Страница:
Потом нос опустился и огромный «москит» плавно занял прежнюю позицию.
Герц посмотрел на человека, который только что развязал ему руки, и укоризненно покачал головой.
Связанная с его шлемом невидимыми электронными нервами пушка, торчащая из контейнера в подбрюшье F-35i, повела стволами из стороны в сторону.
Истребитель качнул пушкой, и канадец, отшвырнув в сторону пустую трубу гранатомета, повернулся и побежал. Бежал он быстро, словно не бился об асфальт при падении и не его кровь покрывала черный панцирь бронежилета алыми разводами.
Самолет неторопливо сошел с места и двинулся вслед за бегущим.
Вот он навис над Кларенсом, вот внезапно изменил угол тангажа на положительный и… Из сопла вырвался дрожащий раскаленный язык, истребитель рванулся в небо столь стремительно, словно не носил имя «Молнии», а действительно был ею.
Со стороны казалось, что бегущий человек просто исчез в выхлопе, но если присмотреться, то можно было разглядеть на асфальте некоторую неровность. Это были остатки кевларового бронежилета.
– Похоже, мой французский друг, что в этом мире нет совершенства. Сейчас птичка упорхнет и состоится наш выход, в котором у меня снова главная роль. Что-то ты не рад, Морис, а ведь я – твой последний шанс. Или у вас за кулисами припасен еще один легион?
Морис молча смотрел перед собой. Спорить не имело смысла. Ревевший над горами самолет только что вбил на метр в асфальт тех, на кого француз делал главную ставку. Шульце прав: он – последняя надежда на успех миссии. Другой нет. И времени нет. Ничего нет.
Истребитель качнул крыльями, словно прощаясь с кем-то, и, вспоров небо, ушел в сторону Негева на «дозвуке».
– Гнездо, я – Ястреб! На связи!
– Адам, что там у тебя стряслось? На полицейской волне говорят о каком-то самолете, атаковавшем автобусы охранной фирмы на Девяностой. Докладывают о стрельбе из автоматического оружия… Доложите обстановку, Ястреб-один.
– Обстановка нормальная, – сказал Герц, улыбаясь. Врать не имело смысла – заинтересованные лица всегда могут просмотреть видеорегистратор. – Выполнил тренировочный полет на сверхнизких высотах, отработал уклонение от ракет противника и набор высоты на максимальной тяге. Ничего особенного не видел. Какая стрельба, Гнездо? У меня полный боезапас…
Вдалеке завыли сирены полицейских машин, но на шоссе – что спереди, что сзади – был такой завал, что работы полиции должно было хватить минимум до утра.
– Нет, – сказал Морис. – Другого легиона у меня нет…
Он молчал, пока джип набирал скорость, а потом спросил:
– Скажи-ка, легат, а ты веришь в Бога?
Карл бросил на него короткий взгляд и рассмеялся своим неприятным хриплым смехом.
– Нет, Морис.
– Жаль, – пожал плечами француз. – Было бы у кого попросить удачи. Ну, да исполнится воля Первого!
Лицо Мориса едва заметно изменилось: сошлись к переносице жидковатые бровки, выдвинулась вперед скошенная нижняя челюсть, хищно пошевелился кончик носа…
Карл смотрел на эту метаморфозу в зеркало заднего вида и вдруг поймал себя на том, что, что ему вдруг стало не по себе.
Как было не по себе много лет назад, в том бистро на Бульваре Капуцинов, когда к нему за столик подсел невысокий человек, похожий на мышь. Шульце быстро повернулся на сидении – инстинкт подсказывал ему, что сидеть спиной к французу опасно – и натолкнулся на жесткий хищный взгляд выпуклых глаз.
– Поищи-ка для меня пушечку, дружочек, – процедил Морис, скаля мелкие зубы. – Грешно мне отлынивать от работы в тяжелую минуту!
Шульце, как завороженный, протянул ему пистолет.
– Вот так-то лучше, – проворковал француз. – Так гораздо лучше…
Глава 5
Герц посмотрел на человека, который только что развязал ему руки, и укоризненно покачал головой.
Связанная с его шлемом невидимыми электронными нервами пушка, торчащая из контейнера в подбрюшье F-35i, повела стволами из стороны в сторону.
* * *
Кларенс стоял столбом, все еще не в силах поверить, что промазал.Истребитель качнул пушкой, и канадец, отшвырнув в сторону пустую трубу гранатомета, повернулся и побежал. Бежал он быстро, словно не бился об асфальт при падении и не его кровь покрывала черный панцирь бронежилета алыми разводами.
Самолет неторопливо сошел с места и двинулся вслед за бегущим.
Вот он навис над Кларенсом, вот внезапно изменил угол тангажа на положительный и… Из сопла вырвался дрожащий раскаленный язык, истребитель рванулся в небо столь стремительно, словно не носил имя «Молнии», а действительно был ею.
Со стороны казалось, что бегущий человек просто исчез в выхлопе, но если присмотреться, то можно было разглядеть на асфальте некоторую неровность. Это были остатки кевларового бронежилета.
* * *
Вальтер опустил бинокль и посмотрел на Мориса, даже не пытаясь скрыть довольную ухмылку.– Похоже, мой французский друг, что в этом мире нет совершенства. Сейчас птичка упорхнет и состоится наш выход, в котором у меня снова главная роль. Что-то ты не рад, Морис, а ведь я – твой последний шанс. Или у вас за кулисами припасен еще один легион?
Морис молча смотрел перед собой. Спорить не имело смысла. Ревевший над горами самолет только что вбил на метр в асфальт тех, на кого француз делал главную ставку. Шульце прав: он – последняя надежда на успех миссии. Другой нет. И времени нет. Ничего нет.
Истребитель качнул крыльями, словно прощаясь с кем-то, и, вспоров небо, ушел в сторону Негева на «дозвуке».
* * *
– Ястреб-один, Ястреб-один, – раздалось в наушниках Адама. – Ответьте Гнезду!– Гнездо, я – Ястреб! На связи!
– Адам, что там у тебя стряслось? На полицейской волне говорят о каком-то самолете, атаковавшем автобусы охранной фирмы на Девяностой. Докладывают о стрельбе из автоматического оружия… Доложите обстановку, Ястреб-один.
