И в своих интересах, подумал Афраний, не отводя от Пилата преданного взгляда.
   – И в своих интересах, Афраний! – подтвердил прокуратор.
   Он сказал это так, будто услышал сокровенную, невысказанную вслух мысль начальника тайной полиции, и тот невольно содрогнулся.
   Иногда человек, сидящий в кресле напротив, пугал Бурра своей проницательностью.
   – Меня не остановят возможные волнения, – продолжил Пилат, чуть поубавив грохота в голосе. – Мы легко справимся с несколькими сотнями фанатиков. Так уже было, Бурр, и иудеи хорошо помнят, что ни их кинжальщики, ни их бог не помешали мне залить кровью мостовые. Стоит убить нескольких вожаков в лающей стае, и собаки разбегаются – с дикарями всегда надо поступать так. Ершалаим – это не вся Иудея, Афраний. В Ершалаиме не растят зерно, оливы и виноград, здесь не пасут скот. В Ершалаиме нет ничего, кроме камней, нечистот, сумасшедших фанатиков, коварного священства и их ложного Храма. Как там сказал твой проповедник?
   Пилат заглянул в лежащий перед ним пергамент, прищурился и прочел вслух:
   – Говорил, что разрушит Храм и в три дня воздвигнет новый… Хорошо сказано, жаль, что это ложь! Было бы неплохо, чтобы твой галилеянин со своими учениками исполнил обещанное! Вот только пусть не спешит восстанавливать! Кто в Риме станет убиваться, если Храм будет разрушен? Скорее уж, наоборот – одной опасностью станет меньше. Этот твой Га-Ноцри с учениками выгодны нам, они делают для Империи больше, чем самые близкие наши союзники. Ничто так не ослабляет врага, как внутренняя борьба в собственном лагере! Так о чем ты беспокоишься?
   Если Га-Ноцри принесет хлопоты Каиафе, то от этого выиграет Рим – у первосвященника и его тестя будет меньше возможностей строить мне козни. Если Каиафа одолеет проповедника – снова ничего страшного не произойдет, ему придется тратить время и силы на истребление последователей галилеянина: всех этих Шимонов, Иохананов и прочих Мозесов…
   Афраний слушал прокуратора с все возрастающим вниманием. То, что говорил этот круглоголовый человек с тяжелыми веками и отвисшими щеками…
   Это было …
   Это было совсем не глупо! Это было правильно. Начальник тайной полиции был уверен, что может предугадать ход дальнейших рассуждений Пилата Понтийского.
   Бурр ощутил, как между лопатками мышью проскользнул нехороший холодок.
   Неужели он мог так ошибаться в своих предположениях? Неужели этот жесткий, не гнушающийся палаческих приемов человек умнее, чем казался? Чем ХОТЕЛ казаться?
   – Без моего разрешения они не смогут казнить ни одного бунтовщика, – сказал Пилат совсем негромко, – только козла, которого мы оставили им для ритуалов! Только в моей власти посылать человека на смерть, и каждый раз, когда Синедриону понадобится кого-нибудь забить камнями, они будут идти ко мне на поклон. Ты понимаешь, о чем я говорю, Афраний?
   – Да, господин.
   – Вот и хорошо. Тогда запомни – мы ничего не будем предпринимать, вернее, будем делать все по закону. Для нас следовать его букве нынче проще и выгоднее всего. Думаю, что еще до праздника Каиафа придет ко мне, чтобы получить разрешение на арест этого Га-Ноцри. Так?
   – Да, – подтвердил Афраний.
   – И мы это разрешение дадим. Ведь у нас нет оснований не верить Первосвященнику Иудеи, лицу, назначенному императорской властью? Так, Бурр?
   – Именно так, прокуратор.
   – Не сомневаюсь, что проповедника попытаются приговорить к смерти, но без моего разрешения им этого не сделать. И они снова придут сюда.
   – Да, прокуратор.
   – Скажи мне, Афраний, а обязаны ли мы казнить человека, который ничего не злоумышлял против Цезаря и римской власти? Путь он даже и пытался захватить иудейский Храм? По закону, Афраний, по его букве?
   – Нет, господин.
   Пилат рассмеялся, но не привычным слуху окружающих открытым смехом воина, а совершенно незнакомым начальнику тайной полиции свистящим, похожим на шелест, смешком.
   – И действительно, что за преступление – врачевать в субботу?
   – Вы правы, прокуратор, это не преступление… Но он называет себя царем Иудейским. Вернее, так называют его люди.
