Страница:
– Ксантипп.
– Хорошее имя. Не хуже любого другого.
– Зачем тебе знать то, что может быть опасно? Ты – мирный человек.
Взгляд Мозеса стал ледяным.
– Это мой третий сын, Ксантипп, – произнес он еще более хрипло. – Третий сын, которого я теряю. Все трое были непримиримыми, все трое умерли на кресте. Как ты думаешь, кому из них было легче? Моему первенцу Исайе? Или второму моему сыну – Александру? Или моему младшему – Марку? Зачем моему сердцу знать подробности? Чтобы оно разорвалось от горя? Неужели ты думаешь, что я не знаю, какие нечеловеческие муки перенес каждый из них? И что изменилось в мире от вашей борьбы, кроме того, что они умерли, и семя мое ушло в землю? Да, я мирный человек, но это не помешало мне потерять тех, кого я любил. Ты можешь объяснить – с какой целью Неназываемый забрал у меня детей? Что он от меня хочет?
– Не могу. И никто не сможет, Мозес. Мы просто люди и нам не дано проникнуть в его замысел.
Мозес помолчал, двигая губами. Щеки у него были вислые, такие же тяжелые, как веки, мимо крыльев крючковатого носа пролегали глубокие складки, и Иегуде показалось, что по одной из этих складок, сверкая, покатилась слеза.
– Значит, так было нужно. Таков был его замысел. Что ж… Ты принес весть, Ксантипп, – прохрипел Мозес. – Спасибо тебе. Что просишь взамен?
– Немного.
– Обычно за этими словами прячется многое.
– Не в этот раз, аба[5], не в этот раз…
Иегуда наклонился вперед и что-то прошептал в здоровое ухо собеседника.
В первый момент Мозес отшатнулся, но быстро взял себя в руки и сел ровно, запахнув простынь на неожиданно волосатой груди.
Он молчал долго, и Иегуда тоже молчал, слушая стук капель и песню воды в мраморной вазе фонтанчика.
– Хорошо, – произнес Мозес спокойно. – Я помогу тебе найти этого человека. Но другой помощи от меня не жди.
– Мне не нужна другая помощь. Я бы не просил бы и об этом, но не могу же я, чужак, ходить и расспрашивать прохожих… Ты – богатый купец, гражданин Рима – знаешь все, всех и каждого. Ты легко приведешь меня к нему…
– Я богат, я купец, – усмехнулся Мозес горько. – Я римлянин, я уже почти и не иудей, раз не живу по Закону. Дети мои – зелоты – отказались от меня, мне никогда не слышать смеха внуков. Я даже не смог прочесть каддиш над телами сыновей. Я давно умер для вас, в моем доме стоят статуи, новая жена моя – чужого племени… Ты просишь чужака помочь, хотя знаешь, что случится со мной, если кто-нибудь узнает, что я хоть как-то способствовал тебе…
– От меня никто и ничего не узнает, Мозес.
– Ты уверен в этом, Ксантипп?
– Никто не будет знать, что ты помог мне.
– Ты даешь слово?
– Даю.
Мозес помолчал, двигая бровями.
– Ты ведь чистоплотный человек, Ксантипп? – спросил он неожиданно. – Любишь помыться? Поплавать в чистой воде? Можешь не отвечать. Сам вижу, что да… Приходи в мои бани через два дня, после полудня. Возможно, если я тебе поверю, ответ уже будет ждать тебя в раздевалке. Или не будет – тогда тебе предстоит все сделать самому. И не ищи со мной встреч, земляк. В любом случае – не ищи. Мы с тобой больше не увидимся. Так будет лучше для всех.
Иегуда ничего не ответил.
Он облокотился на теплый камень скамьи и прикрыл глаза.
Когда он снова открыл их, в лакониуме уже никого не было.
Глава 3
Глава 4
– Хорошее имя. Не хуже любого другого.
– Зачем тебе знать то, что может быть опасно? Ты – мирный человек.
Взгляд Мозеса стал ледяным.
– Это мой третий сын, Ксантипп, – произнес он еще более хрипло. – Третий сын, которого я теряю. Все трое были непримиримыми, все трое умерли на кресте. Как ты думаешь, кому из них было легче? Моему первенцу Исайе? Или второму моему сыну – Александру? Или моему младшему – Марку? Зачем моему сердцу знать подробности? Чтобы оно разорвалось от горя? Неужели ты думаешь, что я не знаю, какие нечеловеческие муки перенес каждый из них? И что изменилось в мире от вашей борьбы, кроме того, что они умерли, и семя мое ушло в землю? Да, я мирный человек, но это не помешало мне потерять тех, кого я любил. Ты можешь объяснить – с какой целью Неназываемый забрал у меня детей? Что он от меня хочет?
– Не могу. И никто не сможет, Мозес. Мы просто люди и нам не дано проникнуть в его замысел.
Мозес помолчал, двигая губами. Щеки у него были вислые, такие же тяжелые, как веки, мимо крыльев крючковатого носа пролегали глубокие складки, и Иегуде показалось, что по одной из этих складок, сверкая, покатилась слеза.
– Значит, так было нужно. Таков был его замысел. Что ж… Ты принес весть, Ксантипп, – прохрипел Мозес. – Спасибо тебе. Что просишь взамен?
– Немного.
– Обычно за этими словами прячется многое.
– Не в этот раз, аба[5], не в этот раз…
Иегуда наклонился вперед и что-то прошептал в здоровое ухо собеседника.
В первый момент Мозес отшатнулся, но быстро взял себя в руки и сел ровно, запахнув простынь на неожиданно волосатой груди.
Он молчал долго, и Иегуда тоже молчал, слушая стук капель и песню воды в мраморной вазе фонтанчика.
– Хорошо, – произнес Мозес спокойно. – Я помогу тебе найти этого человека. Но другой помощи от меня не жди.
– Мне не нужна другая помощь. Я бы не просил бы и об этом, но не могу же я, чужак, ходить и расспрашивать прохожих… Ты – богатый купец, гражданин Рима – знаешь все, всех и каждого. Ты легко приведешь меня к нему…
– Я богат, я купец, – усмехнулся Мозес горько. – Я римлянин, я уже почти и не иудей, раз не живу по Закону. Дети мои – зелоты – отказались от меня, мне никогда не слышать смеха внуков. Я даже не смог прочесть каддиш над телами сыновей. Я давно умер для вас, в моем доме стоят статуи, новая жена моя – чужого племени… Ты просишь чужака помочь, хотя знаешь, что случится со мной, если кто-нибудь узнает, что я хоть как-то способствовал тебе…
– От меня никто и ничего не узнает, Мозес.
