– Быстрее, – подогнала его мать. – Скоро явятся сотрудники, Михаил Иванович придет…
   День уже разгорелся вовсю, обещал он быть солнечным и легким.
   Домой Пургин вернулся с неясным ощущением удачи: будто был на рыбалке и подсек хорошую рыбу – мясистого головля или язя – это ощущение долго не покидало его.
   Топаз Топазович еще дважды приезжал из Харькова – один раз на «майбахе», который отдавал в мойку где-то на окраине Москвы, и в самой Москве, в центре, появлялся уже на чистенькой, блистающей лаком машине, второй – на самолете: открылась пассажирская линия между Харьковом и Москвой и Платон Сергеевич решил испробовать ее, оба раза приглашал брата и Пургина с Корягой в «Метрополь» – этот порядок у него был словно бы специально отработан, – каждый раз они с братом одевались в одинаковые костюмы, и сорочки с галстуками у них были одинаковые.
   Только галстуки они повязывали по-разному: Сапфир Сапфирович – обычным общепринятым узлом, Топаз Топазович клал галстук поверх узла и закалывал золотой булавкой.
   За столом говорили обо всем сразу и вместе с тем ни о чем – об Абиссинии и урожае маиса в Хабаровском крае, о специфике ловли сига в онежских озерах и выступлении Сталина перед колхозниками – личных тем не касались, братья были сдержанны, мало пили и слушали музыку – модный октет, после гастролей поселившейся в «Метрополе», Пургин пытался понять их, узнать формулу их жизни, но ничего, кроме поверхностных бытовых деталей, зацепить не смог: Сапфир Сапфирович и Топаз Топазович продолжали оставаться для него загадкой, и вместе с тем Пургин ощутил – ждать осталось недолго – что-то должно приоткрыться и сделаться понятным.
   Возвращаясь во второй раз из «Метрополя», Пургин почувствовал, что за ним кто-то идет – шаг торопливый, тихий, будто у охотника. Он остановился, оглянулся, – человек повторил его действия – тоже остановился, замер. В вечернем сумраке он не был виден, вместо лица серело плоское пятно.
   «Кто же это может быть? Какой-нибудь Пестик? Или пешеход из МУРa?» – Словно бы декабрьский мороз полоснул Валю Пургина по лицу – заломило даже зубы, стало нечем дышать – в чем же он провинился? Тем, что знаком с Корягой и его командой, или тут виноват университетский профессор со своим братом?
   Пургин двинулся по тротуару, сопровождающий также двинулся, Пургин остановился и сопровождающий остановился, он, будто тень, повторял его движения. Пургину стало страшно. «Спокойно, спокойно, – Пургин отер рукою онемевший, словно после удара, рот, сжал правую руку в кулак. – Если будет драка, я одолею его. Должен одолеть». Сделал несколько шагов – сопровождающий, замерший у стены дома – он попал в удобную нишу – не двинулся: угадал, что Пургин сейчас остановится. «Нет, это не из уличных компаний, – понял Пургин, – это хуже».
   Мороз продолжал ему леденить лицо, зубы болели, рот, ставший чужим, перестал подчиняться – губы не шевелились, язык, словно мертвый обрубок, лежал неподвижно, мешал дышать, слова рождались только в мозгу, в мозгу же они и умирали – Пургин не мог их произнести.
   «Спокойно, спокойно, – произнес он мысленно, – еще спокойнее!» Он не помнил, как добрался до дома.
   Раздевшись, долго лежал неподвижно, потом спросил, всколыхнув звонкую ночную тишь комнаты:
   – Мам, с работой у тебя все в порядке?
   – Все, – сонно отозвалась мать и почти бессильно, не в состоянии выплыть из сна, прошептала: – А что?
   – Да ничего, ты спи, мам, спи! Я просто так спросил.
   Почти ничего не бывает в жизни «просто так», все имеет причину и следствие, имеет продолжение, все взаимосвязано – утром, выглянув в окошко, Валя увидел молодого невзрачного человека, стоящего на противоположной стороне тротуара и с интересом глядящего на их дом. Пургин отпрянул – человек смотрел прямо на него.
