В этом плане наиболее любопытным представляется рассмотрение взглядов П. Фейерабенда. Философ не просто выступает против науки и рационального мышления, а указывает на «опасные и деструктивные тенденции догматизации научной рациональности» [186], которые способствуют тотальному господству идеологии. Кроме того, философ критикует науку как таковую как бы «изнутри». Опираясь на обширный материал по истории науки, он показывает, что в основе принятых научных стандартов и норм часто лежат нерациональные компоненты. Мы не можем подходить к науке как к единому монолиту, построенному на рациональном фундаменте. Оказывается, что фундамент этот весьма непрочен и построенное на нем здание шатается. Мы начинаем задавать себе следующие вопросы: «В чем состоит ценность науки? Действительно ли она лучше, чем космология хоппи, наука и философия Аристотеля, учение о дао? Или наука – один из многих мифов, возникший при определенных исторических условиях?» [187]
Фейерабенд показывает, что сегодняшние представления о науке во многом связаны с ее лидирующим положением в современной цивилизации. Это превращает ее в своеобразный вариант религии, что наиболее ярко проявляется в отбрасывании любых форм вненаучного постижения мира. Сциентизм в этом плане есть не что иное, как научно-теоретический фанатизм. Причем претензии его распространяются далеко за пределы науки и возникает новая модель культуры. Она готова «терпеть» другие культуры «только в качестве вторичных образований той фундаментальной структуры, которая образуется в результате злосчастного альянса науки и "рационализма"» [188].
Это приводит к созданию особой модели философии, которая действительно является самосознанием культуры, но данного типа культуры – это сциентистская модель философии с очень узким спектром рационалистического отношения к миру. В результате философы занимаются апологетикой узкого стандарта рациональности как якобы наиболее истинного подхода к миру, считая «совершенно само собой разумеющимся, что каждая традиция должна подчиняться структурным принципам созданных ими абстрактных зданий. «Сами вещи» говорят после того, как их сделали вещами философы. И эти вещи философов стали масштабом разумной речи и нравственного поведения» [189].
В реальной же истории науки, продолжает Фейерабенд, чисто рационального подхода существовать не может. Это следует из природы научного открытия, которое всегда является открытием чего-то нового. Излишняя рациональность способна помешать науке. Ученый всегда выдвигает гипотезы, ломая старые принципы и стереотипы в объяснении явлений, игнорируя в этот момент принятые нормы и критерии научности. Уже поэтому они представляют собой часто преднаучные общефилософские установки, и ученый никогда не следует модели жесткой рациональности, как этого требуют, например, неопозитивисты. Более того, «направление исследований, которое противоречит наиболее фундаментальным принципам мышления определенного времени, может дать исследователю новую идею разума и таким образом, в конце концов, может оказаться вполне разумным» [190].
Таким образом, критерии рациональности (научности) срабатывают лишь задним числом, когда достигнут некий результат. Путь его достижения интерпретируется как чисто рациональный, и при этом часто забывается (особенно методологами науки, а не самими учеными), что на то или иное открытие повлияли факторы, которые при всем желании к рациональным отнести затруднительно.
Формально-логические требования к чистоте теории (непротиворечивость, полнота, независимость и т. д.) так и остаются требованиями к идеальным конструкциям, ученый не может их полностью осуществить. «Иначе говоря, есть практическая логика, которой пользуются ученые и которая еще не существует в эксплицитной форме (кроме, может быть, некоторых частей гегелевской логики, у Энгельса в диалектическом материализме), и эта логика делает возможными открытия при помощи систем, обладающих противоречиями» [191].
Последнее высказывание нам бы хотелось прокомментировать. Фейерабенд отнюдь не гнушается признать заслуги диалектического материализма (особенно на фоне сегодняшнего отказа всех и вся от возможности такого философского подхода). Он, в частности, высоко оценивает диалектическую логику как философскую попытку рациональным образом описать противоречивость нашего бытия путем исследования противоречий, которые всегда существуют в мире. И такая попытка дает достаточно эффективные результаты, в частности, когда развитие научных теорий рассматривается как снятие диалектических противоречий. Эта позиция позволяет философу выступить как против узкосциентистского понимания научной теории, так и против антисциентизма, выдвигающего заведомо нерациональные способы постижения бытия, многие из которых, по существу, можно вполне отнести к рациональным.