– Ты уверен в этом, Ксантипп?
– Никто не будет знать, что ты помог мне.
– Ты даешь слово?
– Даю.
Мозес помолчал, двигая бровями.
– Ты ведь чистоплотный человек, Ксантипп? – спросил он неожиданно. – Любишь помыться? Поплавать в чистой воде? Можешь не отвечать. Сам вижу, что да… Приходи в мои бани через два дня, после полудня. Возможно, если я тебе поверю, ответ уже будет ждать тебя в раздевалке. Или не будет – тогда тебе предстоит все сделать самому. И не ищи со мной встреч, земляк. В любом случае – не ищи. Мы с тобой больше не увидимся. Так будет лучше для всех.
Иегуда ничего не ответил.
Он облокотился на теплый камень скамьи и прикрыл глаза.
Когда он снова открыл их, в лакониуме уже никого не было.
Глава 3
Израиль. Шоссе 90
Наши дни
«Тойота» не ехала, она скакала, словно раненная лошадь, неловко припадая на согнутую стойку. С каждой сотней метров неприятный звук, доносящийся из-под капота, становился все сильнее и сильнее, словно пикап задыхался. Из пробитого радиатора хлестали струи пара, дизель не стучал, а грохотал, грозя каждую минуту заклинить от перегрева. Но, несмотря на это, «Такома» все еще ковыляла в ритме «три четверти», шлепая одной лопнувшей покрышкой по выкрошенному асфальту.
Профессор крутанул руль влево, ныряя в промежуток между двумя каменными россыпями, пикап прыгнул, подминая рычагами обломки, под днищем загромыхало, по кузову полетела канистра с водой и автомат. Гряда красно-желтых скал, практически такая же, как и та, из которой они недавно выбрались, заплясала перед пробитым пулями лобовым стеклом.
– Ну, деррржисссььььь! – процедил сквозь зубы дядя Рувим. – Ну, еще чуть-чуть!
И «Тойота» из последних сил ползла по камням, истекая водой, паром и соляркой из пулевых пробоин. Валентин и сам понимал, что спасение возможно только в скалах, и каждый метр отрыва давал им фору в несколько секунд. Их судорожное движение уже совсем не напоминало езду – это была агония старенького пикапа, спасавшего своих новых и последних хозяев, и все-таки в сравнении с пешим ходом это был стремительный полет.
Сзади взревел реактивный двигатель.
Рувим даже ухом не повел – его единственной задачей было хоть как-то удержать «Такому» на траектории, а это оказалось очень нелегко: руль буквально рвал ему руки из плеч. Зато Шагровский и Арин обернулись вместе, едва не разбив друг о друга лбы, и успели заметить, как F-35 свечкой уходит в небо, опираясь на огненный тугой жгут, бьющий из дюз, а по дороге кувыркается смятой сигаретной пачкой один из сине-желтых минивэнов.
Минивэн Брайена катился легко, как катится от ветра жестяная банка из-под коки. Он уже и на машину был похож только отчасти: несколько кульбитов изжевали «Джи-Эм» весьма основательно.
Но не сделали легче.
Кларенс сидел на асфальте, разинув рот в крике, но исторгал только лишь мышиный писк: сведенные судорогой голосовые связки не давали воздуху прохода. Легат почувствовал, что его горло сейчас лопнет – разлетится на лоскуты кожа, рванут сосуды, переполненные адреналином, отлетит в сторону потерявшая связь с туловищем голова, и тогда из обрубка шеи и вырвется могучий звериный крик.
Так вот, беспомощно сипя, он смотрел на приближающуюся смерть, не в силах даже опрокинуться навзничь. Скрипел и грохал, ударяясь о землю, сминаемый металл, визжали покрышки, ревел на форсаже могучий движок «Молнии», а Кларенс, еще четверть часа назад ощущавший себя как минимум наследником Александра Македонского, зажмурился, втягивая в плечи голову. «Джи-Эм» перелетел через него, ободрав торчащим в сторону куском металла часть кожи с головы и плеча, и огромным бесформенным снарядом рухнул на крышу минивэна Беаты, начавшего набирать скорость. Задние колёса микроавтобуса разъехались, словно ноги у лошади, попавшей на лед. Под кузовом что-то оглушительно треснуло, полетели искры. Кларенс успел рассмотреть, как складываются оконные стойки и в сторону отлетает чья-то оторванная рука с зажатой в ней трубой РПГ.
Сцепившиеся, как коты в драке, минивэны выскочили с дороги и, несколько раз перевернувшись, замерли на камнях. Внутри машины, из которой Кларенс выпрыгнул несколько секунд назад, кто-то завыл от боли, а потом принялся орать, словно роженица при коротких схватках – отрывисто, на выдохе.
Хотя кровь от сорванного скальпа заливала Кларенсу лицо, он практически не пострадал. Рука (он не мог понять чья, пока не увидел татуировку на запястье) с гранатометом лежала рядом, и пальцы все еще сжимали трубу ствола. Медленно, словно опасаясь, что обрубок очнется и бросится наутек, канадец взялся за РПГ и потянул его к себе вместе с оторванной конечностью. Потом устроил находку на коленях и принялся по одному отгибать сведенные судорогой пальцы. Когда кровь мешала ему видеть, он смахивал ее небрежным движением, так же, как пот со лба.
Ему больше не было страшно.
Ему даже не было жарко, хотя на разогретом за день асфальте впору было готовить яичницу.
Кларенсу было холодно и, как ни странно, этот холод отрезвил его, заставил действовать.
Воздух заполнился гулом и свистом. Звук был настолько плотным, что у канадца заболели зубы – тяжелая вибрация сотрясла кости черепа. Ему казалось, что пломбы с зудом начали выдавливаться из своих мест, по пересохшему языку зашуршала мелкая крошка. В пятидесяти метрах от него над дорогой завис истребитель. С этого расстояния он не казался таким огромным – раскрашенная в цвета пустыни пузатая птица или насекомое. За отблескивающим в закатном свете фонарем виднелось отверстие, в котором бешено вращался почти невидимый пропеллер, и поток воздуха, на который опиралась короткокрылая туша, гнал во все стороны мелкую пыль. Работающие рулевые дюзы подхватывали ее, сворачивали в тугие жгуты и превращали в некоторое подобие корней, тянущихся по камням.
