– Не нужно так горячиться, дочь моя, – прервал ее священник.
   Но Пепита продолжала с еще большей горячностью:
   – Но как отличались ваши похвалы от моих мыслей! Вы видели и показывали мне в доне Луисе образец священника, миссионера, апостола, то проповедующего евангелие в отдаленных областях и обращающего неверных, то свершающего свои подвиги в Испании на благо христианства, столь униженного сегодня безбожием одних и отсутствием добродетели, милосердия и знаний у других. Я же, наоборот, представляла себе его влюбленным поклонником, забывшим ради меня бога, посвятившим мне жизнь, отдавшим мне душу, ставшим моей опорой, моей поддержкой, спутником моей жизни. Я стремилась совершить кощунственную кражу. Я мечтала похитить его у бога, из божьего храма, как похищает грабитель, враг неба, самое дорогое сокровище из священной дарохранительницы. Ради этого я сбросила вдовий и сиротский траур, украсила себя мирской роскошью; отказавшись от уединения, я стала звать к себе людей, старалась быть красивой, тщательно заботилась о своем бренном теле, удел которого – сойти в могилу и превратиться в жалкий прах; наконец я смотрела на дона Луиса манящим взором и, пожимая ему руку, стремилась передать ему тот неугасимый огонь, который меня сжигает.
   – Ах, дитя, дитя! Как печально то, что я слышу от тебя. Кто бы мог даже вообразить такое?
   – Это еще не все! – добавила Пепита. – Я добилась того, что дон Луис меня полюбил. Я прочла это в его глазах. Да, его любовь такая же глубокая и страстная, как моя. Он мужественно старался победить эту безумную страсть добродетелью, стремлением к вечным благам. А я стремилась помешать этому. Однажды, после многих дней отсутствия, он пришел и застал меня одну. Подав ему руку, я молча заплакала – ад внушил мне проклятое немое красноречие! – без слов я дала ему почувствовать, как страдаю из-за того, что он меня не любит, что пренебрег мною и предпочел моей любви другую, высшую любовь. И тогда он не смог противостоять искушению и приблизил губы к моему лицу, чтобы осушить мои слезы. Наши губы слились. Если бы бог не послал в ту минуту вас, что было бы со мной?
   – Какой стыд, дочь моя! Какой стыд! – проговорил викарий.
   Пепита закрыла руками лицо и зарыдала, точно Магдалина. Руки ее в самом деле были прекрасны, еще прекраснее, чем их изобразил в своих письмах дон Луис. Их белизна, их ясная прозрачность, точеные пальцы, розовый перламутровый блеск ногтей могли свести с ума любого мужчину.
   И добродетельный викарий, в свои восемьдесят лет, понял, как мог согрешить дон Луис.
   – Девочка, – воскликнул он, – не отчаивайся! Не разрывай мне сердце! Успокойся. Дон Луис, конечно, раскаялся в совершенном грехе. Раскайся и ты – и все будет в порядке. Бог вас простит, и вы станете снова безгрешными. Если дон Луис послезавтра уедет – это докажет торжество добродетели: значит, он бежит от тебя, решив покаяться в грехе, исполнить обет и вернуться к своему призванию.
   – Ах, вот как! – воскликнула Пепита. – Исполнить обет… Вернуться к своему призванию… а прежде убить меня?! Зачем он меня полюбил, зачем вскружил мне голову, зачем обманул меня? Он обжег меня поцелуем, как раскаленным железом, поработил меня, поставил на мне свое клеймо, – а теперь покидает, предает и убивает меня! Удачное начало для миссионера, проповедника святого евангелия! Но этому не бывать! Бог свидетель, не бывать!
   Эта вспышка гнева и безумия влюбленной женщины ошеломила викария. Пепита встала. Ее движения были исполнены трагического отчаяния. Глаза сверкали, как два кинжала, пылали, как два солнца. Викарий смотрел на нее молча, почти с ужасом. Пепита большими шагами прошлась по залу. Из робкой газели она превратилась в разъяренную львицу.
