Тщетно Костя Ротиков, спрятав книжку в письменный стол, предлагал им кусочки белоснежного сахара, они визжали и жалобно смотрели на него.
   Тогда он стал кричать на них.
   Как побитые - они успокоились.
   Засыпая вместе с ними, он стал думать о своем романе.
   Эта рыжая дама думает, что он влюблен в нее.
   Утром он перечел то, что он называл мудростью народа. Покормил временно успокоившихся собачек и отправился на службу.
   Там под люстрами фарфоровыми с букетцами, хрустальными с капельками, металлическими с пуговками и цепочками, ходил он улыбаясь, расставлял, определял и расценивал предназначенные на аукцион предметы. Там сидел он на разноспинной мебели и беседовал с другими молодыми людьми, внимательно его слушающими, нажав на мокрую губку, наклеивал этикетки на подносимые ему фигурки.
   Иногда ему становилось скучно. Тогда он просил какого-либо молодого человека, благоговевшего перед его познаниями и веселостью, завести музыку. Ах, мейн либер Аугустхен, Аугустхен, Аугустхен...
   или венский вальс, или "На сопках Маньчжурии", или "О клэр де ла люн".
   Костя Ротиков слушал внимательно.
   В комнате направо группами помещалось пять гостиных, в комнате налево - три спальни.
   В то время как Костя Ротиков, в невозможной позе сидя в кресле, окруженный молодыми людьми, рассматривал предметы и объяснял, в зал вошел человек с желтым чемоданом, в желтых сапогах, в пятнистых носках, спец по рынкам. Затем вкатился круглый человек с гитарой под мышкой, затем вбежали две барышни и стали бегать от предмета к предмету, затем пришел заведующий в чечунчовом костюме.
   В понедельник 18-го апреля Константин Петрович Ротиков поздно ночью пришел с пирушки научных сотрудников.
   Блаженно улыбаясь, Костя Ротиков раздевается, ложится на диван, сильно потертый, поворачивается к стене, успокаивается. Он видит пятнадцать новооткрытых комнат, выходящих на Неву. Все они уставлены коллекциями. Это безвкусица, пожертвованная им.
   В апартаментах толпятся иностранные ученые, и путешественники, и отечественные профессора, и научные сотрудники.
   Он со всеми раскланивается и объясняет.
   Свистит носом Костя Ротиков со сна.
   Туманные пятна, зеленые, красные, фиолетовые. Появляется банкет.
   Костя Ротиков сидит, седой, в кругу своих почитателей, ему читают адреса и приносят телеграммы.
   Вот поднимается хранитель Эрмитажа:
   - Уважаемые коллеги, мы приветствуем Константина Петровича суб-люце-этерна (sub luce aeterna). Открыть новую область в искусстве не так легко. Для этого надо быть гениальным, - и, опираясь двумя пальцами на стол, он, помолчав, продолжает: - Константин Петрович Ротиков почти с самого нежного возраста, когда обычно другие дети заняты беготней или восторгаются и прыгают на перроне перед паровозом, уже чувствовал беспокойство настоящего ученого. Тщетно его звали погулять, тщетно ему приказывали прокатиться в шарабане - он изучал искусствоведческие книги. В семь лет, когда ему еще повязывали салфетку вокруг шеи, он уже знал все картины Эрмитажа и, по репродукциям, Лувра и Дрездена. К десяти годам он уже побывал в главнейших музеях Европы и как взрослый присутствовал на аукционах.
   И когда все было изучено, только тогда он приступил к труду своей жизни.
   - От лица эрмитажных работников позвольте вас, Константин Петрович, приветствовать и благодарить за открытую область искусства и за пожертвованные в наше хранилище экспонаты. Тогда подымается неизвестный поэт, уже достигший всеевропейской известности. Седые волосы падают ему на плечи. Золотые драхмы с головами Гелиоса сверкают на его манжетах.
