Страница:
– Я не понимаю тебя, – повторила Анна. – Этот город слишком велик, слишком стар, слишком богат даже в своем убожестве и упадке, чтобы его можно было разорить и уничтожить. Здесь живут сотни тысяч людей. Нельзя же всех убить или продать в рабство. Константинополь слишком огромен, чтобы заселить его одними турками. Сто, двести лет назад они были пастухами и разбойниками. Без нас им не создать прочного государства. Султан – человек просвещенный, он знает греческий и латынь. Почему он должен плохо относиться к нам, если ему удастся взять город? Я этого не понимаю. Ведь времена Чингисхана и Тамерлана давно прошли!
– Ты не знаешь Мехмеда. – Я не мог ответить по-другому – сколь бы малоубедительно ни звучали мои слова. – Он прочитал все об Александре Македонском: греческих историков, арабских поэтов. Гордиев узел был слишком сложным, чтобы его распутать. Константинополь – это гордиев узел турок. Неразрывное сплетение Востока и Запада, греческого мира и латинской Европы, ненависти и коварства, тайных и явных интриг, разорванных и соблюдаемых договоров, всей многовековой лукавой политики Византии. С этим узлом можно справиться, лишь разрубив его ударом меча. И нет ни виновных, ни невиновных. Есть только народ, обреченный на смерть.
Я помню, как пылало лицо Мехмеда и как блестели его отливающие желтизной глаза, когда он читал в сочинениях греческих историков об узле в Гордионе и время от времени спрашивал у меня какое-нибудь слово, которого не понимал. Тогда еще был жив султан Мурад. Толстый, печальный, отекший от вина человечек с синюшными губами и щеками и с сильной одышкой. Он умер на пиру среди своих обожаемых поэтов и ученых. Старый султан был справедлив и милосерден – и прощал же своих врагов, когда уставал воевать. Он взял Фессалоники, был вынужден осаждать Константинополь, одержал победу под Варной, но сам никогда не хотел войны. Испытывал к ней отвращение. Но, зачав своего сына и наследника, Мурад породил зверя. В последние годы своей жизни старый султан и сам это понимал. Ему трудно было смотреть сыну в глаза, настолько чужим был для Мурада Мехмед.
Но как я мог объяснить все это – и рассказать о том, в чем сам варился семь лет?
– Султан Мурад не верил во власть, – проговорил я. – Властелин в его глазах был всего лишь слепцом, который должен вести других слепцов. Орудием, предметом, на который все сильнее давят неведомые силы, инструментом, не способным ни управлять событиями, ни предотвращать их. Мурад наслаждался радостями жизни. Женщины, поэзия, но… В старости он привык бродить с розой в руке; голова его была затуманена вином, и даже красоту он стал считать бессмысленной, суетной и бренной. Верил, что сам он – лишь прах и тлен. Верил, что все мироздание – только пылинка в бескрайней и бездонной пустоте. Однако исправно молился, уважал ислам и его проповедников, повелевал возводить мечети и основал в Адрианополе университет. Современники видели в Мураде благочестивого человека и разумного правителя, истинного созидателя державы. Но сам он только грустно улыбался, когда кто-нибудь начинал расхваливал его мудрую политику и блистательные победы.
– Мурад не верил во власть, – повторил я. – Считал жизнь – даже жизнь властелина – лишь рой, которая летит в темноте и гаснет на ветру. А вот Мехмед – верит. Верит, что может управлять событиями по своей воле. У него больше ума и интуиции, чем у Мурада. Он знает. Для него не существует таких понятий, как «хорошо» и «плохо», «можно» и «нельзя». Для него нет ни правды, ни лжи, Он готов стоять по колено в человеческой крови если это приблизит его к вожделенной цели.
Анна подняла руку.
– Что ты хочешь мне доказать? – нетерпеливо спросила она.
– Милая моя, – проговорил я, – я лишь пытаюсь с помощью жалких и бледных слов объяснить тебе, что люблю тебя больше всего на свете. Люблю тебя отчаянно и болезненно. Ты – моя Греция, мой Константинополь. Придет время – и Константинополь погибнет, так же как обратится в прах тело, когда пробьет твой час. Поэтому земная любовь бесконечно печальна. Когда мы любим друга, сковывающие нас цепи времени и пространства становятся гораздо тяжелее, чем всегда. Глядя на тебя, я с грустью думаю о стремительном бег времени, о бренности всего сущего, о быстротечности жизни.
– Любимая, – продолжал я – когда я смотрю на твое лицо, вижу, что сквозь щеки твои просвечивает череп. Вижу, что под нежной кожей твоей вырисовывается скелет, – такой же, какой я увидел в молодости, когда соловей разбудил меня у кладбищенской стены. Любовь – это медленная смерть. Когда я обнимаю тебя, когда целую твои губы, я целую смерть. Я так безумно, так страшно люблю тебя!
Но она меня не поняла. И тогда я сказал:
– Ты ушибла из-за меня ногу. Я приношу тебе одни страдания и боль. Позволь, я помогу тебе.
Я поднял с земли ее сандалии. Анна оперлась о мою руку, и я отвел женщину к большому резервуару с водой, расположенному неподалеку. Анне трудно было идти, острые стебли кололи нежную кожу ее ног. Я поддерживал женщину, и она приникла ко мне. Ее тело мне верило, хотя строптивые и гордые мысли и восстановили ее против меня.
Я усадил ее на край резервуара и вымыл ей ноги. Смыл кровь с израненной кожи. Ополоснул стопы. Но Анна вдруг страшно побледнела, словно ее пронзила внезапная боль, и отодвинулась от меня.
– Не делай так, – сказала она. – Не делай так. Я этого не выдержу.
Она была целиком в моей власти. Где-то вдалеке играл на свирели какой-то пастух. Тонкие, пронзительные звуки разрывали мне сердце. Немилосердно палило солнце. Я погладил рукой ее белую лодыжку. Ее кожа была живой и теплой. Если бы я прижал Анну к себе и поцеловал, она не сумела бы воспротивиться. Даже если бы и захотела. Но она меня не боялась. Анна не сводила с меня своих карих глаз, в которых я видел ее обнаженную душу.
– Встань, – проговорил я. – Обопрись о мою спину, я завяжу тебе сандалии.
– У меня горят щеки, – пробормотала она. – Кожа покраснела – потому что я не закрывала при тебе лица. И ноги покраснели: ведь я ходила босиком, не обращая внимания на погоду.