   Так, выходит, то, что он видел вчера, не было сном? Явь, значит? Но и вчерашнего страха тоже не было. Было другое – какое-то странное спокойствие. Пургин решил немного выждать – надо было проверить, настоящий хвост это или все-таки случайность, успокоиться окончательно, а затем уж принимать решение.
   Весь день Пургин просидел дома, и весь день на противоположной стороне тротуара дежурил человек – вначале молодой унылый парень, которого он увидел утром, его сменил носатый армянин с кудрявыми, как у Пушкина, бакенбардами, к вечеру на пост заступил чистенький старичок в аккуратной шляпе и галстуке, пришпиленном, как у Топаза Топазовича, булавкой к рубашке. Пургин, чувствуя знакомые ледяные ожоги на лице и боль в желудке, от которой его должно было вырвать – к горлу подползала какая-то теплая противная муть, голова кружилась, наблюдал за топтунами. Они наблюдали за ним, он – за ними, все в этой страшноватой яви, очень похожей на неприятную игру, закольцевалось.
   Вечером позвонил Коряга, голос у него был растерянным, хриплым – Попов это вроде был и не Попов, – Пургин ощутил душевную квелость, слабость, но быстро взял себя в руки: понял, что предстоит держать круговую оборону, а когда человек держит круговую оборону, он рассчитывает только на самого себя и в редком случае – на того, кто попал с ним в кольцо, – и ему остается одно: быть предельно холодным, собранным, засекать все мелочи, не упускать ничего. Но главное – владеть собой.
   Семнадцатилетний Пургин – без малого уже восемнадцатилетний, – пытался справиться с собой и это ему удавалось: закваска в этом человеке была твердая. Коряга пробормотал что-то смятое, неразличимое и поперхнулся собственным голосом.
   – Ты чего? – тихо, почти шепотом спросил Пургин, прижимая к губам телефонную трубку.
   – Ы-ы-ы, – вдруг залился, давясь внутренними слезами, пытающимися прорваться на поверхность, Попов, но прорваться он им не дал, перекусил воздушный поток зубами, перегрыз нитку, загнал противное, рожденное рвотным позывом «ы» обратно, снова умолк.
   – Ты чего?
   – Платона Сергеевича забрали, – довольно спокойно, почти справившись с собой, произнес Коряга, но спокойствие его длилось недолго, зубы неожиданно лязгнули – Пургин услышал в трубке жесткий, почти металлический стук.
   – Как это произошло?
   – Сняли с самолета. У него же билет на самолет был… Платон Сергеевич, ты знаешь – п-первооткрыватель, и вот доп-первооткрывался, – Коряга на той стороне провода всхлипнул.
   Корягу еще трясло, а Пургин обрел окончательное спокойствие.
   – Погоди, давай во всем разберемся. Ты можешь ко мне приехать?
   – Могу.
   – Гони сюда!
   Коряга появился через двадцать минут, у порога снял ботинки, в носках прошел в комнату.
   – Старичка в шляпе у противоположной стены видел?
   Коряга отрицательно мотнул головой.
   – Не видел!
   – А ведь он сейчас топчется там, на наш дом поглядывает, – Пургин подошел к окну, пальцем оттянул занавеску. – Стоит, никак сквозь землю провалиться не может.
   – Кто это? – спросил Коряга, с трудом удерживая себя в руках, зубы у него некрасиво взлязгнули, словно бы он перекусил ими проволоку.
   – А черт его знает, – Пургин неопределенно пожал плечами, до конца прочувствовав состояние Коряги, – то ли хочет отнять у меня мормышки для зимней ловли, то ли… Не ведаю, сударь, не ведаю, – закончил он манерно, окончательно избавившись от внутреннего озноба – вроде бы все уже встало свои места.
   Да, все определилось и морозный ветер перестал обжигать лицо.
   – И что же случилось? – спокойно спросил Пургин.