Зрелище было фантасмагорическое и страшное одновременно.
Кларенс наконец-то отодрал от РПГ мертвую ладонь своего подчиненного и медленно, опираясь на колено, поднялся, держа гранатомет в руках. Он прекрасно осознавал, что пилот видит каждое его движение, и даже мог представить, как выглядит со стороны – маленькая перекособоченная фигурка, Давид против Голиафа. Он бы с удовольствием побежал, но бежать было некуда.
Летающий монстр хочет боя?.. Что ж, он его получит!
После очередного козлиного прыжка под капотом глухо бухнуло, крышку сорвало и отбросило, будто в моторном отсеке взорвалась динамитная шашка, профессора со спутниками швырнуло на приборную доску, и «Тойота» стала, как вкопанная, застряв колесными дисками в острых камнях. Повисли на уплотнителях остатки расстрелянного лобового стекла, вверх ударила струя удивительно плотного пара и тут же с шипением осела в изуродованное нутро «Такомы».
– Из машины, быстро, – просипел Кац, держась за ушибленную грудь. – Валентин, оружие и воду – из кузова!
Сам он вывалился из кабины пикапа, таща за собой трофейный автомат и рюкзак Шагровского.
Автомат каким-то чудом не вылетел из «Тойоты» во время их скачки по камням. Канистру с водой вспороло очередью, как консервную банку ножом, и вода в ней плескалась на самом дне. Зато сумка с тремя кожаными флягами, подарком Зайда, уцелела: Шагровский едва отвязал лямку от проушины, выламывая о брезентовый узел остатки ногтей. Шесть литров воды – целое состояние в этих выжженных горах.
Валентин повернулся, готовы пуститься вдогонку за дядей и Арин, но увидел, что те стоят в десятке шагов от машины, не в силах оторвать взгляд от того, что происходит за его спиной.
Шагровский оглянулся.
На самом деле, путь только показался им длинным: пикап проковылял едва ли метров триста от поворота, и с этого места было прекрасно видно и человека, стоящего рядом с обломками микроавтобусов, и зависший напротив него самолет.
Потом человек положил себе на плечо какую-то палку с грушей на конце. Истребитель продолжал висеть на том же месте, слегка покачивая крыльями. Внезапно от фигурки стоящего в сторону самолета протянулась желто-оранжевая кривая, словно кто-то полоснул по золотистому полотну заката опасной бритвой…
Наши дни
«Тойота» не ехала, она скакала, словно раненная лошадь, неловко припадая на согнутую стойку. С каждой сотней метров неприятный звук, доносящийся из-под капота, становился все сильнее и сильнее, словно пикап задыхался. Из пробитого радиатора хлестали струи пара, дизель не стучал, а грохотал, грозя каждую минуту заклинить от перегрева. Но, несмотря на это, «Такома» все еще ковыляла в ритме «три четверти», шлепая одной лопнувшей покрышкой по выкрошенному асфальту.
Профессор крутанул руль влево, ныряя в промежуток между двумя каменными россыпями, пикап прыгнул, подминая рычагами обломки, под днищем загромыхало, по кузову полетела канистра с водой и автомат. Гряда красно-желтых скал, практически такая же, как и та, из которой они недавно выбрались, заплясала перед пробитым пулями лобовым стеклом.
– Ну, деррржисссььььь! – процедил сквозь зубы дядя Рувим. – Ну, еще чуть-чуть!
И «Тойота» из последних сил ползла по камням, истекая водой, паром и соляркой из пулевых пробоин. Валентин и сам понимал, что спасение возможно только в скалах, и каждый метр отрыва давал им фору в несколько секунд. Их судорожное движение уже совсем не напоминало езду – это была агония старенького пикапа, спасавшего своих новых и последних хозяев, и все-таки в сравнении с пешим ходом это был стремительный полет.
Сзади взревел реактивный двигатель.
Рувим даже ухом не повел – его единственной задачей было хоть как-то удержать «Такому» на траектории, а это оказалось очень нелегко: руль буквально рвал ему руки из плеч. Зато Шагровский и Арин обернулись вместе, едва не разбив друг о друга лбы, и успели заметить, как F-35 свечкой уходит в небо, опираясь на огненный тугой жгут, бьющий из дюз, а по дороге кувыркается смятой сигаретной пачкой один из сине-желтых минивэнов.
* * *
Когда на тебя летит двухтонный микроавтобус, времени на сантименты не остается, и неудачливый легат решил спасать сам себя. На то, чтобы принять решение, распахнуть дверцу и прыгнуть, понадобилось чуть больше полутора секунд. Быстро? Конечно же, быстро! Но для того, чтобы спасти свою шкуру в такой свистопляске – недостаточно быстро. Беата налегла грудью на рулевое колесо, уводя их вэн от удара, а Кларенс летел в сторону от машины, стараясь сгруппироваться, чтобы не свернуть себе шею об асфальт. Вернее, прыгая, канадец думал, что летит в сторону, на самом деле прыжок получился заячий – он взмыл над кренящимся микроавтобусом вверх, рухнул вниз, на старый растрескавшийся гудрон, и понял, что Беате, возможно, удастся увернуться, а вот ему…Минивэн Брайена катился легко, как катится от ветра жестяная банка из-под коки. Он уже и на машину был похож только отчасти: несколько кульбитов изжевали «Джи-Эм» весьма основательно.
Но не сделали легче.
Кларенс сидел на асфальте, разинув рот в крике, но исторгал только лишь мышиный писк: сведенные судорогой голосовые связки не давали воздуху прохода. Легат почувствовал, что его горло сейчас лопнет – разлетится на лоскуты кожа, рванут сосуды, переполненные адреналином, отлетит в сторону потерявшая связь с туловищем голова, и тогда из обрубка шеи и вырвется могучий звериный крик.
Так вот, беспомощно сипя, он смотрел на приближающуюся смерть, не в силах даже опрокинуться навзничь. Скрипел и грохал, ударяясь о землю, сминаемый металл, визжали покрышки, ревел на форсаже могучий движок «Молнии», а Кларенс, еще четверть часа назад ощущавший себя как минимум наследником Александра Македонского, зажмурился, втягивая в плечи голову. «Джи-Эм» перелетел через него, ободрав торчащим в сторону куском металла часть кожи с головы и плеча, и огромным бесформенным снарядом рухнул на крышу минивэна Беаты, начавшего набирать скорость. Задние колёса микроавтобуса разъехались, словно ноги у лошади, попавшей на лед. Под кузовом что-то оглушительно треснуло, полетели искры. Кларенс успел рассмотреть, как складываются оконные стойки и в сторону отлетает чья-то оторванная рука с зажатой в ней трубой РПГ.