Будь благословен каждый день, который мне дано прожить.
Она ушла, а мы продолжали заниматься с новобранцами до вечера. Стреляли из тяжелого орудия с городской стены. Джустиниани хотел приучить робеющих новобранцев к грохоту, свисту ядер и запаху пороха, чтобы новоиспеченные солдаты увидели, что орудийный залп сеет скорее ужас, чем смерть. Один из императорских мастеров велел установить на стене пушку. Потом по всем правилам, в соответствии с точными расчетами дали залп – и пушка выбросила каменное ядро размером с человеческую голову; ядро описало высокую дугу над внешней стеной и рвом, по другую сторону которого и упало – да так, что задрожала земля. Но еще сильнее содрогнулась громадная стена. В ней появилась трещина, и на землю посыпались большие камни. Никого не ранило, и все это даже некоторым образом подтвердило правоту Джустиниани, убежденного, что все орудия представляют гораздо большую опасность для тех, кто их использует, чем для врага. И все же этот залп произвел на новобранцев угнетающее впечатление. Не веря своим глазам, смотрели монахи и ремесленники на щель в стене. Она неопровержимо доказывала, что вера в неприступность городских укреплений – лишь иллюзия и самообман.
Все окрестности за стенами превращены в пустыню. Деревья вырубили, чтобы улучшить обзор, и пни, оставшиеся от кипарисов и платанов, торчат на темных проплешинах и белеют среди зеленой травы. Свели даже плодовые деревья, а все постройки сровняли с землей, чтобы не оставить осаждающим ни одного укрытия. Где-то вдали, за горизонтом, в весеннее небо поднимается черный столб дыма; похоже, там горит дом. В остальном же пустынный пейзаж недвижен и мертв. Никаких признаков жизни…
Разводной мост еще действовал. Потому я велел открыть частично замурованные ворота и послал несколько человек за пушечным ядром. Даже самому сноровистому каменотесу не хватит целого дня, чтобы превратить твердую глыбу в ядро такого размера. Я разместил лучников в башне и за зубцами внешней стены так, будто их товарищи совершали настоящую боевую вылазку. Те, кого я отправил наружу, чувствовали себя неуверенно и, покинув защищенное стенами пространство, тут же начали испуганно озираться вокруг. Но они быстро осмелели, выкопали ядро и притащили его обратно.
Некоторые из них, чтобы освежиться, искупались во рву; его выкопали и наполнили водой совсем недавно, и потому вода эта все еще свежая и чистая. Она поступает в ров, имеющий более тридцати шагов в ширину и столько же – в глубину, по искусно проложенным под землей каменным акведукам из моря и больших резервуаров, расположенных в разных частях города. Ров перегорожен множеством дамб, удерживающих воду во время морского отлива, и отделяет стену и город от материка, словно длинная цепочка прудов. У Влахерн ров кончается: склоны холма слишком круто спускаются там к гавани. Зато стены и башни там более мощные, а дворцовые здания являются частью оборонительных сооружений и образуют единое целое с крепостью, которая тянется до самого берега.
Но эта громадная стена треснула сегодня от одного только выстрела, сделанного из стоявшей на ней пушки.
18 марта 1453 года
19 марта 1453 года
25 марта 1453 года
26 марта 1453 года
– Ты не знаешь Мехмеда. – Я не мог ответить по-другому – сколь бы малоубедительно ни звучали мои слова. – Он прочитал все об Александре Македонском: греческих историков, арабских поэтов. Гордиев узел был слишком сложным, чтобы его распутать. Константинополь – это гордиев узел турок. Неразрывное сплетение Востока и Запада, греческого мира и латинской Европы, ненависти и коварства, тайных и явных интриг, разорванных и соблюдаемых договоров, всей многовековой лукавой политики Византии. С этим узлом можно справиться, лишь разрубив его ударом меча. И нет ни виновных, ни невиновных. Есть только народ, обреченный на смерть.
Я помню, как пылало лицо Мехмеда и как блестели его отливающие желтизной глаза, когда он читал в сочинениях греческих историков об узле в Гордионе и время от времени спрашивал у меня какое-нибудь слово, которого не понимал. Тогда еще был жив султан Мурад. Толстый, печальный, отекший от вина человечек с синюшными губами и щеками и с сильной одышкой. Он умер на пиру среди своих обожаемых поэтов и ученых. Старый султан был справедлив и милосерден – и прощал же своих врагов, когда уставал воевать. Он взял Фессалоники, был вынужден осаждать Константинополь, одержал победу под Варной, но сам никогда не хотел войны. Испытывал к ней отвращение. Но, зачав своего сына и наследника, Мурад породил зверя. В последние годы своей жизни старый султан и сам это понимал. Ему трудно было смотреть сыну в глаза, настолько чужим был для Мурада Мехмед.
Но как я мог объяснить все это – и рассказать о том, в чем сам варился семь лет?
– Султан Мурад не верил во власть, – проговорил я. – Властелин в его глазах был всего лишь слепцом, который должен вести других слепцов. Орудием, предметом, на который все сильнее давят неведомые силы, инструментом, не способным ни управлять событиями, ни предотвращать их. Мурад наслаждался радостями жизни. Женщины, поэзия, но… В старости он привык бродить с розой в руке; голова его была затуманена вином, и даже красоту он стал считать бессмысленной, суетной и бренной. Верил, что сам он – лишь прах и тлен. Верил, что все мироздание – только пылинка в бескрайней и бездонной пустоте. Однако исправно молился, уважал ислам и его проповедников, повелевал возводить мечети и основал в Адрианополе университет. Современники видели в Мураде благочестивого человека и разумного правителя, истинного созидателя державы. Но сам он только грустно улыбался, когда кто-нибудь начинал расхваливал его мудрую политику и блистательные победы.
– Мурад не верил во власть, – повторил я. – Считал жизнь – даже жизнь властелина – лишь рой, которая летит в темноте и гаснет на ветру. А вот Мехмед – верит. Верит, что может управлять событиями по своей воле. У него больше ума и интуиции, чем у Мурада. Он знает. Для него не существует таких понятий, как «хорошо» и «плохо», «можно» и «нельзя». Для него нет ни правды, ни лжи, Он готов стоять по колено в человеческой крови если это приблизит его к вожделенной цели.
Анна подняла руку.