   - Наше поколение не было бесплодно, - раскланивается он на аплодисменты, - и в невообразимо трудную годину мы сплотились и продолжали заниматься нашим делом. Ни развлечения, ни насмешки, ни отсутствие денежных средств не заставили нас бросить наше призвание. В лице Константина Петровича я приветствую своего дорогого соратника и милого друга. Расцвет, который мы наблюдаем теперь, был бы невозможен, если бы в свое время наше поколение дрогнуло. Все встают и аплодируют седым друзьям. Подымается с бокалом известный общественный деятель - Тептелкин, высохший старик, с прекрасными глазами. Голова его окружена сиянием седых волос, слезы восторга текут по щекам.
   - Я помню как сейчас, дорогой Константин Петрович, ясный осенний день, когда все мы собрались в башне, в старой развалившейся купеческой даче...
   Тоска охватила Костю Ротикова. Он проснулся. Облокотился на подушку. Смотрит... падают хлопья снега, похожие на рождественские.
   "Рано, - думает, - зима".
   "Страна страшно бедна, - все же встает он. - У нее сейчас только насущные потребности, никакую умственную роскошь она себе позволить не может. Допустим даже, что мою книгу все одобрили бы. Но кто в силах издать огромный том, рассчитанный на небольшой круг читателей?"
   Сколько лет провел он в библиотеках, рассматривая порнографические книжки и репродукции, как часто посещал он недоступные для публики отделения музеев и изучал изображения в мраморе, слоновой кости, воске и дереве... Сколько картин, гравюр, набросков, скульптур теснилось в его воображении...
   Порнографический театр времен возрождения (субстрат античность), порнографический театр восемнадцатого века (субстрат народность). Но все же в этой области у него были предшественники, а на Западе были соответствующие труды, но в области изучения безвкусицы - никого. Здесь он начинатель. Это дело более трудное, более ответственное. Здесь надо начинать с азов, с примитивнейшего собирания материала.
   В это синее утро, как некогда, Костя Ротиков видел весь мир с его необъятными, несмотря на все порубки, лесами, с его океанами пустынь, несмотря на железные дороги, с его взнесенными железобетонными городами и городами бумажными, с его кирпичными селениями и селениями деревянными. Мимо него дефилировали расы, племена, отдельные уцелевшие роды. Если легко определить безвкусицу, стоя посреди комнаты, - думает Костя Ротиков, определить элементы безвкусицы в западноевропейском искусстве, то куда трудней определить в китайском, японском и почти невозможно в столь мало изученном, несмотря на огромный интерес к нему, проявившийся в последние годы, - в негрском искусстве. Но если обратиться к искусству, возвращенному археологией, к искусству египетскому, сумеро-аккадийскому, вавилонскому, ассирийскому, критскому и другим, то здесь вопрос становится еще более сложным и проблематичным.
   В наступающем дне у Кости Ротикова опустились руки; спина согнулась, он испытывал настоящие муки. Внезапно он вспомнил, что все изменилось.
   Его друг, неизвестный поэт, скрывается, переехал, нигде не показывается, быть может, уехал.
   Тептелкин, по слухам, женился и обзавелся новым кругом друзей.
   Он, Константин Петрович, теперь научный сотрудник, но это для души.
   Константин Петрович отправился в институт, помещавшийся на набережной. Он поздоровался с привратницей Еленой Степановной, сидящей в кресле рядом с камином.
   - Как ваше здоровье, Елена Степановна? - спросил он.
   - Зябну, - ответила та, - зябну. Он поднялся по лестнице, вошел в прихожую, там ему пожал руку вахтер и ласково подвел его к стенной газете.
   - Продернули вас.
   И действительно, на стене в кругу профессоров и научных сотрудников он увидел себя, сидящим и демонстрирующим, с ученым видом, уриналы. Он поднялся в библиотеку. Поднял голову от книги, стал рассматривать находившихся в ней.