   Коряга, видя, как спокоен Пургин, заискивающе улыбнулся, глаза у него облегченно просветлели:
   – Думаешь, ничего страшного?
   – Откуда я знаю? Ты хоть расскажи, что произошло?
   – Я не знаю, как это произошло, знаю только, что произошло, без деталей, – Коряга, бывший всегда старшим, сейчас уступил Пургину, признав его старшинство, но эта маленькая победа не обрадовала Пургина.
   Он неожиданно ощутил, что за нынешний день повзрослел на несколько лет – если сказать, не постарел: такое стремительное взросление равно старению, износу в тяжелых буднях жизни – человек, старея, не приобретает ничего, взрослея же, он приобретает многое. Пургин молча взял с полки потрепанный томик Джека Лондона, которого любил, открыл наугад и, ткнув пальцем в страницу, попытался прочитать фразу и не смог – буквы превратились в безликую пшенку, в неопрятные одноразмерные зерна. Аккуратно поставил томик обратно. Но вот ведь как – в нынешний день он вошел одним, а выйдет другим, еще более постаревшим.
   – Ну и?.. – Пургин не закончив фразу, вопросительно поднял брови.
   – Самолет уходил ночью, из ресторана мы поехали туда, я на улице остался перекурить, а Арнольд Сергеевич пошел проводить Платона, – Коряга, всосав сквозь зубы воздух, зашипел, будто обжегся им. – Дай воды! – попросил он. – Горло жжет, словно после перепоя. – На вопросительный взгляд Пургина пояснил: – Один раз я имел честь… целую неделю потом маялся.
   Пургин дал ему воды. Коряга стукнул зубами о край стакана, шумно отпил, помотал головой:
   – Не могу!
   – Ты успокойся, – тихо проговорил Пургин, – успокойся!
   – В общем, в зале к Арнольду с Платоном подходят сразу пятеро, Платону задрали руки за спину и вверх и увели в машину. Там стояло три зеленых «эмки», военных, в одну его сунули, в ту, что посередке стояла, потом две первые «эмки» уехали, а задняя осталась.
   – А Сапфир? Что с ним?
   – Ничего. Арнольда отпустили. Он ошалело, как слепой, пронесся мимо меня, прыгнул в какой-то мотор и уехал. Даже не попрощался.
   – Не хотел, видать, привлекать к тебе внимания, – сказал Пургин, – специально. А ты?
   – Что я?
   – Ты что в это время делал?
   – Продолжал курить. На меня, понимаешь, столбняк наехал. Стою и курю, как идиот, ничего не могу с собою поделать.
   – Знакомая штука! – Пургин усмехнулся. – Третья «эмка» осталась?
   – Нет, тоже отчалила.
   – А ты, выходит, кустами, кустами, под мост, потом через овраг, через косогор и к нашим!
   – Да! Мудрено что-то ты говоришь.
   – Как умею.
   – Что делать?
   – Звонить Сапфиру.
   – Звонил раз тридцать – пусто! Телефон не отвечает.
   – Может, он оборвал провод и не хочет ни с кем говорить? – предположил Пургин.
   – Не знаю.
   – К нему, Толя, надо съездить домой, проверить – а вдруг?
   – Б-боюсь.
   – Не бойся!
   – А если арестуют?
   – Глупец! – весело произнес Пургин, стараясь отрезвить Корягу. – Если бы тебя понадобилось арестовывать – давно бы арестовали, прямо там, и в третью свободную «эмку» засунули бы. Мы с тобою никому не нужны, – сказал он и подумал о старичке, тщательно, будто геолог, разыскивающий золото, изучающим тротуар на противоположной стороне улицы. – Сапфир Сапфирович сидит дома, убитый арестом Топаза Топазовича. Это точно!
   Коряга даже не спросил, кто такой Топаз Топазович – не до того было, а с другой стороны, и без объяснений все понятно: это Платон.
   – Ладно, – осмелев, махнул рукой Коряга, – пойду!