– Что ты хочешь мне доказать? – нетерпеливо спросила она.
– Милая моя, – проговорил я, – я лишь пытаюсь с помощью жалких и бледных слов объяснить тебе, что люблю тебя больше всего на свете. Люблю тебя отчаянно и болезненно. Ты – моя Греция, мой Константинополь. Придет время – и Константинополь погибнет, так же как обратится в прах тело, когда пробьет твой час. Поэтому земная любовь бесконечно печальна. Когда мы любим друга, сковывающие нас цепи времени и пространства становятся гораздо тяжелее, чем всегда. Глядя на тебя, я с грустью думаю о стремительном бег времени, о бренности всего сущего, о быстротечности жизни.
– Любимая, – продолжал я – когда я смотрю на твое лицо, вижу, что сквозь щеки твои просвечивает череп. Вижу, что под нежной кожей твоей вырисовывается скелет, – такой же, какой я увидел в молодости, когда соловей разбудил меня у кладбищенской стены. Любовь – это медленная смерть. Когда я обнимаю тебя, когда целую твои губы, я целую смерть. Я так безумно, так страшно люблю тебя!
Но она меня не поняла. И тогда я сказал:
– Ты ушибла из-за меня ногу. Я приношу тебе одни страдания и боль. Позволь, я помогу тебе.
Я поднял с земли ее сандалии. Анна оперлась о мою руку, и я отвел женщину к большому резервуару с водой, расположенному неподалеку. Анне трудно было идти, острые стебли кололи нежную кожу ее ног. Я поддерживал женщину, и она приникла ко мне. Ее тело мне верило, хотя строптивые и гордые мысли и восстановили ее против меня.
Я усадил ее на край резервуара и вымыл ей ноги. Смыл кровь с израненной кожи. Ополоснул стопы. Но Анна вдруг страшно побледнела, словно ее пронзила внезапная боль, и отодвинулась от меня.
– Не делай так, – сказала она. – Не делай так. Я этого не выдержу.
Она была целиком в моей власти. Где-то вдалеке играл на свирели какой-то пастух. Тонкие, пронзительные звуки разрывали мне сердце. Немилосердно палило солнце. Я погладил рукой ее белую лодыжку. Ее кожа была живой и теплой. Если бы я прижал Анну к себе и поцеловал, она не сумела бы воспротивиться. Даже если бы и захотела. Но она меня не боялась. Анна не сводила с меня своих карих глаз, в которых я видел ее обнаженную душу.
– Встань, – проговорил я. – Обопрись о мою спину, я завяжу тебе сандалии.
– У меня горят щеки, – пробормотала она. – Кожа покраснела – потому что я не закрывала при тебе лица. И ноги покраснели: ведь я ходила босиком, не обращая внимания на погоду.
Будь благословен каждый день, который мне дано прожить.
Она ушла, а мы продолжали заниматься с новобранцами до вечера. Стреляли из тяжелого орудия с городской стены. Джустиниани хотел приучить робеющих новобранцев к грохоту, свисту ядер и запаху пороха, чтобы новоиспеченные солдаты увидели, что орудийный залп сеет скорее ужас, чем смерть. Один из императорских мастеров велел установить на стене пушку. Потом по всем правилам, в соответствии с точными расчетами дали залп – и пушка выбросила каменное ядро размером с человеческую голову; ядро описало высокую дугу над внешней стеной и рвом, по другую сторону которого и упало – да так, что задрожала земля. Но еще сильнее содрогнулась громадная стена. В ней появилась трещина, и на землю посыпались большие камни. Никого не ранило, и все это даже некоторым образом подтвердило правоту Джустиниани, убежденного, что все орудия представляют гораздо большую опасность для тех, кто их использует, чем для врага. И все же этот залп произвел на новобранцев угнетающее впечатление. Не веря своим глазам, смотрели монахи и ремесленники на щель в стене. Она неопровержимо доказывала, что вера в неприступность городских укреплений – лишь иллюзия и самообман.
Все окрестности за стенами превращены в пустыню. Деревья вырубили, чтобы улучшить обзор, и пни, оставшиеся от кипарисов и платанов, торчат на темных проплешинах и белеют среди зеленой травы. Свели даже плодовые деревья, а все постройки сровняли с землей, чтобы не оставить осаждающим ни одного укрытия. Где-то вдали, за горизонтом, в весеннее небо поднимается черный столб дыма; похоже, там горит дом. В остальном же пустынный пейзаж недвижен и мертв. Никаких признаков жизни…
Разводной мост еще действовал. Потому я велел открыть частично замурованные ворота и послал несколько человек за пушечным ядром. Даже самому сноровистому каменотесу не хватит целого дня, чтобы превратить твердую глыбу в ядро такого размера. Я разместил лучников в башне и за зубцами внешней стены так, будто их товарищи совершали настоящую боевую вылазку. Те, кого я отправил наружу, чувствовали себя неуверенно и, покинув защищенное стенами пространство, тут же начали испуганно озираться вокруг. Но они быстро осмелели, выкопали ядро и притащили его обратно.
Некоторые из них, чтобы освежиться, искупались во рву; его выкопали и наполнили водой совсем недавно, и потому вода эта все еще свежая и чистая. Она поступает в ров, имеющий более тридцати шагов в ширину и столько же – в глубину, по искусно проложенным под землей каменным акведукам из моря и больших резервуаров, расположенных в разных частях города. Ров перегорожен множеством дамб, удерживающих воду во время морского отлива, и отделяет стену и город от материка, словно длинная цепочка прудов. У Влахерн ров кончается: склоны холма слишком круто спускаются там к гавани. Зато стены и башни там более мощные, а дворцовые здания являются частью оборонительных сооружений и образуют единое целое с крепостью, которая тянется до самого берега.
Но эта громадная стена треснула сегодня от одного только выстрела, сделанного из стоявшей на ней пушки.
18 марта 1453 года
Мы больше не разговаривали с Анной о политике. Оставляем свои мысли при себе Ее тело мне верит. Ее сердце – нет.
Я посчитал своим долгом сообщить Джустиниани о том, что говорят люди. Его это совершенно не взволновало. Он посмотрел на меня, как на глупца.