   Весь мир незаметно превращался для Кости Ротикова в безвкусицу, уже ему больше доставляли эстетических переживаний изображения Кармен на конфетной бумажке, коробке, нежели картины венецианской школы и собачки на часах, время от время высовывающие язык, чем Фаусты в литературе.
   И театр для него стал ценен, значителен и интересен, когда в нем проявлялась безвкусица. Какая-нибудь женщина с обнаженной грудью в платье времен его матушки, на фоне дорических колонн, пляшущая и сыплющая цветы на танцующих амуров, уже не в шутку нравилась ему. Глухие кинематографы с изрезанными, из кусочков составленными, лентами волновали его и приводили в восторг безвкусностью своей композиции. Рецензийки, написанные заезжим провинциалом, в которых проявлялся дурной вкус, безграмотность и нахальство, заставляли его смеяться до слез, до возвышеннейшего и чистейшего восторга. Он ходил на все собрания и тщательно подмечал во всем безвкусицу. Он получал восторженные письма от молодых людей, зараженных, как и он, страстью к безвкусице. Иногда ему казалось, что он открыл философский камень, с помощью которого можно сделать жизнь интересной, полной переживаний и восторга. Действительно, весь мир стал для него донельзя ярким, донельзя привлекательным. В его знакомых для него открылась бездна любопытных черточек, для него привлекательных по-новому. В их речах он открывал тайную безвкусицу, не подозреваемую ими. И тут он стал получать письма из провинции. Провинциальная молодежь, до которой неведомо какими путями дошли слухи об его занятиях, просыпалась, уже в медвежьих углах начали собирать безвкусицу, чтоб исцелиться от скуки.
   Глава XXVIII ЧЕРНАЯ ВЕСНА
   На Карповке, в двухэтажном доме, бывшем особняке, похожем на серый ящик с дырками, увенчанный фронтоном и гербом со сбитой короной, по-прежнему жил философ. В доме, кроме него, жили китайцы, приехавшие из провинции Шандунь, делающие бумажные веера, которыми кустари украшают ту стену, у которой стоит зеркало.
   Андрей Иванович ясно чувствовал, что он освещает вопросы философии и методологии совсем не перед той аудиторией, перед которой разрешать их должно, что, в общем, это какая-то дикая забава. К чему методология литературы его вечному спутнику фармацевту? Зачем он читает свои трактаты вечно подвижным и практическим людям? Но все же философ стал готовиться к лекции. Некоторые положения уже давно были набросаны, надо было развить их.
   Он смотрел вниз на вечерний город, на движущиеся толпы с иными движениями, с размашистой походкой, с трубками во рту.
   Колокольный звон донесся со стороны.
   - Здесь я сотрудничал в специальных философских журналах, которых было почти достаточно. Здесь напечатана была моя работа, в свое время известная, здесь я защищал ее на звание профессора.
   Философ прошелся по большой комнате, оклеенной дорогими, но выцветшими обоями. Он увидел гостиную в ее прежнем виде. Услышал философские и литературно-философские разговоры.
   Вот едет он в поезде. Против него сидит Петр Константинович Ротиков. Он вспомнил первую встречу с женой в имении под Москвой, где он гостил у одного из приятелей.
   Снова он чувствовал легкую прогулку среди высоких, золотых полей.
   Она идет с ним рядом в длинном платье, в соломенной шляпке, под светлым зонтиком и радостно смеется.
   Сложив зонтик, бросается бежать по дороге и, обернувшись, предлагает поймать ее, и он, поймав, долго держит ее за руки, она стоит, не говоря ни слова.
   После этого происшествия они почувствовали, что они близки друг другу и дороги.
   Философ прошелся, наткнулся на стул, расхлябанный стул с золоченой спинкой стул из спальни жены.
   За дверью кто-то царапался.
   Вошла четырехлетняя босоногая малютка и стала шагать рядом с философом, напевать и хлопать в ладоши.
   - Я русська, я русська.
   За стеной завздыхала гитара.
   Мимо дверей прошла метельщица, одноглазая, с косым ртом.
