Жизнь здесь имеет свою прелесть. Для тех, кто не мечтает о славе и не одержим честолюбием, она весьма спокойна и приятна. Даже уединение можно здесь найти – надо лишь приложить усилие. Так как я здесь живу временно, то мне нельзя – да и не нужно – его искать. Но если бы я обосновался здесь прочно, мне нетрудно было бы, никого не обижая, запереться хоть на целый день, чтобы в одиночестве предаться занятиям и размышлениям.
Ваше последнее письмо несколько опечалило меня. Я вижу, вы остаетесь при своих подозрениях, и я не знаю, что сказать еще в свое оправдание, кроме того, что уже написал.
Вы говорите, что есть сражения, в которых великая победа достигается бегством: бежать – значит победить. Как могу я опровергать то, что изрек апостол, а вслед за ним столько святых отцов и богословов? Однако вы хорошо знаете, что бежать не в моей воле. Батюшка не хочет, чтобы я уезжал. Он держит меня здесь вопреки моему желанию, я вынужден ему подчиниться. Поэтому мне следует одержать победу другим путем, а не бегством.
Я успокою вас: борьба еще только началась, а вам кажется, что дело зашло уже очень далеко.
Нет никаких оснований полагать, что Пепита Хименес меня полюбила. Но если даже она любит меня, ее чувство никак нельзя сравнить со страстью тех женщин, чей пример вы приводите мне в назидание. В наши дни воспитанная порядочная женщина не так легко воспламеняется, как те, не знавшие удержу матроны, о которых сообщают древние легенды.
Место, которое вы приводите из трудов святого Иоанна Златоуста [16], достойно величайшего уважения, но оно не совсем подходит к данному случаю. Жена царедворца, влюбившаяся – в Офе, Фивах или Диосполисе Магне – в любимого сына Иакова, очевидно была необыкновенно красива. Только тогда понятно утверждение святого, будто равнодушие Иосифа – чудо, которое по беспримерности своей превосходит историю необыкновенного спасения трех юношей, брошенных Навуходоносором в огненную печь.
Если говорить о красоте, едва ли жена того египетского князя или старшего управителя во дворце фараонов была прекраснее Пепиты Хименес; но я не похож на Иосифа, человека великих дарований и замечательных достоинств, а Пепиту нельзя сравнить с женщиной, которая не знала ни скромности, ни истинной веры. И если бы даже все было так – хотя подобное предположение ужасно, – я объясняю преувеличение, допущенное святым Иоанном Златоустом, лишь тем, что он жил в развращенной, полуязыческой столице Восточно-Римской империи, при дворе, пороки которого он столь резко порицал и где сама императрица Евдоксия давала пример похотливой распущенности. Но в наши дни евангельское учение так глубоко проникло в христианское общество, что мне кажется необоснованным считать скромность целомудренного Иосифа более чудесной, чем нетленность трех вавилонских юношей.
В своем письме вы затрагиваете еще один вопрос, и ваше суждение о нем меня поддерживает и воодушевляет: вы справедливо порицаете излишнюю чувствительность и способность проливать слезы из-за пустяков, чем, как вам известно, я иногда страдаю; но вы рады, что эта душевная слабость, к сожалению свойственная мне, не посещает меня в часы молитв и размышлений. Вы признаете достойной похвалы ту истинно мужскую энергию, которая присутствует в моих помыслах, стремящихся к богу, – и вы приветствуете ее. Ум, жаждущий понять бога, должен быть бодрым; воля может целиком подчиниться уму лишь в том случае, если она прежде одержит победу над собой, мужественно ведя борьбу со всеми желаниями, торжествуя над всеми искушениями; чистое горячее чувство, которое может посетить даже простые и робкие сердца, чтобы в минуту чудесного прозрения открыть им доступ к познанию бога, порождается, помимо божественной милости, твердым и цельным характером. А вялость, слабость воли, болезненная нежность ничего общего не имеют с милосердием, набожностью и любовью к богу. Первые свойства присущи мужчинам, которые слабы как женщины, вторые же – страсти, – если только их можно назвать страстями, – присущи больше ангелам, нежели мужчинам. Да, вы правы, веря в меня и надеясь, что я не погибну, что расслабляющее, размягчающее сострадание не откроет пороку врата моего сердца и не примирится с ним. Бог спасет меня, я буду бороться, чтобы спастись с его помощью, по если мне суждено погибнуть, всепожирающие смертные грехи проникнут в крепость моего сознания лишь после упорнейшего сражения и войдут открыто, с развевающимися знаменами, сметая все огнем и мечом.
В последние дни мне представился случай подвергнуть великому испытанию терпение и жестоко уязвить свое самолюбие.
Батюшка решил устроить обед в честь Пепиты, в ответ на угощение, которое она устроила в саду, и пригласил ее на свой хутор в Посо де ла Солана. Выезд состоялся двадцать второго апреля. Я никогда не забуду этого дня.
Посо де ла Солана находится на расстоянии более двух лиг от городка, и туда можно проехать только верхом. Все сели на лошадей. Мне же пришлось сесть на мула, – ведь я никогда не учился верховой езде и обычно сопровождал батюшку на смирном муле; по выражению погонщика Дьентеса, это животное благороднее золота и покойнее кареты.
Батюшка, нотариус, аптекарь и мой двоюродный брат Куррито гарцевали на отличных скакунах. Тетя Касильда, весом более семи пудов, ехала в дамском седле на огромной ослице. Сеньор викарий восседал на муле, не менее послушном и смирном, чем мой.
Я думал, что Пепита Хименес поедет также на муле, не зная, что она умеет ездить верхом. Но каково же было мое удивление, когда она появилась в амазонке на горячем, сером в яблоках, коне, которым она правила с изумительной ловкостью и изяществом!