   – Это, конечно, прискорбно и есть преступление против Цезаря, Рима и… – Пилат скривился. – И меня, как властителя Иудеи. Но, возможно, люди ошибаются?
   – Вполне возможно, прокуратор. Люди часто ошибаются, им свойственно принимать желаемое за действительное. Но, боюсь, именно на злоумышление против власти Цезаря будут упирать те, кто придет к вам просить о вмешательстве.
   – Им придется просить меня долго, как следует просить…
   – И в результате? – спросил Бурр, сохраняя бесстрастное выражение лица.
   – Что в результате? – переспросил Пилат и пожал широкими, по-прежнему мощными, несмотря на сидячую работу, плечами. – Не знаю, Афраний. Возможно, я дам себя уговорить. А, возможно, и не дам. Ведь это неважно? Так? В любом случае – казнят Га-Ноцри или не казнят – это будет НАШЕ решение. Не чье-нибудь – не Каиафы, не Иоханана, смердящего, как труп, не их фанатичного Синедриона, а наше… Так что, Бурр, действуй в соответствии со сказанным. Ни во что не вмешивайся до тех пор, пока не возникает опасности для власти Цезаря. Пусть все, что будет сделано, от чего ты не сможешь отвертеться, будет сделано по закону. Не по еврейскому Закону, Афраний, а по римскому. И не твоими руками! Это их внутреннее еврейское дело, Бурр. Но они должны запомнить, что их закон – это мы.
   – Я понял, прокуратор.
   Пилат кивнул, давая знать, что, если у начальника тайной полиции нет каких-нибудь дополнительных важных вопросов, то аудиенцию можно заканчивать.
   У Афрания вопросов не было.
   А если и были, то он не считал, что настало время их задать. Нужно было обдумать услышанное, привыкнуть к мысли, что все годы он недооценивал хитрость и ум человека, сидящего перед ним в кресле с высокой резной спинкой. Пусть одежды укрывают массивное, слегка покрывшееся жирком праздности тело воина, но за широким лбом скрывается недюжинный ум прекрасного политика и умелого игрока.
   Да, к этой мысли нужно привыкнуть. И принять решение, как вести себя дальше.
   Слегка согнув спину в полупоклоне (Пилат терпеть не мог подобострастно согбенных подчиненных и не скрывал этого), Афраний Бурр попрощался и вышел из залы. Ожидающий за дверями секретарь вопросительно взглянул на начальника тайной полиции и, получив в ответ утвердительный кивок, с мышиной ловкостью проскользнул к своему столу, чтобы возобновить прерванную приходом Бурра работу.

Глава 6

   Израиль. Иудейская пустыня неподалеку
   от Мертвого моря.
   Наши дни.
   Рувим Кац оказался прав: последние события многому научили Карла.
   У Легиона не было истории, на примерах которой можно было бы привить его бойцам предусмотрительность или осторожность. Вернее, история была, но рядовым легионерам и легатам знать ее было не положено, да и узнать неоткуда. Все удачи и неудачи, конечно же, учитывались, но обособленность частей организации, гарантировавшая ей строгую конспирацию и возможность выжить при любых обстоятельствах, в данном случае играли против Легиона.
   Неудачники умирали – таков был закон, и неизбежность наказания являлась одним из краеугольных камней существования тайного ордена. Вторым краеугольным камнем стали деньги, потому что нет на свете более сильного побудительного мотива, чем человеческая алчность! А если алчность соседствует со страхом, то человек делает невозможное!
   Люди, создавшие Конклав и Легион почти две тысячи лет назад, не сомневались, что человеческая натура останется неизменной всегда, и оказались правы. Но человеку – любому человеку – свойственны также самоуверенность, самовлюбленность и беспечность, от которых ни страх, ни алчность уберечь не могут. Это под силу только опыту, но коллективный опыт рождается лишь в свободном обмене информацией, а вовсе не в обстановке секретности и таинственности.
   Каждый легион, каждый легат, каждый легионер мог научиться преодолевать обстоятельства только на собственных ошибках. Успех же рождал уверенность, уверенность – беспечность, беспечность приводила к поражению, а поражение – к смерти.
   Взамен проигравших приходили новые люди, но Конклав, связанный обязательствами, законами и уложениями прочнее, чем рабы цепями, не мог изменить существовавший изначально порядок.
