Страница:
— Мне стыдно за вас, господин Павийон, — сказал он, — что вы колеблетесь, как поступить в этом случае. Смело идите к Гийому де ла Марку и требуйте свободного выхода из замка для себя, для вашего адъютанта, оруженосца и дочери! Он не имеет никакого права держать вас в плену.
— Для меня и моего адъютанта, то есть Петера, хотите вы сказать?.. Прекрасно. Но кто же.., какой же еще оруженосец?
— Да хоть бы я, — был смелый ответ.
— Вы?.. — протянул смущенным тоном толстяк. — Но разве вы не посланец французского короля?
— Ну да, посланец, но только данное мне поручение относится к льежским гражданам. Никто о нем не знает, и я могу сообщить о нем только в Льеже. Если Гийому де ла Марку станет известно, кто я, он непременно вступит со мной в переговоры и еще, чего доброго, задержит меня… Нет, вы должны вывести меня из замка, а для этого вам придется выдать меня за вашего оруженосца.
— Ладно… Оруженосец так оруженосец. Но вы еще, кажется, упоминали о моей дочери? Надеюсь, что в настоящую минуту она преспокойно сидит себе дома… Желал бы я.., от всей души желал бы того же самого ее отцу!
— Вот эта дама, — поспешил перебить Квентин, — будет называть вас отцом, пока мы здесь, в этом замке.
— О, не только пока мы в замке, а всегда.., всю мою жизнь! — воскликнула графиня, бросаясь к ногам горожанина и обнимая его колени. — Всю мою жизнь, каждый день я буду чтить и любить вас, молиться за вас, как дочь за отца, только помогите мне в моем ужасном положении! Сжальтесь надо мной! Представьте себе вашу дочь у ног чужого человека, молящую спасти ей жизнь и честь… Только представьте себе эту картину, и вы не откажете мне в помощи, какую вы хотели бы, чтобы другой оказал ей!
— А знаешь, Петер, право, мне кажется, что эта хорошенькая девочка немножко смахивает на нашу Трудхен, — сказал добрый бюргер, растроганный этой мольбой. — Я это сразу заметил. А этот смелый молодчик, который за словом в карман не лезет, — ни дать ни взять жених моей Трудхен. Готов побиться об заклад, что тут дело не чисто: уж верно, и любовь замешалась… И грех нам не помочь им, Петеркин.
— И грех и стыд, — ответил растроганный Петер, утирая глаза рукавом своей куртки, ибо, при всем своем самомнении, это был самый добродушный фламандец.
— Ну, так и быть, пусть будет моей дочкой, — сказал Павийон, — только она должна хорошенько укутаться в свою черную шелковую вуаль… И если среди наших молодцов-кожевников не найдется верных парней, чтобы защитить дочку своего синдика, значит, они не стоят той кожи, над которой трудятся. Однако постойте.., ведь нам придется отвечать на вопросы. Что я отвечу, если меня спросят, каким образом моя дочь попала сюда?
— А таким же точно образом, каким попала сюда половина всего женского населения Льежа, провожавшая нас до самого замка, — ответил Петеркин. — По той простой причине, что бабы всегда суют свой нос туда, где их не спрашивают. Только ваша Трудхен увлеклась чуточку больше других.., вот и все!
— Прекрасно сказано, — подхватил Квентин. — Будьте же мужественны, последуйте этому мудрому совету, почтенный Павийон, и вы без всякого для себя ущерба совершите благороднейший поступок, какой только совершался со времен Карла Великого!.. А вы, сударыня, завернитесь поплотней вот в эту вуаль (в комнате было разбросано много принадлежностей дамского туалета) и ничего не бойтесь. Еще несколько минут — и вы будете на свободе и в безопасности… Вперед, сударь, смелее вперед! — добавил он, обращаясь к Павийону.
— Постойте минутку, я и забыл! Этот де ла Марк сущий дьявол, настоящий вепрь как по виду, так и по характеру. Что, если эта молодая дама — одна из графинь де Круа и он ее узнает? Что тогда будет? Даже подумать страшно!
— Но неужели же, если бы я действительно была одной из этих несчастных, — воскликнула Изабелла, делая движение, чтобы снова упасть к ногам синдика, — неужели вы бросили бы меня на верную гибель? Ах, зачем я не ваша дочь, не дочь бедняка горожанина!
— Не бедняка, совсем не бедняка, сударыня! У нас водятся денежки, — заметил толстяк.
— Простите, простите меня, благородный сеньор… — начала было несчастная девушка.
— Вот уж не благородный и никак не сеньор, — перебил ее синдик, — а просто-напросто льежский бюргер, уплачивающий по своим счетам наличными денежками. Впрочем, это не идет к делу. Ладно, графиня вы, нет ли, а я вам помогу.
— Вы обязаны ей помочь, будь она хоть герцогиня, — проворчал Петеркин, — потому что вы дали ей слово!