Сцепившиеся, как коты в драке, минивэны выскочили с дороги и, несколько раз перевернувшись, замерли на камнях. Внутри машины, из которой Кларенс выпрыгнул несколько секунд назад, кто-то завыл от боли, а потом принялся орать, словно роженица при коротких схватках – отрывисто, на выдохе.
Хотя кровь от сорванного скальпа заливала Кларенсу лицо, он практически не пострадал. Рука (он не мог понять чья, пока не увидел татуировку на запястье) с гранатометом лежала рядом, и пальцы все еще сжимали трубу ствола. Медленно, словно опасаясь, что обрубок очнется и бросится наутек, канадец взялся за РПГ и потянул его к себе вместе с оторванной конечностью. Потом устроил находку на коленях и принялся по одному отгибать сведенные судорогой пальцы. Когда кровь мешала ему видеть, он смахивал ее небрежным движением, так же, как пот со лба.
Ему больше не было страшно.
Ему даже не было жарко, хотя на разогретом за день асфальте впору было готовить яичницу.
Кларенсу было холодно и, как ни странно, этот холод отрезвил его, заставил действовать.
Воздух заполнился гулом и свистом. Звук был настолько плотным, что у канадца заболели зубы – тяжелая вибрация сотрясла кости черепа. Ему казалось, что пломбы с зудом начали выдавливаться из своих мест, по пересохшему языку зашуршала мелкая крошка. В пятидесяти метрах от него над дорогой завис истребитель. С этого расстояния он не казался таким огромным – раскрашенная в цвета пустыни пузатая птица или насекомое. За отблескивающим в закатном свете фонарем виднелось отверстие, в котором бешено вращался почти невидимый пропеллер, и поток воздуха, на который опиралась короткокрылая туша, гнал во все стороны мелкую пыль. Работающие рулевые дюзы подхватывали ее, сворачивали в тугие жгуты и превращали в некоторое подобие корней, тянущихся по камням.
Зрелище было фантасмагорическое и страшное одновременно.
Кларенс наконец-то отодрал от РПГ мертвую ладонь своего подчиненного и медленно, опираясь на колено, поднялся, держа гранатомет в руках. Он прекрасно осознавал, что пилот видит каждое его движение, и даже мог представить, как выглядит со стороны – маленькая перекособоченная фигурка, Давид против Голиафа. Он бы с удовольствием побежал, но бежать было некуда.
Летающий монстр хочет боя?.. Что ж, он его получит!
* * *
Пикап «умер» в полусотне метров от спасительных скал.После очередного козлиного прыжка под капотом глухо бухнуло, крышку сорвало и отбросило, будто в моторном отсеке взорвалась динамитная шашка, профессора со спутниками швырнуло на приборную доску, и «Тойота» стала, как вкопанная, застряв колесными дисками в острых камнях. Повисли на уплотнителях остатки расстрелянного лобового стекла, вверх ударила струя удивительно плотного пара и тут же с шипением осела в изуродованное нутро «Такомы».
– Из машины, быстро, – просипел Кац, держась за ушибленную грудь. – Валентин, оружие и воду – из кузова!
Сам он вывалился из кабины пикапа, таща за собой трофейный автомат и рюкзак Шагровского.
Автомат каким-то чудом не вылетел из «Тойоты» во время их скачки по камням. Канистру с водой вспороло очередью, как консервную банку ножом, и вода в ней плескалась на самом дне. Зато сумка с тремя кожаными флягами, подарком Зайда, уцелела: Шагровский едва отвязал лямку от проушины, выламывая о брезентовый узел остатки ногтей. Шесть литров воды – целое состояние в этих выжженных горах.
Валентин повернулся, готовы пуститься вдогонку за дядей и Арин, но увидел, что те стоят в десятке шагов от машины, не в силах оторвать взгляд от того, что происходит за его спиной.
Шагровский оглянулся.
На самом деле, путь только показался им длинным: пикап проковылял едва ли метров триста от поворота, и с этого места было прекрасно видно и человека, стоящего рядом с обломками микроавтобусов, и зависший напротив него самолет.
Потом человек положил себе на плечо какую-то палку с грушей на конце. Истребитель продолжал висеть на том же месте, слегка покачивая крыльями. Внезапно от фигурки стоящего в сторону самолета протянулась желто-оранжевая кривая, словно кто-то полоснул по золотистому полотну заката опасной бритвой…
Глава 4
Римская империя
Остия. Вилла Понтия Пилата
37 год н. э.
Есть люди, для которых праздность – это цель жизни. Они готовы много лет трудиться, не покладая рук, для того, чтобы в один прекрасный день возлечь на клинии[6] и вкушать изысканные блюда сутками, делая перерывы исключительно на сон и на любовь. Те, кто наследует свое богатство от предков, могут позволить себе праздность сразу же, не утруждая себя работой. Но Пилат Понтийский ненавидел безделье и не находил себе места в своем поместье, расположенном в прекрасной Остии.
Император Тиберий (раньше Пилат сказал бы – да продлят Боги дни его жизни! – а теперь болезненно кривил губы от упоминания царственного имени) отозвал его из Иудеи и запретил появляться в Риме до особого распоряжения. Письмо было составлено по-отечески, но только совсем не знающий императора человек мог обмануться показным дружелюбием Тиберия. Пилат знал, на что способен этот гниющий заживо от дурной болезни старик, поэтому и не подумал оправдываться или ослушаться.
Как хорошо, что Тиберий умер на своей вилле в Мизене еще до того, как корабль, на котором Пилат плыл из Кейсарии в Остию, причалил к берегу. Его преемнику – Гаю Цезарю Германику – было уже не до того, чтобы подчищать недобитых дядей недругов. Вся римская знать, хоть и не подавала вида, но точно удивлялась, узнав, что Пилат все еще жив. Как это так? Неужели император не довел начатое до конца? Или же не оставил наследнику точных распоряжений по поводу попавшего в опалу чиновника? Поступить так неосмотрительно… Это совсем не похоже на императора!