   – Что же, – сказала она, остановившись перед викарием, – значит, можно, обманом украв мое сердце, рвать его на части, унижать и попирать, можно издеваться над беззащитной женщиной? Он вспомнит обо мне! Он поплатится! Уж если он такой святой, такой добродетельный, почему он смотрел на меня, обещая все взглядом? Если он так любит бога, зачем причиняет столько зла бедному божьему созданию? И это милосердие? И это вера? Нет, Это черствый эгоизм!
   Раздражение Пепиты не могло длиться вечно. При последних словах она почувствовала, что силы ее сломлены. Бросившись в кресло, молодая женщина горько и безутешно разрыдалась.
   Викарий испытывал к ней нежное сострадание, но, увидев, что противник сдается, почувствовал новый прилив энергии.
   – Пепита, дитя мое, – сказал он, – приди в себя, не мучайся понапрасну. Пойми, он долго боролся, прежде чем одержал победу; он тебя не обманывал – он любит тебя всей душой, но бог и долг прежде всего. Земная жизнь коротка и быстротечна. Вы соединитесь на небе и, как ангелы, будете любить друг друга. Бог примет вашу жертву, наградит вас и возместит вам ее сторицей. Твое самолюбие должно быть удовлетворено. Тебе цены нет, если ты заставила колебаться и даже согрешить такого человека, как дон Луис! Какую глубокую рану ты оставила в его сердце! Хватит и этого. Будь великодушной и мужественной! Соревнуйся с ним в стойкости. Дай ему уехать; погаси в своей душе жар нечистой любви, люби его как ближнего, – так велит нам бог. Храни его образ в своих мыслях, пусть он будет тебе дороже всех, но душу его оставь создателю. Право, я сам не знаю, что говорю тебе, дочь моя, я очень взволнован; но ведь ты такая умница, ты понимаешь меня с полуслова. Если бы даже на вашем пути не стояли призвание и обет дона Луиса, то существуют еще мирские причины, препятствующие твоей вздорной любви. Отец Луиса сватается к тебе и надеется получить твою руку, хотя ты его и не любишь. Как посмотрят на то, что сын оказался соперником отца? Не рассорится ли отец с сыном из-за любви к тебе? Подумай, как все это ужасно, и совладай с собой, ради страданий Иисуса и его благословенной матери пресвятой Марии.
   – Как легко давать советы, – ответила, немного успокоившись, Пепита. – И как трудно следовать им, когда в сердце разбушевалась буря. Я просто с ума схожу!
   – Я даю советы для твоего же блага. Не мешай дону Луису уехать. Разлука – лучшее лекарство от любовного недуга. Он излечится от своей страсти, отдавшись занятиям и посвятив себя церкви. А как только дон Луис будет далеко, ты начнешь понемногу успокаиваться и сохранишь о нем приятное и грустное воспоминание, от которого тебе не будет никакого вреда. Оно, как прекрасная поэзия, будет озарять твою жизнь. Если бы все твои желания исполнились… Как знать? Земная любовь непостоянна. Наслаждение только кажется нам упоительным, но когда чаша выпита до дна, вкус его забывается, а осадок – горек. Разве не лучше, если ваша любовь исчезнет, улетучится сейчас, пока она ничем не осквернена; разве не ужасно, если она умрет от пресыщения! Будь мужественной, отведи чашу от своих губ, пока они едва успели к ней прикоснуться. Пролей ее на алтарь божественного искупителя. Взамен он даст тебе напиток, который некогда даровал самаритянке, – напиток, что утоляет жажду и дает жизнь вечную.
   – Отец мой! Отец мой! Как вы добры! Ваши святые слова придают мне мужества. Я овладею собой, я превозмогу себя. Было бы оскорбительно – не правда ли, было бы оскорбительно для меня, если бы дон Луис мог совладать с собой, превозмочь себя, а я оказалась бы для этого слишком слабой. Пусть уезжает. Отъезд назначен на послезавтра. Пусть уезжает, и да благословит его бог. Посмотрите, вот его визитная карточка. Вчера он приходил прощаться вместе с отцом, но я не приняла их. Больше я с ним не увижусь. Я не хочу сохранить даже нежного воспоминания, о котором вы говорите. Эта любовь была кошмаром. Я отброшу ее далеко прочь от себя.
   – Хорошо, отлично! Вот такую я люблю тебя – решительную, мужественную!