Я несказанно обрадовался, увидев, как хорошо сидит в седле Пепита Хименес, но почувствовал, что мне выпала неприглядная роль; я был уязвлен: мне пришлось вместе с увесистой доньей Касильдой и сеньором викарием тихо и покойно, как в коляске, плестись позади, в то время как блестящая кавалькада гарцевала, переходя с рыси на галоп, делая различные маневры и вольты.
Вдруг мне показалось, что Пепита смотрит на меня с состраданием: жалкий вид, должно быть, имел я, восседая на муле. Двоюродный братец Куррито, посмотрев на меня с лукавой улыбкой, принялся отпускать разные шуточки.
Похвалите же мое смиренное и мужественное терпение! Безропотно переносил я все испытания; и, убедившись в моей неуязвимости, Куррито перестал подшучивать надо мной. Но сколько я выстрадал! Они скакали, пускались в галоп, то обгоняя нас, то возвращаясь назад. Мы с викарием сохраняли безмятежность, как наши мулы, и ехали, не меняя шага, рядом с доньей Касильдой.
Мне не осталось в утешение даже возможности поговорить с отцом викарием, с которым так приятно беседовать; я не мог ни уйти в себя, чтобы помечтать, ни спокойно восхищаться красотой окружающей местности. Донья Касильда невероятно болтлива, – поневоле приходилось ее слушать. Она поведала нам все сплетни городка, похвасталась всеми своими талантами, объяснила, как делать сосиски, мозговую колбасу, как печь слоеное тесто и тысячи других кушаний и блюд. По ее словам, никто не превзошел ее в кулинарном искусстве и в уменье разделывать свиней, кроме Антоньоны, кормилицы Пепиты Хименес, а сейчас ключницы и экономки. Я уже знаю эту Антоньону; она то и дело приходит к нам с поручениями и кажется весьма толковой женщиной. Она так же говорлива, как и тетя Касильда, но только намного умнее ее.
Дорога в Посо де ла Солана восхитительна; но мне было не по себе, я не мог ею любоваться. Когда мы достигли хутора и спешились, у меня словно камень с души свалился, точно не я ехал на муле, а мул на мне.
Мы обошли пешком все уголки великолепного обширного владения. Там более ста двадцати фанег [17], сплошь засаженных старым и молодым виноградом; столько же, если не больше, занято оливковой рощей; и, наконец, дубрава, – ну, таких дубов, пожалуй, по всей Андалусии не сыщешь! В Посо де ла Солана протекает чистый полноводный ручей, к нему слетаются все окрестные птицы; их сотнями ловят здесь в силки с клеем или в сети с приданной птицей и кормом. Тут я вспомнил свои детские развлечения, вспомнил, как часто я таким же способом ловил птиц.
На берегу ручья и особенно в котловинах много тополей и других деревьев; вместе с подлеском и высокой травой они образуют запутанные лабиринты и дают густую тень. Душистые лесные цветы растут здесь на полной свободе; кругом все дышит уединением, тишиной, покоем, все так естественно среди этой дикой природы. В полуденный зной, когда солнце потоками льет свои лучи с безоблачного неба, в тихую горячую пору сьесты здесь ощущаешь тот же таинственный трепет, что и в ночные часы. И невольно представляешь себе, как жили древние патриархи, первобытные герои и пастухи и как им в ясный полдень являлись образы и видения – нимфы, божества и ангелы.
Когда мы пробирались сквозь чащу, я, сам не знаю как, оказался вдруг наедине с Пепитой, совсем рядом с ней. Вокруг никого не было.
Я почувствовал дрожь во всем теле. Впервые я остался наедине с этой женщиной, вдали от всех, и как раз в ту минуту, когда мне вспомнились те чудесные видения, порой зловещие, порой пленительные, которые посещали людей в далекие времена. Пепита сменила длинную юбку амазонки на короткое платье, не стеснявшее чарующей легкости ее движений. Красивая андалусская шляпа не скрывала ее липа. В руке она держала хлыст, показавшийся мне волшебной палочкой, которой фея могла околдовать меня.
Я не боюсь еще раз воздать хвалу ее красоте. В этих диких местах она показалась мне необыкновенно прекрасной. Вопреки желанию, я вспомнил, что аскеты в подобных случаях советуют представить себе красавицу обезображенной старостью и болезнями или даже мертвой, издающей зловоние, гниющей и поедаемой червями; я говорю: «вопреки желанию», – потому что не считаю необходимой эту страшную меру предосторожности. Ни одна дурная мысль не шевельнулась у меня в голове; злому духу не удалось смутить мой разум и чувства или поколебать мою волю.
Зато мне пришел в голову довод, уничтожающий, по крайней мере для меня, смысл этой предосторожности. Красота, создание высшего, божественного искусства, может быть непрочной, эфемерной, может исчезнуть в один миг, но ее идея вечна: в разуме человека, воспринявшего ее, она живет бессмертной жизнью. Красота этой женщины в том виде, в каком она сейчас проявляется, быстро исчезнет: прекрасное тело, грациозные формы, благородная голова, так восхитительно венчающая плечи, – все станет нищей отвратительных червей, материя недолговечна; но кто разрушит форму, художественную мысль, красоту? Разве красота не живет в божественном разуме? Воспринятая и познанная мною – разве не будет она жить в моей душе, победив старость и даже смерть?
Так размышлял я, когда мы с Пепитой остались вдвоем. Так успокаивал я свой дух и умерял подозрения, которые вы вселили в меня. Я и желал и не желал, чтобы подошли остальные участники прогулки. Мне было отрадно и в то же время страшно находиться наедине с этой женщиной.
Серебристый голос Пепиты нарушил тишину. Она вывела меня из раздумья, обратившись ко мне:
– Как вы молчаливы и печальны, сеньор дон Луис! Мне тяжело думать, что, может быть, по моей вине, по крайней мере отчасти, ваш отец сегодня доставил вам неприятность – привез к эти уединенные места и нарушил ваше еще более строгое уединение, в которое вы погружаетесь дома, где ничто не отвлекает вас от молитв и благочестивого чтения.