– Конечно, ни один разумный человек не хочет войны, – сказал генуэзец. – Совершенно естественно, что женщины мечтают сохранить своих мужчин, дома и скарб. Если бы я сам был купцом или землепашцем, резчиком или прядильщиком шелка, я не начинал бы войну ни за что на свете. Но на самом деле народ не значит ничего. Десяток закованных в броню мужчин может держать в повиновении тысячу человек. Это нам доказали еще римляне. Народ не играет никакой роли. Если нужно, он кричит то, чему его научили. Он – как скот, который под бичами погонщиков покорно бредет на бойню.
Первое, что я сделал, получив жезл протостратора, – это приказал собрать и переписать все оружие в городе, – продолжал Джустиниани. – Это распоряжение касалось в равной мере как знати, так и простолюдинов. Сыновьям архонтов пришлось сдать инкрустированные слоновой костью арбалеты, а мясникам – топоры. Каждый день у новобранцев после занятий изымают пики и копья. Оружие разрешено иметь только караульным на постах. Все остальные могут упражняться с чем угодно – но не имеют права уносить оружие домой. А безоружный народ неопасен. Я прибыл в город, который кипел ненавистью и недоверием к латинянам. Превратил его в спокойное и законопослушное место, жители которого прилежно осваивают ратную науку, чтобы защищать свои дома и храмы под предводительством латинян. Уже одно это – немалый военный успех, не так ли? Нет, не волнуйся за народ, Жан Анж. Он будет сражаться за свою жизнь, а я прослежу, чтобы ни у кого не было времени подумать об измене, когда начнется война.
Вот наши собственные моряки, которые сейчас бездельничают, представляют собой гораздо большую опасность, – продолжал генуэзец. – Их своеволие приносит немало бед и злит как латинян, так и греков. – Джустиниани бросил на меня веселый взгляд и потер свои огромные лапищи. – Мне стоило больших трудов уговорить императора, чтобы он запряг матросов в работу, – сказал генуэзец. Зачем нанимать бесполезных людей за три тысячи дукатов в месяц? Греческие поденщики хотят, чтобы им платили за каждый камень, который они подносят к стене, и за каждую корзину земли, которую перетаскивают с места на место. Это совершенно правильно и вполне естественно. Они – бедные люди, им надо кормить себя и свои семьи. Но императору приходится платить за каждую лопату, в то время как моряки лишь играют на дудках да колотят в барабаны и день-деньской отплясывают на своих кораблях. Василевс не хочет ссориться с венецианскими шкиперами, а те со своей стороны оберегают своих людей от любой работы вне парусников. Однако теперь я настоял наконец на том, чтобы Алоизио Диего назначили главнокомандующим флотом.
Главнокомандующим всем флотом и портом, – с нажимом повторил новость Джустиниани. – А это означает, что завтра, ранним утром все большие галеры войдут в Золотой Рог и причалят у Влахернского холма, в Кинегионе. Там лежат приготовленные лопаты, кирки и корзины, в которых носят землю. Моряки должны будут выкопать ров от Деревянных ворот до башни Анемаса: там – открытое пространство. С нашей стороны было бы безумием позволить туркам подобраться почти к самым стенам Влахернского дворца. Там же рядом порт! И оттуда ничего не стоит сделать несколько подкопов под дворец. Я узнал, что султан послал не только за сербской конницей, но и за сербскими горняками.
Джустиниани, несомненно, получил и другие известия о султане, раз в последнюю минуту счел необходимым начать такую гигантскую работу, как создание нового рва. Но я не придавал этому слишком большого значения. Самой поразительной новостью было то, что Луку Нотара лишили звания флотоводца. В принципе было ясно, что владельцы и шкиперы латинских судов никогда не согласятся с тем, чтобы ими командовал грек. Но меня удивило то, что император решился именно сейчас нанести Нотару столь жестокое оскорбление.
– Лука Нотар неделю за неделей напрасно ждал разговора с тобой, – сказал я. – Даже не побеседовав с ним, ты сместил его с поста. Как ты посмел это сделать?
Джустиниани развел руками и живо воскликнул:
– Напротив, напротив! В полном согласии с императором Константином его советники и я решили, что такой опытный и мудрый стратег, как Лука Нотар, должен занять при обороне города самое достойное место. Что он будет делать во время осады, имея в своем распоряжении лишь прогнившие дромоны, поскольку латиняне желают сами командовать своим флотом? Нет, Нотар удостоен более высокой чести. Он будет руководить обороной большого участка стены.
Я не поверил своим ушам.
– Вы что, рехнулись? – закричал я. – Зачем вводите его в искушение? Это подло – и по отношению к нему, и по отношению к городу. Нотар же открыто заявил, что лучше покориться султану, чем папе.
Джустиниани весело глянул на меня. Мое возмущенное лицо рассмешило его.
– Делать нечего, – ухмыльнулся генуэзец. – Таково совершенно добровольное и единогласное решение императорских советников. Лука Нотар будет оборонять более четверти всей городской стены. Кто мы такие, чтобы отстранять человека от дел из-за его искренних убеждений? Среди нас не должно быть отныне места недоверию. Мы протягиваем Нотару дружескую руку, чтобы вместе, плечом к плечу, защищать этот чудесный город.
– Ты пьян? – спросил я. – Или император Константин лишился последнего ума?
Джустиниани сделал вид, что утирает слезу. Он никак не мог справиться с собой.
– Удостоенному такой чести Луке Нотару будет конечно, легче проглотить потерю дромонов, – с усмешкой продолжал генуэзец. – Первое, что сделает Алоизио Диего, готовясь оборонять порт, – это избавиться от всех маленьких и непригодных к бою судов. Потому и с императорских галер снимут такелаж, после чего вытащат их на берег. Их команд ждут не дождутся на тех участках стены, защитой которых будет руководить Нотар. Я не думаю, что смогу найти для него какие-то другие отряды.
Не волнуйся, – успокоил меня Джустиниани. – Множество других кораблей затопят или посадят на мель недалеко от берега. Если во время сражения они будут болтаться в порту или загорятся, то смогут повредить военные суда. А затопленные или выведенные из строя, они не соблазнят никого бежать из города, если дела наши будут совсем плохи. Таким образом мы постепенно наведем в порту порядок. Алоизио Диего – мудрый мужик, хоть и венецианец.
– Но вы же толкаете Нотара прямо в объятия султана, – проговорил я. – Выводите его на тот путь, на который он как грек и патриот, возможно, сам бы все-таки ступить не отважился. Отбираете у него порт и суда, которые он снарядил за собственный счет. Наносите уже обиженному человеку еще большее оскорбление. Я не понимаю императора и твоей политики.