   – Ах, отец мой! Этим ударом бог сокрушил мою гордыню; я была чрезмерно тщеславна, и лишь пренебрежение этого человека сделало меня по-настоящему смиренной. Можно ли быть более униженной и покорной судьбе? Дон Луис прав: я недостойна его. Несмотря на все усилия, я все равно не смогла бы возвыситься до него, понять его и слиться с ним душою. Ведь я необразованная, неотесанная, глупая деревенщина. А он? Нет науки, которой бы он не изучил, нет тайны, которая была бы ему недоступна; на крыльях своего гения он поднимется в высочайшие сферы духовного мира и покинет меня – бедную, простую женщину, слишком слабую, чтобы следовать за ним здесь, на земле, с моими неутешными вздохами и без малейшей надежды.
   – Но, Пепита, ради страданий Иисуса Христа, не говори и не думай так! Дон Луис не потому уезжает от тебя, что ты недостаточно образованна, а он так мудр, что ты не можешь понять его; все это глупости. Он уезжает, чтобы исполнить свой долг перед богом, и тебе следует радоваться его отъезду, ибо это излечит твое сердце от любви, и бог наградит тебя за великую жертву.
   Вытирая слезы, Пепита спокойно ответила:
   – Хорошо, отец, я буду радоваться; я уже почти радуюсь его отъезду. Я желаю, чтобы скорей миновал завтрашний день; и когда он пройдет, пусть утром явится Антоньона и скажет мне: «Дон Луис уже уехал». И вы увидите, как вернется ко мне прежнее спокойствие.
   – Да будет так, – сказал священник, убежденный, что совершил чудо и почти исцелил Пепиту от любовного недуга. Попрощавшись, он отправился домой, с невинным тщеславием размышляя о своем влиянии на благородную душу прекрасной молодой женщины.
   Пепита встала, чтобы проводить отца викария, и, закрыв за ним дверь, осталась одна; минуту она неподвижно стояла посреди комнаты, пристально глядя перед собой и ничего не видя. Поэту или художнику она напомнила бы образ Ариадны из поэмы Катулла [47], покинутой Тезеем на острове Наксосе. Внезапно, точно развязав узел, сдавивший ее горло, точно разорвав душившую ее веревку, Пепита разразилась горестными рыданиями и стонами. Закрыв лицо руками, она упала на холодные плиты пола. Прекрасная и беззащитная, лежала она с распущенными волосами, в разметавшейся одежде и безудержно рыдала.
   Быть может, ее отчаяние длилось бы еще долго, но Антоньона, услышав стоны Пепиты, поспешила в залу. Увидев ее распростертой на полу, служанка разразилась яростными проклятиями.
   – Посмотрите только, – заговорила она, – как этот плут, бездельник, сморчок, дурак утешает своих друзей! Небось наговорил всяких глупостей, отчитал мою бедняжку, да и бросил ее здесь полумертвой, а сам вернулся в церковь, – надо же все приготовить, чтобы отпеть ее, опрыскать кропилом и похоронить, не откладывая дела в долгий ящик.
   Антоньоне было лет сорок; неутомимая в работе, крепкая и сильная – не хуже иного землекопа, – она легко подымала кожаный мех с маслом или вином весом в три с половиной арробы [48] и взваливала на мула или относила мешки пшеницы на чердак, где хранилось хозяйское зерно. Мощными руками она, как соломинку, подняла Пепиту с пола и осторожно, точно боясь разбить, уложила на диван, как хрупкую, изящную драгоценность.
   – Что с тобой стряслось? – вскричала Антоньона. – Бьюсь об заклад, что этот бездельник викарий прочел тебе нудную проповедь и истомил твою бедную душеньку!
   Пепита не отвечала и продолжала рыдать.
   – Ну же! Перестань плакать и скажи мне, что случилось? Что сказал тебе викарий?
   – Да он меня вовсе не обидел, – ответила наконец Пепита.