   Никто из новеньких не знал, что случилось с предшественниками. Никто не знал – были ли они. Никто не анализировал их победы и их ошибки. Каждый легионер начинал с чистого листа, пустого банковского счета, и каждый новый Первый снова и снова предлагал новичкам только лишь деньги и страх – ведь Вера и Идея были исключены из плана изначально.
   Поражения и победы хранились в одном месте – в памяти Конклава – так было всегда и так должно было оставаться в веках.
   Опыт, полученный Шульце в Израиле, был воистину бесценен, но для того, чтобы его сохранить и передать дальше, нужно было выжить, а это оказалось задачей не из легких. Впервые на его памяти (и откуда ему было знать, что такое случалось не раз и не два?) легионеры столкнулись с организованным сопротивлением и не смогли переломить обстоятельства. Старик, журналист и девчонка – клоуны, на которых не стоило обращать внимания! – разгромили его группу и полностью уничтожили группу Кларенса.
   Этого не могло быть!
   Это не должно было случиться, но случилось!
   Карл только что своими глазами видел зажеванные искореженным металлом тела легионеров, оставшиеся в минивэнах, а немец привык верить своим глазам. Те, кого он считал клоунами, оказались опаснее пустынной гадюки! И ему не надо было два раза объяснять новые правила…
   Перед ними была не дичь, которую можно загнать и расстрелять без труда и сожаления. Перед ним был враг! Враг умный, грамотный, неплохо вооруженный и непредсказуемый. И еще… Врагу помогала страна, страна, враждебная Шульце по определению. Помогала, скрывая его в каменных трещинах своего тела, посылая навстречу Легиону свои самолеты с ненормальными пилотами за штурвалом…
   Шульце был небедным человеком, а небедные люди быстро учатся понимать, чего хотят от жизни. Карл очень хотел выжить, чтобы насладиться заслуженной роскошью и праздностью в старости. А выжить означало одно – победить!
   Поэтому никто не бросился за профессором и его спутниками очертя голову. Шульце и его люди вошли в ущелье в боевом порядке «два плюс два» с ПНВ на головах, в бронежилетах и со снятыми с предохранителей автоматами. У беглецов была пятнадцатиминутная фора, но их спасение было не в том, чтобы попытаться убежать или спрятаться! Нужно было сражаться и победить!
   Это понимал Рувим Кац.
   Это понимал Карл Шульце.
   Это понимали все.
   Смерть была так близка, что, казалось, в воздухе уже висит сладковатый запашок тлена.
   Но вот только чьею была эта смерть?
* * *
   Пустыня остывала.
   Едва слышно пощелкивали разогретые за день камни.
   Шагровский шагал молча, стараясь не сбиться с ритма.
   Если бы кто-то еще пару недель назад сказал ему, что пустыня – это крутые горные тропы, провалы, разломы, рассекающие огромные каменные массивы на части, то был бы осмеян. Сегодня Валентину было не до смеха. Он снова потерял направление, не мог сообразить где какие стороны света, и ни яркая огромная луна, ни россыпь звезд на черной простыне южного неба не могли помочь сориентироваться.
   Таинственная команда дяди «держаться левее» означала, что из открывавшихся им проходов в скалах Арин неизменно выбирала крайний левый. По мнению Шагровского, такая тактика должна была заставить их кружить на месте, на практике же они все дальше и дальше углублялись в каменный хаос.
   Несмотря на то, что луна заливала скалы белым, холодным, как позёмка, светом, идти бесшумно не получалось даже у опытной Арин. Летящие из-под ног мелкие камушки звонко щелкали о камень, хрустели под подошвами ботинок осыпи, и даже тяжелое дыхание беглецов, казалось, разносится на многие сотни метров вокруг.
   Погоня, конечно же, шла по пятам. Ее слышно не было, но Шагровский понимал, что стоит им троим на минуту остановиться, замереть и прислушаться, как их ушей достигнут шаги тех, кто спешит по их следам. Хотелось надеяться, что преследователи собьются с пути, очень хотелось. И еще хотелось сесть или лечь хотя бы на полчаса, чтобы перестали ныть натруженные икры, не горели стопы и невидимый мучитель прекратил бы закручивать шурупы в колени.
   Он посмотрел на идущую впереди него Арин.
   По тому, как девушка ставила ногу, по потерявшей прямизну спине можно было понять, что каждый новый шаг дается ей с огромным трудом. Неровная скалистая тропа выматывала, высасывала силы. Главное – не упасть, не повредить связку, сустав, не рассадить кожу до кости, ударившись об острый выступ…
   Внезапно Арин остановилась и подняла руку – внимание!