– Мы вовсе не отбираем у него порт, – с невинным видом возразил мне Джустиниани. – Наоборот, Нотар как раз и будет защищать портовую стену. От венецианских торговых домов до Влахерн, всю внешнюю стену. По меньшей мере, пять тысяч шагов. Сам я скромно удовлетворюсь, ну, может тысячью шагами той стены, что прикрывает город с суши.
Мне не надо было смотреть на карту, чтобы понять что генуэзец имеет в виду. Если латинские суда будут охранять вход в гавань, то портовой стене, вытянувшейся вдоль Золотого Рога, вообще не будут угрожать турецкие атаки. Весь этот длинный отрезок стены может охранять лишь горстка солдат, которые будут наблюдать за движением в порту. Этот участок будет во время осады самым безопасным – если только у турок не вырастут крылья. Не имеет ни малейшего значения, кто возглавит оборону этого места.
Когда все это наконец дошло до меня, Джустиниани весело расхохотался. Он корчился и стонал, колотя себя кулаками по коленям.
– Ну, теперь понял? – простонал он, вытирая слезы. – Это – огромный кусок оборонительных сооружений. Гораздо больший, чем может быть вверен любому другому полководцу. Нотару приходится делать хорошую мину при плохой игре, даже если он и видит, каково реальное положение вещей. А он, конечно, видит. Он же не глупец!
– Вы проявляете по отношению к нему величайшее недоверие, да еще говорите, что оказываете ему огромную честь… – вздохнул я. – Что ж, может быть, это и мудро… Может быть…
Джустиниани перестал смеяться и вопросительно взглянул на меня.
– Мы лишаем Нотара возможности превратиться в предателя, – сказал он серьезно. – Когда начнется осада, он будет привязан к своему участку и не сможет нанести нам удар в спину, даже если захочет. Чем ты недоволен? Ты же сам предупреждал меня, что Нотару нельзя верить?
Все доводы рассудка говорили, что Джустиниани прав. Все доводы рассудка говорили, что генуэзец сумел самым деликатным способом обезвредить Нотара. Так чем же я все-таки недоволен?
Я посчитал своим долгом сообщить Джустиниани о том, что говорят люди. Его это совершенно не взволновало. Он посмотрел на меня, как на глупца.
– Конечно, ни один разумный человек не хочет войны, – сказал генуэзец. – Совершенно естественно, что женщины мечтают сохранить своих мужчин, дома и скарб. Если бы я сам был купцом или землепашцем, резчиком или прядильщиком шелка, я не начинал бы войну ни за что на свете. Но на самом деле народ не значит ничего. Десяток закованных в броню мужчин может держать в повиновении тысячу человек. Это нам доказали еще римляне. Народ не играет никакой роли. Если нужно, он кричит то, чему его научили. Он – как скот, который под бичами погонщиков покорно бредет на бойню.
Первое, что я сделал, получив жезл протостратора, – это приказал собрать и переписать все оружие в городе, – продолжал Джустиниани. – Это распоряжение касалось в равной мере как знати, так и простолюдинов. Сыновьям архонтов пришлось сдать инкрустированные слоновой костью арбалеты, а мясникам – топоры. Каждый день у новобранцев после занятий изымают пики и копья. Оружие разрешено иметь только караульным на постах. Все остальные могут упражняться с чем угодно – но не имеют права уносить оружие домой. А безоружный народ неопасен. Я прибыл в город, который кипел ненавистью и недоверием к латинянам. Превратил его в спокойное и законопослушное место, жители которого прилежно осваивают ратную науку, чтобы защищать свои дома и храмы под предводительством латинян. Уже одно это – немалый военный успех, не так ли? Нет, не волнуйся за народ, Жан Анж. Он будет сражаться за свою жизнь, а я прослежу, чтобы ни у кого не было времени подумать об измене, когда начнется война.
Вот наши собственные моряки, которые сейчас бездельничают, представляют собой гораздо большую опасность, – продолжал генуэзец. – Их своеволие приносит немало бед и злит как латинян, так и греков. – Джустиниани бросил на меня веселый взгляд и потер свои огромные лапищи. – Мне стоило больших трудов уговорить императора, чтобы он запряг матросов в работу, – сказал генуэзец. Зачем нанимать бесполезных людей за три тысячи дукатов в месяц? Греческие поденщики хотят, чтобы им платили за каждый камень, который они подносят к стене, и за каждую корзину земли, которую перетаскивают с места на место. Это совершенно правильно и вполне естественно. Они – бедные люди, им надо кормить себя и свои семьи. Но императору приходится платить за каждую лопату, в то время как моряки лишь играют на дудках да колотят в барабаны и день-деньской отплясывают на своих кораблях. Василевс не хочет ссориться с венецианскими шкиперами, а те со своей стороны оберегают своих людей от любой работы вне парусников. Однако теперь я настоял наконец на том, чтобы Алоизио Диего назначили главнокомандующим флотом.
Главнокомандующим всем флотом и портом, – с нажимом повторил новость Джустиниани. – А это означает, что завтра, ранним утром все большие галеры войдут в Золотой Рог и причалят у Влахернского холма, в Кинегионе. Там лежат приготовленные лопаты, кирки и корзины, в которых носят землю. Моряки должны будут выкопать ров от Деревянных ворот до башни Анемаса: там – открытое пространство. С нашей стороны было бы безумием позволить туркам подобраться почти к самым стенам Влахернского дворца. Там же рядом порт! И оттуда ничего не стоит сделать несколько подкопов под дворец. Я узнал, что султан послал не только за сербской конницей, но и за сербскими горняками.
Джустиниани, несомненно, получил и другие известия о султане, раз в последнюю минуту счел необходимым начать такую гигантскую работу, как создание нового рва. Но я не придавал этому слишком большого значения. Самой поразительной новостью было то, что Луку Нотара лишили звания флотоводца. В принципе было ясно, что владельцы и шкиперы латинских судов никогда не согласятся с тем, чтобы ими командовал грек. Но меня удивило то, что император решился именно сейчас нанести Нотару столь жестокое оскорбление.
– Лука Нотар неделю за неделей напрасно ждал разговора с тобой, – сказал я. – Даже не побеседовав с ним, ты сместил его с поста. Как ты посмел это сделать?