   Затем, поняв, что Антоньона с интересом ожидала ее рассказа, и желая излить душу той, которая ей во всем сочувствовала и лучше всех, по-настоящему ее понимала, Пепита заговорила:
   – Отец викарий уговаривал меня раскаяться в грехах, отпустить с миром дона Луиса, радоваться его отъезду и забыть его. Я со всем согласилась и обещала радоваться разлуке с доном Луисом. Я решила забыть и даже возненавидеть его. Но видишь, Антоньона, я не могу – это выше моих сил. Пока отец викарий был здесь, мне казалось, что у меня на все достанет мужества, но едва он ушел, меня будто покинул бог, – силы оставили меня, и в отчаянии я упала. Ведь я мечтала быть счастливой с этим человеком, которого не могу не любить; я надеялась с помощью чудесной силы любви возвыситься до него, чтобы в тесном общении с его исключительным умом стать ему равной и слить воедино наши мысли, желания и сердца. Бог отнимает его у меня, и я остаюсь одна, без надежды, без утешения. Как это ужасно! Отец викарий приводит справедливые, разумные доводы… Тогда они убедили меня. Но он ушел, и все показалось мне ничтожным – пустая игра слов, ложь, обман и хитрость. Я люблю дона Луиса – этот довод сильнее всех остальных! И если он тоже любит меня, почему не бросит все и не поспешит, не придет ко мне, нарушив все обеты и отказавшись от всех обязательств? Я раньше не знала, что такое любовь. Теперь знаю: ни на земле, ни на небе нет ничего сильнее ее. Чего бы я только не сделала для дона Луиса! А он для меня ничего не хочет сделать. Может быть, он не любит меня?… Да, не любит. Это был самообман: меня ослепило тщеславие. Если бы дон Луис любил меня, он пожертвовал бы ради меня своим будущим, обетами, славой безгрешного отца церкви, желанием стать светочем нашей веры – всем бы пожертвовал. Да простит, меня бог… Я скажу ужасную вещь, но мысль эта рвется из глубины души и огнем обжигает мой разум: ради него я отказалась бы даже от спасения души!
   – Иисус, Мария и Иосиф! – воскликнула Антоньона.
   – Да, да. Святая скорбящая богоматерь, прости меня, прости!… Я безумна… я не знаю, что говорю; я богохульствую!
   – Да, доченька, ты немного заговорилась! Господи помилуй, какая путаница у тебя в голове из-за этого проклятого богослова! Будь я на твоем месте, я бы ополчилась не против неба – ведь оно не виновато, – а против этого чертова семинариста и отплатила бы ему как следует, не зовись я Антоньоной! Меня так и подмывает пойти да за ухо притащить его сюда, к тебе, пусть на коленях вымолит у тебя прощение и поцелует ножки.
   – Нет, Антоньона! Мое безумие, видно, заразительно, – ты тоже бредишь. Все кончено, другого пути нет. Я последую совету отца викария, хотя бы это стоило мне жизни. Если я умру из-за дона Луиса, он сохранит мой образ в своей памяти и любовь ко мне – в сердце своем; милосердный бог позволит мне узреть его на небесах, а нашим душам соединиться и любить друг друга.
   Антоньона, обладавшая подлинно твердым характером, была далека от сентиментальности, но при последних словах Пепиты не смогла сдержать слезы.
   – Эх, девочка, – проговорила она, – ты добьешься, что я тоже завою и зареву, как корова. Успокойся и даже в шутку не помышляй о смерти. Я вижу, у тебя нервы разошлись. Хочешь, принесу чашку липового чаю?
   – Нет, спасибо. Оставь меня… видишь, я уже успокоилась.
   – Я закрою окна, может уснешь. Ты не спишь уже несколько дней… что с тобой станется? Будь проклят этот дон Луис! Взбрело же ему в голову стать священником! Он доконает тебя!
   Пепита закрыла глаза и затихла: ее утомил разговор с Антоньоной.
   Видя, что Пепита собирается уснуть, Антоньона склонилась над ней, неторопливо и ласково поцеловала в белоснежный лоб, оправила на ней платье, полузакрыла жалюзи на окнах, чтобы в комнате было темно, затем на цыпочках вышла и бесшумно прикрыла за собой дверь.
   Пока в доме Пепиты происходили эти события, на душе у сеньора дона Луиса де Варгаса было не веселее.
   Его отец, почти каждый день выезжавший верхом на прогулку, хотел взять его с собой, но дон Луис на этот раз отказался, сославшись на головную боль. И дон Педро уехал без него. Сын остался один, погруженный в грустные мысли; он был преисполнен решимости изгнать из души образ Пепиты и целиком посвятить себя богу.