   – Только ботинки не забудь надеть, – спокойно посоветовал Пургин.
   – Не боись, родимый, – Коряга не почувствовал иронии, лицо его покрылось пятнами. – Я побежал!
   – Погоди, – остановил Корягу Пургин, – если придется лечь на дно, у тебя место для отсидки есть?
   – Как это? – не понял Коряга.
   – Ну, место, где нас никто не найдет.
   Коряга озадаченно потер пальцем лоб и неожиданно просиял – лицо его сделалось обрадованным, он не сдержал короткого торжествующего смешка.
   – Есть такое место!
   – Где?
   – У Политехнического института. В самом центре!
   – Что это?
   – Квартира моего брата. С отдельным входом, с набором мебели и братовой одеждой. Как же я, дурак, раньше о ней не подумал?
   – Где сейчас брат?
   – В Красной армии. На Дальнем Востоке, в артиллерии служит. Как же я, дур-рак, его квартиру раньше не использовал, а? Вот дырявый кумпол! – Коряга звонко хлопнул себя по лбу: он уже переключился: словно и не было другого Коряги, недавно стучавшего зубами от растерянности.
   – Погоди, насчет дурака мы сейчас решим – дурак ты или не дурак? Брат где прописан? В этой квартире?
   – Нет! В том-то и дело, что нет. Это квартира его жены, а сам он вообще не имеет московской прописки…
   – Интересно, интересно, – задумчиво произнес Пурин, глядя сквозь занавеску на аккуратного старичка: тот по-свойски поздоровался с кем-то, приподнял шляпу и Пургин попробовал понять, с кем же именно он поздоровался? Еще не хватало, чтобы топтун имел в их проулке знакомых. Подумал о том, что надо бы оторваться от топтуна и посмотреть квартиру.
   – И телефон там есть, – радостно сообщил Коряга, – и удобства все! Чего же я раньше об этой берлоге не подумал?
   – Жена, естественно, с братом, на Дальнем Востоке находится?
   – А как же иначе? Где сапоги, там и галоши.
   – Если неожиданно приедет – не турнет нас?
   – Нет! Ручаюсь. Хорошая тетка!
   – Ну а с другой стороны, в чем мы замешаны? А? Давай разберемся!
   – Ну-у… – Коряга вопросительно сморщил лоб и голову склонил к плечу, – ну-у…
   – Вообще-то, в мире нет ни одного человека, который хотя бы раз в жизни не переступил букву закона, – сказал Пургин, – в Советском Союзе таких, наверное, меньше, чем, скажем, в стране лорда Керзона, но все равно сажать можно каждого второго. Даже октябрят, которые не приняли пионерскую присягу.
   – Вот именно! – подтвердил Коряга.
   – А я ведь ни в чем не виноват, – Пургин почувствовал, что в лицо ему снова ударил железный декабрьский ветер, смял губы, нос, выбил слезу из глаз; в груди сдавило дыхание. – И ты тоже… За что нас арестовывать? Чего мы переживаем?
   – Могут арестовать, еще как могут, – замотал головой Коряга, – я-то знаю, что могут. И Арнольда, и Платона я знаю лучше тебя. Подметут за милую душу! Я только удивляюсь, почему Арнольда отпустили?
   – Значит, так, Толян, первым делом двигай на квартиру Сапфира, проверь – может, все наши страхи напрасны и Топаза арестовали по шахтинскому делу или в связи с убийством какого-нибудь товарища? Кирова, допустим.
   – Давно это было…
   – Затем проверь квартиру брата и ко мне.
   – А ты? Пошли вместе!
   – Я не могу, – сказал Пургин, снова глянув сквозь занавеску на агента наружного наблюдения, – у меня кое-какие дела есть.