Джустиниани развел руками и живо воскликнул:
– Напротив, напротив! В полном согласии с императором Константином его советники и я решили, что такой опытный и мудрый стратег, как Лука Нотар, должен занять при обороне города самое достойное место. Что он будет делать во время осады, имея в своем распоряжении лишь прогнившие дромоны, поскольку латиняне желают сами командовать своим флотом? Нет, Нотар удостоен более высокой чести. Он будет руководить обороной большого участка стены.
Я не поверил своим ушам.
– Вы что, рехнулись? – закричал я. – Зачем вводите его в искушение? Это подло – и по отношению к нему, и по отношению к городу. Нотар же открыто заявил, что лучше покориться султану, чем папе.
Джустиниани весело глянул на меня. Мое возмущенное лицо рассмешило его.
– Делать нечего, – ухмыльнулся генуэзец. – Таково совершенно добровольное и единогласное решение императорских советников. Лука Нотар будет оборонять более четверти всей городской стены. Кто мы такие, чтобы отстранять человека от дел из-за его искренних убеждений? Среди нас не должно быть отныне места недоверию. Мы протягиваем Нотару дружескую руку, чтобы вместе, плечом к плечу, защищать этот чудесный город.
– Ты пьян? – спросил я. – Или император Константин лишился последнего ума?
Джустиниани сделал вид, что утирает слезу. Он никак не мог справиться с собой.
– Удостоенному такой чести Луке Нотару будет конечно, легче проглотить потерю дромонов, – с усмешкой продолжал генуэзец. – Первое, что сделает Алоизио Диего, готовясь оборонять порт, – это избавиться от всех маленьких и непригодных к бою судов. Потому и с императорских галер снимут такелаж, после чего вытащат их на берег. Их команд ждут не дождутся на тех участках стены, защитой которых будет руководить Нотар. Я не думаю, что смогу найти для него какие-то другие отряды.
Не волнуйся, – успокоил меня Джустиниани. – Множество других кораблей затопят или посадят на мель недалеко от берега. Если во время сражения они будут болтаться в порту или загорятся, то смогут повредить военные суда. А затопленные или выведенные из строя, они не соблазнят никого бежать из города, если дела наши будут совсем плохи. Таким образом мы постепенно наведем в порту порядок. Алоизио Диего – мудрый мужик, хоть и венецианец.
– Но вы же толкаете Нотара прямо в объятия султана, – проговорил я. – Выводите его на тот путь, на который он как грек и патриот, возможно, сам бы все-таки ступить не отважился. Отбираете у него порт и суда, которые он снарядил за собственный счет. Наносите уже обиженному человеку еще большее оскорбление. Я не понимаю императора и твоей политики.
– Мы вовсе не отбираем у него порт, – с невинным видом возразил мне Джустиниани. – Наоборот, Нотар как раз и будет защищать портовую стену. От венецианских торговых домов до Влахерн, всю внешнюю стену. По меньшей мере, пять тысяч шагов. Сам я скромно удовлетворюсь, ну, может тысячью шагами той стены, что прикрывает город с суши.
Мне не надо было смотреть на карту, чтобы понять что генуэзец имеет в виду. Если латинские суда будут охранять вход в гавань, то портовой стене, вытянувшейся вдоль Золотого Рога, вообще не будут угрожать турецкие атаки. Весь этот длинный отрезок стены может охранять лишь горстка солдат, которые будут наблюдать за движением в порту. Этот участок будет во время осады самым безопасным – если только у турок не вырастут крылья. Не имеет ни малейшего значения, кто возглавит оборону этого места.
Когда все это наконец дошло до меня, Джустиниани весело расхохотался. Он корчился и стонал, колотя себя кулаками по коленям.
– Ну, теперь понял? – простонал он, вытирая слезы. – Это – огромный кусок оборонительных сооружений. Гораздо больший, чем может быть вверен любому другому полководцу. Нотару приходится делать хорошую мину при плохой игре, даже если он и видит, каково реальное положение вещей. А он, конечно, видит. Он же не глупец!
– Вы проявляете по отношению к нему величайшее недоверие, да еще говорите, что оказываете ему огромную честь… – вздохнул я. – Что ж, может быть, это и мудро… Может быть…
Джустиниани перестал смеяться и вопросительно взглянул на меня.
– Мы лишаем Нотара возможности превратиться в предателя, – сказал он серьезно. – Когда начнется осада, он будет привязан к своему участку и не сможет нанести нам удар в спину, даже если захочет. Чем ты недоволен? Ты же сам предупреждал меня, что Нотару нельзя верить?
Все доводы рассудка говорили, что Джустиниани прав. Все доводы рассудка говорили, что генуэзец сумел самым деликатным способом обезвредить Нотара. Так чем же я все-таки недоволен?
19 марта 1453 года
Итак, большие галеры с развевающимися флажками, под вой рожков и барабанный бой вошли в порт Кинегион. Моряки и солдаты из команд строем сошли на берег, получили кирки, лопаты и корзины, развернули собственные стяги и промаршировали отрядами вдоль стены, остановившись у дворца Гебдомона. Там их ждал император на коне, одетый в золото и пурпур; василевс приветствовал моряков.
На землю были заранее нанесены контуры будущего рва. Линии вытянулись на двести шагов в длину. В обозначенных местах шкиперы вбили в землю стяги. Копать надо было на восемь шагов в глубину – не слишком тяжелая работа для почти двух тысяч человек. По знаку императора слуги выбили днища десятков бочек; каждый моряк мог подойти и напиться вина. Неудивительно, что люди взялись за дело с песнями и принялись наперегонки копать и наполнять землей корзины, которые подхватывали их товарищи, бегом относя к стене, чтобы укрепить ее с внешней стороны. Воцарилось веселое оживление; вскоре собралась большая толпа, чтобы поглазеть на моряков. Присутствие императора так польстило шкиперам, лоцманам и судовладельцам, что они лично приняли участие в работах.
На закате ров был почти готов. Лишь узкая полоска земли отделяла его от воды. Конечно, его нельзя сравнить с большим рвом, мощные стены которого выложены кирпичом, но и здесь края должны быть укреплены кольями и камнями, чтобы их не размыло водой.
