Страница:
Между тем добрая леди Амелина, потому ли, что она ценила мужскую красоту и восхищалась ею не меньше, чем пятнадцать лет назад (ибо, если верить семейной хронике благородного дома де Круа, этой почтенной даме было в то время самое меньшее тридцать пять лет), или потому, что считала себя виноватой в неблагодарности к юному воину, услуги которого она в первый момент не сумела оценить по достоинству, — так или иначе, но она стала оказывать Квентину явную благосклонность.
— Племянница дала вам платок, чтобы перевязать вашу рану, — сказала она,
— а я даю вам другой в награду за вашу отвагу и в поощрение к дальнейшим рыцарским подвигам.
С этими словами она подала ему голубой платок, богато расшитый серебром, и, указав на чепрак своей лошади и перья на шляпе, заметила, что голубой с серебром — ее цвета.
В те времена существовали строгие правила насчет того, как следует принимать такие подарки. Квентин повязал платок себе на руку, но далеко не так быстро и охотно, как сделал бы это, может быть, в другое время и при других обстоятельствах; и хотя в обычае носить на руке подарок дамы не было ничего, кроме самой простой учтивости, молодой человек охотно заменил бы платок графини Амелины тем, которым была перевязана рана, нанесенная ему мечом Дюнуа.
Кавалькада продолжала свой путь; но теперь Квентин ехал рядом с дамами, которые, казалось, безмолвно согласились принять его в свое общество. Впрочем, он говорил очень мало, ибо сердце его было переполнено счастьем, а счастье всегда молчаливо. Графиня Изабелла говорила еще меньше, так что весь труд поддерживать беседу лежал на леди Амелине, которая, по-видимому, вовсе не собиралась ее прерывать. Чтобы посвятить молодого стрелка во все правила рыцарства, как она выражалась, графиня принялась описывать ему со всеми подробностями Хафлингемский турнир, где она собственноручно раздавала призы победителям.
Весьма мало заинтересованный, как в этом ни грустно признаться, описанием блестящего турнира, а также и геральдическими отличиями фламандских и германских рыцарей, которые с безжалостной точностью перечисляла почтенная дама, Квентин начинал уже беспокоиться, не слишком ли он увлекся разговором и не пропустил ли то место, где их должен был ждать проводник, что было бы большим несчастьем и могло бы иметь самые ужасные последствия.
Пока он раздумывал, не послать ли ему назад кого-нибудь из своего отряда, чтобы убедиться, что их там никто не ждет, он услышал звуки рога и, обернувшись в ту сторону, откуда они доносились, увидел всадника, скакавшего к ним во весь опор. Маленький рост, косматая шерсть и дикий, неукротимый вид его коня напомнили Квентину горную породу лошадей его родины; но этот конь был тоньше и стройней и, хотя был так же горяч, как и шотландские лошади, обладал более быстрым бегом. Но особенно отличалась от них его голова: у шотландского пони голова обычно большая и неуклюжая, а у этого скакуна она была очень мала, красиво поставлена, с тонкой мордочкой, огромными, полными огня глазами и раздувающимися ноздрями.
Всадник поражал своей оригинальностью еще больше, чем его конь, который, однако, резко отличался от обыкновенной породы французских лошадей. Он управлял им замечательно ловко, несмотря на то что сидел, глубоко засунув ноги в широкие стремена, напоминавшие своей формой лопаты и подтянутые так высоко, что колени его приходились почти на одном уровне с передней лукой. На голове у него красовалась небольшая красная чалма с полинялым пером, пристегнутым серебряной пряжкой; его камзол, напоминавший покроем одежду страдиотов (род войска, набиравшегося в то время венецианцами в провинциях, расположенных к востоку от их залива), был зеленого цвета и обшит потертым золотым галуном; широкие, когда-то белые, а теперь грязные шаровары были собраны у колен, а загорелые ноги были совершенно голы, если не считать перекрещивающихся ремней, которыми пристегивались его сандалии. На нем не было шпор, их заменяли заостренные края его широких стремян, которыми можно было заставить слушаться любого коня. За широким красным кушаком этого странного наездника с правой стороны был заткнут кинжал, а с левой — короткая кривая мавританская сабля; на старой, истрепанной перевязи, надетой через плечо, висел рог, возвестивший о его приближении. Его темное, загорелое лицо с жидкой бородкой, черными живыми глазами и правильными, тонкими чертами могло бы назваться красивым, если бы не длинные космы черных волос, падавшие ему на лоб, да не страшная худоба, придававшие незнакомцу скорее вид дикаря, чем цивилизованного человека.
— Опять цыган! — с испугом воскликнули дамы. — Святая Мария! Неужели король снова доверился этим бродягам?
— Я расспрошу этого человека, если желаете, — сказал Квентин, — и постараюсь выяснить, можно ли на него положиться.
По наружности и по костюму незнакомца Дорвард, так же как и дамы, сразу признал в нем одного из тех отверженцев-цыган, с которыми слишком ретивые Труазешель и Птит-Андре недавно чуть его не спутали, и, так же как и дамы, испытывал весьма естественное опасение при одной мысли о необходимости довериться этому человеку.
— Ты явился сюда за нами? — был его первый вопрос.
Незнакомец кивнул головой.
— С какой целью?
— Чтобы проводить вас во дворец к этому.., льежскому…
— К епископу? Цыган опять кивнул.
— Как же ты можешь доказать, что ты действительно тот, кого мы должны встретить?
— Я спою две строки старой песенки, и больше ничего, — ответил цыган и пропел:
Вепря паж убил, Славу лорд добыл.
— Хорошо, — сказал Квентин, — ступай вперед, приятель, я сейчас с тобой поговорю.
И, подъехав к дамам, Квентин сказал:
— Я убежден, что это тот самый проводник, которого мы ждали. Он сказал пароль, известный только королю да мне. Но я поговорю с ним еще и постараюсь выведать, насколько ему можно доверять.