Не помню, что я ей ответил. Наверное, сказал какую-нибудь глупость, потому что я был смущен. Мне не хотелось говорить Пепите комплименты и светские любезности, – но не мог же я грубо ее оборвать.
Она продолжала:
– Простите, я не хочу показаться вам злой, но мне кажется, вы недовольны не только тем, что вас оторвали сегодня от любимых занятий, – вашему плохому настроению способствует нечто другое.
– Что же именно? – спросил я. – Скажите мне, раз вы все видите или считаете, что вы так проницательны.
– Вы чувствуете себя, – ответила она, – не как человек, которому скоро предстоит стать священником, а как юноша в двадцать два года.
Когда я услышал это, кровь прихлынула к моему лицу, оно запылало. Самые нелепые чудовищные мысли пришли мне в голову: эти слова, решил я, вызов со стороны Пепиты, намеревающейся показать мне, что она знает, как она мне нравится. Теперь моя робость превратилась в гордость, в дерзость, и я взглянул на Пепиту в упор. В моем взгляде, наверное, было что-то странное, но она или не заметила этого, или – благоразумно и доброжелательно – сделала вид, что не заметила.
– Не обижайтесь, если я обнаружила у вас недостаток! – непринужденно воскликнула Пепита. – По-моему, это так естественно. Вам докучают шутки Куррито и, попросту говоря, незавидная роль, которую вам пришлось сыграть, сидя на послушном муле, подобно восьмидесятилетнему сеньору викарию, а не на горячем коне, как подобало бы молодому человеку ваших лет и вашего положения. Это вина сеньора настоятеля: он не подумал, что вам нужно научиться ездить верхом. Это может пригодиться вам в будущем, и, я думаю, раз уж вы здесь, ваш отец мог бы научить вас за несколько дней. Когда вы отправитесь в Персию или в Китай, где нет еще железных дорог, вы попадете в незавидное положение, если окажетесь плохим наездником. Неуклюжий миссионер может даже лишиться уважения язычников, и тогда ему будет труднее наставить их на путь истинный.
Вот какими доводами убеждала меня Пепита в необходимости научиться верховой езде, и я настолько уверился в этом, что дал ей слово просить батюшку стать моим учителем.
– В следующий же раз, – сказал я, – вы меня увидите на самом горячем коне, а не на смирном муле, как сейчас.
– Буду очень рада, – ответила Пепита с кроткой улыбкой.
Тут подоспели отставшие, и я в глубине души обрадовался этому: прежде всего я боялся, что не смогу поддержать беседу и наговорю кучу глупостей, – ведь я не привык беседовать с женщинами.
После прогулки слуги батюшки подали нам на свежей душистой траве у ручья простой, но обильный завтрак. Все оживленно разговаривали. Пепита проявила много ума и находчивости. Куррито опять стал подшучивать над моими способностями наездника и над кротостью моего мула. Он назвал меня богословом и заявил, что на муле я был похож на священника, раздающего народу благословения. Я же, твердо решив стать хорошим наездником, отвечал на его шутки колко и непринужденно. Тем не менее я умолчал о данном мною слове. Хотя мы ни о чем заранее не условились, но Пепита, как и я, очевидно решила не сообщать о нашем уговоре, чтобы затем я мог поразить всех своими успехами. Так – просто и естественно – у нас возникла общая тайна, и это наполнило меня каким-то необычайным волнением.
В тот день не случилось больше ничего достойного внимания, о чем стоило бы рассказывать.
К вечеру мы прежней дорогой направились домой. Однако на обратном пути, сидя на своем послушном муле, рядом с тетей Касильдой, я больше не скучал и не огорчался. Всю дорогу тетя Касильда без устали рассказывала всевозможные истории, я слушал ее, а временами давал волю туманным образам моего воображения.
Ничто из происходящего в моей душе не должно остаться для вас тайной. Скажу прямо, что средоточием, или, вернее, ядром или фокусом этих туманных образов, был облик Пепиты.
Ее появление среди бела дня в самой гуще молчаливого тенистого леса вызвало в моей памяти все истории о добрых и злых существах, все чудесные видения, о которых мне случалось читать в священном писании и в книгах светских классиков. Пепита предстала в моем воображении не такой, какой она была, когда ехала на коне перед нами, а как некое идеальное создание, явившееся в лесной тиши человеку, как явилась Энею [18] его мать, Каллимаху [19] – Паллада, чешскому пастуху Кроку – сильфида, зачавшая затем Либушу [20], как Артемида – сыну Аристея, как Патриарху – ангелы в долине Мамврийской [21], как святому Антонию, в пустынном уединении – гиппокентавр [22].
Случайная, вполне обыкновенная встреча с Пепитой превратилась в моем воображении в нечто чудесное, целиком завладела моими мыслями. Уж не сошел ли я с ума? Ведь за несколько минут, проведенных наедине с Пепитой у ручья Солана, не случилось ничего сверхъестественного или необычайного, но позже, когда я тихо ехал на муле, какой-то невидимый искуситель стал кружить вокруг меня, внушая мне странные мысли.
В тот вечер я сказал батюшке, что желаю научиться ездить верхом. Я не стал скрывать от него, что к этому побудила меня Пепита. Батюшка весьма этому обрадовался. Он обнял меня, поцеловал и заявил, что теперь не только вы мой учитель, но и он будет уметь удовольствие научить меня кое-чему. Наконец он заверил меня, что за две-три недели сделает из меня лучшего наездника во всей Андалусии, что я буду способен контрабандой проскочить в Гибралтар и, обманув охрану, вернуться оттуда с мешком табака и изрядной кипой хлопка, – словом, смогу заткнуть за пояс всех наездников, гарцующих на ярмарках Севильи и Майрены, оседлать Бабьеку [23] и Буцефала [24] и даже коней Солнца [25], если они вдруг спустятся на землю и я успею схватить их за узду.