На землю были заранее нанесены контуры будущего рва. Линии вытянулись на двести шагов в длину. В обозначенных местах шкиперы вбили в землю стяги. Копать надо было на восемь шагов в глубину – не слишком тяжелая работа для почти двух тысяч человек. По знаку императора слуги выбили днища десятков бочек; каждый моряк мог подойти и напиться вина. Неудивительно, что люди взялись за дело с песнями и принялись наперегонки копать и наполнять землей корзины, которые подхватывали их товарищи, бегом относя к стене, чтобы укрепить ее с внешней стороны. Воцарилось веселое оживление; вскоре собралась большая толпа, чтобы поглазеть на моряков. Присутствие императора так польстило шкиперам, лоцманам и судовладельцам, что они лично приняли участие в работах.
На закате ров был почти готов. Лишь узкая полоска земли отделяла его от воды. Конечно, его нельзя сравнить с большим рвом, мощные стены которого выложены кирпичом, но и здесь края должны быть укреплены кольями и камнями, чтобы их не размыло водой.
25 марта 1453 года
Двое суток назад султан выступил из Адрианополя. Теперь осада – уже только вопрос дней.
26 марта 1453 года
Анна Нотар сказала мне:
– Дальше так продолжаться не может.
Мы уже не ссоримся. Слишком грозные тучи собрались над нашими головами. Всех угнетает ожидание; оно давит на сердце, как камень. Один раз я уже ждал так палача, прикованный к холодной стене. Но тогда мне нечего было терять и некого оплакивать. Теперь я мог потерять Анну.
– Да, это правда, – согласился я. – Рано или поздно кто-нибудь начнет приглядываться к тебе. И тебя могут узнать. У улиц есть глаза, а у стен – уши. Твой отец прикажет забрать тебя домой.
– Отца я не боюсь, – отмахнулась она. – Меня защищает монашеская ряса. Нет, я имела в виду совсем другое.
Мы прогуливались в тени платанов Акрополя и грелись на солнце, растянувшись на пожелтевших мраморных ступенях. По камням пробежала ящерица. Мраморное море блестело, как серебро. Босфор походил на темно-синюю ленту, лежащую меж покрытых весенней зеленью холмов. На другом берегу высились стены Перы. На башне развевался генуэзский флаг с крестом.
Хариклея нас не сопровождала. Она стирала белье и развлекала Мануила потоком благочестивых легенд о святых. В эти дни в моем доме выпито много вина. Но нам с Анной уже не было хорошо в моей комнате. Тревога гнала нас под открытое небо. Мы полагались на судьбу. Ведь Анну в любой момент могли узнать…
– Нет, я думала о другом, – повторила она. – Ты отлично понимаешь, о чем я говорю.
Солнце опалило ей лоб, и он стал красным. Она раскинула бронзовые от загара руки и шевелила погруженными в траву пальцами ног. Щеки Анны пылали, а губы улыбались. Но в ее карих глазах затаилась грусть.
– Я ношу это одеяние только для того, чтобы меня никто не узнал, – проговорила женщина. – Ведь на самом деле никакая я не монахиня. Теперь, отказавшись от своего дома, семьи, привычного уклада и подобающего поведения, я чувствую себя такой здоровой и счастливой, какой никогда не была раньше. Я с удовольствием ем и с наслаждением дышу полной грудью… С радостью подставляю ветру лицо… Я живу. Я существую. У меня есть тело. И оно охвачено волнением.
– Я уважал твое одеяние, – натянуто пробормотал я.
– И даже слишком, – ответила она с упреком. – Ты уважал мое одеяние больше, чем надо. Боишься совершить святотатство. Не смеешь дотронуться до меня.
– Мне хватает и того, что есть, – откликнулся я. – Мы – вместе. Мне сорок лет. Я люблю тебя. А любви без плотских желаний не бывает. Но желание мое светло, как ясный огонь. Мне не нужно к тебе прикасаться.
Она теребила свой рукав.
– Любви без плотских желаний не бывает. Возможно, ты и прав. Возможно, на это и внимания обращать не стоит. Но мое бесстыдное тело отчаянно твердит мне, что все же стоит. Когда ты кладешь руку мне на колено, я дрожу с головы до пят. Почему ты теперь этого не делаешь?
– Я не ангел, – проговорил я. – Не верь в это.
– У тебя поразительное самообладание, – заметила она. – Значит, я больше тебя не волную?
Она подняла ногу и погладила, словно касаясь дорогой ткани, голое колено, поглядывая на меня из-под опущенных ресниц. Но если бы я дотронулся до нее, она бы вырвалась и убежала. Я знал это. Она говорила так только для того, чтобы меня мучить.
– Я совершила великий грех, когда обманула доверие своего отца, – продолжала Анна. – Считала, что сумею искупить вину, надев монашеское облачение и горячо молясь в святой обители. Я не собиралась встречаться с тобой. Обманывала себя, думая, что через некоторое время приму постриг. Скажи мне, любимый, люди всегда лгут себе, чтобы получить то, о чем мечтают?
– Человек – неисправимый лжец, – ответил я. – Верит в то, на что надеется, и считает хорошим то, чего желает. Но сердце свое обмануть не может.
– Иоанн Ангел, – произнесла она задумчиво. – По-моему, лучше всего для нас обоих было бы, если бы ты захотел взять меня в жены. – Она прикрыла мне рот ладонью, не давая заговорить. – Конечно, ты венчался в латинском храме и супруга твоя жива, но это ничего не значит. Если ты пожелаешь отречься от ереси и принять истинную веру, сможешь креститься заново. Есть множество священников, которые охотно признают твой предыдущий брак недействительным и поженят нас – хотя бы для того, чтобы позлить латинян.
– Ну и какое это имело бы значение? – спросил я. – В сердце своем я муж госпожи Гиты. Не хочу нарушать клятв, данных перед Богом. Даже сам папа не освободит моего сердца от брачных уз, которыми я связал себя по доброй воле.
Анна с ненавистью смотрела на меня из-под опущенных ресниц.
– Стало быть, та особа значит для тебя больше, чем я, – процедила она. – Что же я могу поделать, если ты растратил молодость в объятиях другой женщины и тебе это опротивело. Ты даже не можешь смеяться. Нет, ты не умеешь смеяться. Если бы умел, то женился бы на мне. Почему ты не хочешь успокоить мою совесть? Ведь твоя совесть никогда не бывает спокойной, что бы ты ни делал.
– Твоя совесть тоже не была бы спокойной, – ответил я. – Венчание без согласия твоего опекуна, под вымышленным или неполным именем, не имело бы никакой силы. Этот брак в любую минуту могли бы признать недействительным как светские, так и церковные власти.