Пока Квентин успокаивал дам, объясняя им, что странный наездник, присоединившийся к их компании, был тот самый проводник, которого должен был прислать им король, он заметил (так как не менее зорко следил за цыганом, чем цыган за ним), что тот не только беспрестанно поворачивал голову в их сторону, но, изогнувшись с чисто обезьяньей ловкостью, умудрялся сидеть в седле почти задом наперед и не спускал с них внимательных глаз.
Не особенно довольный таким поведением, Квентин подъехал к цыгану (который при его приближении спокойно переменил позу) и сказал ему:
— Послушай, приятель, если ты будешь смотреть на хвост своей лошади, вместо того чтобы глядеть на ее уши, у нас вместо зрячего окажется слепой проводник.
— Если б я даже был и вправду слепой, — ответил цыган, — то и тогда мог бы провести вас по любой из французских или соседних провинций.
— Но ведь ты не француз? — спросил Дорвард.
— Нет, — ответил проводник.
— Где же твоя родина?
— Нигде.
— Как это — нигде?
— Так, нигде! Я — зингаро, цыган, египтянин или как там угодно европейцам на разных языках величать наше племя. Но у меня нет родины.
— Ты христианин? — спросил Дорвард. Цыган покачал головой.
— Собака! — воскликнул Квентин (католики тогда не отличались терпимостью). — Значит, ты поклоняешься Магомету?
— Нет, — кратко и хладнокровно ответил проводник, нимало, по-видимому, не удивленный и не обиженный грубым тоном молодого шотландца.
— Так ты язычник или… Кто же ты, наконец?
— У меня нет религии, — ответил цыган. Дорвард отшатнулся. Он слышал о сарацинах и об идолопоклонниках, но ему никогда и в голову не приходило, что может существовать целое племя, не исповедующее никакой веры. Опомнившись от первого изумления, он спросил проводника, где тот живет.
— Нигде… Живу где придется, — ответил цыган, — у меня нет жилища.
— Где же ты хранишь свое имущество?
— Кроме платья, что на мне, да этого коня, у меня нет никакого имущества.
— Но ты хорошо одет, и лошадь у тебя превосходная, — заметил Дорвард. — Какие же у тебя средства существования?
— Я ем, когда голоден, пью, когда чувствую жажду, а средств существования у меня нет, кроме случайных, когда мне их посылает судьба, — ответил бродяга.
— Каким же законам ты повинуешься?
— Никаким. Я слушаюсь кого хочу или кого заставит слушаться нужда, — сказал цыган.
— Но есть же у вас начальник? Кто он?
— Старший в роде, если я захочу его признать, а не захочу — живу без начальства.
— Так, значит, вы лишены всего, что связывает других людей! — воскликнул изумленный Квентин. — У вас нет ни законов, ни начальников, ни определенных средств к жизни, ни домашнего очага! Да сжалится над вами небо — у вас нет родины, и — да просветит и простит вас всевышний! — вы не веруете в бога! Так что же у вас есть, если нет ни правительства, ни семьи, ни религии?
— У меня есть свобода, — ответил цыган. — Я ни перед кем не гну спину и никого не признаю. Иду куда хочу, живу как могу и умру, когда настанет мой час.
— Но ведь по произволу каждого судьи тебя могут казнить?
— Так что же? Рано или поздно — все равно надо умирать.
— А если тебя посадят в тюрьму, — спросил шотландец, — где же тогда будет твоя хваленая свобода?
— В моих мыслях, которые никакая цепь не в силах сковать, — ответил цыган. — В то время как ваш разум, даже когда тело свободно, скован вашими законами и предрассудками, вашими собственными измышлениями об общественных и семейных обязанностях, такие, как я, свободны духом, хотя бы их тело было в оковах. Вы же скованы даже тогда, когда ваши члены свободны.
— Однако свобода твоего духа едва ли может уменьшить тяжесть твоих цепей,
— заметил Дорвард.
— Недолго можно и потерпеть, — возразил бродяга. — Если же мне не удастся вырваться на волю самому или не помогут товарищи, умереть всегда в моей власти, а смерть — это самая полная свобода!
Наступило довольно продолжительное молчание, которое Квентин прервал наконец новым вопросом:
— Итак, вы — бродячее племя, неизвестное европейцам… Откуда же вы родом?
— Этого я не знаю.
— Когда же вы наконец покинете Европу и возвратитесь туда, откуда пришли?
— Когда исполнится срок нашего странствования.
— Не потомки ли вы тех колен Израиля note 115, которые были уведены в рабство за великую реку Евфрат? — спросил Квентин, не забывший еще уроков, преподанных ему в Абербротокском монастыре.
— Если б мы были потомки израильтян, мы бы сохранили их веру, обряды и обычаи, — ответил цыган.
— Как твое имя? — спросил Дорвард.
— Мое настоящее имя известно только моим единоплеменникам. Люди, которые не живут в наших шатрах, зовут меня Хайраддином Мограбином, что значит: Хайраддин — африканский мавр.
— Однако ты слишком хорошо говоришь для человека, выросшего в вашей дикой орде, — сказал шотландец.
— Я кое-чему научился в этой стране, — ответил Хайраддин. — Когда я был ребенком, наше племя преследовали охотники за человеческим мясом note 116. Вражья стрела попала в голову моей матери и уложила ее на месте. Я висел в одеяле у нее за плечами, и наши преследователи подобрали меня. Один священник выпросил меня у стрелков прево и воспитал. У него я два или три года учился франкским наукам.
— Как же ты ушел от него?
— Я украл у него деньги и бога, которому он поклонялся, — с полным хладнокровием ответил Хайраддин. — Он меня поймал и прибил. Тогда я зарезал его, убежал в лес и снова соединился с моим народом.