Не знаю, что вы думаете об искусстве верховой езды, которым я овладеваю; надеюсь, что вы не найдете в нем ничего предосудительного.
Если бы вы видели, как доволен батюшка, как он радуется, что стал моим учителем. Мы приступили к занятиям на следующий день после нашей прогулки, о которой я вам рассказывал; я беру по два урока ежедневно, но иногда урок длится непрерывно – мы проводим верхом целый день.
В первую неделю манежем нам служил незамощенный двор дома.
Сейчас мы уже выезжаем в поле, хотя и стараемся выбирать уединенные места. Батюшка не хочет, чтобы я показывался на людях, пока я не буду в состоянии, как он выражается, удивить всех отличной посадкой. Если отцовское тщеславие его не обманывает, этот день наступит скоро, – у меня будто бы удивительные способности к верховой езде. «Сразу видно, что ты мой сын!» – ликующе восклицает батюшка, наблюдая за моими успехами.
Батюшка настолько добр, что вы простите ему крепкие словечки и несколько игривые шутки. В глубине души я огорчаюсь, но терпеливо сношу их.
От постоянных и продолжительных уроков у меня так ломит все тело, что я прямо валюсь с ног. Батюшка советует, мне написать вам, что я покрыт рубцами от самобичевания.
Батюшка утверждает, что скоро курс обучения будет закончен, а так как он не желает уходить в отставку с поста учителя, то предлагает мне начать другие занятия, весьма странные и не вполне приличествующие будущему священнику. То он предлагает научить меня валить быков, а затем отвезти в Севилью, где я с гаррочей [26] в руке утру нос забиякам и драчунам на аренах Таблады. То вспоминает свои юношеские годы и службу в лейб-гвардии и намеревается отыскать свои рапиры, перчатки и маски, чтобы научить меня фехтованию. И, наконец, полагая, что он лучше всех владеет навахой, отец предложил мне свое руководство и в этом искусстве.
Вы, наверное, представляете себе, как я отвечаю на все эти сумасбродства. Батюшка мне возражает, будто в добрые старые времена не только священники, но и епископы, сидя на коне, разили неверных. Я говорю ему, что это могло происходить в эпоху варварства, ныне же слуги всевышнего не должны прибегать к иному оружию, кроме убеждения. «А когда убеждения не помогают, – возражает батюшка, – разве плохо подкрепить доводы двумя-тремя тумаками?» Образцовому миссионеру приходится временами прибегать к таким героическим средствам, полагает батюшка и, будучи начитан в романсах [27] и повестях, подкрепляет свое мнение примерами.
Так, святой Иаков, будучи апостолом, редко сходил со своего белого коня и чаще разил мавров копьем, чем убеждал их словом божьим; а некий сеньор де ла Вера, отправившись с посольством католических королей [28] к Боабдилу [29], ввязался в богословский спор с маврами на Львином дворе [30]. Истощив все доводы, он бросился на них с мечом, чтобы силой добиться их обращения. Наконец отец приводит в пример бискайского идальго дона Иньиго де Лойолу [31]: поспорив с одним мавром о непорочности пресвятой Марии и не выдержав его ужасных богохульств, он напал на мавра с мечом в руке; если бы нехристь не поспешил спастись бегством, Иньиго де Лойола убедил бы его этим страшным доводом. Я возражаю отцу, что последний случай произошел прежде, чем святой Игнатий стал священником, а другие примеры я опровергаю тем, что они не допускают никакой аналогии.
Короче говоря, я защищаюсь, как могу, от шуток отца и стараюсь овладеть лишь искусством наездника; других искусств, недостойных духовного лица, я не познаю, хотя отец уверяет меня, что и по сей день немало испанских священников владеют и пользуются ими, стремясь таким образом содействовать победе веры и сохранению католического единства.
Я сожалею, что мой батюшка без должного благоговения и даже с насмешкой говорит о самых серьезных вещах; но, как почтительный сын, я не смею осуждать отца за его несколько вольтерьянские вольности. (Я называю их несколько вольтерьянскими, потому что не знаю, как назвать их иначе.) В сущности же батюшка хороший католик, и это утешает меня.
Вчера был день обретения честного креста. Городок выглядел оживленно, на каждой улице стояло шесть-семь майских крестов, разукрашенных цветами; однако ни один из них не был так красив, как крест, выставленный у дверей дома Пепиты: он утопал в цветах.
Вечером мы были на празднике у Пепиты. Крест внесли с улицы в большой зал нижнего этажа, где стоит рояль, и Пепита устроила для нас простое и поэтическое зрелище, какое я видел когда-то в детстве.
С вершины креста спускались семь широких лент – две белые, две зеленые и три красные – символ богословских добродетелей. Семь детей пяти-шести лет – семь таинств – взялись за концы семи лент и исполнили танец, – видно было, что они хорошо его разучили; ребенок, одетый в белую тунику, как подобает оглашенным [32], олицетворял крещение; священство представлял мальчик в сутане; конфирмацию – малютка в облачении епископа; елеосвящение [33] – паломник с посохом в руке и в плаще с нашитыми на нем раковинами. Брак представляли жених и невеста. Назарянин с крестом и в терновом венке представлял покаяние. Танец состоял из ритмичных движений с поклонами, поворотами и коленопреклонениями, под звучную музыку вроде марша, которую довольно удачно сыграл на рояле органист.
Маленькие участники празднества – дети прислуги и домочадцев Пепиты, – исполнив свою роль, получили подарки и сласти и отправились спать.
Нам подали фрукты в сиропе, шоколад с бисквитным тортом и чай с безе. Гости разошлись только в полночь.
С наступлением весны Пепита отказалась от своего уединения, чем батюшка весьма доволен. Отныне Пепита будет принимать каждый вечер, и батюшка желает, чтобы я бывал у нее.
Пепита сняла траур и выглядит еще наряднее и краше в легких, хотя и очень скромных, платьях.