– Обстановка нормальная, – сказал Герц, улыбаясь. Врать не имело смысла – заинтересованные лица всегда могут просмотреть видеорегистратор. – Выполнил тренировочный полет на сверхнизких высотах, отработал уклонение от ракет противника и набор высоты на максимальной тяге. Ничего особенного не видел. Какая стрельба, Гнездо? У меня полный боезапас…
* * *
Смеркалось.Вдалеке завыли сирены полицейских машин, но на шоссе – что спереди, что сзади – был такой завал, что работы полиции должно было хватить минимум до утра.
– Нет, – сказал Морис. – Другого легиона у меня нет…
Он молчал, пока джип набирал скорость, а потом спросил:
– Скажи-ка, легат, а ты веришь в Бога?
Карл бросил на него короткий взгляд и рассмеялся своим неприятным хриплым смехом.
– Нет, Морис.
– Жаль, – пожал плечами француз. – Было бы у кого попросить удачи. Ну, да исполнится воля Первого!
Лицо Мориса едва заметно изменилось: сошлись к переносице жидковатые бровки, выдвинулась вперед скошенная нижняя челюсть, хищно пошевелился кончик носа…
Карл смотрел на эту метаморфозу в зеркало заднего вида и вдруг поймал себя на том, что, что ему вдруг стало не по себе.
Как было не по себе много лет назад, в том бистро на Бульваре Капуцинов, когда к нему за столик подсел невысокий человек, похожий на мышь. Шульце быстро повернулся на сидении – инстинкт подсказывал ему, что сидеть спиной к французу опасно – и натолкнулся на жесткий хищный взгляд выпуклых глаз.
– Поищи-ка для меня пушечку, дружочек, – процедил Морис, скаля мелкие зубы. – Грешно мне отлынивать от работы в тяжелую минуту!
Шульце, как завороженный, протянул ему пистолет.
– Вот так-то лучше, – проворковал француз. – Так гораздо лучше…
Глава 5
Израиль. Иудейская пустыня
Неподалеку от Мертвого моря
Наши дни
– Смотрите! – крикнула Арин.
Сумерки еще не стали непроницаемыми, воздух едва начал сгущаться, и звезды, изобильно рассыпанные по небесам, пока не налились ярким лучистым светом. Зато белый шар луны светил вовсю, и джип с потушенными фарами, медленно проезжавший рядом с разбитыми автобусами, девушка разглядела легко.
– Вот черт! – профессор невольно посмотрел в ту сторону, где только несколько минут назад исчез самолет. На его возвращение надежды не было. – Не стрелять, ребята… Быстро уходим в скалы! Если полезут – встретим их из засады!
Сомневаться в том, кого везет крадущаяся в полутьме машина, не приходилось – уж явно не спасательную команду!
Шагровский, пригибаясь, метнулся к камням, от которых уже поползли черные тени – туда бесследно канула ладная фигурка Арин. Дядя Рувим добежал до укрытия последним. Лицо у него было бесконечно усталое, осунувшееся, седые волосы взялись пылью, и знаменитый хвост, в который профессор увязывал свою «гриву», уже не выглядел украшением.
– Слушаем внимательно, – проговорил он негромко, следя в трофейный монокуляр за тем, как «Лендровер» съезжает с дороги и из распахнувшихся дверец выпрыгивают люди с оружием. – Их… три, четыре… Четверо. Всего четверо, ребята! Но они уже знают, что нас надо бояться. Это плохо. Плохо, потому что в лоб они не пойдут… Находились уже…
Сумерки превратились в плотную чернильную тьму, разбавленную потоками нежного лунного света.
– Раньше они пытались нас разорвать на куски без всяких хитростей. Не получилось. Так что теперь они попробуют нас загнать, а это совсем другая тактика, и прихватить их скопом, как мы делали до того, уже не получится. Так что… Слушай мою команду, молодежь! Бить наверняка. Не сближаться – в губы нас никто целовать не собирается. Головы из-за камней не высовывать, смотреть понизу – над самой землей или из тени. Зуб даю, – он ухмыльнулся, но, как показалось Валентину, чуть через силу, – как говорил мой мудрый друг Беня, у них есть снайперка с «ночником». Если засекут – будет новая дырка в организме. Все ясно? Пошли! Пошли!
Просто дежавю, подумал Шагровский на бегу. Каждую ночь – одно и то же! Каждую ночь! Опять лунный свет, эти проклятые камни и сзади кто-то с автоматом. И никто не просит отдать эти пергаменты, на рукопись всем плевать! Зато все хотят нас пристрелить… Сколько еще мы сможем бегать?
Сзади тяжело задышал дядя Рувим – годы брали свое. Задышал шумно, с напряжением, но темпа не сбавил – бежать в таком ритме было бы сложно и молодому человеку, а уж пожилому да с простреленной двое суток назад задницей и вовсе тяжко, так что профессор выдерживал этот марафон на характере. И, судя по тому, что Валентин узнал о дядюшке за последние несколько дней, характер у Рувима был не дай Бог! Или наоборот – дай Бог каждому!
Впереди между тенями скользила Арин.
Она бежала легко (во всяком случае, так казалось), огибая препятствия, перескакивая через невысокие россыпи мелкого камня, перетекавшие тропу поперек – рюкзак прыгал между лопаток, автомат девушка держала в руке, чуть на отлете.
Становилось прохладнее. Несмотря на разогретые камни, пустыня проявляла свой норов. При одной мысли о том, что им снова придется ночевать, дрожа от холода, Шагровскому стало тошно. Спасти от полуночной стужи могла пещера, стоило внимательней смотреть по сторонам, тем более, что по мере того, как тропа углублялась в скальный массив, стены вокруг них начали расти, постепенно закрывая звездное небо.
Погони не было слышно, но Валентин понимал, что идущей по их следу группе понадобится минимум минут десять-пятнадцать, чтобы преодолеть расстояние от места, где они оставили джип, до начала тропы. Да и преследовать их ликвидаторы будут с осторожностью, чтобы не налететь на засаду. Пока что у беглецов была фора во времени, и использовать ее надо было с максимальным толком. Оторваться, найти убежище, позволяющее наблюдать за противником и выдержать короткую осаду, если до того дойдет. Предусмотреть пути отхода тоже будет не лишним…
В общем, той четверти часа, на которые они оторвались, на всё могло и не хватить.
– Отдых! – выдохнул Рувим, останавливаясь. – Дайте дыхание перевести…
Не снимая рюкзака, профессор сполз спиной по камню и уселся, вытянув ноги. Шагровский шлепнулся рядом с ним и потянулся к фляге – приоткрытый в беге рот высушило до хруста. Арин садиться не стала, только нагнулась, опираясь ладонями о собственные колени.