   Не думайте, однако, что он не любил молодой вдовы. Из писем нам уже известно, насколько пылкой была его страсть; но он продолжал обуздывать ее благочестивыми и возвышенными рассуждениями, которые мы здесь опускаем, чтобы не впасть в грех многословия, поскольку в письмах дона Луиса найдется немало подобных образцов.
   Если мы захотим вникнуть в душу дона Луиса, мы увидим, что, кроме мысленного обета, данного им, но еще не осуществленного, кроме любви к богу, уважения к отцу, с которым он не желал соперничать, и, наконец, призвания к духовному сану, были и другие, менее благородные и возвышенные причины, помогавшие ему бороться против любви к Пепите.
   Дон Луис был настойчив и упорен; эти качества, направленные по верному руслу, выработали у него твердость характера. Ничто не могло его унизить в собственных глазах больше, чем отказ от прежних убеждений и целей в жизни. Он не мог без ущерба для самолюбия отказаться от своих стремлений, которые всегда открыто провозглашал, стяжав славу человека, целиком посвятившего себя богу, проникнутого высокой философией веры, – словом, будущего святого. А между тем все его намерения рухнут, если он позволит себе увлечься Пепитой Хименес. Хотя любовь Пепиты стоила очень дорого в глазах дона Луиса, все же ему представлялось, что, уступив, он подобно Исаву, продаст свое первородство [49] и омрачит свою славу.
   Вообще мы, люди, часто становимся игрушкой обстоятельств; вместо того чтобы твердо и не колеблясь идти к цели, мы отдаемся на волю течения. Мы не сами выбираем себе роль, но принимаем ту, что выпадет нам на долю, что готовит нам слепой случай. Профессия, политические взгляды, вся жизнь часто зависит от непредвиденных случаев, от неверной, капризной и неожиданной игры судьбы.
   Против этого с титанической силой восставала гордость дона Луиса. Что скажут о нем другие и, главное, что подумает о себе он сам, если окажется, что его идеал, новый человек [50], которого он создал в своей душе, и все его честолюбивые планы святой, добродетельной жизни рассеялись в одно мгновенье, растаяли в огненном взгляде, в мимолетном пламени прекрасных глаз, как тает иней при первых лучах утреннего солнца?
   Подобные размышления наравне с законными и существенными доводами тоже восстанавливали его против Пепиты, но все они облачались в религиозные покровы, так что сам дон Луис не мог как следует разобраться в них, считая любовью к богу не только то, что действительно было любовью к богу, но и то, что было себялюбием. Так, он вспоминал святых, которые выдерживали еще большие искушения, чем он, и не желал им уступить в твердости. Особенно запомнилась ему стойкость святого Иоанна Златоуста, который пренебрег просьбой любящей матери не покидать ее ради служения богу; с ласковыми упреками, слезами и горькими жалобами она привела сына в спальню и усадила рядом с собой на ложе, где он был рожден. Но все ее мольбы оказались тщетными. А дон Луис не в силах устоять перед просьбами посторонней женщины, которую он так недавно знает; он все еще колеблется между своим долгом и привлекательностью молодой вдовы – кто знает? – быть может, более кокетливой, чем влюбленной.
   Дон Луис размышлял о своем призвании, о достоинстве и величии духовной власти, стоящей неизмеримо выше всех ничтожных земных венцов, – ибо не смертный человек, не каприз изменчивой и раболепной черни, не вторжение варваров, не насилие побуждаемых алчностью мятежных войск, не ангел, не архангел, не признанный людьми повелитель, но сам святой дух установил сан священника. И вот из-за легкомысленного увлечения, вызванного девчонкой, из-за слезинки – возможно, неискренней – он готов презреть величественный сан, отказаться от власти, которой бог не дал даже архангелам, стоящим у его трона? Неужто пасть так низко, смешаться с невежественной чернью и стать одним из паствы, когда ему назначено быть пастырем, которому дано связывать и развязывать на земле то, что бог связывает и развязывает на небе, прощать грехи, возрождая людей водой и духом, наставлять их именем непогрешимого владыки, оглашать приговоры, что потом утверждаются на небесах? Добровольно отказаться от права стать посредником между богом и людьми в величайших таинствах, недоступных человеческому разуму, призывая с неба не уничтожающее жертву пламя, как Илья, – но благодать святого духа, очищающую сердца и облекающую их в ризы белее снега?