Надеюсь, батюшка не задержит меня здесь дольше чем до конца месяца. В июне мы поедем в город, и вы увидите, с какой радостью я, освобожденный от Пепиты, которая обо мне не думает и не вспомянет меня ни добрым, ни злым словом, обниму вас и стану – наконец-то! – священником.
Ваше последнее письмо несколько опечалило меня. Я вижу, вы остаетесь при своих подозрениях, и я не знаю, что сказать еще в свое оправдание, кроме того, что уже написал.
Вы говорите, что есть сражения, в которых великая победа достигается бегством: бежать – значит победить. Как могу я опровергать то, что изрек апостол, а вслед за ним столько святых отцов и богословов? Однако вы хорошо знаете, что бежать не в моей воле. Батюшка не хочет, чтобы я уезжал. Он держит меня здесь вопреки моему желанию, я вынужден ему подчиниться. Поэтому мне следует одержать победу другим путем, а не бегством.
Я успокою вас: борьба еще только началась, а вам кажется, что дело зашло уже очень далеко.
Нет никаких оснований полагать, что Пепита Хименес меня полюбила. Но если даже она любит меня, ее чувство никак нельзя сравнить со страстью тех женщин, чей пример вы приводите мне в назидание. В наши дни воспитанная порядочная женщина не так легко воспламеняется, как те, не знавшие удержу матроны, о которых сообщают древние легенды.
Место, которое вы приводите из трудов святого Иоанна Златоуста [16], достойно величайшего уважения, но оно не совсем подходит к данному случаю. Жена царедворца, влюбившаяся – в Офе, Фивах или Диосполисе Магне – в любимого сына Иакова, очевидно была необыкновенно красива. Только тогда понятно утверждение святого, будто равнодушие Иосифа – чудо, которое по беспримерности своей превосходит историю необыкновенного спасения трех юношей, брошенных Навуходоносором в огненную печь.
Если говорить о красоте, едва ли жена того египетского князя или старшего управителя во дворце фараонов была прекраснее Пепиты Хименес; но я не похож на Иосифа, человека великих дарований и замечательных достоинств, а Пепиту нельзя сравнить с женщиной, которая не знала ни скромности, ни истинной веры. И если бы даже все было так – хотя подобное предположение ужасно, – я объясняю преувеличение, допущенное святым Иоанном Златоустом, лишь тем, что он жил в развращенной, полуязыческой столице Восточно-Римской империи, при дворе, пороки которого он столь резко порицал и где сама императрица Евдоксия давала пример похотливой распущенности. Но в наши дни евангельское учение так глубоко проникло в христианское общество, что мне кажется необоснованным считать скромность целомудренного Иосифа более чудесной, чем нетленность трех вавилонских юношей.
В своем письме вы затрагиваете еще один вопрос, и ваше суждение о нем меня поддерживает и воодушевляет: вы справедливо порицаете излишнюю чувствительность и способность проливать слезы из-за пустяков, чем, как вам известно, я иногда страдаю; но вы рады, что эта душевная слабость, к сожалению свойственная мне, не посещает меня в часы молитв и размышлений. Вы признаете достойной похвалы ту истинно мужскую энергию, которая присутствует в моих помыслах, стремящихся к богу, – и вы приветствуете ее. Ум, жаждущий понять бога, должен быть бодрым; воля может целиком подчиниться уму лишь в том случае, если она прежде одержит победу над собой, мужественно ведя борьбу со всеми желаниями, торжествуя над всеми искушениями; чистое горячее чувство, которое может посетить даже простые и робкие сердца, чтобы в минуту чудесного прозрения открыть им доступ к познанию бога, порождается, помимо божественной милости, твердым и цельным характером. А вялость, слабость воли, болезненная нежность ничего общего не имеют с милосердием, набожностью и любовью к богу. Первые свойства присущи мужчинам, которые слабы как женщины, вторые же – страсти, – если только их можно назвать страстями, – присущи больше ангелам, нежели мужчинам. Да, вы правы, веря в меня и надеясь, что я не погибну, что расслабляющее, размягчающее сострадание не откроет пороку врата моего сердца и не примирится с ним. Бог спасет меня, я буду бороться, чтобы спастись с его помощью, по если мне суждено погибнуть, всепожирающие смертные грехи проникнут в крепость моего сознания лишь после упорнейшего сражения и войдут открыто, с развевающимися знаменами, сметая все огнем и мечом.
В последние дни мне представился случай подвергнуть великому испытанию терпение и жестоко уязвить свое самолюбие.
Батюшка решил устроить обед в честь Пепиты, в ответ на угощение, которое она устроила в саду, и пригласил ее на свой хутор в Посо де ла Солана. Выезд состоялся двадцать второго апреля. Я никогда не забуду этого дня.
Посо де ла Солана находится на расстоянии более двух лиг от городка, и туда можно проехать только верхом. Все сели на лошадей. Мне же пришлось сесть на мула, – ведь я никогда не учился верховой езде и обычно сопровождал батюшку на смирном муле; по выражению погонщика Дьентеса, это животное благороднее золота и покойнее кареты.
Батюшка, нотариус, аптекарь и мой двоюродный брат Куррито гарцевали на отличных скакунах. Тетя Касильда, весом более семи пудов, ехала в дамском седле на огромной ослице. Сеньор викарий восседал на муле, не менее послушном и смирном, чем мой.
Я думал, что Пепита Хименес поедет также на муле, не зная, что она умеет ездить верхом. Но каково же было мое удивление, когда она появилась в амазонке на горячем, сером в яблоках, коне, которым она правила с изумительной ловкостью и изяществом!
Я несказанно обрадовался, увидев, как хорошо сидит в седле Пепита Хименес, но почувствовал, что мне выпала неприглядная роль; я был уязвлен: мне пришлось вместе с увесистой доньей Касильдой и сеньором викарием тихо и покойно, как в коляске, плестись позади, в то время как блестящая кавалькада гарцевала, переходя с рыси на галоп, делая различные маневры и вольты.