Наука, отмечает Фейерабенд, близка по многим своим параметрам к мифологии. Это современный миф или, точнее, миф современной культуры. Прежде всего чисто мифологическим является принцип следования принятым правилам и стандартам. «Обоснование мифа науки» осуществляется точно так же, как обоснование любого мифа – не посредством рациональных аргументов, а на основе веры, так как «современная наука подавляет своих оппонентов, а не убеждает их. Наука действует с помощью силы, а не с помощью аргументов» [192]. Структура научной теории также близка к мифу. Так, в обоих образованиях можно выделить некую центральную идею, которая не подлежит разрушению при их изменении. В мифологическом сознании имеется система основополагающих положений – это система запретов, табу. В научной теории мы называем это фундаментальными основаниями концепции. Научное сообщество создает механизм их защиты, который очень напоминает, отмечает П. Фейерабенд, защитную «табу-реакцию». «Как мы уже видели, фундаментальные верования защищаются с помощью этой реакции, а также с помощью вторичных усовершенствований, и все то, что не охватывается обоснованной категориальной системой или считается несовместимым с ней, либо рассматривается как нечто совершенно неприемлемое, либо – что бывает чаще – просто объявляется несуществующим. Наука не готова сделать теоретический плюрализм основанием научного исследования» [193]. Однако без такого «твердокаменного догматизма» наука не смогла бы осуществить своих претензий на познание истины, которая в каждой науке объявляется единственной и действительно является таковой, но в узких предметных рамках. Это ее важнейшее свойство, позволяющее сохранять знания в виде системы концептуальных теорий.
Точно так же, пишет философ, спорен аргумент о большей точности и логичности научных теорий по сравнению с другими формами отражения мира. Дело в том, что эта строгость и точность, так же как и критерии рациональности в целом, проявляются лишь задним числом, когда открытия совершены и теория создана. Но даже в этом случае реальные научные теории мало согласуются «со строгими предписаниями логики или чистой математики, и попытка подчинить им науку лишила бы ее той гибкости, без которой прогресс невозможен» [194]. Рассматривая эту проблему, Фейерабенд еще раз ссылается на диалектический материализм, высоко оценивая разработку в нем учения о развитии [195].
Историк математики Морис Клайн в своей книге с характерным названием «Математика. Утрата определенности» показывает, что даже чистая математика далека от требований разработанных для нее логических моделей. Математики не могут договориться даже о том, что является ее предметом, и, кроме этого, «над головами математиков, подобно дамоклову мечу, висит нерешенная проблема доказательства непротиворечивости всей математики» [196]. В конечном счете выбор модели для обоснования той или иной математики является случайным и есть скорее продукт веры, зависит «от исповедования той или иной философии». Математика всегда строится практически, а ее обоснования осуществляются значительно позже. Поэтому знаменитая строгость математики весьма относительна. «Строгого определения строгости не существует. Доказательство считается приемлемым, если оно получает одобрение ведущих специалистов своего времени или строится на принципах, которые модно использовать в данный момент» [197].
Таким образом, сциентистская методологическая модель науки, делает вывод П. Фейерабенд, является лишь идеальной конструкцией, которая далека от реальной науки, как и любая идеологическая или религиозная система. Он показывает, что наука опосредствована всем социокультурным фоном и не является творением только разума. Она носит в себе столь же много элементов нерационального, как миф или религия. И в этом нет ничего ни плохого, ни хорошего. Это факт, с которым необходимо считаться. Однако элементы относительности в понимании природы столь сильны, что в конечном счете мы должны признать, что ни философия, ни наука не являются рациональными знаниями, а представляют собой феномен внерационального постижения мира. Доведя сциентистские тезисы до абсурда, Фейерабенд растворяет науку в других формах сознания, что вообще не позволяет говорить о ее специфике [198].
Зеркальным отражением этих установок в современном антисциентизме выступают концепции, в которых, напротив, обосновывается тезис, что миф содержит в себе так много рационального, что трудно отличим от науки. Сегодня становится все более очевидным, что миф далеко не исчерпал себя как форма общественного сознания и не является объектом только истории культуры. Он остается эффективной формой воздействия на индивидуальное и массовое сознание. Мы уже отмечали в первой главе, что миф можно рассматривать как особого рода модель отношения человека к миру, которая меняет свое конкретное содержание от эпохи к эпохе, но вечно остается рядом с человеком. Как философия является самосознанием культуры, ориентированным на разум, так миф – самосознанием культуры, ориентированным на эмоциональность, и вечным источником как рациональных, так и художественных интерпретаций [199].
В современной философии обращение к мифу в рамках обсуждаемой нами проблематики реализуется в постановке проблемы рациональной интерпретации сущности иррационального. Основным заблуждением сциентистского подхода является отнесение к иррациональному всего того, что остается за рамками сегодняшнего стандарта рационального. Однако трактовать иррациональное лишь как некое вместилище для остатков бытия, которые не освоены рациональными методами, представляется значительным упрощением. Бытие едино, в нем самом нет двух противостоящих друг другу сфер: рациональной и иррациональной. Они являются характеристиками одного и того же образования и неизбежно взаимопроникают друг в друга. «Так называемое «иррациональное» всегда присутствует в так называемом «рациональном»… Для осуществления рациональных решений проблем, медиума, иррациональное не только нельзя обойти, оно – необходимо» [200].