   Он остановился. Ребенок остановился тоже. Он посмотрел вниз. Рядом с ним крохотная девчурка - дочь соседа китайца и метельщицы.
   - Детка, уйди, - сказал он, - дяде надо побыть одному.
   Но ребенок сосал палец и не уходил. Он вывел девочку и запер дверь. Сел в кожаное кресло - кресло из кабинета, развернул лежавший на столе пакетец, нарезал сыру, сделал бутерброды.
   "Не пойду, - подумал он, - не пойду, на кой черт им всем мои лекции!"
   На салфетку, заткнутую за ворот, сыпались крошки, но все же через час он вышел. На набережной он столкнулся нос к носу с фармацевтом.
   -А я за вами! - радостно произнес фармацевт.
   Дом на Шпалерной был освещен.
   Лифт действовал.
   Дом был построен в модернистическом стиле. Бесконечное число пузатых балкончиков, несимметрично расположенных, лепилось то тут, то там. Ряды окон, из которых каждое было причудливо по-своему, были освещены. Кафельные изображения женщин с распущенными волосами на золотом фоне были реставрированы.
   Он нажал на металлическую ручку двери с гофрированными стеклами, на которых изнутри были освещены лилии.
   По главной парадной он поднялся в первый этаж, в просторные палаты, занимаемые семьей путешествующего инженера N. Фармацевт следовал за ним.
   После лекции должно бы было начаться обсуждение.
   - Позвольте вам, Андрей Иванович, передать варенье, - сказала молоденькая жена инженера.
   Комик из соседнего театра с презреньем ел печенье.
   - Ну что, Валечка, развлеклась? - после ухода философа спросил инженер.
   Китаец, скопив деньжат или, может быть, вызванный событиями, уехал на родину.
   В тот же вечер метельщица сошлась с другим китайцем.
   Через два месяца она умерла от неудачного аборта.
   Русська устроилась в уголке, в комнате философа, на положении кошки. Иногда он покупал ей молока.
   Сам выпускал ее во двор и видел, как она бегает вокруг дерева.
   Это не было актом милосердия. Он просто знал, что ей некуда деться.
   Он даже ей купил как-то игрушку и смотрел, как она с игрушкой возится.
   Постепенно появилось в углу нечто вроде постели, а на ребенке ситцевое платьице и туфельки.
   В эту весну Екатерина Ивановна сильно грустила. Когда Заэвфратский был жив, ей ребенок не нужен был. Она сама себя чувствовала девочкой рядом с этим большим, путешествующим человеком.
   Все чаще ночью охватывал ее ужас нищеты и улицы. Иногда, ночью, она вставала, подходила в одной рубашке к окну и, широко, как окна, растворив глаза, смотрела вниз. Напротив шумел и блестел ночной клуб, безобразные сцены разыгрывались у входа.
   - Был Миша Котиков, - иногда вечером вспоминала Екатерина Ивановна, -но и он исчез, а с ним можно было поговорить об Александре Петровиче. - Она доставала портрет Александра Петровича.
   - Миша Котиков просил меня подарить ему какую-нибудь рукопись, - вспомнила она. - Но у меня нет ничего, все друзья Александра Петровича взяли. Вот разве альбом с пейзажами.
   Днем во дворе заиграл шарманщик, с дрожавшим и нахохлившимся зеленым попугаем, по-прежнему вынимавшим счастье. Со двора нечувствительно повеяло возвращением с дачи или из-за границы; черная весна похожа на осень.
   - Хорошо было бы пойти в балет, - встала она в классическую позу. Закружилась. - Хотя, ведь балет устарел. - Михаил Петрович давно говорил, что он устарел.
   Она остановилась, села на постель и заплакала.
   - Все, что я люблю, давно устарело...
   - Никто меня не понимает...
   - Да понимал ли меня Александр Петрович, такой умный, такой умный!
   - Может быть, он всегда меня несколько презирал?