Вдруг мне показалось, что Пепита смотрит на меня с состраданием: жалкий вид, должно быть, имел я, восседая на муле. Двоюродный братец Куррито, посмотрев на меня с лукавой улыбкой, принялся отпускать разные шуточки.
Похвалите же мое смиренное и мужественное терпение! Безропотно переносил я все испытания; и, убедившись в моей неуязвимости, Куррито перестал подшучивать надо мной. Но сколько я выстрадал! Они скакали, пускались в галоп, то обгоняя нас, то возвращаясь назад. Мы с викарием сохраняли безмятежность, как наши мулы, и ехали, не меняя шага, рядом с доньей Касильдой.
Мне не осталось в утешение даже возможности поговорить с отцом викарием, с которым так приятно беседовать; я не мог ни уйти в себя, чтобы помечтать, ни спокойно восхищаться красотой окружающей местности. Донья Касильда невероятно болтлива, – поневоле приходилось ее слушать. Она поведала нам все сплетни городка, похвасталась всеми своими талантами, объяснила, как делать сосиски, мозговую колбасу, как печь слоеное тесто и тысячи других кушаний и блюд. По ее словам, никто не превзошел ее в кулинарном искусстве и в уменье разделывать свиней, кроме Антоньоны, кормилицы Пепиты Хименес, а сейчас ключницы и экономки. Я уже знаю эту Антоньону; она то и дело приходит к нам с поручениями и кажется весьма толковой женщиной. Она так же говорлива, как и тетя Касильда, но только намного умнее ее.
Дорога в Посо де ла Солана восхитительна; но мне было не по себе, я не мог ею любоваться. Когда мы достигли хутора и спешились, у меня словно камень с души свалился, точно не я ехал на муле, а мул на мне.
Мы обошли пешком все уголки великолепного обширного владения. Там более ста двадцати фанег [17], сплошь засаженных старым и молодым виноградом; столько же, если не больше, занято оливковой рощей; и, наконец, дубрава, – ну, таких дубов, пожалуй, по всей Андалусии не сыщешь! В Посо де ла Солана протекает чистый полноводный ручей, к нему слетаются все окрестные птицы; их сотнями ловят здесь в силки с клеем или в сети с приданной птицей и кормом. Тут я вспомнил свои детские развлечения, вспомнил, как часто я таким же способом ловил птиц.
На берегу ручья и особенно в котловинах много тополей и других деревьев; вместе с подлеском и высокой травой они образуют запутанные лабиринты и дают густую тень. Душистые лесные цветы растут здесь на полной свободе; кругом все дышит уединением, тишиной, покоем, все так естественно среди этой дикой природы. В полуденный зной, когда солнце потоками льет свои лучи с безоблачного неба, в тихую горячую пору сьесты здесь ощущаешь тот же таинственный трепет, что и в ночные часы. И невольно представляешь себе, как жили древние патриархи, первобытные герои и пастухи и как им в ясный полдень являлись образы и видения – нимфы, божества и ангелы.
Когда мы пробирались сквозь чащу, я, сам не знаю как, оказался вдруг наедине с Пепитой, совсем рядом с ней. Вокруг никого не было.
Я почувствовал дрожь во всем теле. Впервые я остался наедине с этой женщиной, вдали от всех, и как раз в ту минуту, когда мне вспомнились те чудесные видения, порой зловещие, порой пленительные, которые посещали людей в далекие времена. Пепита сменила длинную юбку амазонки на короткое платье, не стеснявшее чарующей легкости ее движений. Красивая андалусская шляпа не скрывала ее липа. В руке она держала хлыст, показавшийся мне волшебной палочкой, которой фея могла околдовать меня.
Я не боюсь еще раз воздать хвалу ее красоте. В этих диких местах она показалась мне необыкновенно прекрасной. Вопреки желанию, я вспомнил, что аскеты в подобных случаях советуют представить себе красавицу обезображенной старостью и болезнями или даже мертвой, издающей зловоние, гниющей и поедаемой червями; я говорю: «вопреки желанию», – потому что не считаю необходимой эту страшную меру предосторожности. Ни одна дурная мысль не шевельнулась у меня в голове; злому духу не удалось смутить мой разум и чувства или поколебать мою волю.
Зато мне пришел в голову довод, уничтожающий, по крайней мере для меня, смысл этой предосторожности. Красота, создание высшего, божественного искусства, может быть непрочной, эфемерной, может исчезнуть в один миг, но ее идея вечна: в разуме человека, воспринявшего ее, она живет бессмертной жизнью. Красота этой женщины в том виде, в каком она сейчас проявляется, быстро исчезнет: прекрасное тело, грациозные формы, благородная голова, так восхитительно венчающая плечи, – все станет нищей отвратительных червей, материя недолговечна; но кто разрушит форму, художественную мысль, красоту? Разве красота не живет в божественном разуме? Воспринятая и познанная мною – разве не будет она жить в моей душе, победив старость и даже смерть?
Так размышлял я, когда мы с Пепитой остались вдвоем. Так успокаивал я свой дух и умерял подозрения, которые вы вселили в меня. Я и желал и не желал, чтобы подошли остальные участники прогулки. Мне было отрадно и в то же время страшно находиться наедине с этой женщиной.
Серебристый голос Пепиты нарушил тишину. Она вывела меня из раздумья, обратившись ко мне:
– Как вы молчаливы и печальны, сеньор дон Луис! Мне тяжело думать, что, может быть, по моей вине, по крайней мере отчасти, ваш отец сегодня доставил вам неприятность – привез к эти уединенные места и нарушил ваше еще более строгое уединение, в которое вы погружаетесь дома, где ничто не отвлекает вас от молитв и благочестивого чтения.
Не помню, что я ей ответил. Наверное, сказал какую-нибудь глупость, потому что я был смущен. Мне не хотелось говорить Пепите комплименты и светские любезности, – но не мог же я грубо ее оборвать.