На самом деле, (Пилат прекрасно отдавал себе в этом отчет) все обстояло и сложнее, и проще. Цезарь Тиберий пощадил бывшего прокуратора Иудеи, не имея на то видимых причин. Возможно именно таким образом он воздал должное административным талантам прокуратора и той политической пассивности, которую Пилат проявил исключительно из-за удаленности провинции от столиц. Но для того, чтобы быть казненным за участие в заговоре, вовсе не надо в нем участвовать. Иногда… Да не иногда, а почти всегда, Тиберий беспощадной рукой выжигал не только заговорщиков, но и всех тех, кто мог бы им посочувствовать! Друзей, знакомых, членов семей – до последнего колена, слуг, рабов…
Что стоило отдать прокуратора под суд еще шесть лет назад за сам факт дружбы с Сеяном? Ничего. Одно слово императора – и Пилат Понтийский стал бы перед сенатом, как и всадник Минуций Терм. И был бы лишен званий и достоинства. И имущества. И самой жизни. Так случилось с могущественным Сеяном, префектом преторианцев, со-консулом Тиберия. А что стоит жизнь всадника в сравнении с жизнью понтифика?
Прошло шесть лет с того момента, как Сеян был казнен по приговору сената за оскорбление величества и заговор с целью умертвить Цезаря, а день его смерти был признан государственным праздником – в честь счастливого избавления императора от опасности. Это случилось в октябре года 784-го. Весть о гибели покровителя застала Пилата в проклятой богами Иудее и – что скрывать? – заставила внутренне дрожать от страха. Всадник Золотое Копье был уверен – Тиберий убил единственного беззаветно ему преданного человека, убил по ложному обвинению, убил, исходя из политических и наследных соображений. Но то, что Сеян пострадал безвинно, не облегчало участи тех, кого приближенные императора считали людьми префекта. Опасность! В каждом письме, в каждом приказе, приходившем в Иудею из Рима, мог содержаться приговор Пилату Понтийскому и его семье. Каждое письмо, шедшее в Сирию, могло оказаться роковым для прокуратора – в его распоряжении не было войск, а у Вителлия они были!
Да, Сеян покровительствовал Пилату – это и отрицать было глупо. Именно Луций Эллий Сеян испросил у Тиберия назначение Пилата в Иудею, именно ему Пилат всегда тайно направлял второй экземпляр отчета о делах в провинции и слал подарки не менее дорогие, чем Цезарю. Но никогда, всадник Золотое Копье готов был поклясться всеми богами, НИКОГДА консул не беседовал с ним о заговоре против императора, не злоумышлял на жизнь Тиберия.
Пилат не мог спорить с императором – тот был уже мертв, а с мертвыми, как известно, не поспоришь. Новый Цезарь, Гай Калигула, забыл о его существовании, и на это нельзя было жаловаться. Скорее уж, бывшему прокуратору нужно было радоваться и молить богов, чтобы молодой император о нем не вспомнил. О Гае Германике ходили нехорошие слухи, его слова «Пусть ненавидят, лишь бы боялись!» говорили о новом правителе Рима многое, если не все. Тиберий долго колебался в выборе преемника, и вот: его избранник сегодня приводит в трепет и патрициев, и простых граждан, и рабов.
Молодой, свирепый, безжалостный – качества, которые обеспечат Калигуле место либо в Пантеоне, либо на копьях легионеров. Если то, что рассказывают о Сапожке[7] – правда, то последние минуты Тиберия были не из приятных. Дожить до глубокой старости, благополучно уничтожив всех врагов и многих друзей, которых тщеславие могло сделать врагами, чтобы тебя задушили ворохом покрывал в собственной постели? И кто? Твой же ставленник и любимчик – Макрон, уже присягнувший новому хозяину Калигуле?
Строму властолюбцу еще повезло, он не слышал, как народ, который еще вчера кричал ему здравицы, орал под окнами: Тиберия – в Тибр! Тиберия – в Тибр!
Какая незавидная доля для того, кто еще год назад считался одним из самых любимых плебсом и знатью правителей!
Пилат, до того монотонно вышагивающий по засыпанной мелким камнем дорожке, остановился и вытер выступившую на лбу внезапную испарину.
В саду было прохладно, со стороны моря дул ветерок, и листья апельсиновых деревьев шелестели, перешептываясь между собой. Но стоило сделать шаг из тени, как кожу обжигало жаркое солнце. С каждым годом Пилат все хуже переносил жару и все меньше разбирался в хитросплетении дворцовых интриг. Это было очень небезопасно – государевы люди должны были следить за малейшими изменениями в политических раскладах, иначе любой из них в момент мог кануть в безвестность или получить приказ умертвить себя. Ослушаться такого приказа мог только тот, кто не боялся мук или был готов стать беглецом, в спину которого всегда будет дышать возмездие. Но Пилату было не до того, чтобы вникать в расклады. Плохое уже свершилось. Для человека, привыкшего вершить судьбы провинций и стран, нынешнее положение казалось равносильным смерти. Вынужденное бездействие, неопределенность, отстраненность от огромного, вечно работающего аппарата имперской администрации заставляли римского всадника скрежетать зубами и жадно пить вино, чтобы утопить в нем свое горькое бессилие.
И ещё…
Он разучился скрывать свой страх. Не от окружающих, нет! Тем и в голову не могло прийти, что Золотое Копье способен бояться. Он разучился скрывать его от себя, и это было по-настоящему плохо.
И друзья, и враги считали, что он давно утратил страх. Разве мог чего-нибудь страшиться человек, бросивший свой манипул на тысячный отряд германцев? Разве мог бояться человек, столько лет ставивший коварных иудеев на колени?
На самом деле никто (возможно, Прокула могла догадываться об эмоциях мужа, и то вовсе не обязательно) не знал истинного Пилата Понтийского. Бесстрашный Пилат, переживший битву при Идиставизо, многолетнюю войну с евреями и Вителлием, милость и немилость правителей, предательство ближних, на самом деле всегда боялся. Причем боялся он не смерти – ему ли, воину, всаднику, получившему прозвище Золотое Копье, бояться смерти?! Он боялся унижений, боялся того, что его могут лишить завоеванной кровью славы, уважения, богатства, наконец! Былая слава и деньги – неважное сочетание и долгой жизни не способствует. Рано или поздно кто-нибудь из дворцовых прихлебателей вспомнит о «враге народа», отозванном из вечно мятежной провинции по навету легата Сирии Вителлия. Вспомнит и о том, что бывший прокуратор вернулся домой с немаленьким состоянием, и захочет отобрать то, что с таким трудом было нажито за годы, проведенные в знойной сумасшедшей стране.