Попытки чисто рационального объяснения бытия и форм его сознания приводят к парадоксальному результату. Поскольку всегда имеется предел рациональному познанию, то приходится признать реальное наличие нерациональной сферы, хотя бы в виде непознанного или пока непознанного. И сфера эта столь велика по сравнению с познанным, что скорее правильнее было бы признать, что мир иррационален по существу и имеются лишь островки рационального.
Есть иной путь: попытаться воссоединить внерациональные (и как частный случай иррациональные) и рациональные формы сознания бытия. И наиболее приемлемым образованием для этого выступает миф. Миф является прежде всего формой наиболее доходчивого проведения в сознание человека идей нравственного характера. Он исходит из человека и возвращается к нему, тогда как наука далека от интересов отдельного индивида, не затрагивает души человека. Наука пытается отделить объект исследования от познающего субъекта, стремясь ограничить влияние последнего на объективность описания мира. Однако в действиях людей очень трудно отделить субъективное от объективного. Субъективные переживания для человека оказываются часто не менее, а даже более важными.
Интуитивно мы осознаем это и довольно часто стараемся именно эмоционально воздействовать на сознание людей даже при проведении каких-то рациональных установок (например, при доказательстве и обосновании), делая тем самым их более убедительными. В этом плане миф является весьма действенным средством. Ему присуща изначальная смысловая гибкость, благодаря которой наука прекрасно вписывается в его структуру как элемент нового порядка, иного периода культуры.
К. Хюбнер доводит эти идеи до логического конца и утверждает, что степень рациональности мифа и науки одинакова, так как нет никакого иного обоснования рациональности, как только через внутреннее содержание каждого из образований. Они имеют общую структуру. Проявляется это в общей модели объяснения, основанной на чистом или предпосылочном опыте. При этом чистый опыт (в науке эмпирический опыт) основан на принципе интерсубъективности и в нем часто используется метод «проб и ошибок». А предпосылочный опыт и в мифе, и в науке основан на онтологии, которая является продуктом социокультурных обстоятельств. В этом смысле она относительна, «не имеет никакого абсолютного значения», может быть легко изменена и не может претендовать на то, что ее положения основаны на каких-то истинах. «Следовательно, различие между научным и мифическим опытом лежит исключительно в области содержания. Рациональная структура объяснения и интерсубъективного обоснования при этом никак не затрагивается» [201].
В то же время науку и миф нельзя сравнивать по их содержанию. «Нет ничего более неверного, чем приписывать мифу, как это часто происходит, статус иррационального, а науку противопоставлять ему в качестве рационального. Миф обладает своей собственной рациональностью, которая реализуется в рамках его собственных понятий об опыте и разуме… Соответственно, миф обладает своей собственной формой гармонизации: он упорядочивает явления и их взаимосвязи, использует «логику» своего «алфавита» и свои фундаментальные структуры» [202]. То есть, иначе говоря, у них разный эмпирический опыт, который задает разные области их семантики. Именно от этого зависят и некоторые их критерии. «Эти критерии обосновываются тем, что сами содержания себя эмпирически оправдывают; но именно поэтому они не могут быть сопоставлены друг с другом для установления рационального преимущества одного или другого» [203]. Противопоставление научности и ненаучности, рациональности и иррациональности, пишет философ, конечно, имеет место, но лишь внутри соответствующих форм сознания: мифа и науки. Но их нельзя сравнивать между собой, так как отсутствуют общие критерии сравнения. Их нельзя поставить в одинаковые семантические условия. Следовательно, «мифологический и научный опыт, мифологический и научный разум являются в известном смысле несоизмеримыми» [204].
Рациональным образом нельзя предпочесть и «нормативные цели» той или другой из этих двух форм общественного сознания. Такая предпочтительность, с одной стороны, ситуативна, а с другой – зависит от развития конкретно-исторических условий. В любом случае такой выбор осуществляется конкретным человеком в конкретных условиях. Поэтому о ненаучном мы можем говорить лишь изнутри самой науки, подразумевая под этим все то, что не входит в нее, не поддается исследованию научными методами. Соответственно, нерациональное (или иррациональное) – это то, что либо находится вне разума, либо стоит над ним, как надрациональное. Попытка критики мифологического сознания рациональными и научными методами ошибочна, так как это уже критика рационально реконструированного мифа, а не того, что есть на самом деле.