   Они стояли на краю достаточно высокого обрыва. Скала уходила вниз, открывая глазу неширокое ущелье, на дне которого клубились непроницаемо темные тени, словно кто-то налил туда чернил.
   Дядя Рувим ловко проскользнул мимо племянника и замер над провалом, высматривая дорогу. Арин негромко заговорила с ним на иврите, и Шагровский уловил только одно знакомое слово «нахаль»[11]. Профессор кивнул и поднял голову к небу, будто принюхиваясь, повел носом из стороны в сторону и поморщился. Из последовавшей за этим тирады Валентин не понял ни слова, зато Арин произнесла «беайОт» – проблемы – и несколько раз энергично выплюнула интернациональное «shit».
   – В чем дело, Рувим? – спросил Шагровский тихонько. – Что-то стряслось?
   Дядя пожал плечами.
   Он взмок от пробежки по скалам, и от рубашки исходил резкий запах пота.
   – Пока ничего. Арин говорит, что внизу ручей. Она слышит запах воды.
   – И все?
   Профессор отхлебнул из фляги, прополоскал рот, проглотил теплую влагу и покачал головой.
   – Нет, не все. Я тоже слышу запах влаги, но не от ручья. Я эту воду затылком чувствую, последние два часа ноет не переставая – сегодня может быть дождь. Удобная штука – метеозависимость!
   – Ну и прекрасно! – обрадовался Шагровский. – Дождь смоет следы!
   – Сейчас апрель, – вмешалась Арин. Она начала говорить на русском, но тут же перешла на английский, так было легче сформулировать мысли. – В апреле дождь может быть сильным. Особенно сильным. Даже не дождь, а … настоящая суфА!
   – Буря, – подсказал Рувим. – Настоящая буря! А настоящая буря в этих местах смывает не только следы… На иврите это называется шитафОн – что-то вроде наводнения. Вода скатывается с гор и сама выбирает русло. Или пробивает его себе. В принципе, она может легко подняться и до того места, где мы стоим, все зависит от того, сколько ее будет и как соберутся потоки.
   Валентин с недоверием посмотрел вниз, в приоткрытую пасть провала.
   – Будь уверен, – подтвердил дядюшка. – Я вовсе не шучу. Обычно буря длится несколько часов. Сначала приходит хамсин, а уже потом начинается ливень – настоящий, с молниями, громом! Все ущелья, что мы видели за эти дни, это русла, пробитые водой в скалах. Обратил внимание на камни с наш джип величиной? Их тоже принесли потоки! Поверь, воды будет много, очень много! Гораздо больше, чем надо нам для того, чтобы скрыться…
   Арин на мгновение положила руку на плечо Шагровского, нашла глазами его глаза и ободряюще улыбнулась.
   – Нам надо вниз, чтобы успеть, – сказала она по-русски. – Ходи аккуратно, Вэл…
   – Успеть куда? – с недоумением спросил Шагровский. – Зачем нам вниз, если там вода? И будет этот ваш, как его… шитофонОт?
   – Поверху мы не пройдем, – отозвался дядя. – Все изрезано ущельями, так что если мы не научимся летать или на крайний случай, планировать через многометровые провалы, то дальше у нас путь только по руслам… Наводнение? Наводнение, конечно, страшно… Это я не спорю… Но мы с вами знаем о наводнении, а вот те, кто идет за нами, наверняка не знают. Так что одно преимущество у нас есть! Выберемся, Валек, не волнуйся – выберемся… Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмоер: нет в мире жопы, которая нам не по плечу! Уж в чём в чём, а в жопах Беня разбирался виртуозно… Можешь мне поверить!
   Издалека донёсся глухой рокот, словно на огромный барабан бросили пригоршню мелких камешков. Рокот возник на юге, за линий горизонта, прокатился над неровно освещенными скалами, отражаясь от стен ущелий и валунов, и замер, зацепившись за спящую в тени тьму, оставив после себя гудящее настороженное эхо.
   А потом из пустоты вдруг пахнуло горячим. Воздух на мгновения наполнился запахом раскаленного песка, сухой мелкой пылью и жаром, как из духовки. Шагровский даже ощутил, как сворачиваются, подгорая, волоски на бровях и в носу, но тут же все стало на свои места и снова стало легко дышать.