И тогда Калигула пришлет к нему преторианцев, чтобы арестовать. Или просто письмо с приказанием покончить жизнь самоубийством. А потом, когда его и его Прокулу найдут в полной крови ванне, саму память о нем сотрут, как недавно стерли память о могущественном Сеяне. И все, что он сделал за годы жизни, все, ради чего рисковал, лгал, убивал, плел интриги и подставлял грудь под чужое железо – пойдет прахом. Вот это было страшно! А умереть…
Умереть – это ерунда!
Пилат вышел к бассейну. Вода в выложенной мозаикой чаше была чиста и прозрачна. Только у низкого бортика билась на поверхности упавшая муха, и треск ее мокрых крылышек и надсадное жужжание были хорошо слышны в тишине безлюдного сада.
Слуг прокуратор удалил. В доме оставалась кухарка, пожилая фракийка с усталым бородавчатым лицом и молодыми, гладкими руками девушки, садовник-египтянин, которого Пилат не видел вовсе – тот умел ухаживать за огромным садом так, чтобы не попадаться на глаза угрюмому хозяину, да секретарь, недавно нанятый прокуратором – грек средних лет с черными и блестящими, как спинки скарабеев, глазами, знающий, кроме латыни и греческого, еще арамейский и хибру.
Нанимать для работы с архивом иудея Пилат не стал бы, слишком уж эти фанатики надоели ему за годы службы, но – вот незадача! – кое-какие из документов, привезенных им из Ершалаима, были написаны на тамошних наречиях. Пилат говорил на арамейском и понимал хибру, но говорить, понимать, писать и переводить – совершенно разные вещи. Поэтому грек-полиглот оказался ценой находкой. Он был услужлив, аккуратен, молчалив и обладал красивым разборчивым почерком – о чем еще можно мечтать? Найти такого человека в Остии было великой удачей.
Остия – не Рим, это в Риме можно нанять кого угодно и на какую угодно работу. В Остию приезжали отдыхать, расслабиться, подышать морским воздухом, напоенным ароматом трав и хвои, привозя всех слуг с собою из столицы. Пилату же въезд в Рим был заказан, приходилось обходиться тем, что попадалось под руку. И если кухарка, садовник и слуги, присматривающие за домом, были остийцами и жили здесь, то прежний секретарь мало того, что был римлянином и жил в столице, так и того хуже – взял и скончался за полгода до возвращения хозяина.
Справа от бассейна, там, где густые заросли плюща оплетали легкий каркас перголы[8], бросая густую тень на изразцовый пол, был установлен стол – массивная доска из ливанского кедра покоилась на двух мраморных тумбах. На светлой поверхности столешницы стоял письменный прибор, серебряный с золотом, работы римского ремесленника, рядом находилась стопка пергаментов, кувшин с вином, высокий серебряный сосуд с водой, несколько кубков для питья и блюдо с фруктами.
Секретарь при приближении хозяина встал и ожидал приказа, стоя чуть в стороне от стола – невысокий, широкий в плечах, но не приземистый, с шапкой густых черных волос, перехваченных через лоб лентой по греческому обычаю, и гладко бритым, суровым лицом. Такое лицо более соответствовало бы не книжнику, а воину, но воинов много и их легко заменить, а вот найти хорошего секретаря, как убедился Пилат, намного сложнее, чем обычного храбреца-легионера. Хорошие помощники встречаются так же редко, как герои.
Пилат кивнул греку, сел в удобное кресло, крякнувшее под его весом – годы жизни в провинции быстро добавили ему жирка, хотя прокуратор по-прежнему оставался крепок и не потерял навыки всадника, проводившего в седле несколько суток без отдыха. Сел и жестом показал, чтобы его помощник занял свое место. Секретарь повиновался, расположившись в двух шагах от Пилата, за торцом стола.
Грек молчал, ожидая приказов.
Это было здорово, Пилат Понтийский ценил тех, кто умел открывать рот только по делу.
Надо будет прибавить ему жалования.
Прокуратор налил себе вина, разбавил водой и, отпив глоток, откинулся на мягкую матерчатую спинку сидения.
– Ты готов, Ксантипп? – спросил он чуть сипловато и откашлялся, чтобы прочистить горло.
Секретарь кивнул, взял в руки стило и открыл письменный прибор.
– Я разбирал ваши документы, – начал он, – датированные апрелем 783 года. Отчет о событиях в Ершалаиме, случившихся на иудейский праздник Песах…
Израиль. Шоссе 90
Наши дни
Адам ждал этого момента.
Он был уверен, что человек с РПГ выстрелит.
Только безумец мог надеяться, что F-35i можно сбить из гранатомета.
Только безумец или чудовищно самоуверенный пилот стал бы проверять, можно ли это сделать.
Оба участника этой дуэли были достаточно безумны.
Адам не видел момента выстрела, он его почувствовал. Можно было дать десять из десяти за то, что его противник будет наводить прицел на фонарь кабины – так сделал бы любой, кто считает колпак из бронестекла самым уязвимым местом, плюс ко всему, истребитель висел перед стрелком с дифферентом на нос, создавая у того иллюзию прицеливания в центр силуэта.
«Молния», даже в режиме зависания, слушалась рулей ничуть не хуже гоночного болида «Формулы 1». Адам слегка качнул штурвалом и добавил тяги на «вентилятор», а самолет уже прыгнул вверх, одновременно поднимая изогнутый клюв носового обтекателя за доли секунды то того, как реактивная граната пролетела в том месте, где только что отблескивал на солнце фонарь пилотской кабины.
Остия. Вилла Понтия Пилата
37 год н. э.
Есть люди, для которых праздность – это цель жизни. Они готовы много лет трудиться, не покладая рук, для того, чтобы в один прекрасный день возлечь на клинии[6] и вкушать изысканные блюда сутками, делая перерывы исключительно на сон и на любовь. Те, кто наследует свое богатство от предков, могут позволить себе праздность сразу же, не утруждая себя работой. Но Пилат Понтийский ненавидел безделье и не находил себе места в своем поместье, расположенном в прекрасной Остии.
Император Тиберий (раньше Пилат сказал бы – да продлят Боги дни его жизни! – а теперь болезненно кривил губы от упоминания царственного имени) отозвал его из Иудеи и запретил появляться в Риме до особого распоряжения. Письмо было составлено по-отечески, но только совсем не знающий императора человек мог обмануться показным дружелюбием Тиберия. Пилат знал, на что способен этот гниющий заживо от дурной болезни старик, поэтому и не подумал оправдываться или ослушаться.