— Негодяй! Как ты мог убить своего благодетеля?
— Разве я просил его оказывать мне благодеяния? Цыганский мальчик — не комнатная собачка, чтобы лизать руки хозяину и ползать под его ударами из-за куска хлеба. Волчонок, посаженный на цепь, в конце концов всегда порвет ее, загрызет хозяина и убежит в лес.
Наступила новая пауза, снова прерванная молодым шотландцем, который задался целью поближе познакомиться со своим подозрительным проводником, с его характером и намерениями.
— А правда ли, — спросил он Хайраддина, — что ваш народ, несмотря на свое полное невежество, утверждает, будто ему открыто будущее, то есть он обладает знанием, в котором отказано ученым, философам и служителям алтаря более образованных народов?
— Да, мы это утверждаем, и не без основания, — сказал Хайраддин.
— Каким образом эти высокие познания могут быть дарованы таким отверженцам, как вы?
— Могу ли я объяснить вам?… — спросил Хайраддин. — Впрочем, я отвечу, если вы мне сперва объясните, каким образом собака находит человека по следам, тогда как человек, более совершенное животное, не может по следам найти собаку. Эта способность, которая кажется вам столь чудесной, дана нам от рождения как своего рода инстинкт. По чертам лица и линиям руки мы можем предсказать будущее человека так же верно, как вы по весеннему цвету дерева можете определить, какой плод оно принесет.
— Я не верю в ваши знания и смеюсь над этой вашей способностью.
— Не смейтесь, господин стрелок, — сказал Хайраддин Мограбин. — Я могу, например, сказать вам, что, какую бы вы ни исповедовали веру, богиня, которой вы поклоняетесь, — здесь, в нашей компании.
— Молчи! — воскликнул пораженный Квентин. — Молчи, если дорожишь своей жизнью, и отвечай только на мои вопросы! Можешь ли ты быть верен?
— Могу, как и всякий человек.
— Но будешь ли ты верен?
— А вы мне больше поверите, если я поклянусь? — ответил Мограбин с усмешкой.
— Однако помни: твоя жизнь в моих руках, — сказал шотландец.
— Что ж, попробуйте ударить, и вы увидите, боюсь ли я смерти.
— Могут ли деньги обеспечить твою верность?
— Нет, не могут, если я захочу изменить.
— В таком случае чем же можно добиться твоей верности?
— Добротой, — ответил цыган.
— Ну, хочешь, я поклянусь, что буду с тобой ласков и добр, если ты останешься верен нам во время пути?
— Нет, — ответил Хайраддин, — к чему понапрасну тратить свою доброту? Это редкий товар. Я и так обязан быть верным вам.
— Это почему? — спросил еще более изумленный Квентин.
— Вспомните каштаны на берегу Шера! Человек, чей труп вы вынули из петли, был мой брат. Замет Мограбин.
— И ты входишь в сделки с убийцами брата! — сказал Квентин. — Ведь это один из них сообщил нам, где мы встретим тебя, и он же, вероятно, взял тебя в проводники к этим дамам.
— Что поделаешь! — мрачно ответил Хайраддин. — Эти люди обращаются с нами, как овчарки со своим стадом: сперва они нас охраняют, гоняют взад-вперед, куда им вздумается, а в конце концов пригонят на бойню.
Впоследствии Квентин имел возможность убедиться, что цыган говорил сущую правду: стража прево, на обязанности которой лежало истребление бродячих шаек, наводнявших страну, поддерживала с ними постоянные сношения, смотрела некоторое время сквозь пальцы на их проделки, а в конце концов всегда приводила их на виселицу. Такого рода связь между стражей и преступниками, одинаково выгодная для обеих сторон, существовала во всех странах и была не чужда и нашему отечеству.
Отъехав от проводника, Дорвард, очень недовольный тем, что ему удалось о нем узнать, и нимало не полагаясь на его обещания верности, основанной на личной благодарности, присоединился к своему маленькому отряду с целью познакомиться с двумя другими своими подчиненными. С великим огорчением он увидел, что они оба непроходимо глупы и так же не способны помочь ему советом, как и оружием, в чем он уже имел недавно случай убедиться.
«Тем лучше, — сказал себе Квентин, храбрость которого росла вместе с ожиданием могущих встретиться опасностей. — Значит, эта прелестная девушка будет всем обязана мне. Кажется, я могу смело рассчитывать на то, что в состоянии сделать руки и голова одного человека. Я видел, как горел мой родной дом, видел убитых отца и братьев в пылающих развалинах, но не отступал ни на шаг и дрался до последней возможности. Теперь я на два года старше, и мною руководит лучшая, благороднейшая цель, какая когда-либо зажигала воинственный пыл в груди храбреца».
Остановившись на этом решении, Квентин в продолжение всего пути проявил такую энергию и бдительность, что можно было только дивиться, как он везде поспевал. Разумеется, чаще всего и охотнее всего он находился возле дам, которые были так тронуты, его вниманием и заботами об их безопасности, что в своих беседах с ним незаметно перешли почти на дружеский тон. Им, видимо, очень нравилась его наивная, но не глупая, а подчас даже остроумная болтовня. Однако, несмотря на все обаяние таких отношений, Квентин был по-прежнему внимателен до мелочей в исполнении своего долга.
Если он часто ехал подле дам, пытаясь по мере сил описать им, уроженкам равнин, Грампианские горы note 117 и красоты Глен-хулакина, он также часто скакал и во главе отряда с Хайраддином, расспрашивая его о дороге и местах остановок и стараясь твердо запомнить его слова, чтобы потом, переспрашивая его, удостовериться, не собьется ли он в ответах и, следовательно, не замышляет ли измены. Не забывал он и двух своих подчиненных, ехавших сзади, и старался лаской, подарками и обещаниями денежной награды по окончании путешествия расположить их в свою пользу.