Можно вполне согласиться с Хюбнером, добавив к его рассуждениям, что в рамках человеческой культуры форм сознания полностью «очищенных» от других не бывает. Они взаимосвязаны и проникают друг в друга. Миф на определенном этапе помогал человеку выжить, давая объяснения мира. Наука, напротив, довольно часто претендует на выполнение почти религиозных функций, заставляя людей верить в нее так же безоговорочно, как в Бога. Действия дикаря, бросающего копье в наскальное изображение с целью достичь успеха на охоте, легко объяснимы логикой мифа. Внешне хорошо объясняемые наукой явления (например, изменение погоды под действием циклонов или антициклонов) для большинства современных людей воспринимаются фактически на мифологическом уровне (циклоны и антициклоны персонифицируются). Любое объяснение подразумевает раскрытие механизмов взаимодействия, что в свою очередь требует определенного элемента научения. А если последнего не было (или забыто, как большинство знаний, получаемых в школе), то объяснения лишь с помощью обозначения таких сил немногим рациональнее, чем, например, объяснения причин засухи горячим дыханием быка, а дождя – следствием прилета гигантской птицы, убивающей быка и создающей своими крыльями желаемую тень (как объяснял дождь древний египтянин). Оказавшись в том периоде культуры, когда господствует наука, мы слишком уверены, что она сможет объяснить нам все, хотя на самом деле объясняет она все лишь некоторым «посвященным в нее», т. е. тем, которые приняли правила ее игры и стараются не выходить за ее рамки. Попробуйте обратиться к специалисту за объяснениями феномена, которым он занимается. Если даже он снизойдет до беседы с вами, то вряд ли вы его поймете, так как не имеете специального образования. Но, скорее всего, он откажется делать это, раз вы не включены в его систему понятий (что сразу заставляет нас вспомнить о недоступности египетских жрецов). Вот почему рекомендации ученых, будь то область экономики, политики, просто жизни, часто ненамного эффективнее рекомендаций теологов.
Итак, миф и наука – это два разных способа постижения бытия, не противостоящих, но дополняющих друг друга. И то и другое образование несет в себе элементы как рационального, так и нерационального. Задача философии заключается в преодолении разрыва между ними. Лидирующее положение науки в современном обществе не является основанием для отрицания других форм духовного освоения бытия, таких, как миф, религия, искусство и прочие, тем более что это лидирующее положение может и измениться.
В период господства мифа люди познавали мир и открывали истины, хотя и осуществляли это «силою воображения», через образы. По своей понятийной структуре наука оказывается очень близкой к мифу, что позволяет обозначать научную теорию как вариант «интеллектуализированной мифологии» (Голосовкер). «В области познания существует примат и приоритет теории как опыта воображения над опытом чувств. У мифотворца чувства стимулировали воображение, но теоретически не познавали. В новой науке о микромире воображение уже не нуждается в стимулах чувств. Оно само себя стимулирует» [205].
Наука – это творчество, которое не может обойтись без воображения, проявления которого сохраняются в ней на всех уровнях. Творчество является основой любой духовной деятельности человека, следовательно, оно выступает в качестве связующего звена между рациональным познанием мира и его постижением образными, художественными средствами. Современное общество продолжает строить мифы, пусть и очень рационализированные. Если в древности миф приводил к нерасчлененности и отождествлению субъекта и объекта, то в современном мире это происходит или должно происходить через соединение дифференцированных областей познания с другими формами духовного освоения бытия. И результат этого мифа сможет быть выражен как образно, так и понятийно.
Глава 3. Смысл и предназначение философии
§ 1. Философия как стремление к мудрости. Проблемное поле философии
Фейерабенд показывает, что сегодняшние представления о науке во многом связаны с ее лидирующим положением в современной цивилизации. Это превращает ее в своеобразный вариант религии, что наиболее ярко проявляется в отбрасывании любых форм вненаучного постижения мира. Сциентизм в этом плане есть не что иное, как научно-теоретический фанатизм. Причем претензии его распространяются далеко за пределы науки и возникает новая модель культуры. Она готова «терпеть» другие культуры «только в качестве вторичных образований той фундаментальной структуры, которая образуется в результате злосчастного альянса науки и "рационализма"» [188].
Это приводит к созданию особой модели философии, которая действительно является самосознанием культуры, но данного типа культуры – это сциентистская модель философии с очень узким спектром рационалистического отношения к миру. В результате философы занимаются апологетикой узкого стандарта рациональности как якобы наиболее истинного подхода к миру, считая «совершенно само собой разумеющимся, что каждая традиция должна подчиняться структурным принципам созданных ими абстрактных зданий. «Сами вещи» говорят после того, как их сделали вещами философы. И эти вещи философов стали масштабом разумной речи и нравственного поведения» [189].