– Недействительным, да, – кивнула она. – Но это была бы судебная тяжба. А не преступление. Почему мы не можем обвенчаться в храме, где исповедуют истинную веру? Пусть даже брак наш будет тайным… Но тогда я могла бы перебраться к тебе в дом. По утрам просыпалась бы нагая под тем же одеялом, что и ты. Разве ради этого не стоит попросить твою больную совесть чуточку помолчать?
– Дальше так продолжаться не может.
Мы уже не ссоримся. Слишком грозные тучи собрались над нашими головами. Всех угнетает ожидание; оно давит на сердце, как камень. Один раз я уже ждал так палача, прикованный к холодной стене. Но тогда мне нечего было терять и некого оплакивать. Теперь я мог потерять Анну.
– Да, это правда, – согласился я. – Рано или поздно кто-нибудь начнет приглядываться к тебе. И тебя могут узнать. У улиц есть глаза, а у стен – уши. Твой отец прикажет забрать тебя домой.
– Отца я не боюсь, – отмахнулась она. – Меня защищает монашеская ряса. Нет, я имела в виду совсем другое.
Мы прогуливались в тени платанов Акрополя и грелись на солнце, растянувшись на пожелтевших мраморных ступенях. По камням пробежала ящерица. Мраморное море блестело, как серебро. Босфор походил на темно-синюю ленту, лежащую меж покрытых весенней зеленью холмов. На другом берегу высились стены Перы. На башне развевался генуэзский флаг с крестом.
Хариклея нас не сопровождала. Она стирала белье и развлекала Мануила потоком благочестивых легенд о святых. В эти дни в моем доме выпито много вина. Но нам с Анной уже не было хорошо в моей комнате. Тревога гнала нас под открытое небо. Мы полагались на судьбу. Ведь Анну в любой момент могли узнать…
– Нет, я думала о другом, – повторила она. – Ты отлично понимаешь, о чем я говорю.
Солнце опалило ей лоб, и он стал красным. Она раскинула бронзовые от загара руки и шевелила погруженными в траву пальцами ног. Щеки Анны пылали, а губы улыбались. Но в ее карих глазах затаилась грусть.
– Я ношу это одеяние только для того, чтобы меня никто не узнал, – проговорила женщина. – Ведь на самом деле никакая я не монахиня. Теперь, отказавшись от своего дома, семьи, привычного уклада и подобающего поведения, я чувствую себя такой здоровой и счастливой, какой никогда не была раньше. Я с удовольствием ем и с наслаждением дышу полной грудью… С радостью подставляю ветру лицо… Я живу. Я существую. У меня есть тело. И оно охвачено волнением.
– Я уважал твое одеяние, – натянуто пробормотал я.
– И даже слишком, – ответила она с упреком. – Ты уважал мое одеяние больше, чем надо. Боишься совершить святотатство. Не смеешь дотронуться до меня.
– Мне хватает и того, что есть, – откликнулся я. – Мы – вместе. Мне сорок лет. Я люблю тебя. А любви без плотских желаний не бывает. Но желание мое светло, как ясный огонь. Мне не нужно к тебе прикасаться.
Она теребила свой рукав.
– Любви без плотских желаний не бывает. Возможно, ты и прав. Возможно, на это и внимания обращать не стоит. Но мое бесстыдное тело отчаянно твердит мне, что все же стоит. Когда ты кладешь руку мне на колено, я дрожу с головы до пят. Почему ты теперь этого не делаешь?
– Я не ангел, – проговорил я. – Не верь в это.
– У тебя поразительное самообладание, – заметила она. – Значит, я больше тебя не волную?
Она подняла ногу и погладила, словно касаясь дорогой ткани, голое колено, поглядывая на меня из-под опущенных ресниц. Но если бы я дотронулся до нее, она бы вырвалась и убежала. Я знал это. Она говорила так только для того, чтобы меня мучить.
– Я совершила великий грех, когда обманула доверие своего отца, – продолжала Анна. – Считала, что сумею искупить вину, надев монашеское облачение и горячо молясь в святой обители. Я не собиралась встречаться с тобой. Обманывала себя, думая, что через некоторое время приму постриг. Скажи мне, любимый, люди всегда лгут себе, чтобы получить то, о чем мечтают?
– Человек – неисправимый лжец, – ответил я. – Верит в то, на что надеется, и считает хорошим то, чего желает. Но сердце свое обмануть не может.
– Иоанн Ангел, – произнесла она задумчиво. – По-моему, лучше всего для нас обоих было бы, если бы ты захотел взять меня в жены. – Она прикрыла мне рот ладонью, не давая заговорить. – Конечно, ты венчался в латинском храме и супруга твоя жива, но это ничего не значит. Если ты пожелаешь отречься от ереси и принять истинную веру, сможешь креститься заново. Есть множество священников, которые охотно признают твой предыдущий брак недействительным и поженят нас – хотя бы для того, чтобы позлить латинян.
– Ну и какое это имело бы значение? – спросил я. – В сердце своем я муж госпожи Гиты. Не хочу нарушать клятв, данных перед Богом. Даже сам папа не освободит моего сердца от брачных уз, которыми я связал себя по доброй воле.
Анна с ненавистью смотрела на меня из-под опущенных ресниц.
– Стало быть, та особа значит для тебя больше, чем я, – процедила она. – Что же я могу поделать, если ты растратил молодость в объятиях другой женщины и тебе это опротивело. Ты даже не можешь смеяться. Нет, ты не умеешь смеяться. Если бы умел, то женился бы на мне. Почему ты не хочешь успокоить мою совесть? Ведь твоя совесть никогда не бывает спокойной, что бы ты ни делал.
– Твоя совесть тоже не была бы спокойной, – ответил я. – Венчание без согласия твоего опекуна, под вымышленным или неполным именем, не имело бы никакой силы. Этот брак в любую минуту могли бы признать недействительным как светские, так и церковные власти.
– Недействительным, да, – кивнула она. – Но это была бы судебная тяжба. А не преступление. Почему мы не можем обвенчаться в храме, где исповедуют истинную веру? Пусть даже брак наш будет тайным… Но тогда я могла бы перебраться к тебе в дом. По утрам просыпалась бы нагая под тем же одеялом, что и ты. Разве ради этого не стоит попросить твою больную совесть чуточку помолчать?