Как хорошо, что Тиберий умер на своей вилле в Мизене еще до того, как корабль, на котором Пилат плыл из Кейсарии в Остию, причалил к берегу. Его преемнику – Гаю Цезарю Германику – было уже не до того, чтобы подчищать недобитых дядей недругов. Вся римская знать, хоть и не подавала вида, но точно удивлялась, узнав, что Пилат все еще жив. Как это так? Неужели император не довел начатое до конца? Или же не оставил наследнику точных распоряжений по поводу попавшего в опалу чиновника? Поступить так неосмотрительно… Это совсем не похоже на императора!
На самом деле, (Пилат прекрасно отдавал себе в этом отчет) все обстояло и сложнее, и проще. Цезарь Тиберий пощадил бывшего прокуратора Иудеи, не имея на то видимых причин. Возможно именно таким образом он воздал должное административным талантам прокуратора и той политической пассивности, которую Пилат проявил исключительно из-за удаленности провинции от столиц. Но для того, чтобы быть казненным за участие в заговоре, вовсе не надо в нем участвовать. Иногда… Да не иногда, а почти всегда, Тиберий беспощадной рукой выжигал не только заговорщиков, но и всех тех, кто мог бы им посочувствовать! Друзей, знакомых, членов семей – до последнего колена, слуг, рабов…
Что стоило отдать прокуратора под суд еще шесть лет назад за сам факт дружбы с Сеяном? Ничего. Одно слово императора – и Пилат Понтийский стал бы перед сенатом, как и всадник Минуций Терм. И был бы лишен званий и достоинства. И имущества. И самой жизни. Так случилось с могущественным Сеяном, префектом преторианцев, со-консулом Тиберия. А что стоит жизнь всадника в сравнении с жизнью понтифика?
Прошло шесть лет с того момента, как Сеян был казнен по приговору сената за оскорбление величества и заговор с целью умертвить Цезаря, а день его смерти был признан государственным праздником – в честь счастливого избавления императора от опасности. Это случилось в октябре года 784-го. Весть о гибели покровителя застала Пилата в проклятой богами Иудее и – что скрывать? – заставила внутренне дрожать от страха. Всадник Золотое Копье был уверен – Тиберий убил единственного беззаветно ему преданного человека, убил по ложному обвинению, убил, исходя из политических и наследных соображений. Но то, что Сеян пострадал безвинно, не облегчало участи тех, кого приближенные императора считали людьми префекта. Опасность! В каждом письме, в каждом приказе, приходившем в Иудею из Рима, мог содержаться приговор Пилату Понтийскому и его семье. Каждое письмо, шедшее в Сирию, могло оказаться роковым для прокуратора – в его распоряжении не было войск, а у Вителлия они были!
Да, Сеян покровительствовал Пилату – это и отрицать было глупо. Именно Луций Эллий Сеян испросил у Тиберия назначение Пилата в Иудею, именно ему Пилат всегда тайно направлял второй экземпляр отчета о делах в провинции и слал подарки не менее дорогие, чем Цезарю. Но никогда, всадник Золотое Копье готов был поклясться всеми богами, НИКОГДА консул не беседовал с ним о заговоре против императора, не злоумышлял на жизнь Тиберия.
Пилат не мог спорить с императором – тот был уже мертв, а с мертвыми, как известно, не поспоришь. Новый Цезарь, Гай Калигула, забыл о его существовании, и на это нельзя было жаловаться. Скорее уж, бывшему прокуратору нужно было радоваться и молить богов, чтобы молодой император о нем не вспомнил. О Гае Германике ходили нехорошие слухи, его слова «Пусть ненавидят, лишь бы боялись!» говорили о новом правителе Рима многое, если не все. Тиберий долго колебался в выборе преемника, и вот: его избранник сегодня приводит в трепет и патрициев, и простых граждан, и рабов.
Молодой, свирепый, безжалостный – качества, которые обеспечат Калигуле место либо в Пантеоне, либо на копьях легионеров. Если то, что рассказывают о Сапожке[7] – правда, то последние минуты Тиберия были не из приятных. Дожить до глубокой старости, благополучно уничтожив всех врагов и многих друзей, которых тщеславие могло сделать врагами, чтобы тебя задушили ворохом покрывал в собственной постели? И кто? Твой же ставленник и любимчик – Макрон, уже присягнувший новому хозяину Калигуле?
Строму властолюбцу еще повезло, он не слышал, как народ, который еще вчера кричал ему здравицы, орал под окнами: Тиберия – в Тибр! Тиберия – в Тибр!
Какая незавидная доля для того, кто еще год назад считался одним из самых любимых плебсом и знатью правителей!
Пилат, до того монотонно вышагивающий по засыпанной мелким камнем дорожке, остановился и вытер выступившую на лбу внезапную испарину.
В саду было прохладно, со стороны моря дул ветерок, и листья апельсиновых деревьев шелестели, перешептываясь между собой. Но стоило сделать шаг из тени, как кожу обжигало жаркое солнце. С каждым годом Пилат все хуже переносил жару и все меньше разбирался в хитросплетении дворцовых интриг. Это было очень небезопасно – государевы люди должны были следить за малейшими изменениями в политических раскладах, иначе любой из них в момент мог кануть в безвестность или получить приказ умертвить себя. Ослушаться такого приказа мог только тот, кто не боялся мук или был готов стать беглецом, в спину которого всегда будет дышать возмездие. Но Пилату было не до того, чтобы вникать в расклады. Плохое уже свершилось. Для человека, привыкшего вершить судьбы провинций и стран, нынешнее положение казалось равносильным смерти. Вынужденное бездействие, неопределенность, отстраненность от огромного, вечно работающего аппарата имперской администрации заставляли римского всадника скрежетать зубами и жадно пить вино, чтобы утопить в нем свое горькое бессилие.
И ещё…
Он разучился скрывать свой страх. Не от окружающих, нет! Тем и в голову не могло прийти, что Золотое Копье способен бояться. Он разучился скрывать его от себя, и это было по-настоящему плохо.
И друзья, и враги считали, что он давно утратил страх. Разве мог чего-нибудь страшиться человек, бросивший свой манипул на тысячный отряд германцев? Разве мог бояться человек, столько лет ставивший коварных иудеев на колени?