В реальной же истории науки, продолжает Фейерабенд, чисто рационального подхода существовать не может. Это следует из природы научного открытия, которое всегда является открытием чего-то нового. Излишняя рациональность способна помешать науке. Ученый всегда выдвигает гипотезы, ломая старые принципы и стереотипы в объяснении явлений, игнорируя в этот момент принятые нормы и критерии научности. Уже поэтому они представляют собой часто преднаучные общефилософские установки, и ученый никогда не следует модели жесткой рациональности, как этого требуют, например, неопозитивисты. Более того, «направление исследований, которое противоречит наиболее фундаментальным принципам мышления определенного времени, может дать исследователю новую идею разума и таким образом, в конце концов, может оказаться вполне разумным» [190].
Таким образом, критерии рациональности (научности) срабатывают лишь задним числом, когда достигнут некий результат. Путь его достижения интерпретируется как чисто рациональный, и при этом часто забывается (особенно методологами науки, а не самими учеными), что на то или иное открытие повлияли факторы, которые при всем желании к рациональным отнести затруднительно.
Формально-логические требования к чистоте теории (непротиворечивость, полнота, независимость и т. д.) так и остаются требованиями к идеальным конструкциям, ученый не может их полностью осуществить. «Иначе говоря, есть практическая логика, которой пользуются ученые и которая еще не существует в эксплицитной форме (кроме, может быть, некоторых частей гегелевской логики, у Энгельса в диалектическом материализме), и эта логика делает возможными открытия при помощи систем, обладающих противоречиями» [191].
Последнее высказывание нам бы хотелось прокомментировать. Фейерабенд отнюдь не гнушается признать заслуги диалектического материализма (особенно на фоне сегодняшнего отказа всех и вся от возможности такого философского подхода). Он, в частности, высоко оценивает диалектическую логику как философскую попытку рациональным образом описать противоречивость нашего бытия путем исследования противоречий, которые всегда существуют в мире. И такая попытка дает достаточно эффективные результаты, в частности, когда развитие научных теорий рассматривается как снятие диалектических противоречий. Эта позиция позволяет философу выступить как против узкосциентистского понимания научной теории, так и против антисциентизма, выдвигающего заведомо нерациональные способы постижения бытия, многие из которых, по существу, можно вполне отнести к рациональным.
Наука, отмечает Фейерабенд, близка по многим своим параметрам к мифологии. Это современный миф или, точнее, миф современной культуры. Прежде всего чисто мифологическим является принцип следования принятым правилам и стандартам. «Обоснование мифа науки» осуществляется точно так же, как обоснование любого мифа – не посредством рациональных аргументов, а на основе веры, так как «современная наука подавляет своих оппонентов, а не убеждает их. Наука действует с помощью силы, а не с помощью аргументов» [192]. Структура научной теории также близка к мифу. Так, в обоих образованиях можно выделить некую центральную идею, которая не подлежит разрушению при их изменении. В мифологическом сознании имеется система основополагающих положений – это система запретов, табу. В научной теории мы называем это фундаментальными основаниями концепции. Научное сообщество создает механизм их защиты, который очень напоминает, отмечает П. Фейерабенд, защитную «табу-реакцию». «Как мы уже видели, фундаментальные верования защищаются с помощью этой реакции, а также с помощью вторичных усовершенствований, и все то, что не охватывается обоснованной категориальной системой или считается несовместимым с ней, либо рассматривается как нечто совершенно неприемлемое, либо – что бывает чаще – просто объявляется несуществующим. Наука не готова сделать теоретический плюрализм основанием научного исследования» [193]. Однако без такого «твердокаменного догматизма» наука не смогла бы осуществить своих претензий на познание истины, которая в каждой науке объявляется единственной и действительно является таковой, но в узких предметных рамках. Это ее важнейшее свойство, позволяющее сохранять знания в виде системы концептуальных теорий.
Точно так же, пишет философ, спорен аргумент о большей точности и логичности научных теорий по сравнению с другими формами отражения мира. Дело в том, что эта строгость и точность, так же как и критерии рациональности в целом, проявляются лишь задним числом, когда открытия совершены и теория создана. Но даже в этом случае реальные научные теории мало согласуются «со строгими предписаниями логики или чистой математики, и попытка подчинить им науку лишила бы ее той гибкости, без которой прогресс невозможен» [194]. Рассматривая эту проблему, Фейерабенд еще раз ссылается на диалектический материализм, высоко оценивая разработку в нем учения о развитии [195].