Она продолжала:
– Простите, я не хочу показаться вам злой, но мне кажется, вы недовольны не только тем, что вас оторвали сегодня от любимых занятий, – вашему плохому настроению способствует нечто другое.
– Что же именно? – спросил я. – Скажите мне, раз вы все видите или считаете, что вы так проницательны.
– Вы чувствуете себя, – ответила она, – не как человек, которому скоро предстоит стать священником, а как юноша в двадцать два года.
Когда я услышал это, кровь прихлынула к моему лицу, оно запылало. Самые нелепые чудовищные мысли пришли мне в голову: эти слова, решил я, вызов со стороны Пепиты, намеревающейся показать мне, что она знает, как она мне нравится. Теперь моя робость превратилась в гордость, в дерзость, и я взглянул на Пепиту в упор. В моем взгляде, наверное, было что-то странное, но она или не заметила этого, или – благоразумно и доброжелательно – сделала вид, что не заметила.
– Не обижайтесь, если я обнаружила у вас недостаток! – непринужденно воскликнула Пепита. – По-моему, это так естественно. Вам докучают шутки Куррито и, попросту говоря, незавидная роль, которую вам пришлось сыграть, сидя на послушном муле, подобно восьмидесятилетнему сеньору викарию, а не на горячем коне, как подобало бы молодому человеку ваших лет и вашего положения. Это вина сеньора настоятеля: он не подумал, что вам нужно научиться ездить верхом. Это может пригодиться вам в будущем, и, я думаю, раз уж вы здесь, ваш отец мог бы научить вас за несколько дней. Когда вы отправитесь в Персию или в Китай, где нет еще железных дорог, вы попадете в незавидное положение, если окажетесь плохим наездником. Неуклюжий миссионер может даже лишиться уважения язычников, и тогда ему будет труднее наставить их на путь истинный.
Вот какими доводами убеждала меня Пепита в необходимости научиться верховой езде, и я настолько уверился в этом, что дал ей слово просить батюшку стать моим учителем.
– В следующий же раз, – сказал я, – вы меня увидите на самом горячем коне, а не на смирном муле, как сейчас.
– Буду очень рада, – ответила Пепита с кроткой улыбкой.
Тут подоспели отставшие, и я в глубине души обрадовался этому: прежде всего я боялся, что не смогу поддержать беседу и наговорю кучу глупостей, – ведь я не привык беседовать с женщинами.
После прогулки слуги батюшки подали нам на свежей душистой траве у ручья простой, но обильный завтрак. Все оживленно разговаривали. Пепита проявила много ума и находчивости. Куррито опять стал подшучивать над моими способностями наездника и над кротостью моего мула. Он назвал меня богословом и заявил, что на муле я был похож на священника, раздающего народу благословения. Я же, твердо решив стать хорошим наездником, отвечал на его шутки колко и непринужденно. Тем не менее я умолчал о данном мною слове. Хотя мы ни о чем заранее не условились, но Пепита, как и я, очевидно решила не сообщать о нашем уговоре, чтобы затем я мог поразить всех своими успехами. Так – просто и естественно – у нас возникла общая тайна, и это наполнило меня каким-то необычайным волнением.
В тот день не случилось больше ничего достойного внимания, о чем стоило бы рассказывать.
К вечеру мы прежней дорогой направились домой. Однако на обратном пути, сидя на своем послушном муле, рядом с тетей Касильдой, я больше не скучал и не огорчался. Всю дорогу тетя Касильда без устали рассказывала всевозможные истории, я слушал ее, а временами давал волю туманным образам моего воображения.
Ничто из происходящего в моей душе не должно остаться для вас тайной. Скажу прямо, что средоточием, или, вернее, ядром или фокусом этих туманных образов, был облик Пепиты.
Ее появление среди бела дня в самой гуще молчаливого тенистого леса вызвало в моей памяти все истории о добрых и злых существах, все чудесные видения, о которых мне случалось читать в священном писании и в книгах светских классиков. Пепита предстала в моем воображении не такой, какой она была, когда ехала на коне перед нами, а как некое идеальное создание, явившееся в лесной тиши человеку, как явилась Энею [18] его мать, Каллимаху [19] – Паллада, чешскому пастуху Кроку – сильфида, зачавшая затем Либушу [20], как Артемида – сыну Аристея, как Патриарху – ангелы в долине Мамврийской [21], как святому Антонию, в пустынном уединении – гиппокентавр [22].
Случайная, вполне обыкновенная встреча с Пепитой превратилась в моем воображении в нечто чудесное, целиком завладела моими мыслями. Уж не сошел ли я с ума? Ведь за несколько минут, проведенных наедине с Пепитой у ручья Солана, не случилось ничего сверхъестественного или необычайного, но позже, когда я тихо ехал на муле, какой-то невидимый искуситель стал кружить вокруг меня, внушая мне странные мысли.
В тот вечер я сказал батюшке, что желаю научиться ездить верхом. Я не стал скрывать от него, что к этому побудила меня Пепита. Батюшка весьма этому обрадовался. Он обнял меня, поцеловал и заявил, что теперь не только вы мой учитель, но и он будет уметь удовольствие научить меня кое-чему. Наконец он заверил меня, что за две-три недели сделает из меня лучшего наездника во всей Андалусии, что я буду способен контрабандой проскочить в Гибралтар и, обманув охрану, вернуться оттуда с мешком табака и изрядной кипой хлопка, – словом, смогу заткнуть за пояс всех наездников, гарцующих на ярмарках Севильи и Майрены, оседлать Бабьеку [23] и Буцефала [24] и даже коней Солнца [25], если они вдруг спустятся на землю и я успею схватить их за узду.
Не знаю, что вы думаете об искусстве верховой езды, которым я овладеваю; надеюсь, что вы не найдете в нем ничего предосудительного.