Так ехали они больше недели по малонаселенной местности, пробираясь уединенными тропинками и кружными дорогами, обходя города. За все это время с ними не произошло ничего замечательного. Встречались им, правда, бродячие шайки цыган, но, видя во главе отряда своего единоплеменника, они их не трогали. Попадались какие-то оборванцы — не то беглые солдаты, не то разбойники; но и они, видно, боялись нападать на хорошо вооруженный отряд. Случалось им натыкаться и на военные разъезды (как они называются в наши дни), которые Людовик, лечивший раны своей несчастной страны огнем и мечом, рассылал по всему государству для истребления вооруженных шаек, наводнявших Францию. Но и военные разъезды пропускали путников без всяких задержек благодаря паролю, который Квентин получил от самого короля.
Местами их остановок были преимущественно монастыри, большинство которых было обязано по своему уставу оказывать гостеприимство богомольцам (а дамы, как известно читателю, путешествовали именно под видом богомолок), не докучая им расспросами об их звании и положении в свете, ибо в те времена многие знатные люди отправлялись в путешествия к святым местам по обету и не желали быть узнанными. Дамы, ссылаюсь на усталость, тотчас по приезде на место удалялись в отведенное им помещение, а Квентин в качестве начальника отряда устраивал с хозяевами все необходимое для их отдыха и с таким вниманием и усердием заботился о всех мелочах, что вызывал глубокую признательность со стороны тех, к кому относились эти заботы.
Немало хлопот доставляли Квентину характер и национальность его проводника. В святых обителях, где они чаще всего останавливались, на него смотрели как на язычника, бродягу и колдуна, так же как и на всех его единоплеменников, и считали его нежеланным и неподходящим гостем, вследствие чего пускали его не дальше наружной монастырской ограды, да и то с большим трудом. Это было очень неприятно и неудобно, так как, с одной стороны, Квентин считал, что ни в коем случае не следует раздражать человека, которому известна тайна их путешествия, а с другой — он и сам желал бы иметь его, всегда на глазах, чтобы наблюдать за ним и по возможности не давать входить в какие-либо сношения с посторонними. А последнее было бы, разумеется, невозможно, если бы цыган помещался вне ограды тех монастырей, где они останавливались. Дорвард начинал подозревать, что этого-то именно а добивается Хайраддин, так как, вместо того чтобы смирно сидеть в отведенном ему помещении, он выкидывал разные штуки, распевал песни и пускался в веселые разговоры с послушниками и младшей братией, к их великому удовольствию и к недовольству старших монахов, возмущенных его неприличным поведением. Несколько раз, чтобы умерить неуместную веселость цыгана, Квентину приходилось пускать в ход всю свою власть и даже прибегать к угрозам; ему пришлось также потратить немало красноречия в объяснениях с монастырским начальством, чтобы не дать вышвырнуть эту неверную собаку за дверь. Однако до сих пор Квентину это удавалось благодаря ловкому приему, к которому он всегда прибегал. Упрашивая не выгонять бродягу, он говорил, что близость к священным реликвиям, святость монастырских стен, а главное, общество людей, посвятивших себя служению богу, должны благотворно повлиять на душу и разум этого грешника и даже могут способствовать его просветлению.
Но на десятый или двенадцатый день пути, когда они уже вошли во Фландрию, неподалеку от города Намюра, все старания Квентина предотвратить последствия буйного поведения его дикаря проводника и замять поднятый им скандал не привели ни к чему. Дело происходило в одном францисканском монастыре note 118 с очень строгим и суровым уставом, настоятель которого был впоследствии причислен к лику святых. После долгих препирательств (как и следовало ожидать в таком месте) Квентину наконец удалось поместить несносного цыгана в отдельном домике монастырского садовника. Тотчас по приезде дамы, как всегда, удалились в отведенные им комнаты, а настоятель, у которого оказались в Шотландии друзья и знакомые и который вообще любил послушать рассказы иностранцев, пригласил Квентина, почему-то сразу ему приглянувшегося, в свою келью — разделить с ним его скромную монастырскую трапезу. Отец настоятель оказался человеком умным и образованным, и Квентин решил воспользоваться случаем, чтобы порасспросить его о положении дел в Льеже и его окрестностях. За последние два дня до него стали доходить слухи, заставлявшие его серьезно опасаться, удастся ли им благополучно достигнуть места своего назначения и будет ли епископ в состоянии дать верное убежище дамам, даже если бы им удалось добраться к нему. Ответы настоятеля были весьма неутешительны.
— Граждане Льежа, — сказал он, — все богатые люди, разжиревшие и забывшие бога; они возгордились своим богатством и привилегиями, много раз спорили с герцогом, своим законным господином, по поводу разных льгот и налогов, и не раз эти споры переходили в открытое восстание, так что герцог, человек горячий и вспыльчивый, выведенный наконец из терпения, поклялся святым Георгием, что при первом же новом бунте он накажет мятежников для примера и острастки всей Фландрии и Льеж постигнет та же участь, какая некогда постигла Вавилон и Тир note 119.
— И, судя по слухам, герцог — такой человек, который не поколеблется выполнить свою угрозу. — заметил Квентин, — так что, надо думать, жители Льежа будут теперь вести себя осторожней.
— Будем надеяться, — сказал настоятель. — Об этом молят бога все благочестивые граждане нашей страны, не желающие, чтобы кровь человеческая лилась как вода и чтобы люди погибали как отверженцы, не примирившись с небом. Наш добрый епископ также денно и нощно печется о сохранении мира, как и подобает служителю алтаря, ибо в писании сказано: «Beati pacific!…» note 120 Но… — Здесь настоятель умолк и тяжело вздохнул.