   – Хамсин, – произнес Рувим с отвращением. Он вглядывался в темноту, словно стараясь рассмотреть того, кто дунул на них горячим. – Черт бы его побрал! Хамсин! Он еще далеко, но скоро будет здесь! Быстрее, ребята! Вниз! Быстрее!
 
   Иудея. Ершалаим.
   30 год н. э.
   Прокуратор был насуплен, более суров, чем до прихода Афрания, и вытирал вспотевшую голову куском мягкого полотна, смоченного в воде с лимонным соком. В воздухе все еще витал запах кожаной перевязи и пота.
   – Что еще? – буркнул Пилат. – Мелочи отбрось, говори о главном.
   – На праздники в Ершалаим прибыл тетрарх Иудеи Ирод Антипа, – проговорил секретарь быстро. – Он выразил вам свое почтение и передал подарки. Тетрарх надеется увидеть вас у себя в гостях сразу после праздника.
   Пилат поморщился, как от зубной боли.
   Антипу он не любил.
   Никто не любил Ирода Антипу – ни братья, ни подданные, ни римляне. Из всех сыновей Ирода Великого он был больше всех внешне похож на отца и поэтому всегда вызывал у окружающих желание сравнивать его с великим родителем, но, увы, такого сравнения не выдерживал.
   Он был сложен почти как отец, но за одним исключением: Антипа родился коротконогим, и из-за этого широкие плечи и могучая грудь воина смотрелись на маленьких ножках смешно, не по размеру.
   Он унаследовал от Ирода черты лица крупной лепки, но и тут природа пошутила – острые скулы, крепкий подбородок, широкий лоб плохо сочетались с крошечным ртом-бантиком, почти незаметным под сенью крупного крючковатого носа.
   И умом своим Антипа, как это ни прискорбно, явно не дотягивал до отца. Впрочем, никто из сыновей не мог сравниться талантами с мертвым царем Иудеи. И именно по этой причине вместо великого Царства Ирода в его бывших владениях нынче разместились три отдельных государства. Неспособный к разумному царствованию этнарх Архелай лишился царского титула еще при Цезаре Августе и отправился в ссылку в Галлию, а Иудея стала римской провинцией под рукой прокуратора.
   Северной тетрархией – Трахонеей, Батанеей и Авранитидой – продолжал успешно править второй сын Ирода Филипп, а Ирод Антипа, не особенно утруждая себя государственными хлопотами (зато умея выбирать умных советников), владел Галилеей и Переей.
   Так пожелал разделить царство Ирода Рим – и так было сделано. У Цезаря Августа имелись на то веские причины, и даже самые горячие сторонники единого Израиля не предоставили аргументов против такого императорского решения.
   Оставить страну в управлении сыновьям Ирода Великого означало ввергнуть Израиль в многолетнюю гражданскую войну, в разорение, залить одну из главных римских житниц кровью. Особого доверия к Филиппу и Ироду Антипе Цезарь Август не испытывал, и унаследовавшего проблему вместе с властью императора Тиберия не было оснований поменять отношение к тетрархам. За каждым их шагом внимательно приглядывали римские чиновники, донесения которых шли как к Пилату, в Кейсарию Стратонову, так и в Дамаск, на стол наместника Вителлия.
   Каждый из тетрархов прекрасно знал, чем может кончиться малейшее проявление своеволия и чем грозит преступное неповиновение римской власти, поэтому конфликты между тетрархами и Империей были практически невозможны, а малейшие проявления недовольства пресекались одномоментно – грозным окриком сверху.
   Пилату был более симпатичен взвешенный и рассудительный Филипп, но тот редко покидал пределы своих владений, и ждать его в Ершалаиме не приходилось даже на Песах.
   Напротив, Ирод Антипа находил удовольствие в путешествиях. Приезжая в столицу, заполненную праздничными толпами, словно рыночная площадь, он каждый раз считал своим долгом выразить свое уважение Пилату Понтийскому. Отказать ему в приеме прокуратор не мог, тем более, что Антипа всячески демонстрировал свою любовь к Риму и римскому образу жизни, следовал обычаям и традициям Империи куда как больше, чем обычаям своего народа и веры, а его столица Тивериада, мало похожая на иудейские города, носила имя в честь властвующего императора Тиберия.
   Именно Ирод Антипа унаследовал от Ирода Великого страсть к строительству, и это было единственное его качество, признаваемое и друзьями и врагами как несомненное достоинство.