Дядя Рувим сверился с экраном GPS, подвигал губами, посматривая наверх, где между скалами толпились звезды, и удовлетворенно кивнул.
– Готовы? – спросил он и закашлялся, прочищая горло. – Не спать! Замерзнем! Арин – первая. Держись левее! Пошли!
30 год н. э.
– И его действительно короновали? – переспросил Пилат.
Он удивился. Кожа на широком лбу на мгновение собралась гармошкой, как раз в том месте, где у обычных людей начинают расти волосы, брови едва уловимо приподнялись и тут же опустились на свои места, над частоколом густых рыжеватых ресниц. Верхние веки Пилата, тяжелые, налитые, прикрыли глаза.
Удивление. Брезгливость. Легкое раздражение.
К полудню, когда станет по-настоящему жарко, Пилат Понтийский будет уже не раздражен, а зол. Будет пить много воды – кубок за кубком – потеть, жевать ломтики лимона. У него будет подергиваться верхняя губа, как у пожилого пса, который угрожающе рычит, открывая все еще крепкие желтоватые зубы. Когда Пилат в таком состоянии, до вечера лучше с просьбами не обращаться – бесполезно.
Афраний давно научился с легкостью ориентироваться в нюансах поведения прокуратора. Нельзя сказать, что тот был совсем уж открытой книгой – столь опытный царедворец, как Всадник Золотое Копье, никогда бы не поднялся на вершины власти, если бы эмоции на его лице читались любым встречным. Но Афраний, с его опытом работы в Иудее и немалыми познаниями человеческих типажей, научился видеть незаметные для других детали.
Пальцы, барабанящие по мраморной столешнице. Едва заметный тик под правым глазом. Ухмылка, кривящая узкий рот. И тут же – взлетающие кверху брови.
– Да, прокуратор, его короновали…
– Не думал, что у евреев это так просто!
– А это далеко не просто, – сказал Афраний ровным, равнодушным голосом. – Существует целый ряд вещей, которые надо исполнить в обязательном порядке. Например, в ритуале должны принимать участие патриархи.
– Какие патриархи?
– Например – Мозес.
На этот раз Пилат не удержался и Афраний услышал вырвавшееся из узкого рта покашливание, означающее смех.
– Мозес? Ты, наверное, шутишь, Афраний!
– Нет, прокуратор. Я не могу позволить себе шутки во время доклада.
Прокуратор чуть склонился вперед и уперся блестящими темными глазами в переносицу начальника тайной полиции.
– Мозес… Патриарх Мозес. Я знаю только одного патриарха с таким именем. Если это тот самый Мозес…
– Это тот самый Мозес, – продолжил Афраний. – Тот, который давно умер.
– Кхе-кхе… – можно было считать, что Пилат расхохотался, но глаза его оставались злыми и колючими. – Действительно, странный народ. Ну, хорошо… Из покойников только Мозес?
Если бы Афраний Бурр мог печально вздохнуть в присутствии прокуратора, то он бы вздохнул. Нельзя править провинцией и ничего не знать о народе, которым правишь. Пилат Понтийский более привык полагаться на копья и мечи, чем на невидимые рычаги, которыми двигал начальник тайной полиции. Но именно потому Пилат был римским всадником и Золотым Копьем, а Афрания знали только те, кому это было положено. И еще знали враги. Хорошо знали.
– Если прокуратор позволит, – продолжил Бурр спокойно, – я в двух словах объясню, что произошло.
Пилат отхлебнул из кубка и лишь потом кивнул.
– С ним было только трое из двенадцати его последователей – Шимон по прозвищу Кифа, и братья, сыновья Зевдея – Иаков и Иоханан. Все они хорошо известны моей службе. Кифа, по слухам, некогда принадлежал к партии зелотов, но уже давно не поддерживает с ними связи. Двое других – дальние родственники Иешуа, в их доме он проживает последний год – тоже имели отношение к канаим, теперь же – верные последователи учения Галилеянина. Мне доложили, что эти трое и сам Га-Ноцри удалились на гору Хермон, а, после возвращения оттуда ученики уже называли Иешуа Га-Ноцри сыном Божьим – в еврейском ритуале это означает, что они помазали его на царство. Всех известных истории еврейских царей, прокуратор, помазывали на царство на горе Хермон, так что это не совпадение. Я вообще не верю в совпадения, господин. Слишком уж много совпадений я организовал сам. У него двенадцать учеников – и это означает двенадцать колен Израилевых. Его люди на каждом шагу говорят, что он рода Давидова…
– А это не так? – то ли подтвердил, то ли спросил Пилат.
– Это не так, прокуратор, – отозвался начальник тайной полиции незамедлительно и без сомнений в голосе. – Но, прошу меня простить, какое это имеет значения? Важно не то, какого рода этот человек в действительности, а то, что любым его словам верят.
– Завидное качество. Хотел бы я обладать таким, – если подергивание угла узкогубого рта означало улыбку, то Пилат улыбнулся. – Тогда моя карьера могла бы сложиться иначе. Продолжай.
– Насколько мне известно и понятно пророчество Илии, все, что делалось Иешуа и его учениками, делалось для того, чтобы объявить его машиахом. Этот самый Шимон-Кифа не скрывал поход на Хермон, а наоборот, рассказывал при большом стечении народа, что они строили для Га-Ноцри кущи, как и положено для коронации, что Иаков и Иоханан разыграли действо, в котором один из них изобразил пророка Илию, а второй – Мозеса…
– Ты это серьёзно, Афраний? – спросил Пилат Понтийский, поднимая бровь.