Квентин объяснил почтенному старику, как важно было для дам, которых он сопровождал, иметь точные сведения о положении в стране, и постарался убедить отца настоятеля, что с его стороны было бы поистине добрым делом сообщить им все, что ему известно на этот счет.
— Племянница дала вам платок, чтобы перевязать вашу рану, — сказала она,
— а я даю вам другой в награду за вашу отвагу и в поощрение к дальнейшим рыцарским подвигам.
С этими словами она подала ему голубой платок, богато расшитый серебром, и, указав на чепрак своей лошади и перья на шляпе, заметила, что голубой с серебром — ее цвета.
В те времена существовали строгие правила насчет того, как следует принимать такие подарки. Квентин повязал платок себе на руку, но далеко не так быстро и охотно, как сделал бы это, может быть, в другое время и при других обстоятельствах; и хотя в обычае носить на руке подарок дамы не было ничего, кроме самой простой учтивости, молодой человек охотно заменил бы платок графини Амелины тем, которым была перевязана рана, нанесенная ему мечом Дюнуа.
Кавалькада продолжала свой путь; но теперь Квентин ехал рядом с дамами, которые, казалось, безмолвно согласились принять его в свое общество. Впрочем, он говорил очень мало, ибо сердце его было переполнено счастьем, а счастье всегда молчаливо. Графиня Изабелла говорила еще меньше, так что весь труд поддерживать беседу лежал на леди Амелине, которая, по-видимому, вовсе не собиралась ее прерывать. Чтобы посвятить молодого стрелка во все правила рыцарства, как она выражалась, графиня принялась описывать ему со всеми подробностями Хафлингемский турнир, где она собственноручно раздавала призы победителям.
Весьма мало заинтересованный, как в этом ни грустно признаться, описанием блестящего турнира, а также и геральдическими отличиями фламандских и германских рыцарей, которые с безжалостной точностью перечисляла почтенная дама, Квентин начинал уже беспокоиться, не слишком ли он увлекся разговором и не пропустил ли то место, где их должен был ждать проводник, что было бы большим несчастьем и могло бы иметь самые ужасные последствия.
Пока он раздумывал, не послать ли ему назад кого-нибудь из своего отряда, чтобы убедиться, что их там никто не ждет, он услышал звуки рога и, обернувшись в ту сторону, откуда они доносились, увидел всадника, скакавшего к ним во весь опор. Маленький рост, косматая шерсть и дикий, неукротимый вид его коня напомнили Квентину горную породу лошадей его родины; но этот конь был тоньше и стройней и, хотя был так же горяч, как и шотландские лошади, обладал более быстрым бегом. Но особенно отличалась от них его голова: у шотландского пони голова обычно большая и неуклюжая, а у этого скакуна она была очень мала, красиво поставлена, с тонкой мордочкой, огромными, полными огня глазами и раздувающимися ноздрями.
Всадник поражал своей оригинальностью еще больше, чем его конь, который, однако, резко отличался от обыкновенной породы французских лошадей. Он управлял им замечательно ловко, несмотря на то что сидел, глубоко засунув ноги в широкие стремена, напоминавшие своей формой лопаты и подтянутые так высоко, что колени его приходились почти на одном уровне с передней лукой. На голове у него красовалась небольшая красная чалма с полинялым пером, пристегнутым серебряной пряжкой; его камзол, напоминавший покроем одежду страдиотов (род войска, набиравшегося в то время венецианцами в провинциях, расположенных к востоку от их залива), был зеленого цвета и обшит потертым золотым галуном; широкие, когда-то белые, а теперь грязные шаровары были собраны у колен, а загорелые ноги были совершенно голы, если не считать перекрещивающихся ремней, которыми пристегивались его сандалии. На нем не было шпор, их заменяли заостренные края его широких стремян, которыми можно было заставить слушаться любого коня. За широким красным кушаком этого странного наездника с правой стороны был заткнут кинжал, а с левой — короткая кривая мавританская сабля; на старой, истрепанной перевязи, надетой через плечо, висел рог, возвестивший о его приближении. Его темное, загорелое лицо с жидкой бородкой, черными живыми глазами и правильными, тонкими чертами могло бы назваться красивым, если бы не длинные космы черных волос, падавшие ему на лоб, да не страшная худоба, придававшие незнакомцу скорее вид дикаря, чем цивилизованного человека.
— Опять цыган! — с испугом воскликнули дамы. — Святая Мария! Неужели король снова доверился этим бродягам?
— Я расспрошу этого человека, если желаете, — сказал Квентин, — и постараюсь выяснить, можно ли на него положиться.
По наружности и по костюму незнакомца Дорвард, так же как и дамы, сразу признал в нем одного из тех отверженцев-цыган, с которыми слишком ретивые Труазешель и Птит-Андре недавно чуть его не спутали, и, так же как и дамы, испытывал весьма естественное опасение при одной мысли о необходимости довериться этому человеку.
— Ты явился сюда за нами? — был его первый вопрос.
Незнакомец кивнул головой.
— С какой целью?
— Чтобы проводить вас во дворец к этому.., льежскому…
— К епископу? Цыган опять кивнул.
— Как же ты можешь доказать, что ты действительно тот, кого мы должны встретить?
— Я спою две строки старой песенки, и больше ничего, — ответил цыган и пропел:
Вепря паж убил, Славу лорд добыл.
— Хорошо, — сказал Квентин, — ступай вперед, приятель, я сейчас с тобой поговорю.
И, подъехав к дамам, Квентин сказал:
— Я убежден, что это тот самый проводник, которого мы ждали. Он сказал пароль, известный только королю да мне. Но я поговорю с ним еще и постараюсь выведать, насколько ему можно доверять.
Глава 15. БРОДЯГА
Свободен я, как были все вначале:
Людей законы не порабощали,
И дикари лесные вольность знали.