Если бы вы видели, как доволен батюшка, как он радуется, что стал моим учителем. Мы приступили к занятиям на следующий день после нашей прогулки, о которой я вам рассказывал; я беру по два урока ежедневно, но иногда урок длится непрерывно – мы проводим верхом целый день.
В первую неделю манежем нам служил незамощенный двор дома.
Сейчас мы уже выезжаем в поле, хотя и стараемся выбирать уединенные места. Батюшка не хочет, чтобы я показывался на людях, пока я не буду в состоянии, как он выражается, удивить всех отличной посадкой. Если отцовское тщеславие его не обманывает, этот день наступит скоро, – у меня будто бы удивительные способности к верховой езде. «Сразу видно, что ты мой сын!» – ликующе восклицает батюшка, наблюдая за моими успехами.
Батюшка настолько добр, что вы простите ему крепкие словечки и несколько игривые шутки. В глубине души я огорчаюсь, но терпеливо сношу их.
От постоянных и продолжительных уроков у меня так ломит все тело, что я прямо валюсь с ног. Батюшка советует, мне написать вам, что я покрыт рубцами от самобичевания.
Батюшка утверждает, что скоро курс обучения будет закончен, а так как он не желает уходить в отставку с поста учителя, то предлагает мне начать другие занятия, весьма странные и не вполне приличествующие будущему священнику. То он предлагает научить меня валить быков, а затем отвезти в Севилью, где я с гаррочей [26] в руке утру нос забиякам и драчунам на аренах Таблады. То вспоминает свои юношеские годы и службу в лейб-гвардии и намеревается отыскать свои рапиры, перчатки и маски, чтобы научить меня фехтованию. И, наконец, полагая, что он лучше всех владеет навахой, отец предложил мне свое руководство и в этом искусстве.
Вы, наверное, представляете себе, как я отвечаю на все эти сумасбродства. Батюшка мне возражает, будто в добрые старые времена не только священники, но и епископы, сидя на коне, разили неверных. Я говорю ему, что это могло происходить в эпоху варварства, ныне же слуги всевышнего не должны прибегать к иному оружию, кроме убеждения. «А когда убеждения не помогают, – возражает батюшка, – разве плохо подкрепить доводы двумя-тремя тумаками?» Образцовому миссионеру приходится временами прибегать к таким героическим средствам, полагает батюшка и, будучи начитан в романсах [27] и повестях, подкрепляет свое мнение примерами.
Так, святой Иаков, будучи апостолом, редко сходил со своего белого коня и чаще разил мавров копьем, чем убеждал их словом божьим; а некий сеньор де ла Вера, отправившись с посольством католических королей [28] к Боабдилу [29], ввязался в богословский спор с маврами на Львином дворе [30]. Истощив все доводы, он бросился на них с мечом, чтобы силой добиться их обращения. Наконец отец приводит в пример бискайского идальго дона Иньиго де Лойолу [31]: поспорив с одним мавром о непорочности пресвятой Марии и не выдержав его ужасных богохульств, он напал на мавра с мечом в руке; если бы нехристь не поспешил спастись бегством, Иньиго де Лойола убедил бы его этим страшным доводом. Я возражаю отцу, что последний случай произошел прежде, чем святой Игнатий стал священником, а другие примеры я опровергаю тем, что они не допускают никакой аналогии.
Короче говоря, я защищаюсь, как могу, от шуток отца и стараюсь овладеть лишь искусством наездника; других искусств, недостойных духовного лица, я не познаю, хотя отец уверяет меня, что и по сей день немало испанских священников владеют и пользуются ими, стремясь таким образом содействовать победе веры и сохранению католического единства.
Я сожалею, что мой батюшка без должного благоговения и даже с насмешкой говорит о самых серьезных вещах; но, как почтительный сын, я не смею осуждать отца за его несколько вольтерьянские вольности. (Я называю их несколько вольтерьянскими, потому что не знаю, как назвать их иначе.) В сущности же батюшка хороший католик, и это утешает меня.
Вчера был день обретения честного креста. Городок выглядел оживленно, на каждой улице стояло шесть-семь майских крестов, разукрашенных цветами; однако ни один из них не был так красив, как крест, выставленный у дверей дома Пепиты: он утопал в цветах.
Вечером мы были на празднике у Пепиты. Крест внесли с улицы в большой зал нижнего этажа, где стоит рояль, и Пепита устроила для нас простое и поэтическое зрелище, какое я видел когда-то в детстве.
С вершины креста спускались семь широких лент – две белые, две зеленые и три красные – символ богословских добродетелей. Семь детей пяти-шести лет – семь таинств – взялись за концы семи лент и исполнили танец, – видно было, что они хорошо его разучили; ребенок, одетый в белую тунику, как подобает оглашенным [32], олицетворял крещение; священство представлял мальчик в сутане; конфирмацию – малютка в облачении епископа; елеосвящение [33] – паломник с посохом в руке и в плаще с нашитыми на нем раковинами. Брак представляли жених и невеста. Назарянин с крестом и в терновом венке представлял покаяние. Танец состоял из ритмичных движений с поклонами, поворотами и коленопреклонениями, под звучную музыку вроде марша, которую довольно удачно сыграл на рояле органист.
Маленькие участники празднества – дети прислуги и домочадцев Пепиты, – исполнив свою роль, получили подарки и сласти и отправились спать.
Нам подали фрукты в сиропе, шоколад с бисквитным тортом и чай с безе. Гости разошлись только в полночь.
С наступлением весны Пепита отказалась от своего уединения, чем батюшка весьма доволен. Отныне Пепита будет принимать каждый вечер, и батюшка желает, чтобы я бывал у нее.
Пепита сняла траур и выглядит еще наряднее и краше в легких, хотя и очень скромных, платьях.
Надеюсь, батюшка не задержит меня здесь дольше чем до конца месяца. В июне мы поедем в город, и вы увидите, с какой радостью я, освобожденный от Пепиты, которая обо мне не думает и не вспомянет меня ни добрым, ни злым словом, обниму вас и стану – наконец-то! – священником.