   - Ведь мужчины на меня всегда свысока смотрят...
   Мокрое от слез лицо она подняла и, как вполне взрослый человек, устремила в пространство.
   В дверь постучали и передали письмо. "Дорогая Екатерина Ивановна, мне удалось для вас выхлопотать пенсию. Извините, что раньше я ничего не писал вам. Это было очень трудно и до последнего момента..."
   Письмо было от дореволюционного друга Александра Петровича из Москвы.
   Это было так неожиданно, что Екатерина Ивановна вдруг почувствовала, что она постарела.
   Она подошла к зеркалу.
   Морщинки бежали вокруг глаз и вокруг рта. Волосы были редкие. Ей захотелось быть снова молоденькой.
   Она надела шляпу и светлую жакетку, еще раз посмотрела в зеркало и подкрасила губки, бледные и слабые. Пошла в особняк Заэвфратского. Екатерина Ивановна поднялась по мраморной лестнице, установленной всевозможными восточными уродинами, еще не убранными. Сейчас здесь был Домпросвет. Был час занятий, и девушки в красных платочках бегали по лестнице туда и сюда и звали других девушек и юношей на собрание. Молодые люди в пальто ходили по всем комнатам. Садились на скамейки слушать лекции.
   Гостиная, где некогда беседовал Заэвфратский, была превращена в зал для собраний и украшена плакатами.
   Открыв дверь в спальню Заэвфратского, Екатерина Ивановна увидела Тептелкина. Склонившись над кафедрой, он старательно читал краткую историю всемирной литературы.
   Она села на заднюю скамью и стала рассматривать его.
   "Как он обрюзг", - подумала она. Воробей залетел в открытую форточку, посидел на раме и принялся летать по комнате. Ученики и ученицы поднялись со скамеек и принялись выгонять воробья. Тептелкин стоял у кафедры и ждал. Грузноватой походкой Екатерина Ивановна подошла к нему.
   - Екатерина Ивановна?! - удивился Тептелкин. - Вот встреча-то!
   - Я не знала, что вы здесь читаете, - стала строить глазки Екатерина Ивановна.
   - В этом ничего удивительного нет...
   Но вдруг молодость захлестнула Тептелкина, и он почувствовал, что снова вступает в ночь на высокую башню, а затем, - он, Тептелкин, заурядный преподаватель, лектор при различных клубах.
   Воробей был изгнан, и лекция возобновилась.
   Екатерина Ивановна, одна, возвращалась из Домпросвета. Ветер рвал ее юбочку. Посидев в скверике под весенними снежными хлопьями, она вернулась домой.
   "Милый Михаил Петрович, - писала она Мище Котикову, - дорогой друг мой, не согласитесь ли вы зайти ко мне, поговорить. Я для вас нашла альбом Александра Петровича. Мы поговорим об его стихах. Надеюсь, что вы не откажете зайти".
   Глава XXIX АГАФОНОВ
   Бывший неизвестный поэт ходил по комнате. Дом двухэтажный, широкий, построенный в 20-х годах прошлого столетия французским эмигрантом, до войны предназначался на слом. Теперь в нем отдыхал, сидя во дворе, почтальон с курносым семейством; шитьем существовало разноносое, разноволосое семейство бывшего камергера, обслуживаемое натурщиком; смеялась и скакала по лестницам женщина, гуляющая с матросами по кинематографам и по набережным, и беседовал старичок - бывший владелец винного магазина Бауэр, теперь служащий в винном магазине Конкордия, у которого по средам и по воскресеньям собирались винтящие старички, бухгалтера и бывшие графы.
   Неизвестный поэт снимал светлую продолговатую комнату у этого винтящего старичка. У этого кооперативного служащего была супруга с подрумяненными щечками и старшая сестра, 80-летняя дистенге [изысканная (от фр. distingiee)] . Старичок некогда был испанским консулом.