   Квартира Сапфира Сапфировича оказалась опечатанной – гепеушники отпустили профессора ровно настолько, чтобы он успел добежать до своего дома; за теми, кто входил в контакт с Сапфиром, установили наблюдение, – за Корягой, вполне возможно, тоже, иначе с чего бы старому топтуну приподнимать шляпу в братском приветствии? Он приветствовал корягиного топтуна. Если Сапфира взяли по-серьезному, за родство со Львом Давидовичем Троцким, скажем, то тогда возьмут и Пургина и Корягу, и без особых трудов докажут, что Пургин – родной племяник Троцкого, а Коряга – его приемный сын…
   Надо было принимать решение.
   Внутри, будто живой, шевелился страх – какой-то сосущий, жадный, голодный, он присасывался к сердцу и тянул, тянул, тянул из него соки, кровь, сердце сбивалось, останавливалось, прекращало работать, потом начинало стучать вновь. Пургин чувствовал, что его тошнит, тошнота ломает ему горло, он слышал треск хрящей и сопротивлялся; но сопротивление было вялым, он ничего не мог сделать – страх был сильнее его.
   Нужно было принимать решение, а Пургин никак не мог решиться – не хватало сил…
   Пургин спиной повалился на диван, глазами отыскал одну точку на потолке – приметную, засохший развод от мелкой протечки, и застыл. Он словно бы ухнул в пустоту, как в некую тюремную клетку, в пропасть, и смотрел сейчас оттуда на потолок больными вымороженными зрачками. Все, что было у него, все, что он имел, вплоть до затертых дырявых томиков Джека Лондона, купленных подешевке на книжной толкучке, – все остается здесь, в этой жизни, а ему придется уйти в другую… В другую жизнь.
   В горле у него что-то булькнуло, глазам стало тепло.
   Вечером мать собралась на уборку – часть кабинетов она хотела убрать до ночи, часть ранним утром, чтобы до девяти все было готово – раз в месяц она делала широкую уборку, забираясь с тряпкой и щеткой даже под тяжелые сейфы и под тумбы столов, если этого не делать, в кабинетах будет держаться стойкий запах пыли. И если этот запах проникнет в ткань портьер и ковровых дорожек, то от него уже никогда не избавиться – он поселится на всю жизнь.
   – Валя, ты поможешь мне? – спросила мать. – У меня сегодня трудная уборка.
   – Обязательно помогу, – сказал Пургин.
   Мать молча прижала к глазам пальцы.
   – Какой ты все-таки у меня хороший! – произнесла она благодарно, поймала рассеянную улыбку сына и улыбнулась ему ответно.
   На улице уже было холодно, с неба сыпала ранняя жестокая крупка, украшала асфальт сединой. Пургин шел за матерью, оглядывался на топтуна – молодого, с проворными тощими ногами товарища, и думал о том, что от молодого, несмотря на его проворство, оторваться будет легче, чем от старика.
   Квартира, о которой говорил Коряга, была то, что надо, – Коряга оказался прав.
   В проходной Кремля – широкие мрачные ворота охраняло несколько часовых, – у матери проверили пропуск, выписали разовую бумажку Пургину – сыну самой аккуратной технички правительственных помещений, – и Пургины очутились в Кремле.
   «Завтра меня сюда уже вряд ли пустят, – с неожиданным злорадством подумал Пургин, – и еще за голову схватятся: чего же пускали раньше? Что же все-таки наделали Сапфир с Топазом? Шпионаж? Валютные игры с государством? Попытка обесчестить Сталина, обрезать у него усы и заткнуть в задницу пробку от шампанского вместе с проволочной уздечкой? Что?»
   На это не было ответа. Ответ Валя Пургин получил через две недели, прочитав в центральной газете заметку о том, что арестованы два германских шпиона – братья А.С. и Т.С. Голицыны, виновные предстанут перед судом, и торопливый прокурор уже заранее требует высшей меры наказания.
   В кабинете Калинина, как и в прошлый раз, лежали подписанные, но еще не утвержденные государственной гербовой печатью орденские книжки, Пургин задумчиво перебрал их и с сожалением положил обратно, – а вот в соседнем кабинете нашел то, что нужно: в нескольких картонных ящиках лежали коробочки с орденами – в одной коробке ордена Ленина, в другой Красной Звезды, отдельно, на подоконнике, двумя тесными стопками высились чистые орденские книжки – ни одной пометки на страничках, ни одной помарки.