«Завоевание Гранады»
Пока Квентин успокаивал дам, объясняя им, что странный наездник, присоединившийся к их компании, был тот самый проводник, которого должен был прислать им король, он заметил (так как не менее зорко следил за цыганом, чем цыган за ним), что тот не только беспрестанно поворачивал голову в их сторону, но, изогнувшись с чисто обезьяньей ловкостью, умудрялся сидеть в седле почти задом наперед и не спускал с них внимательных глаз.
Не особенно довольный таким поведением, Квентин подъехал к цыгану (который при его приближении спокойно переменил позу) и сказал ему:
— Послушай, приятель, если ты будешь смотреть на хвост своей лошади, вместо того чтобы глядеть на ее уши, у нас вместо зрячего окажется слепой проводник.
— Если б я даже был и вправду слепой, — ответил цыган, — то и тогда мог бы провести вас по любой из французских или соседних провинций.
— Но ведь ты не француз? — спросил Дорвард.
— Нет, — ответил проводник.
— Где же твоя родина?
— Нигде.
— Как это — нигде?
— Так, нигде! Я — зингаро, цыган, египтянин или как там угодно европейцам на разных языках величать наше племя. Но у меня нет родины.
— Ты христианин? — спросил Дорвард. Цыган покачал головой.
— Собака! — воскликнул Квентин (католики тогда не отличались терпимостью). — Значит, ты поклоняешься Магомету?
— Нет, — кратко и хладнокровно ответил проводник, нимало, по-видимому, не удивленный и не обиженный грубым тоном молодого шотландца.
— Так ты язычник или… Кто же ты, наконец?
— У меня нет религии, — ответил цыган. Дорвард отшатнулся. Он слышал о сарацинах и об идолопоклонниках, но ему никогда и в голову не приходило, что может существовать целое племя, не исповедующее никакой веры. Опомнившись от первого изумления, он спросил проводника, где тот живет.
— Нигде… Живу где придется, — ответил цыган, — у меня нет жилища.
— Где же ты хранишь свое имущество?
— Кроме платья, что на мне, да этого коня, у меня нет никакого имущества.
— Но ты хорошо одет, и лошадь у тебя превосходная, — заметил Дорвард. — Какие же у тебя средства существования?
— Я ем, когда голоден, пью, когда чувствую жажду, а средств существования у меня нет, кроме случайных, когда мне их посылает судьба, — ответил бродяга.
— Каким же законам ты повинуешься?
— Никаким. Я слушаюсь кого хочу или кого заставит слушаться нужда, — сказал цыган.
— Но есть же у вас начальник? Кто он?
— Старший в роде, если я захочу его признать, а не захочу — живу без начальства.
— Так, значит, вы лишены всего, что связывает других людей! — воскликнул изумленный Квентин. — У вас нет ни законов, ни начальников, ни определенных средств к жизни, ни домашнего очага! Да сжалится над вами небо — у вас нет родины, и — да просветит и простит вас всевышний! — вы не веруете в бога! Так что же у вас есть, если нет ни правительства, ни семьи, ни религии?
— У меня есть свобода, — ответил цыган. — Я ни перед кем не гну спину и никого не признаю. Иду куда хочу, живу как могу и умру, когда настанет мой час.
— Но ведь по произволу каждого судьи тебя могут казнить?
— Так что же? Рано или поздно — все равно надо умирать.
— А если тебя посадят в тюрьму, — спросил шотландец, — где же тогда будет твоя хваленая свобода?
— В моих мыслях, которые никакая цепь не в силах сковать, — ответил цыган. — В то время как ваш разум, даже когда тело свободно, скован вашими законами и предрассудками, вашими собственными измышлениями об общественных и семейных обязанностях, такие, как я, свободны духом, хотя бы их тело было в оковах. Вы же скованы даже тогда, когда ваши члены свободны.
— Однако свобода твоего духа едва ли может уменьшить тяжесть твоих цепей,
— заметил Дорвард.
— Недолго можно и потерпеть, — возразил бродяга. — Если же мне не удастся вырваться на волю самому или не помогут товарищи, умереть всегда в моей власти, а смерть — это самая полная свобода!
Наступило довольно продолжительное молчание, которое Квентин прервал наконец новым вопросом:
— Итак, вы — бродячее племя, неизвестное европейцам… Откуда же вы родом?
— Этого я не знаю.
— Когда же вы наконец покинете Европу и возвратитесь туда, откуда пришли?
— Когда исполнится срок нашего странствования.
— Не потомки ли вы тех колен Израиля note 115, которые были уведены в рабство за великую реку Евфрат? — спросил Квентин, не забывший еще уроков, преподанных ему в Абербротокском монастыре.
— Если б мы были потомки израильтян, мы бы сохранили их веру, обряды и обычаи, — ответил цыган.
— Как твое имя? — спросил Дорвард.
— Мое настоящее имя известно только моим единоплеменникам. Люди, которые не живут в наших шатрах, зовут меня Хайраддином Мограбином, что значит: Хайраддин — африканский мавр.
— Однако ты слишком хорошо говоришь для человека, выросшего в вашей дикой орде, — сказал шотландец.
— Я кое-чему научился в этой стране, — ответил Хайраддин. — Когда я был ребенком, наше племя преследовали охотники за человеческим мясом note 116. Вражья стрела попала в голову моей матери и уложила ее на месте. Я висел в одеяле у нее за плечами, и наши преследователи подобрали меня. Один священник выпросил меня у стрелков прево и воспитал. У него я два или три года учился франкским наукам.
— Как же ты ушел от него?
— Я украл у него деньги и бога, которому он поклонялся, — с полным хладнокровием ответил Хайраддин. — Он меня поймал и прибил. Тогда я зарезал его, убежал в лес и снова соединился с моим народом.
— Негодяй! Как ты мог убить своего благодетеля?