   Да, Антипа не был умен, как отец, не был так уравновешен, как брат Филипп, но притом далеко не глуп и правил куда лучше томившегося на чужбине Архелая. Его мало интересовало мнение тех, кто не мог изменить его судьбу. А изменить ее мог только правитель Рима и его наместники, которых Ирод Антипа боялся настолько, что даже уважал.
   Оба брата-тетрарха славили Цезаря, всячески выказывая свое расположение к нему, но в то время как Филипп вел размеренную, скучную жизнь праведника, лично вершил суд и разрешал споры мудро, подобно еврейскому царю Шломо, Ирод Антипа жил в свое удовольствие.
   В его дворце играла музыка, лилось рекой вино, стояли статуи и постоянно звучал призывный женский смех. Что там говорить – он даже открыто жил с бывшей женой Филиппа – Иродиадой, без стеснения нарушая священные для евреев законы Мозеса, запрещавшие иудею брать к себе жену брата, пока она не овдовеет. Его откровенно льстивые манеры и сладкие речи, в изобилии лившиеся из крошечного рта тетрарха при встрече, приводили Пилата в раздражение, но положение обязывало не отвергать приглашение, и, справившись с брезгливою гримасою, прокуратор ответил на вопросительный взгляд секретаря:
   – Обязательно, в любой удобный для него день. Напишите ему. Дальше?
   Дальше пошли неотложные хозяйственные списки.
   Гарнизонные дела, а гарнизон в Ершалаиме был невелик, решали Марк и Квинтиллий, но документы, касающиеся расходов на снабжение войска продовольствием и фуражом, на ремонт казарм и на работу оружейников, подписывал прокуратор. В очередной раз удивившись про себя сумме, истраченной на содержание кавалерийской турмы, Пилат подписал счета.
   В сравнении с теми деньгами, что платились через Афрания шпионам и соглядатаям, наводнявшим улицы Ершалаима, гарнизонные траты казались мелочью. Но если бы люди Бурра не сообщали о каждом подозрительном писке в подворотне своему хозяину, вместо трех центурий и алы здесь пришлось бы держать как минимум легион. Так что пока арифметика складывалась Пилату на пользу.
   С нескрываемым облегчением просмотрев последний пергамент, прокуратор приказал секретарю удалиться и снова промокнул голову и шею влажным полотном. Если повезет, то вскоре после полудня между колоннадами дворца начнет гулять легкий ветерок, он разгонит застоявшийся над горячими камнями воздух, и можно будет дышать. В Кейсарии он спасался у моря или в бассейне, наполненном прохладной водой. Хотя, надо сказать, дышалось в Ершалаиме легче, чем в Кейсарии Стратоновой – воздух был суше, а вечером, когда с гор спускалась прохлада, можно было даже замерзнуть во сне, если не прикрыть ноги легким одеялом. Прокула, не выносившая холода совершенно, спала, с головою накрывшись покрывалом из овечьей шерсти.
   Вспомнив о жене, Пилат невольно улыбнулся.
   Родители ее, люди богатые, но лишенные места при дворе и, соответственно, императорской милости, были счастливы выдать дочь за военачальника из рода всадников, фаворита командира преторианцев, делавшего стремительную карьеру. Странно, но случилось так, что женщина, отданная ему в жены по расчету и не вызывавшая сначала ровным счетом никаких чувств, сейчас – единственный человек, которому Пилат доверял абсолютно.
   Хотя, подумал прокуратор, абсолютно – это слишком сильное слово. Абсолютно Пилат не доверял никому, даже себе.
   Он вышел на балкон и, опершись о низкую балюстраду, с надеждой посмотрел на ярко-синее, режущее глаз небо.
   Ни облачка.
   Висящий в зените раскаленный шар здешнего неистового солнца.
   Шум города, неясный, тревожный, как гудение в гнезде диких ос, едва доходил во внутренний двор Претории.
   И все-таки в воздухе неуловимо пахло грозой. Она была далеко, очень далеко – возможно, что дождь хлынет с небес только через несколько дней, но то, что с севера на Ершалаим катится тяжелая грозовая туча, прокуратор мог сказать определенно. Он достаточно долго прожил в этой стране, чтобы уметь определить приближающееся ненастье по почти неуловимым признакам – особому дыханию ветра, по изменившейся дрожи раскаленного воздуха над каменными плитами мостовых, по отчаянному полету ласточек и стрижей над крышами.
   Гроза приближалась. Он был в этом уверен.