   Пургин вытащил из коробки несколько орденов Ленина – слышал, что на их изготовление идут золото и платина, сунул в карман, взял несколько чистых орденских книжек – пригодится и это, в кабинете Калинина взял одну книжку – на имя неведомого Михайлова Алексея Михайловича, – уже подписанную «всесоюзным старостой», тоже положил в карман.
   В столе, в глуби ящика нашел двенадцать пачек денег, завернутых в обычную газету, равнодушно сунул их за пазуху, и орден Красного Знамени – поблекший, со старой серебряной оправой, видать, орден был выпущен давно, также сунул в карман. Он пока не знал, зачем все это ему понадобится, но подписанная орденская книжка может стать документом. Печать, в конце концов, он может сделать сам – вырежет из картонки и пришлепнет, и за Михаила Ивановича подпишет. А деньги, они всегда были, есть и будут нужны.
   Он усмехнулся, представив себе несчастное лицо молодого топтуна, оставшегося за воротами Кремля: то-то начальство надерет ему уши! А что он может сделать, топтунчик-то? Свалить охрану? Пожаловаться на Пургина, что Пургин – плохой мальчик?
   Не-ет, у топтуна нет права даже на жалобу и уж тем более – права раскрывать самого себя.
   Пургин особенно старательно помогал матери, временами останавливался – делалось трудно дышать, в груди все переворачивалось, сердце подскакивало вверх, застревало в глотке, легкие, наоборот, шлепались в ноги, и их больно перетягивала невидимая жила, кадык гулко подпрыгивал, в горле что-то щелкало – Пургину хотелось заплакать, но он не плакал. Он много кое-чего нашел в столах – бланки, анкеты, золоченый британский орден, значки – все это забрал с собой, нисколько не беспокоясь, что его могут обыскать на выходе.
   Сегодня не будут обыскивать, сто из ста возможных, что не будут, а вот завтра уже будут, завтра утром владелец очищенного кабинета начнет лить горючие слезы перед Михаилом Ивановичем Калининым. Лично! Сердце заколотилось обреченно, Пургин, сглатывая слезы, незаметно оглядел мать, отметил, что она пополнела еще больше, – с хороших кремлевских харчей, – больше сгорбилась и постарела, стала сыну дороже, много дороже, чем раньше, чем неделю, чем день назад – еще день назад! Поняв простую истину, он чуть было не задохнулся – ему захотелось подвернуть обратно к освещенному тусклыми лампочками зданию Верховного Совета, положить на место ордена, бросить на подоконник наградные кожаные книжки, рядом бросить анкеты, хотя их можно оставить и в кармане, анкеты не нумерованные, но он уже не мог этого сделать – стоял вместе с матерью в мрачных пропускных воротах, изучаемый настороженными взглядами двух часовых.
   За воротами к ним вновь пристроился молодой замерзший топтун, стук его зубов был слышен на расстоянии.
   «Давай, давай», – Пургин обрадовался топтуну, как родному, но в следующий миг срезал свою радость, будто косой – сбрил весь верх вместе с цветами и бабочками, поморщился, ощутив, что в грудь наползает сырая, доселе неведомая тоска, перехватывает горло.
   Ему захотелось остановить время, задержаться в этой ночи, оглядеться в ней и поставить самому себе памятник на том месте, где он сейчас находится, оттянуть момент прощания с матерью, он даже всхлипнул оттого, что ему сделалось плохо, сглотнул слезы – никакого прощания с матерью, никаких памятников не будет.
   С матерью они давным-давно уже чужие люди, ни он ей, ни она ему не поверяют даже простых бытовых тайн, поэтому и с ней, и с прошлым он должен расстаться без всякого сожаления.
   – Валь, ты случаем не простудился? – поинтересовалась мать.