– Я серьезен, как никогда, прокуратор. И, более того, Иешуа и его соратники тоже не шутят. И, если мне позволено дать тебе совет – отнесись и ты к моим словам серьезно. Это не обычный бунт, прокуратор, не стихийное бурление толпы – я не стал бы даже говорить по такому ничтожному поводу. Большие дела делаются маленькими людьми, большие неприятности начинаются с упущенных деталей. В Иудее не бывает незначительных подробностей, слишком уж здешний народ убежден в своем предназначении и склонен к вере в мистику. С тех пор, как царство Ирода стало тетрархией, римские наместники сумели сделать так, чтобы все находилось в равновесии. Но если это равновесие нарушить, то все может рухнуть в один час. Здесь нет мира, прокуратор, нет, и никогда не было. Под пеплом всегда тлеет пламя, и залить его можно только кровью. Мы же на сегодня лишь научились не ворошить угли руками. Человек, который хочет заявить права на царство, должен быть точен в деталях – у евреев все расписано, кто и где стоит, кто и что делает! – и если ему поверят, то за ним пойдут. Они так долго ждут машиаха, что он просто обязан появится. Если уже не появился…
Он прервался, отпил воды с лимоном из стоящего перед ним кубка, облизнул пересохшие губы и продолжил:
– Не скрою, я озабочен. Но у моей озабоченности есть причины. На праздник в Ершалаим стекается около миллиона людей – это очень много для города, это очень много для моей службы. Это, вообще, очень много, если помнить, что легионы стоят у Вителлия, в Дамаске, а не у нас в Кейсарии и ты при всем желании не сможешь задействовать их немедленно. Я не трус, прокуратор, и никогда не обращался к тебе попусту, ты это знаешь. Я не стал бы беспокоить тебя и далее, но… Если события нас застанут врасплох, мне не будет оправданий. Поэтому я и попросил выслушать доклад.
– Пока что я не понял, что именно испугало тебя, Афраний, – сказал Пилат. – Ты, опытный чиновник, моя правая рука, и кого испугался? Бродячего философа и жалкой кучки его последователей? Тебе ли – римлянину – бояться этих болтунов? Да сотни таких «учителей» бродят по округам, рассказывая небылицы! Что заставляет тебя прислушиваться к этому жалкому чириканью вместо того, чтобы просто скрутить воробушку голову?
Несерьезные, издевательские нотки в его голосе исчезли.
Теперь он говорил хрипло и тягуче – вещал, как настоящий римский чиновник, который одним своим тоном должен приводить окружающих в трепет. И глядел грозно, исподлобья, наклонив голову, словно взбешенный буйвол перед атакой. Кожа на бритом черепе неприятно шевелилась, живя собственной жизнью.
Иудея. Ершалаим.
30 год н. э.
Секст Афраний Бурр мало кого боялся.
Его боялись – это было вполне объяснимо, иначе зачем бы он брался за эту опасную, грязную, но необходимую государству работу? Но, глядя на Пилата Понтийского, Афраний испытывал крайне противоречивые чувства.
Прокуратора стоило побаиваться. Перед Афранием в начальственном кресле сидел прежде всего, воин и лишь потом – чиновник. Такой человек не развязывает узлы, а рубит – это неразумно и может привести к далеко идущим последствиям, но тому, кто привык решать проблемы сталью, последствия безразличны. Во время войны такие люди на вес золота. А в мирное время… Кто же держит у очага горшок с греческим огнем? Нет! Нет! Не такой префект нужен этой стране! Как был бы хорош Всадник Золотое Копье в роли наместника в любой из варварских колоний! И как опасен он здесь, где вовремя сказанное либо несказанное слово может предотвратить кровопролитие или спровоцировать его!
Не уважать Пилата было бы ошибкой – он был умен, по-звериному хитер и жесток, алчен и властолюбив без меры, но решителен и целеустремлен, быстр в действиях и потому очень опасен. При всем при том, в глубине души, начальник тайной службы не испытывал к прокуратору Иудеи никакой симпатии и считал, что Пилат, несмотря на все достоинства, не заслуживает занимаемого места. Тот же Вителлий – неприятный, подозрительный, жестокий, жадный и злопамятный, как хорёк, был настоящим наместником, обращавшим любое событие не только на пользу себе, но и на пользу Цезарю и Риму. Достоинства же Пилата вредили делу чаще, чем его недостатки, потому что воин всегда одерживал верх над политиком!
В проблеме, стоявшей перед Афранием сегодня, рубить узлы наотмашь было рискованно. Во-первых – узлов было много, как всегда в политике, во-вторых – в эти узлы были скручены интересы Империи, четырех тетрархий, саддукейского первосвященства, фарисеев, зелотов, греков, египтян…
Тут пригодится не меч, а острый, как игла, ум, знание слабостей и силы противодействующих сторон, понимание тайных пружин, управляющих каждой из группировок. Афраний понимал многое, хотя далеко не все. Пилат же пытался править по своему разумению, не считаясь с обстоятельствами. Так можно победить грубую силу, сломать ее, засыпать колодцы трупами, водрузить штандарты над разрушенными крепостями и сожженной страной. Но так нельзя построить мир. А Риму нужен мир в провинции, дающей как минимум третью часть хлеба Империи. С другой стороны, проявить слабость в противодействии нарождающейся смуте – это дать возможность поднять головы тем, кто только и мечтает о том, чтобы Иудея отпала. Канаим с их тактикой ударов из-за угла представляют куда меньшую опасность, чем те, кто пытается сплотить вокруг себя народ – до тех пор, пока Га-Ноцри проповедовал за стенами Ершалаима, вызывая скрежет зубовный у Каиафы и его тестя, Афраний лишь следил за ним вполглаза. Нынче же, после его шумного приезда в столицу, после всех событий, произошедших накануне в Храме и за его пределами, нужно было выстроить стратегию противодействия, причем выстроить ее так, чтобы прокуратор полагал ее своей, но при этом не сжег Ершалаим в неудержимом стремлении к победе любой ценой. Кому нужен будет мир на развалинах?
– Позволено ли мне, мой господин, подробно объяснить свою точку зрения? – спросил Афраний.
Пилат кивнул, не сводя с начальника тайной полиции неприятного, давящего взгляда.