— Разве я просил его оказывать мне благодеяния? Цыганский мальчик — не комнатная собачка, чтобы лизать руки хозяину и ползать под его ударами из-за куска хлеба. Волчонок, посаженный на цепь, в конце концов всегда порвет ее, загрызет хозяина и убежит в лес.
Наступила новая пауза, снова прерванная молодым шотландцем, который задался целью поближе познакомиться со своим подозрительным проводником, с его характером и намерениями.
— А правда ли, — спросил он Хайраддина, — что ваш народ, несмотря на свое полное невежество, утверждает, будто ему открыто будущее, то есть он обладает знанием, в котором отказано ученым, философам и служителям алтаря более образованных народов?
— Да, мы это утверждаем, и не без основания, — сказал Хайраддин.
— Каким образом эти высокие познания могут быть дарованы таким отверженцам, как вы?
— Могу ли я объяснить вам?… — спросил Хайраддин. — Впрочем, я отвечу, если вы мне сперва объясните, каким образом собака находит человека по следам, тогда как человек, более совершенное животное, не может по следам найти собаку. Эта способность, которая кажется вам столь чудесной, дана нам от рождения как своего рода инстинкт. По чертам лица и линиям руки мы можем предсказать будущее человека так же верно, как вы по весеннему цвету дерева можете определить, какой плод оно принесет.
— Я не верю в ваши знания и смеюсь над этой вашей способностью.
— Не смейтесь, господин стрелок, — сказал Хайраддин Мограбин. — Я могу, например, сказать вам, что, какую бы вы ни исповедовали веру, богиня, которой вы поклоняетесь, — здесь, в нашей компании.
— Молчи! — воскликнул пораженный Квентин. — Молчи, если дорожишь своей жизнью, и отвечай только на мои вопросы! Можешь ли ты быть верен?
— Могу, как и всякий человек.
— Но будешь ли ты верен?
— А вы мне больше поверите, если я поклянусь? — ответил Мограбин с усмешкой.
— Однако помни: твоя жизнь в моих руках, — сказал шотландец.
— Что ж, попробуйте ударить, и вы увидите, боюсь ли я смерти.
— Могут ли деньги обеспечить твою верность?
— Нет, не могут, если я захочу изменить.
— В таком случае чем же можно добиться твоей верности?
— Добротой, — ответил цыган.
— Ну, хочешь, я поклянусь, что буду с тобой ласков и добр, если ты останешься верен нам во время пути?
— Нет, — ответил Хайраддин, — к чему понапрасну тратить свою доброту? Это редкий товар. Я и так обязан быть верным вам.
— Это почему? — спросил еще более изумленный Квентин.
— Вспомните каштаны на берегу Шера! Человек, чей труп вы вынули из петли, был мой брат. Замет Мограбин.
— И ты входишь в сделки с убийцами брата! — сказал Квентин. — Ведь это один из них сообщил нам, где мы встретим тебя, и он же, вероятно, взял тебя в проводники к этим дамам.
— Что поделаешь! — мрачно ответил Хайраддин. — Эти люди обращаются с нами, как овчарки со своим стадом: сперва они нас охраняют, гоняют взад-вперед, куда им вздумается, а в конце концов пригонят на бойню.
Впоследствии Квентин имел возможность убедиться, что цыган говорил сущую правду: стража прево, на обязанности которой лежало истребление бродячих шаек, наводнявших страну, поддерживала с ними постоянные сношения, смотрела некоторое время сквозь пальцы на их проделки, а в конце концов всегда приводила их на виселицу. Такого рода связь между стражей и преступниками, одинаково выгодная для обеих сторон, существовала во всех странах и была не чужда и нашему отечеству.
Отъехав от проводника, Дорвард, очень недовольный тем, что ему удалось о нем узнать, и нимало не полагаясь на его обещания верности, основанной на личной благодарности, присоединился к своему маленькому отряду с целью познакомиться с двумя другими своими подчиненными. С великим огорчением он увидел, что они оба непроходимо глупы и так же не способны помочь ему советом, как и оружием, в чем он уже имел недавно случай убедиться.
«Тем лучше, — сказал себе Квентин, храбрость которого росла вместе с ожиданием могущих встретиться опасностей. — Значит, эта прелестная девушка будет всем обязана мне. Кажется, я могу смело рассчитывать на то, что в состоянии сделать руки и голова одного человека. Я видел, как горел мой родной дом, видел убитых отца и братьев в пылающих развалинах, но не отступал ни на шаг и дрался до последней возможности. Теперь я на два года старше, и мною руководит лучшая, благороднейшая цель, какая когда-либо зажигала воинственный пыл в груди храбреца».
Остановившись на этом решении, Квентин в продолжение всего пути проявил такую энергию и бдительность, что можно было только дивиться, как он везде поспевал. Разумеется, чаще всего и охотнее всего он находился возле дам, которые были так тронуты, его вниманием и заботами об их безопасности, что в своих беседах с ним незаметно перешли почти на дружеский тон. Им, видимо, очень нравилась его наивная, но не глупая, а подчас даже остроумная болтовня. Однако, несмотря на все обаяние таких отношений, Квентин был по-прежнему внимателен до мелочей в исполнении своего долга.
Если он часто ехал подле дам, пытаясь по мере сил описать им, уроженкам равнин, Грампианские горы note 117 и красоты Глен-хулакина, он также часто скакал и во главе отряда с Хайраддином, расспрашивая его о дороге и местах остановок и стараясь твердо запомнить его слова, чтобы потом, переспрашивая его, удостовериться, не собьется ли он в ответах и, следовательно, не замышляет ли измены. Не забывал он и двух своих подчиненных, ехавших сзади, и старался лаской, подарками и обещаниями денежной награды по окончании путешествия расположить их в свою пользу.