Историк математики Морис Клайн в своей книге с характерным названием «Математика. Утрата определенности» показывает, что даже чистая математика далека от требований разработанных для нее логических моделей. Математики не могут договориться даже о том, что является ее предметом, и, кроме этого, «над головами математиков, подобно дамоклову мечу, висит нерешенная проблема доказательства непротиворечивости всей математики» [196]. В конечном счете выбор модели для обоснования той или иной математики является случайным и есть скорее продукт веры, зависит «от исповедования той или иной философии». Математика всегда строится практически, а ее обоснования осуществляются значительно позже. Поэтому знаменитая строгость математики весьма относительна. «Строгого определения строгости не существует. Доказательство считается приемлемым, если оно получает одобрение ведущих специалистов своего времени или строится на принципах, которые модно использовать в данный момент» [197].
Таким образом, сциентистская методологическая модель науки, делает вывод П. Фейерабенд, является лишь идеальной конструкцией, которая далека от реальной науки, как и любая идеологическая или религиозная система. Он показывает, что наука опосредствована всем социокультурным фоном и не является творением только разума. Она носит в себе столь же много элементов нерационального, как миф или религия. И в этом нет ничего ни плохого, ни хорошего. Это факт, с которым необходимо считаться. Однако элементы относительности в понимании природы столь сильны, что в конечном счете мы должны признать, что ни философия, ни наука не являются рациональными знаниями, а представляют собой феномен внерационального постижения мира. Доведя сциентистские тезисы до абсурда, Фейерабенд растворяет науку в других формах сознания, что вообще не позволяет говорить о ее специфике [198].
Зеркальным отражением этих установок в современном антисциентизме выступают концепции, в которых, напротив, обосновывается тезис, что миф содержит в себе так много рационального, что трудно отличим от науки. Сегодня становится все более очевидным, что миф далеко не исчерпал себя как форма общественного сознания и не является объектом только истории культуры. Он остается эффективной формой воздействия на индивидуальное и массовое сознание. Мы уже отмечали в первой главе, что миф можно рассматривать как особого рода модель отношения человека к миру, которая меняет свое конкретное содержание от эпохи к эпохе, но вечно остается рядом с человеком. Как философия является самосознанием культуры, ориентированным на разум, так миф – самосознанием культуры, ориентированным на эмоциональность, и вечным источником как рациональных, так и художественных интерпретаций [199].
В современной философии обращение к мифу в рамках обсуждаемой нами проблематики реализуется в постановке проблемы рациональной интерпретации сущности иррационального. Основным заблуждением сциентистского подхода является отнесение к иррациональному всего того, что остается за рамками сегодняшнего стандарта рационального. Однако трактовать иррациональное лишь как некое вместилище для остатков бытия, которые не освоены рациональными методами, представляется значительным упрощением. Бытие едино, в нем самом нет двух противостоящих друг другу сфер: рациональной и иррациональной. Они являются характеристиками одного и того же образования и неизбежно взаимопроникают друг в друга. «Так называемое «иррациональное» всегда присутствует в так называемом «рациональном»… Для осуществления рациональных решений проблем, медиума, иррациональное не только нельзя обойти, оно – необходимо» [200].
Попытки чисто рационального объяснения бытия и форм его сознания приводят к парадоксальному результату. Поскольку всегда имеется предел рациональному познанию, то приходится признать реальное наличие нерациональной сферы, хотя бы в виде непознанного или пока непознанного. И сфера эта столь велика по сравнению с познанным, что скорее правильнее было бы признать, что мир иррационален по существу и имеются лишь островки рационального.
Есть иной путь: попытаться воссоединить внерациональные (и как частный случай иррациональные) и рациональные формы сознания бытия. И наиболее приемлемым образованием для этого выступает миф. Миф является прежде всего формой наиболее доходчивого проведения в сознание человека идей нравственного характера. Он исходит из человека и возвращается к нему, тогда как наука далека от интересов отдельного индивида, не затрагивает души человека. Наука пытается отделить объект исследования от познающего субъекта, стремясь ограничить влияние последнего на объективность описания мира. Однако в действиях людей очень трудно отделить субъективное от объективного. Субъективные переживания для человека оказываются часто не менее, а даже более важными.
Интуитивно мы осознаем это и довольно часто стараемся именно эмоционально воздействовать на сознание людей даже при проведении каких-то рациональных установок (например, при доказательстве и обосновании), делая тем самым их более убедительными. В этом плане миф является весьма действенным средством. Ему присуща изначальная смысловая гибкость, благодаря которой наука прекрасно вписывается в его структуру как элемент нового порядка, иного периода культуры.