– Благодарю, – продолжил Бурр. – Недавно, прокуратор, по приказу тетрарха Галилеи и Переи Ирода Антипы был казнен Иоханан, по прозвищу Окунающий. По моему мнению – безвредный человек, избравший Ирода и его семью объектом для своих проповедей о нравственности. Согласен, он говорил не слишком приятные вещи, но о любви тетрарха к чужим женам в Тивериаде и Кейсарии Филипповой не судачил только ленивый. Однако Ирод казнил Окунающего в назидание остальным болтунам. Так вот, мой господин, до тех пор, пока Иоханан был жив, у него было не так много последователей, чтобы о них беспокоиться. Зато после смерти многие посчитали его пророком, Галилеянина же признали воскресшим Иохананом, что добавило ему популярности, а ученики убитого теперь ходят за Га-Ноцри, как овцы за пастырем. Тайная служба тетрарха даже проводила дознание по этому поводу, и естественно, пришла к выводу, что это не Иоханан, ведь тело Окунающего захоронено, а голова выставлена на всеобщее обозрение. Только кто их слушал? Народу не нужны факты, народу нужна сказка, в которую он поверит…
Иногда живой человек, прокуратор, пусть даже очень беспокойный, приносит меньше хлопот, чем мертвый. Возвеличивать мертвецов куда проще, чем понимать живых. Мертвец не струсит, не наделает глупостей и никогда не обманет ничьих ожиданий. Если мы не хотим плодить пророков и подавлять восстания, то, может быть, стоит задумываться, прежде чем рубить кому-то голову? Мой друг детства – Сенека-младший, говорит, что голос с креста слышен дальше, чем голос из каменоломни. Он не воин – он философ, хотя и претендует нынче на должность квестора[9], и к его словам можно и должно прислушиваться. Много раз его советы помогали мне в трудные минуты, я доверяю его мнению и собственному опыту и поэтому стараюсь не убивать без особой на то нужды и не плодить мучеников. Но это вовсе не означает, что я беспечен! Сейчас я ощущаю опасность, мой господин, а не выдумываю ее, чтобы заслужить вашу благосклонность за бдительность. Мне не по душе, когда человек, известный своим ораторским даром, вдруг начинает изо всех сил стараться соответствовать пророчествам из еврейских священных книг. Потому, что иудеи верят пророчествам. Мне не нравится, когда на рынках и во дворах начинают шептаться о том, что в город пришел машиах, потому, что иудеи верят в то, что машиах придет, и любого проповедника готовы признать своим спасителем, пока он не докажет обратное. Мне совсем не по себе, когда кто-то провозглашает себя Сыном Божьим, царем Иудейским и назначает свой собственный Синедрион, потому, что в Ершалаиме уже есть Синедрион, а двух Синедрионов Иудея просто не выдержит![10] И волнуюсь я еще потому, что миллион пришедших на Песах правоверных иудеев, при определенных обстоятельствах, могут легко стать миллионом свирепых канаим, а такие обстоятельства, на мой взгляд, как раз нынче и возникают. Достаточно искры, прокуратор, и потушить пожар сможет только чудо. А чудеса, как мы оба знаем, случаются редко.
– Я слушал тебя достаточно, – произнес Пилат все тем же тоном оратора, и Афраний сразу понял, что ему не удалось разбудить в прокураторе дипломата. – Теперь ты послушай меня, Бурр, послушай, как всадник – всадника, как римлянин – римлянина. Ты слишком долго прожил в Иудее…
Прокуратор замолчал. Было видно, что он обдумывает свои слова.
– Так бывает, – наконец, продолжил он. – Годы, что ты провел в их обществе, на их земле, вникая в их обычаи, их дрязги и их верования, изменили тебя, Афраний. Я не говорю, что ты мыслишь, как иудей. Я не говорю, что ты стал иудеем. Но ты слишком близко к сердцу принимаешь их проблемы и полагаешь, что интересы Рима зависят от их благополучия или покорности…
О, боги, подумал Афраний, он не понял ничего из сказанного! Ничего!
– Это не так, – Пилат снова пригубил разбавленное вино и с силой потер бритую гладкую щеку. На висках его стала заметна испарина – мелкие капли засверкали на коже россыпью. – Рим, хвала Богам, не зависит от того, что хотят или что делают эти дикари. Это они зависят от Рима. Зависят во всем, Бурр! Во всем – в своей жизни и в своей смерти. Ты предостерегаешь меня, стараешься посвятить в их дела. Спасибо тебе за это. Но…
Прокуратор растянул узкий рот в улыбке и снова насмешливо поднял бровь. Эта гримаса, долженствующая означать иронию, плохо вязалась с рокотом начальственного голоса. Таким тоном командуют на поле сражения, а не шутят. В громовых раскатах трудно разобрать оттенки.
– … я не хочу и не буду вникать еврейские интриги. Мне вполне достает своих, римских. И я не буду делать так, чтобы никого не затронуть и пробежать сухим между каплями дождя. Я буду делать так, как посчитаю нужным в интересах Империи.
Неподалеку от Мертвого моря
Наши дни
– Смотрите! – крикнула Арин.
Сумерки еще не стали непроницаемыми, воздух едва начал сгущаться, и звезды, изобильно рассыпанные по небесам, пока не налились ярким лучистым светом. Зато белый шар луны светил вовсю, и джип с потушенными фарами, медленно проезжавший рядом с разбитыми автобусами, девушка разглядела легко.
– Вот черт! – профессор невольно посмотрел в ту сторону, где только несколько минут назад исчез самолет. На его возвращение надежды не было. – Не стрелять, ребята… Быстро уходим в скалы! Если полезут – встретим их из засады!
Сомневаться в том, кого везет крадущаяся в полутьме машина, не приходилось – уж явно не спасательную команду!
Шагровский, пригибаясь, метнулся к камням, от которых уже поползли черные тени – туда бесследно канула ладная фигурка Арин. Дядя Рувим добежал до укрытия последним. Лицо у него было бесконечно усталое, осунувшееся, седые волосы взялись пылью, и знаменитый хвост, в который профессор увязывал свою «гриву», уже не выглядел украшением.
– Слушаем внимательно, – проговорил он негромко, следя в трофейный монокуляр за тем, как «Лендровер» съезжает с дороги и из распахнувшихся дверец выпрыгивают люди с оружием. – Их… три, четыре… Четверо. Всего четверо, ребята! Но они уже знают, что нас надо бояться. Это плохо. Плохо, потому что в лоб они не пойдут… Находились уже…
Сумерки превратились в плотную чернильную тьму, разбавленную потоками нежного лунного света.
– Раньше они пытались нас разорвать на куски без всяких хитростей. Не получилось. Так что теперь они попробуют нас загнать, а это совсем другая тактика, и прихватить их скопом, как мы делали до того, уже не получится. Так что… Слушай мою команду, молодежь! Бить наверняка. Не сближаться – в губы нас никто целовать не собирается. Головы из-за камней не высовывать, смотреть понизу – над самой землей или из тени. Зуб даю, – он ухмыльнулся, но, как показалось Валентину, чуть через силу, – как говорил мой мудрый друг Беня, у них есть снайперка с «ночником». Если засекут – будет новая дырка в организме. Все ясно? Пошли! Пошли!