На самом деле никто (возможно, Прокула могла догадываться об эмоциях мужа, и то вовсе не обязательно) не знал истинного Пилата Понтийского. Бесстрашный Пилат, переживший битву при Идиставизо, многолетнюю войну с евреями и Вителлием, милость и немилость правителей, предательство ближних, на самом деле всегда боялся. Причем боялся он не смерти – ему ли, воину, всаднику, получившему прозвище Золотое Копье, бояться смерти?! Он боялся унижений, боялся того, что его могут лишить завоеванной кровью славы, уважения, богатства, наконец! Былая слава и деньги – неважное сочетание и долгой жизни не способствует. Рано или поздно кто-нибудь из дворцовых прихлебателей вспомнит о «враге народа», отозванном из вечно мятежной провинции по навету легата Сирии Вителлия. Вспомнит и о том, что бывший прокуратор вернулся домой с немаленьким состоянием, и захочет отобрать то, что с таким трудом было нажито за годы, проведенные в знойной сумасшедшей стране.
И тогда Калигула пришлет к нему преторианцев, чтобы арестовать. Или просто письмо с приказанием покончить жизнь самоубийством. А потом, когда его и его Прокулу найдут в полной крови ванне, саму память о нем сотрут, как недавно стерли память о могущественном Сеяне. И все, что он сделал за годы жизни, все, ради чего рисковал, лгал, убивал, плел интриги и подставлял грудь под чужое железо – пойдет прахом. Вот это было страшно! А умереть…
Умереть – это ерунда!
Пилат вышел к бассейну. Вода в выложенной мозаикой чаше была чиста и прозрачна. Только у низкого бортика билась на поверхности упавшая муха, и треск ее мокрых крылышек и надсадное жужжание были хорошо слышны в тишине безлюдного сада.
Слуг прокуратор удалил. В доме оставалась кухарка, пожилая фракийка с усталым бородавчатым лицом и молодыми, гладкими руками девушки, садовник-египтянин, которого Пилат не видел вовсе – тот умел ухаживать за огромным садом так, чтобы не попадаться на глаза угрюмому хозяину, да секретарь, недавно нанятый прокуратором – грек средних лет с черными и блестящими, как спинки скарабеев, глазами, знающий, кроме латыни и греческого, еще арамейский и хибру.
Нанимать для работы с архивом иудея Пилат не стал бы, слишком уж эти фанатики надоели ему за годы службы, но – вот незадача! – кое-какие из документов, привезенных им из Ершалаима, были написаны на тамошних наречиях. Пилат говорил на арамейском и понимал хибру, но говорить, понимать, писать и переводить – совершенно разные вещи. Поэтому грек-полиглот оказался ценой находкой. Он был услужлив, аккуратен, молчалив и обладал красивым разборчивым почерком – о чем еще можно мечтать? Найти такого человека в Остии было великой удачей.
Остия – не Рим, это в Риме можно нанять кого угодно и на какую угодно работу. В Остию приезжали отдыхать, расслабиться, подышать морским воздухом, напоенным ароматом трав и хвои, привозя всех слуг с собою из столицы. Пилату же въезд в Рим был заказан, приходилось обходиться тем, что попадалось под руку. И если кухарка, садовник и слуги, присматривающие за домом, были остийцами и жили здесь, то прежний секретарь мало того, что был римлянином и жил в столице, так и того хуже – взял и скончался за полгода до возвращения хозяина.
Справа от бассейна, там, где густые заросли плюща оплетали легкий каркас перголы[8], бросая густую тень на изразцовый пол, был установлен стол – массивная доска из ливанского кедра покоилась на двух мраморных тумбах. На светлой поверхности столешницы стоял письменный прибор, серебряный с золотом, работы римского ремесленника, рядом находилась стопка пергаментов, кувшин с вином, высокий серебряный сосуд с водой, несколько кубков для питья и блюдо с фруктами.
Секретарь при приближении хозяина встал и ожидал приказа, стоя чуть в стороне от стола – невысокий, широкий в плечах, но не приземистый, с шапкой густых черных волос, перехваченных через лоб лентой по греческому обычаю, и гладко бритым, суровым лицом. Такое лицо более соответствовало бы не книжнику, а воину, но воинов много и их легко заменить, а вот найти хорошего секретаря, как убедился Пилат, намного сложнее, чем обычного храбреца-легионера. Хорошие помощники встречаются так же редко, как герои.
Пилат кивнул греку, сел в удобное кресло, крякнувшее под его весом – годы жизни в провинции быстро добавили ему жирка, хотя прокуратор по-прежнему оставался крепок и не потерял навыки всадника, проводившего в седле несколько суток без отдыха. Сел и жестом показал, чтобы его помощник занял свое место. Секретарь повиновался, расположившись в двух шагах от Пилата, за торцом стола.
Грек молчал, ожидая приказов.
Это было здорово, Пилат Понтийский ценил тех, кто умел открывать рот только по делу.
Надо будет прибавить ему жалования.
Прокуратор налил себе вина, разбавил водой и, отпив глоток, откинулся на мягкую матерчатую спинку сидения.
– Ты готов, Ксантипп? – спросил он чуть сипловато и откашлялся, чтобы прочистить горло.
Секретарь кивнул, взял в руки стило и открыл письменный прибор.
– Я разбирал ваши документы, – начал он, – датированные апрелем 783 года. Отчет о событиях в Ершалаиме, случившихся на иудейский праздник Песах…
Израиль. Шоссе 90
Наши дни
Адам ждал этого момента.
Он был уверен, что человек с РПГ выстрелит.
Только безумец мог надеяться, что F-35i можно сбить из гранатомета.
Только безумец или чудовищно самоуверенный пилот стал бы проверять, можно ли это сделать.
Оба участника этой дуэли были достаточно безумны.
Адам не видел момента выстрела, он его почувствовал. Можно было дать десять из десяти за то, что его противник будет наводить прицел на фонарь кабины – так сделал бы любой, кто считает колпак из бронестекла самым уязвимым местом, плюс ко всему, истребитель висел перед стрелком с дифферентом на нос, создавая у того иллюзию прицеливания в центр силуэта.
«Молния», даже в режиме зависания, слушалась рулей ничуть не хуже гоночного болида «Формулы 1». Адам слегка качнул штурвалом и добавил тяги на «вентилятор», а самолет уже прыгнул вверх, одновременно поднимая изогнутый клюв носового обтекателя за доли секунды то того, как реактивная граната пролетела в том месте, где только что отблескивал на солнце фонарь пилотской кабины.