   Размышляя подобным образом, дон Луис то возносился духом в небесную высь, за облака, – и при этом бедная Пепита Хименес оставалась внизу, на земле, так далеко от него, что он едва различал ее; то внезапно спускался с высот, – и, коснувшись земли, снова видел прелестную, молодую, чистую и любящую Пепиту, которая вступала в борьбу против принятых решений и грозила одержать над ними победу.
   Так терзался дон Луис, полный противоречивых, мятущихся мыслей, когда в комнату без доклада и без стука вошел Куррито.
   Пока дон Луис оставался всего лишь богословом, Куррито был о своем братце невысокого мнения, но, увидев, как ловко богослов сидит на коне, стал безмерно уважать его, считая чуть не сверхчеловеком.
   Неумение ездить верхом унижало брата в глазах Куррито, но когда он увидел, что Луис не только разбирается в богословии и прочих науках, которых Куррито не понимал, считая чем-то весьма трудным и путаным, но и способен молодцом держаться на спине неукротимого зверя, – он проникся безграничным почтением и любовью к Луису. Куррито был бездельник, беспутный малый, но сердце у него было доброе. Дон Луис, став идолом Куррито, держал себя так, как обычно высшие натуры держатся по отношению к низшим существам, если знают об их поклонении. Дон Луис позволял любить себя – другими словами, разрешал Куррито деспотически властвовать над собой в маловажных вопросах. Но поскольку для людей, подобных дону Луису, не бывает значительных вопросов в повседневной жизни, получалось, что Куррито вертел Луисом как вздумается.
   – Я за тобой, – обратился он к брату, – пойдем в казино – там сегодня весело и полно людей. Что сидишь здесь один как дурень?
   Дон Луис без возражений, словно повинуясь приказу, взял шляпу, трость и, сказав: «Идем, если так хочешь», – последовал за Куррито, который шествовал впереди, весьма довольный своею властью над братом.
   Казино и в самом деле было полным-полно: кроме местных сеньоров, в канун Иванова дня съехалось немало соседей из округи.
   Большинство гостей собралось в патио – внутреннем дворе, выложенном мраморными плитами, с бассейном и фонтаном посреди и множеством цветочных горшков с чудоцветом, бальзамином, розами, гвоздикой и базиликом. Над двором была натянута парусина, защищавшая его от солнца. Вокруг шла галерея, поддерживаемая мраморными колоннами; в галерее и в залах были расставлены столы для ломбера, за другими столиками можно было просмотреть газеты или заказать кофе и прохладительные напитки; всюду стояли стулья, скамьи и кресла. На чистых, свежевыбеленных стенах висели многочисленные французские литографии с подробными объяснениями на двух языках. Они были посвящены жизни Наполеона I от Тулона до острова святой Елены, похождениям Матильды и Малек-Аделя [51], любовным и военным эпизодам из жизни Храмовника, Ревекки, леди Ровены и Айвенго [52]; ухаживаниям, шалостям, грехопадениям и порывам раскаяния Людовика XIV и мадемуазель де Лавальер [53].
   Куррито ввел дона Луиса, а дон Луис позволил себя ввести в залу, где собрались сливки местной знати, щеголи и денди городка и всей округи. Среди них выделялся граф де Хенасаар из соседнего города. Он был знатен и пользовался всеобщим уважением. Много времени он прожил в Мадриде и Севилье, одевался у лучших портных, заказывая им старинные народные и современные костюмы. Два раза его выбирали депутатом, и как-то он даже внес запрос правительству о произволе некоего алькальда-коррехидора [54].
   Граф выглядел человеком лет тридцати с небольшим, был хорош собой и знал это; он любил похвастаться своими успехами на жизненном поприще, в дуэлях и любви. Граф считался одним из самых настойчивых поклонников Пепиты, но, несмотря на все достоинства, он получил тот же отказ и в такой же форме, в какой получали все искатели ее руки.