Просто дежавю, подумал Шагровский на бегу. Каждую ночь – одно и то же! Каждую ночь! Опять лунный свет, эти проклятые камни и сзади кто-то с автоматом. И никто не просит отдать эти пергаменты, на рукопись всем плевать! Зато все хотят нас пристрелить… Сколько еще мы сможем бегать?
Сзади тяжело задышал дядя Рувим – годы брали свое. Задышал шумно, с напряжением, но темпа не сбавил – бежать в таком ритме было бы сложно и молодому человеку, а уж пожилому да с простреленной двое суток назад задницей и вовсе тяжко, так что профессор выдерживал этот марафон на характере. И, судя по тому, что Валентин узнал о дядюшке за последние несколько дней, характер у Рувима был не дай Бог! Или наоборот – дай Бог каждому!
Впереди между тенями скользила Арин.
Она бежала легко (во всяком случае, так казалось), огибая препятствия, перескакивая через невысокие россыпи мелкого камня, перетекавшие тропу поперек – рюкзак прыгал между лопаток, автомат девушка держала в руке, чуть на отлете.
Становилось прохладнее. Несмотря на разогретые камни, пустыня проявляла свой норов. При одной мысли о том, что им снова придется ночевать, дрожа от холода, Шагровскому стало тошно. Спасти от полуночной стужи могла пещера, стоило внимательней смотреть по сторонам, тем более, что по мере того, как тропа углублялась в скальный массив, стены вокруг них начали расти, постепенно закрывая звездное небо.
Погони не было слышно, но Валентин понимал, что идущей по их следу группе понадобится минимум минут десять-пятнадцать, чтобы преодолеть расстояние от места, где они оставили джип, до начала тропы. Да и преследовать их ликвидаторы будут с осторожностью, чтобы не налететь на засаду. Пока что у беглецов была фора во времени, и использовать ее надо было с максимальным толком. Оторваться, найти убежище, позволяющее наблюдать за противником и выдержать короткую осаду, если до того дойдет. Предусмотреть пути отхода тоже будет не лишним…
В общем, той четверти часа, на которые они оторвались, на всё могло и не хватить.
– Отдых! – выдохнул Рувим, останавливаясь. – Дайте дыхание перевести…
Не снимая рюкзака, профессор сполз спиной по камню и уселся, вытянув ноги. Шагровский шлепнулся рядом с ним и потянулся к фляге – приоткрытый в беге рот высушило до хруста. Арин садиться не стала, только нагнулась, опираясь ладонями о собственные колени.
Дядя Рувим сверился с экраном GPS, подвигал губами, посматривая наверх, где между скалами толпились звезды, и удовлетворенно кивнул.
– Готовы? – спросил он и закашлялся, прочищая горло. – Не спать! Замерзнем! Арин – первая. Держись левее! Пошли!
* * *
Иудея. Ершалаим.30 год н. э.
– И его действительно короновали? – переспросил Пилат.
Он удивился. Кожа на широком лбу на мгновение собралась гармошкой, как раз в том месте, где у обычных людей начинают расти волосы, брови едва уловимо приподнялись и тут же опустились на свои места, над частоколом густых рыжеватых ресниц. Верхние веки Пилата, тяжелые, налитые, прикрыли глаза.
Удивление. Брезгливость. Легкое раздражение.
К полудню, когда станет по-настоящему жарко, Пилат Понтийский будет уже не раздражен, а зол. Будет пить много воды – кубок за кубком – потеть, жевать ломтики лимона. У него будет подергиваться верхняя губа, как у пожилого пса, который угрожающе рычит, открывая все еще крепкие желтоватые зубы. Когда Пилат в таком состоянии, до вечера лучше с просьбами не обращаться – бесполезно.
Афраний давно научился с легкостью ориентироваться в нюансах поведения прокуратора. Нельзя сказать, что тот был совсем уж открытой книгой – столь опытный царедворец, как Всадник Золотое Копье, никогда бы не поднялся на вершины власти, если бы эмоции на его лице читались любым встречным. Но Афраний, с его опытом работы в Иудее и немалыми познаниями человеческих типажей, научился видеть незаметные для других детали.
Пальцы, барабанящие по мраморной столешнице. Едва заметный тик под правым глазом. Ухмылка, кривящая узкий рот. И тут же – взлетающие кверху брови.
– Да, прокуратор, его короновали…
– Не думал, что у евреев это так просто!
– А это далеко не просто, – сказал Афраний ровным, равнодушным голосом. – Существует целый ряд вещей, которые надо исполнить в обязательном порядке. Например, в ритуале должны принимать участие патриархи.
– Какие патриархи?
– Например – Мозес.
На этот раз Пилат не удержался и Афраний услышал вырвавшееся из узкого рта покашливание, означающее смех.
– Мозес? Ты, наверное, шутишь, Афраний!
– Нет, прокуратор. Я не могу позволить себе шутки во время доклада.
Прокуратор чуть склонился вперед и уперся блестящими темными глазами в переносицу начальника тайной полиции.
– Мозес… Патриарх Мозес. Я знаю только одного патриарха с таким именем. Если это тот самый Мозес…
– Это тот самый Мозес, – продолжил Афраний. – Тот, который давно умер.
– Кхе-кхе… – можно было считать, что Пилат расхохотался, но глаза его оставались злыми и колючими. – Действительно, странный народ. Ну, хорошо… Из покойников только Мозес?
Если бы Афраний Бурр мог печально вздохнуть в присутствии прокуратора, то он бы вздохнул. Нельзя править провинцией и ничего не знать о народе, которым правишь. Пилат Понтийский более привык полагаться на копья и мечи, чем на невидимые рычаги, которыми двигал начальник тайной полиции. Но именно потому Пилат был римским всадником и Золотым Копьем, а Афрания знали только те, кому это было положено. И еще знали враги. Хорошо знали.
– Если прокуратор позволит, – продолжил Бурр спокойно, – я в двух словах объясню, что произошло.
Пилат отхлебнул из кубка и лишь потом кивнул.