   Уютна была некогда квартира, принадлежавшая испанскому консулу Генриху Марии Бауэру. В гостиной, освещенной газом, в столовой,тяжелой и дубовой, украшенной птицами из папье-маше, на тарелочках, литографиями в рамах черного дерева, с чучелами птиц по стенам, с круглым дубовым столом на круглой ноге и с 8-ю вспомогательными ножками, было приятно бывать. Испанский консул чувствовал себя лицом официальным, в гостиной стояла мебель красного дерева, в кабинете были диваны и портреты монархов: германского императора, российского самодержца, испанского короля. И гальванопластические изображения Лютера и апостолов. На бархатном столике лежал огромный фольянт на немецком языке - Фауст Гете, с иллюстрациями в красках. На кухне необыкновенной чистоты стояли Гретхены, Иоганхены, Амальхены, пузатенькие, со всевозможными ручками, со всевозможными горлышками. Испанский консул не говорил по-испански. По вечерам он отправлялся в немецкий клуб, Шустер-Клуб. Там, в особой комнате, так называемой немецкой, пил он пиво из кружки, и все другие пили пиво из кружек, по стенам не было никаких украшений, только висел огромный, в тяжелой золотой раме - портрет Вильгельма II во весь рост.
   Третий год жил бывший неизвестный поэт в семье винтящего старичка, наблюдал по средам и воскресеньям за игрою.
   Венгерский граф играл с достоинством, иногда он мягким движением расправлял свои бакенбарды. Какая-то неуловимая мягкость была в его движениях. На нем великолепно сидел жакет, шитый в первый год революции. Граф великолепно говорил по-французски. Рядом с ним сидела его супруга, похожая на маркизу в белоснежном высоком парике, вся в черном, и говорила тоже по-французски. Дальше сидел бывший пограничник с лихими усами, с явными армейскими движениями, затем бухгалтер со сказочными доходами. Никогда здесь не говорили о современности. Разговор всегда шел или о дворе, или о гвардии и армии, или о придворных торжествах в Петергофе при приезде французского президента, или об ухищрениях контрабандистов.
   Лысеющий молодой человек пил чай со старичками. Разговор все время возвращался к концу XIX века и к началу XX. Старичок, сюсюкая, рассказав анекдот, начал засыпать, убаюканный воспоминаниями, и даже похрапывать. Восьмидесятилетняя дистенге посмотрела на часы.
   Все вставали из-за стола.
   Наступала тишина.
   Вычищенные гущей и песком, на кухне блестели Иоганхены, Вильгельмхены, Гретхены - кухонная посуда на полках.
   Утром бывший неизвестный поэт, высунувшись из окна, позвал татарина, ходившего по двору с поднятым лицом и кричавшего.
   - Вот что, друг, - сказал он, когда татарин с пустым мешком под мышкой появился в комнате, - у меня накопилось много дряни, хочешь вазочку, пепельницу, книги, вот горсточка старинных монет. - Татарин хмуро ходил по запущенной комнате, где стояла вечно не прибранная постель, где книги валялись на полу, где денежки Василия Темного лежали на тарелочке вместе с раскатавшимся куском мыла, а стекла были до того мутны, что еле-еле пропускали пыльный луч.
   Татарин опытной рукой, подойдя к постели, нащупал одеяло, подошел к столику, постучал, посмотрел, не проели ли столик черви.
   - Не годится, - сказал он. - Пальто есть? Брюки есть? Пальто, брюки куплю.
   -- Да что ты, я тебе уже все давно продал! - рассердился бывший неизвестный поэт.
   - Зачем неправда говорит, в шкапу что? - Татарин, подойдя, распахнул дверцы.
   - К чему тебе? потом новые купишь! - Он стал рассматривать брюки.
   - Да вот ковер в углу, - согласился хозяин комнаты.
   - Кровать продаешь? - спросил татарин.
   Походив вечером по комнате, бывший поэт отправился в достопримечательнейшее здание.
   Он поднялся по лестнице. Согнувшись, уплатил мзду.