Так ехали они больше недели по малонаселенной местности, пробираясь уединенными тропинками и кружными дорогами, обходя города. За все это время с ними не произошло ничего замечательного. Встречались им, правда, бродячие шайки цыган, но, видя во главе отряда своего единоплеменника, они их не трогали. Попадались какие-то оборванцы — не то беглые солдаты, не то разбойники; но и они, видно, боялись нападать на хорошо вооруженный отряд. Случалось им натыкаться и на военные разъезды (как они называются в наши дни), которые Людовик, лечивший раны своей несчастной страны огнем и мечом, рассылал по всему государству для истребления вооруженных шаек, наводнявших Францию. Но и военные разъезды пропускали путников без всяких задержек благодаря паролю, который Квентин получил от самого короля.
Местами их остановок были преимущественно монастыри, большинство которых было обязано по своему уставу оказывать гостеприимство богомольцам (а дамы, как известно читателю, путешествовали именно под видом богомолок), не докучая им расспросами об их звании и положении в свете, ибо в те времена многие знатные люди отправлялись в путешествия к святым местам по обету и не желали быть узнанными. Дамы, ссылаюсь на усталость, тотчас по приезде на место удалялись в отведенное им помещение, а Квентин в качестве начальника отряда устраивал с хозяевами все необходимое для их отдыха и с таким вниманием и усердием заботился о всех мелочах, что вызывал глубокую признательность со стороны тех, к кому относились эти заботы.
Немало хлопот доставляли Квентину характер и национальность его проводника. В святых обителях, где они чаще всего останавливались, на него смотрели как на язычника, бродягу и колдуна, так же как и на всех его единоплеменников, и считали его нежеланным и неподходящим гостем, вследствие чего пускали его не дальше наружной монастырской ограды, да и то с большим трудом. Это было очень неприятно и неудобно, так как, с одной стороны, Квентин считал, что ни в коем случае не следует раздражать человека, которому известна тайна их путешествия, а с другой — он и сам желал бы иметь его, всегда на глазах, чтобы наблюдать за ним и по возможности не давать входить в какие-либо сношения с посторонними. А последнее было бы, разумеется, невозможно, если бы цыган помещался вне ограды тех монастырей, где они останавливались. Дорвард начинал подозревать, что этого-то именно а добивается Хайраддин, так как, вместо того чтобы смирно сидеть в отведенном ему помещении, он выкидывал разные штуки, распевал песни и пускался в веселые разговоры с послушниками и младшей братией, к их великому удовольствию и к недовольству старших монахов, возмущенных его неприличным поведением. Несколько раз, чтобы умерить неуместную веселость цыгана, Квентину приходилось пускать в ход всю свою власть и даже прибегать к угрозам; ему пришлось также потратить немало красноречия в объяснениях с монастырским начальством, чтобы не дать вышвырнуть эту неверную собаку за дверь. Однако до сих пор Квентину это удавалось благодаря ловкому приему, к которому он всегда прибегал. Упрашивая не выгонять бродягу, он говорил, что близость к священным реликвиям, святость монастырских стен, а главное, общество людей, посвятивших себя служению богу, должны благотворно повлиять на душу и разум этого грешника и даже могут способствовать его просветлению.
Но на десятый или двенадцатый день пути, когда они уже вошли во Фландрию, неподалеку от города Намюра, все старания Квентина предотвратить последствия буйного поведения его дикаря проводника и замять поднятый им скандал не привели ни к чему. Дело происходило в одном францисканском монастыре note 118 с очень строгим и суровым уставом, настоятель которого был впоследствии причислен к лику святых. После долгих препирательств (как и следовало ожидать в таком месте) Квентину наконец удалось поместить несносного цыгана в отдельном домике монастырского садовника. Тотчас по приезде дамы, как всегда, удалились в отведенные им комнаты, а настоятель, у которого оказались в Шотландии друзья и знакомые и который вообще любил послушать рассказы иностранцев, пригласил Квентина, почему-то сразу ему приглянувшегося, в свою келью — разделить с ним его скромную монастырскую трапезу. Отец настоятель оказался человеком умным и образованным, и Квентин решил воспользоваться случаем, чтобы порасспросить его о положении дел в Льеже и его окрестностях. За последние два дня до него стали доходить слухи, заставлявшие его серьезно опасаться, удастся ли им благополучно достигнуть места своего назначения и будет ли епископ в состоянии дать верное убежище дамам, даже если бы им удалось добраться к нему. Ответы настоятеля были весьма неутешительны.
— Граждане Льежа, — сказал он, — все богатые люди, разжиревшие и забывшие бога; они возгордились своим богатством и привилегиями, много раз спорили с герцогом, своим законным господином, по поводу разных льгот и налогов, и не раз эти споры переходили в открытое восстание, так что герцог, человек горячий и вспыльчивый, выведенный наконец из терпения, поклялся святым Георгием, что при первом же новом бунте он накажет мятежников для примера и острастки всей Фландрии и Льеж постигнет та же участь, какая некогда постигла Вавилон и Тир note 119.
— И, судя по слухам, герцог — такой человек, который не поколеблется выполнить свою угрозу. — заметил Квентин, — так что, надо думать, жители Льежа будут теперь вести себя осторожней.
— Будем надеяться, — сказал настоятель. — Об этом молят бога все благочестивые граждане нашей страны, не желающие, чтобы кровь человеческая лилась как вода и чтобы люди погибали как отверженцы, не примирившись с небом. Наш добрый епископ также денно и нощно печется о сохранении мира, как и подобает служителю алтаря, ибо в писании сказано: «Beati pacific!…» note 120 Но… — Здесь настоятель умолк и тяжело вздохнул.
Квентин объяснил почтенному старику, как важно было для дам, которых он сопровождал, иметь точные сведения о положении в стране, и постарался убедить отца настоятеля, что с его стороны было бы поистине добрым делом сообщить им все, что ему известно на этот счет.