– С ним было только трое из двенадцати его последователей – Шимон по прозвищу Кифа, и братья, сыновья Зевдея – Иаков и Иоханан. Все они хорошо известны моей службе. Кифа, по слухам, некогда принадлежал к партии зелотов, но уже давно не поддерживает с ними связи. Двое других – дальние родственники Иешуа, в их доме он проживает последний год – тоже имели отношение к канаим, теперь же – верные последователи учения Галилеянина. Мне доложили, что эти трое и сам Га-Ноцри удалились на гору Хермон, а, после возвращения оттуда ученики уже называли Иешуа Га-Ноцри сыном Божьим – в еврейском ритуале это означает, что они помазали его на царство. Всех известных истории еврейских царей, прокуратор, помазывали на царство на горе Хермон, так что это не совпадение. Я вообще не верю в совпадения, господин. Слишком уж много совпадений я организовал сам. У него двенадцать учеников – и это означает двенадцать колен Израилевых. Его люди на каждом шагу говорят, что он рода Давидова…
– А это не так? – то ли подтвердил, то ли спросил Пилат.
– Это не так, прокуратор, – отозвался начальник тайной полиции незамедлительно и без сомнений в голосе. – Но, прошу меня простить, какое это имеет значения? Важно не то, какого рода этот человек в действительности, а то, что любым его словам верят.
– Завидное качество. Хотел бы я обладать таким, – если подергивание угла узкогубого рта означало улыбку, то Пилат улыбнулся. – Тогда моя карьера могла бы сложиться иначе. Продолжай.
– Насколько мне известно и понятно пророчество Илии, все, что делалось Иешуа и его учениками, делалось для того, чтобы объявить его машиахом. Этот самый Шимон-Кифа не скрывал поход на Хермон, а наоборот, рассказывал при большом стечении народа, что они строили для Га-Ноцри кущи, как и положено для коронации, что Иаков и Иоханан разыграли действо, в котором один из них изобразил пророка Илию, а второй – Мозеса…
– Ты это серьёзно, Афраний? – спросил Пилат Понтийский, поднимая бровь.
– Я серьезен, как никогда, прокуратор. И, более того, Иешуа и его соратники тоже не шутят. И, если мне позволено дать тебе совет – отнесись и ты к моим словам серьезно. Это не обычный бунт, прокуратор, не стихийное бурление толпы – я не стал бы даже говорить по такому ничтожному поводу. Большие дела делаются маленькими людьми, большие неприятности начинаются с упущенных деталей. В Иудее не бывает незначительных подробностей, слишком уж здешний народ убежден в своем предназначении и склонен к вере в мистику. С тех пор, как царство Ирода стало тетрархией, римские наместники сумели сделать так, чтобы все находилось в равновесии. Но если это равновесие нарушить, то все может рухнуть в один час. Здесь нет мира, прокуратор, нет, и никогда не было. Под пеплом всегда тлеет пламя, и залить его можно только кровью. Мы же на сегодня лишь научились не ворошить угли руками. Человек, который хочет заявить права на царство, должен быть точен в деталях – у евреев все расписано, кто и где стоит, кто и что делает! – и если ему поверят, то за ним пойдут. Они так долго ждут машиаха, что он просто обязан появится. Если уже не появился…
Он прервался, отпил воды с лимоном из стоящего перед ним кубка, облизнул пересохшие губы и продолжил:
– Не скрою, я озабочен. Но у моей озабоченности есть причины. На праздник в Ершалаим стекается около миллиона людей – это очень много для города, это очень много для моей службы. Это, вообще, очень много, если помнить, что легионы стоят у Вителлия, в Дамаске, а не у нас в Кейсарии и ты при всем желании не сможешь задействовать их немедленно. Я не трус, прокуратор, и никогда не обращался к тебе попусту, ты это знаешь. Я не стал бы беспокоить тебя и далее, но… Если события нас застанут врасплох, мне не будет оправданий. Поэтому я и попросил выслушать доклад.
– Пока что я не понял, что именно испугало тебя, Афраний, – сказал Пилат. – Ты, опытный чиновник, моя правая рука, и кого испугался? Бродячего философа и жалкой кучки его последователей? Тебе ли – римлянину – бояться этих болтунов? Да сотни таких «учителей» бродят по округам, рассказывая небылицы! Что заставляет тебя прислушиваться к этому жалкому чириканью вместо того, чтобы просто скрутить воробушку голову?
Несерьезные, издевательские нотки в его голосе исчезли.
Теперь он говорил хрипло и тягуче – вещал, как настоящий римский чиновник, который одним своим тоном должен приводить окружающих в трепет. И глядел грозно, исподлобья, наклонив голову, словно взбешенный буйвол перед атакой. Кожа на бритом черепе неприятно шевелилась, живя собственной жизнью.
Иудея. Ершалаим.
30 год н. э.
Секст Афраний Бурр мало кого боялся.
Его боялись – это было вполне объяснимо, иначе зачем бы он брался за эту опасную, грязную, но необходимую государству работу? Но, глядя на Пилата Понтийского, Афраний испытывал крайне противоречивые чувства.
Прокуратора стоило побаиваться. Перед Афранием в начальственном кресле сидел прежде всего, воин и лишь потом – чиновник. Такой человек не развязывает узлы, а рубит – это неразумно и может привести к далеко идущим последствиям, но тому, кто привык решать проблемы сталью, последствия безразличны. Во время войны такие люди на вес золота. А в мирное время… Кто же держит у очага горшок с греческим огнем? Нет! Нет! Не такой префект нужен этой стране! Как был бы хорош Всадник Золотое Копье в роли наместника в любой из варварских колоний! И как опасен он здесь, где вовремя сказанное либо несказанное слово может предотвратить кровопролитие или спровоцировать его!
Не уважать Пилата было бы ошибкой – он был умен, по-звериному хитер и жесток, алчен и властолюбив без меры, но решителен и целеустремлен, быстр в действиях и потому очень опасен. При всем при том, в глубине души, начальник тайной службы не испытывал к прокуратору Иудеи никакой симпатии и считал, что Пилат, несмотря на все достоинства, не заслуживает занимаемого места. Тот же Вителлий – неприятный, подозрительный, жестокий, жадный и злопамятный, как хорёк, был настоящим наместником, обращавшим любое событие не только на пользу себе, но и на пользу Цезарю и Риму. Достоинства же Пилата вредили делу чаще, чем его недостатки, потому что воин всегда одерживал верх над политиком!