К. Хюбнер доводит эти идеи до логического конца и утверждает, что степень рациональности мифа и науки одинакова, так как нет никакого иного обоснования рациональности, как только через внутреннее содержание каждого из образований. Они имеют общую структуру. Проявляется это в общей модели объяснения, основанной на чистом или предпосылочном опыте. При этом чистый опыт (в науке эмпирический опыт) основан на принципе интерсубъективности и в нем часто используется метод «проб и ошибок». А предпосылочный опыт и в мифе, и в науке основан на онтологии, которая является продуктом социокультурных обстоятельств. В этом смысле она относительна, «не имеет никакого абсолютного значения», может быть легко изменена и не может претендовать на то, что ее положения основаны на каких-то истинах. «Следовательно, различие между научным и мифическим опытом лежит исключительно в области содержания. Рациональная структура объяснения и интерсубъективного обоснования при этом никак не затрагивается» [201].
В то же время науку и миф нельзя сравнивать по их содержанию. «Нет ничего более неверного, чем приписывать мифу, как это часто происходит, статус иррационального, а науку противопоставлять ему в качестве рационального. Миф обладает своей собственной рациональностью, которая реализуется в рамках его собственных понятий об опыте и разуме… Соответственно, миф обладает своей собственной формой гармонизации: он упорядочивает явления и их взаимосвязи, использует «логику» своего «алфавита» и свои фундаментальные структуры» [202]. То есть, иначе говоря, у них разный эмпирический опыт, который задает разные области их семантики. Именно от этого зависят и некоторые их критерии. «Эти критерии обосновываются тем, что сами содержания себя эмпирически оправдывают; но именно поэтому они не могут быть сопоставлены друг с другом для установления рационального преимущества одного или другого» [203]. Противопоставление научности и ненаучности, рациональности и иррациональности, пишет философ, конечно, имеет место, но лишь внутри соответствующих форм сознания: мифа и науки. Но их нельзя сравнивать между собой, так как отсутствуют общие критерии сравнения. Их нельзя поставить в одинаковые семантические условия. Следовательно, «мифологический и научный опыт, мифологический и научный разум являются в известном смысле несоизмеримыми» [204].
Рациональным образом нельзя предпочесть и «нормативные цели» той или другой из этих двух форм общественного сознания. Такая предпочтительность, с одной стороны, ситуативна, а с другой – зависит от развития конкретно-исторических условий. В любом случае такой выбор осуществляется конкретным человеком в конкретных условиях. Поэтому о ненаучном мы можем говорить лишь изнутри самой науки, подразумевая под этим все то, что не входит в нее, не поддается исследованию научными методами. Соответственно, нерациональное (или иррациональное) – это то, что либо находится вне разума, либо стоит над ним, как надрациональное. Попытка критики мифологического сознания рациональными и научными методами ошибочна, так как это уже критика рационально реконструированного мифа, а не того, что есть на самом деле.
Можно вполне согласиться с Хюбнером, добавив к его рассуждениям, что в рамках человеческой культуры форм сознания полностью «очищенных» от других не бывает. Они взаимосвязаны и проникают друг в друга. Миф на определенном этапе помогал человеку выжить, давая объяснения мира. Наука, напротив, довольно часто претендует на выполнение почти религиозных функций, заставляя людей верить в нее так же безоговорочно, как в Бога. Действия дикаря, бросающего копье в наскальное изображение с целью достичь успеха на охоте, легко объяснимы логикой мифа. Внешне хорошо объясняемые наукой явления (например, изменение погоды под действием циклонов или антициклонов) для большинства современных людей воспринимаются фактически на мифологическом уровне (циклоны и антициклоны персонифицируются). Любое объяснение подразумевает раскрытие механизмов взаимодействия, что в свою очередь требует определенного элемента научения. А если последнего не было (или забыто, как большинство знаний, получаемых в школе), то объяснения лишь с помощью обозначения таких сил немногим рациональнее, чем, например, объяснения причин засухи горячим дыханием быка, а дождя – следствием прилета гигантской птицы, убивающей быка и создающей своими крыльями желаемую тень (как объяснял дождь древний египтянин). Оказавшись в том периоде культуры, когда господствует наука, мы слишком уверены, что она сможет объяснить нам все, хотя на самом деле объясняет она все лишь некоторым «посвященным в нее», т. е. тем, которые приняли правила ее игры и стараются не выходить за ее рамки. Попробуйте обратиться к специалисту за объяснениями феномена, которым он занимается. Если даже он снизойдет до беседы с вами, то вряд ли вы его поймете, так как не имеете специального образования. Но, скорее всего, он откажется делать это, раз вы не включены в его систему понятий (что сразу заставляет нас вспомнить о недоступности египетских жрецов). Вот почему рекомендации ученых, будь то область экономики, политики, просто жизни, часто ненамного эффективнее рекомендаций теологов.