   – Нет, – сухо, сглатывая слово, ответил он, и мать не стала спрашивать, почему так сухо он отвечает ей – она шла впереди, переваливаясь с ноги на ногу, будто утка, проворно разрезая большим телом загустевший ночной воздух – одна-одинешенькая в большом городе, и Пургин – один-одинешенек, вот ведь как, и топтун…
   Пургин несколько раз оглянулся на топтуна, стараясь различить в темноте его лицо, но ничего не смог разобрать – лицо было плоским, смятым, будто попало под колесо автомобиля, топтун никак не мог согреться и громко стучал зубами, волокся и волокся следом, не отставая.
   «Интересно, этот гоголь-моголь и ночью будет дежурить? – спросил себя Пургин, пожалел наружника: – Хоть бы одежду ему теплую дали, что ли! Сдохнет человек от холода, люмбаго схватит, коклюш и двустороннюю пневмонию. А с другой стороны, пусть сдохнет – на эту службу нормальные не идут – идут те, кому ни уважения в обществе, ни счастья нет и не будет. Нет и не будет… Нет и… Плюнуть ему в пустые глаза, что ли? Впрочем, все это слова, слова, пустые, ничего не стоящие слова!»
   Ночью Пургин оделся, послушал дом. Мать, лежа на спине, громко храпела, давилась воздухом, слюной и собственным языком, сползающим в глотку. Где-то далеко гудела буксующая машина, бесполезно пытаясь зацепиться лысыми скатами за молодой ночной лед. Других звуков не было.
   Взглянув за занавеску, Пургин обнаружил, что проулок пуст – ни топтуна, подпирающего соседскою стенку, ни кошек, собирающихся на ночные сходки, ни собак, ни дворников с милиционерами – никого. Пургин взял сумку, которую собрал заранее, сунул в нее ордена и наградные книжки, завязанные в марлю. На цыпочках вышел из дома.
   Он весь проулок прошел на цыпочках, стараясь не издать ни одного звука, а когда завернул за угол, перешел на бег. Бежал до тех пор, пока не выдохся – ему казалось, за ним гонятся, вот-вот настигнут и сгребут под микитки, поволокут на Лубянку, но никто за ним не гнался.
   Через час он был уже в квартире около Политехнического музея. Коряга встретил его с бутылкой азербайджанского портвейна в руке – на этикетке было написано что-то мудреное.
   – Давай отметим новую жизнь, – предложил он.
   Пургин медленно покачал головой.
   – Нет, – взялся пальцами за шею, помял ее, – вот здесь что-то давит, – пожаловался он, – все время давит…
   Мать Пургина была арестована через сутки, ее увели трое людей, прибывших с Лубянки – двое в штатском, двое в форме с петлицами и эмалевыми кубиками – посадили в глухой фургон с безобидной надписью «Продукты» – крупно, и помельче, внизу, – «куры», фургон ушел, и больше Пургину никто не видел – она словно в воду канула, явно пропала, и где ее могила, тоже никто не знает; в квартире была сделана засада – думали, что сын кремлевской технички вернется домой и вляпается в силок, а там уж скрутить птичку будет делом техники, но он не вернулся. Через месяц засада была снята.
   Был объявлен всесоюзный розыск, и он ничего не дал – Валентин Пургин тоже как в воду канул.
   «Опытный, видать, гражданин, – решили те, кому было дано право решать, – в Сибирь, в тайгу, наверное, утек. Комаров кормит. А может, и лежит уже, тухнет… Снять розыск или нет?» Розыск снимать не стали.
   Осень в том году выдалась затяжная, холодная, черная, по крышам хлестал злой дождь, играл на водопроводных трубах нескончаемую песню, наводил уныние – под такую песню только спать, да сочинять жуткие сказки про болотных упырей, волосанов-леших и таинственных беззвучных и бестелесых дам, появляющихся ночью в домах добропорядочных граждан с одной целью – досмерти напугать какого-нибудь лысого пряника, защекотать его до обморока и тихо исчезнуть, ничего не взяв, ничего из вещей не потревожив.