце.
   С апельсинового дерева, кружась, упал высохший лист. Пинто наступил на него босой ногой и смутился, пошел прочь.