   - Ах, Агафонов, - протянул ему руку Асфоделиев, - где вы пропадаете?
   - Я занят.
   - Чем же вы заняты? - удивился Асфоделиев.
   - Не будем об этом говорить, - уклонился лысеющий молодой человек, - я пришел сюда поразвлечься, а не говорить о занятиях.
   Асфоделиев посмотрел на него. "Нервничает", - подумал он.
   - Прекрасна жизнь, - начал философствовать Асфоделиев. - Надо брать от жизни все то, что она дает. Посмотрите на эти прекрасные пальмы, - и плавным движением Асфоделиев указал на чахлые растения: - слышите, музыка!
   Он подошел с Агафоновым к стеклянным дверям. Оттуда неслась шансонетка.
   - Взгляните на лица, дышащие азартом, посмотрите, как горят у них глаза, как скребут игроки ногтями сукно.
   Но всего этого бывший поэт не видел. Он видел, что крупье опускают с каждого круга десять процентов в разрез стола на нужды народного просвещения, а всякую подачку прячут в жилетный карман, говоря: мерси. Что все они лысы, упитанны, одеты по последней моде, что растратчики и взяточники толпятся у столов и проигрывают деньги на нужды народного просвещения, что они, присвоив деньги в одном ведомстве, добровольно отдают их другому.
   - Вы романтик, - обернулся бывший неизвестный поэт к Асфоделиеву, - вы скверный, большой ребенок, неужели вы не чувствуете огромной серости мира. Я прихожу сюда, потому что мне нечего делать, потому что после того, как я не сошел с ума, я чувствую себя кукишем.
   - А вы пытались сойти с ума? Какой вы романтик! - уязвил бывшего поэта Асфоделиев.
   - Конечно, я не пытался, - пошел на попятную, - я это к слову сказал. Что вы, в самом деле считаете меня дураком?
   - Бросьте, - сказал Асфоделиев. - Никто так не уважает вас, как я, и никто не любит так ваших писаний. Человеку нужна мечта, вы даете мечту - чего же боле?
   - Никакой никогда мечты я не давал, - отвечал Агафонов.
   Уже несколько часов сидели прибывшие в ресторане при клубе. Уже было выпито около дюжины пива и отдельные рюмочки скверного коньяку, и уже приступили к красному вину. И на эстраде появился хор цыганок и запел свои старые песни, и ходил цыган с гитарой и, топая, аккомпанировал, и отделились от толпы две цыганки в своих пестрых платьях, обутые в красные туфельки, и началось трепетание.
   - Ерунда, какая ерунда, - пробормотал Агафонов и прошел в игорный зал, сел на освободившееся место.
   Две цирцеи встали позади него.
   Чувствуя, что на его плечи облокачиваются, Агафонов повернул голову.
   - Не мешайте, - оттолкнул он, - прошу вас!
   Те, вздернув носики, отошли. Агафонову стало неприятно: раньше я совсем иначе относился к ним.
   К вставшему крупье подлетели два игрока и стали извиняться и упрашивать дать в долг. Тот отходил, отказывая, они следовали за ним по пятам. Асфоделиев и Агафонов уходили. За ними шли две цирцеи, затем цирцеи отстали.
   - Прелестно, - говорил Асфоделиев, - прелестно...
   - Вот что, - прервал Агафонов Асфоделие-ва, - не смогу ли я у вас переночевать?
   В кабинете у Асфоделиева горела фарфоровая люстра.
   Огромный, александровского времени, письменный стол, с канделябрами в виде сфинксов, стоял против дверей. На нем до середины высоты комнаты пирамидами возвышались недавно вышедшие книги, книжки и книжечки, все аккуратно разрезанные и снабженные бумажными закладками. На шкафах красного дерева, недавно доставленных, стоял Гете на немецком языке и Пушкин в Брокгаузовском издании. На столах лежали иллюстрированные "Евгений Онегин" и "Горе от ума" в издании Голике и Вильборг.