В проблеме, стоявшей перед Афранием сегодня, рубить узлы наотмашь было рискованно. Во-первых – узлов было много, как всегда в политике, во-вторых – в эти узлы были скручены интересы Империи, четырех тетрархий, саддукейского первосвященства, фарисеев, зелотов, греков, египтян…
Тут пригодится не меч, а острый, как игла, ум, знание слабостей и силы противодействующих сторон, понимание тайных пружин, управляющих каждой из группировок. Афраний понимал многое, хотя далеко не все. Пилат же пытался править по своему разумению, не считаясь с обстоятельствами. Так можно победить грубую силу, сломать ее, засыпать колодцы трупами, водрузить штандарты над разрушенными крепостями и сожженной страной. Но так нельзя построить мир. А Риму нужен мир в провинции, дающей как минимум третью часть хлеба Империи. С другой стороны, проявить слабость в противодействии нарождающейся смуте – это дать возможность поднять головы тем, кто только и мечтает о том, чтобы Иудея отпала. Канаим с их тактикой ударов из-за угла представляют куда меньшую опасность, чем те, кто пытается сплотить вокруг себя народ – до тех пор, пока Га-Ноцри проповедовал за стенами Ершалаима, вызывая скрежет зубовный у Каиафы и его тестя, Афраний лишь следил за ним вполглаза. Нынче же, после его шумного приезда в столицу, после всех событий, произошедших накануне в Храме и за его пределами, нужно было выстроить стратегию противодействия, причем выстроить ее так, чтобы прокуратор полагал ее своей, но при этом не сжег Ершалаим в неудержимом стремлении к победе любой ценой. Кому нужен будет мир на развалинах?
– Позволено ли мне, мой господин, подробно объяснить свою точку зрения? – спросил Афраний.
Пилат кивнул, не сводя с начальника тайной полиции неприятного, давящего взгляда.
– Благодарю, – продолжил Бурр. – Недавно, прокуратор, по приказу тетрарха Галилеи и Переи Ирода Антипы был казнен Иоханан, по прозвищу Окунающий. По моему мнению – безвредный человек, избравший Ирода и его семью объектом для своих проповедей о нравственности. Согласен, он говорил не слишком приятные вещи, но о любви тетрарха к чужим женам в Тивериаде и Кейсарии Филипповой не судачил только ленивый. Однако Ирод казнил Окунающего в назидание остальным болтунам. Так вот, мой господин, до тех пор, пока Иоханан был жив, у него было не так много последователей, чтобы о них беспокоиться. Зато после смерти многие посчитали его пророком, Галилеянина же признали воскресшим Иохананом, что добавило ему популярности, а ученики убитого теперь ходят за Га-Ноцри, как овцы за пастырем. Тайная служба тетрарха даже проводила дознание по этому поводу, и естественно, пришла к выводу, что это не Иоханан, ведь тело Окунающего захоронено, а голова выставлена на всеобщее обозрение. Только кто их слушал? Народу не нужны факты, народу нужна сказка, в которую он поверит…
Иногда живой человек, прокуратор, пусть даже очень беспокойный, приносит меньше хлопот, чем мертвый. Возвеличивать мертвецов куда проще, чем понимать живых. Мертвец не струсит, не наделает глупостей и никогда не обманет ничьих ожиданий. Если мы не хотим плодить пророков и подавлять восстания, то, может быть, стоит задумываться, прежде чем рубить кому-то голову? Мой друг детства – Сенека-младший, говорит, что голос с креста слышен дальше, чем голос из каменоломни. Он не воин – он философ, хотя и претендует нынче на должность квестора[9], и к его словам можно и должно прислушиваться. Много раз его советы помогали мне в трудные минуты, я доверяю его мнению и собственному опыту и поэтому стараюсь не убивать без особой на то нужды и не плодить мучеников. Но это вовсе не означает, что я беспечен! Сейчас я ощущаю опасность, мой господин, а не выдумываю ее, чтобы заслужить вашу благосклонность за бдительность. Мне не по душе, когда человек, известный своим ораторским даром, вдруг начинает изо всех сил стараться соответствовать пророчествам из еврейских священных книг. Потому, что иудеи верят пророчествам. Мне не нравится, когда на рынках и во дворах начинают шептаться о том, что в город пришел машиах, потому, что иудеи верят в то, что машиах придет, и любого проповедника готовы признать своим спасителем, пока он не докажет обратное. Мне совсем не по себе, когда кто-то провозглашает себя Сыном Божьим, царем Иудейским и назначает свой собственный Синедрион, потому, что в Ершалаиме уже есть Синедрион, а двух Синедрионов Иудея просто не выдержит![10] И волнуюсь я еще потому, что миллион пришедших на Песах правоверных иудеев, при определенных обстоятельствах, могут легко стать миллионом свирепых канаим, а такие обстоятельства, на мой взгляд, как раз нынче и возникают. Достаточно искры, прокуратор, и потушить пожар сможет только чудо. А чудеса, как мы оба знаем, случаются редко.
– Я слушал тебя достаточно, – произнес Пилат все тем же тоном оратора, и Афраний сразу понял, что ему не удалось разбудить в прокураторе дипломата. – Теперь ты послушай меня, Бурр, послушай, как всадник – всадника, как римлянин – римлянина. Ты слишком долго прожил в Иудее…
Прокуратор замолчал. Было видно, что он обдумывает свои слова.
– Так бывает, – наконец, продолжил он. – Годы, что ты провел в их обществе, на их земле, вникая в их обычаи, их дрязги и их верования, изменили тебя, Афраний. Я не говорю, что ты мыслишь, как иудей. Я не говорю, что ты стал иудеем. Но ты слишком близко к сердцу принимаешь их проблемы и полагаешь, что интересы Рима зависят от их благополучия или покорности…
О, боги, подумал Афраний, он не понял ничего из сказанного! Ничего!
– Это не так, – Пилат снова пригубил разбавленное вино и с силой потер бритую гладкую щеку. На висках его стала заметна испарина – мелкие капли засверкали на коже россыпью. – Рим, хвала Богам, не зависит от того, что хотят или что делают эти дикари. Это они зависят от Рима. Зависят во всем, Бурр! Во всем – в своей жизни и в своей смерти. Ты предостерегаешь меня, стараешься посвятить в их дела. Спасибо тебе за это. Но…
Прокуратор растянул узкий рот в улыбке и снова насмешливо поднял бровь. Эта гримаса, долженствующая означать иронию, плохо вязалась с рокотом начальственного голоса. Таким тоном командуют на поле сражения, а не шутят. В громовых раскатах трудно разобрать оттенки.
– … я не хочу и не буду вникать еврейские интриги. Мне вполне достает своих, римских. И я не буду делать так, чтобы никого не затронуть и пробежать сухим между каплями дождя. Я буду делать так, как посчитаю нужным в интересах Империи.