Итак, миф и наука – это два разных способа постижения бытия, не противостоящих, но дополняющих друг друга. И то и другое образование несет в себе элементы как рационального, так и нерационального. Задача философии заключается в преодолении разрыва между ними. Лидирующее положение науки в современном обществе не является основанием для отрицания других форм духовного освоения бытия, таких, как миф, религия, искусство и прочие, тем более что это лидирующее положение может и измениться.
В период господства мифа люди познавали мир и открывали истины, хотя и осуществляли это «силою воображения», через образы. По своей понятийной структуре наука оказывается очень близкой к мифу, что позволяет обозначать научную теорию как вариант «интеллектуализированной мифологии» (Голосовкер). «В области познания существует примат и приоритет теории как опыта воображения над опытом чувств. У мифотворца чувства стимулировали воображение, но теоретически не познавали. В новой науке о микромире воображение уже не нуждается в стимулах чувств. Оно само себя стимулирует» [205].
Наука – это творчество, которое не может обойтись без воображения, проявления которого сохраняются в ней на всех уровнях. Творчество является основой любой духовной деятельности человека, следовательно, оно выступает в качестве связующего звена между рациональным познанием мира и его постижением образными, художественными средствами. Современное общество продолжает строить мифы, пусть и очень рационализированные. Если в древности миф приводил к нерасчлененности и отождествлению субъекта и объекта, то в современном мире это происходит или должно происходить через соединение дифференцированных областей познания с другими формами духовного освоения бытия. И результат этого мифа сможет быть выражен как образно, так и понятийно.
Глава 3. Смысл и предназначение философии
§ 1. Философия как стремление к мудрости. Проблемное поле философии
Как мы уже отмечали в первой главе, древнегреческое слово «философия» означает любовь к мудрости. Уже в античности мы встречаемся с различными толкованиями мудрости. Данный термин обозначал «всякую осмысленную деятельность, умение, сноровку и вообще любого рода целесообразную деятельность» [206]. Одновременно мудрость – это, как отмечает А.Ф. Лосев, некоторая гибкость ума, или, в обычном понимании, – хитрость: «София противопоставлялась неучености и глупости (Plat. Prot. 360 d, Apol. 22 f) и отождествлялась либо с практической мудростью (как у Солона, Herod. 1 30), либо даже с хитроумием (как у афинян, 1 60)» [207].
Гераклит определял мудрость как говорение истины и действие в соответствии с природой [208], т. е. в соответствии с некими всеобщими законами, лежащими вне субъекта.
Сократ дополняет перечисленные характеристики мудрости пониманием ее как целостности (можно сказать гармоничности) ума. Кроме того, «сократовская София имеет ближайшее отношение к добродетели вообще, вернее же, к целесообразной практической деятельности вообще» [209]. Таким образом, в мудрости соединяются мыслительная и практическая деятельности. Одновременно с этим, по Сократу, мудрость есть еще и владение художественным словом, поэзией. Платон видит олицетворение мудрости в смысловой структуре Космоса, определяющей всю духовную деятельность человека.
Аристотель считает мудростью особого рода знание: «Мудрый тот, кто не только знает сущность вещи и факт существования этой сущности, но еще знает также и причину вещи и ее цель» [210]. Позже в античности к свойствам мудрости относят также знание критериев оценки поступков человека и его добродетельности. Согласно Сенеке, мудрость – это знание о сущности и причинах добра и зла. Кроме того, мудрость – это еще и познание Бога, и некое сознание, которое выходит за рамки рационального [211].
Гераклит определял мудрость как говорение истины и действие в соответствии с природой [208], т. е. в соответствии с некими всеобщими законами, лежащими вне субъекта.
Сократ дополняет перечисленные характеристики мудрости пониманием ее как целостности (можно сказать гармоничности) ума. Кроме того, «сократовская София имеет ближайшее отношение к добродетели вообще, вернее же, к целесообразной практической деятельности вообще» [209]. Таким образом, в мудрости соединяются мыслительная и практическая деятельности. Одновременно с этим, по Сократу, мудрость есть еще и владение художественным словом, поэзией. Платон видит олицетворение мудрости в смысловой структуре Космоса, определяющей всю духовную деятельность человека.
Аристотель считает мудростью особого рода знание: «Мудрый тот, кто не только знает сущность вещи и факт существования этой сущности, но еще знает также и причину вещи и ее цель» [210]. Позже в античности к свойствам мудрости относят также знание критериев оценки поступков человека и его добродетельности. Согласно Сенеке, мудрость – это знание о сущности и причинах добра и зла. Кроме того, мудрость – это еще и познание Бога, и некое сознание, которое выходит за рамки рационального [211].