— Верно, Петер! Что верно, то верно, — сказал синдик. — Никогда не следует забывать нашу голландскую поговорку: «Тот не мужчина, кто не держит своего слова». А теперь вперед и за дело! Надо распрощаться с Гийомом де ла Марком… Но.., право, я сам не знаю почему.., при одной мысли об этом меня бросает в дрожь… Ox, как бы я был счастлив, если бы можно было обойтись без этой церемонии!
— Но раз в вашем распоряжении есть вооруженные люди, не лучше ли попытаться силой пробить себе путь? — спросил Квентин.
Однако Павийон и его советчик в один голос закричали, что не годится нападать на союзников, и каждый добавил от себя несколько замечаний по поводу безрассудства подобного предложения; все это вполне убедило Квентина, что с такими товарищами было бы по меньшей мере рискованно пускаться на какое-нибудь смелое предприятие. Итак, было решено идти в большой зал, где, как говорили, пировал Дикий Арденнский Вепрь, и требовать у него свободного пропуска для льежского синдика и его свиты; требование как будто вполне разумное, на которое не могло быть отказа. Тем не менее почтенный бюргер то и дело вздыхал, поглядывая на своих спутников, и наконец, обратившись к своему верному Петеркину, заметил:
— Вот что значит иметь слишком храброе и чувствительное сердце! Увы, Петеркин, как много я претерпел за свою храбрость и человеколюбие и как дорого придется мне еще поплатиться за мои добродетели, прежде чем господь бог выведет нас из этого проклятого Шонвальдского замка!
Когда они проходили двором, все еще заваленным мертвецами и умирающими, Квентин, который вел Изабеллу, старался поддержать ее и ободрить среди этих страшных сцен, нашептывая ей слова утешения и напоминая, что теперь все зависит от ее присутствия духа и мужества.
— От меня ничего не зависит, — ответила графиня, — я надеюсь на вас, только на вас… Ах, Квентин, если я переживу эту страшную ночь, я никогда не забуду моего спасителя! Но я хочу просить вас еще об одном, и вы должны поклясться именем матери и честью отца, что исполните мою просьбу.
— Да разве я могу в чем-нибудь вам отказать? — шепнул ей Квентин.
— Не оставляйте меня во власти этих чудовищ, лучше вонзите мне в сердце кинжал! — сказала она.
В ответ Квентин только пожал ее руку, и, казалось, если бы не ужас, парализовавший ее, Изабелла была бы готова ответить на эту ласку. Опираясь на руку своего молодого защитника и следуя за Павийоном и его адъютантом, молодая графиня, сопровождаемая дюжиной молодцов-кожевников, составлявших как бы ее почетную стражу, вошла в страшный зал.
Когда они приблизились к дверям, оттуда донеслись взрывы дикого хохота, неистовые крики и возгласы; можно было скорее предположить, что все силы ада собрались здесь торжествовать свою победу над человеческим родом, чем подумать, что это пируют люди, празднуя успех смелого предприятия. Твердая решимость, внушенная отчаянием, поддерживала силы Изабеллы; непоколебимое мужество, возраставшее по мере того, как росла опасность, не покидало Дорварда, а Павийон со своим помощником волей-неволей шли вперед, навстречу своей участи, как привязанные к столбу медведи на травле, которым некуда уйти от опасности.
Трудно себе представить, какие ужасные изменения произошли в большом зале Шонвальдского замка, где еще так недавно обедал Квентин. Теперь этот зал поистине представлял собой картину войны со всеми ее ужасами, притом войны, которая велась самыми свирепыми из воинов — наемными солдатами варварского века, людьми, в силу своей профессии свыкшимися со всеми жестокостями беспощадной, кровавой битвы и не имеющими ни капли патриотизма или романтического духа рыцарства.
В той самой комнате, где несколько часов назад сидели за чинным, даже, пожалуй, немного официальным обедом духовные и светские лица, где даже шутка произносилась вполголоса и, при всем изобилии яств и вин, царил почти благоговейный порядок, теперь происходил такой дикий, неистовый разгул, что сам сатана, если бы он председательствовал на этом пиру, вряд ли мог бы сгустить его краски.
На верхнем конце стола, на троне епископа, спешно принесенном из зала совета, восседал сам грозный Арденнский Вепрь, человек, вполне заслуживший это прозвище, которым он гордился и которое всеми силами старался оправдать. Он сидел с непокрытой головой, но в полном, тяжелом и блестящем, вооружении, с которым редко расставался. На плечах у него был накинут плащ из громадной кабаньей шкуры с литыми серебряными копытами и клыками. Кожа с головы животного была выделана таким образом, что, накинутая в виде капюшона на шлем или непокрытую голову человека, как, например, теперь, придавала ему сходство со страшным чудовищем, оскалившим зубы. Впрочем, Арденнский Вепрь не нуждался в этом диком украшении, чтобы походить на чудовище, — так ужасно само по себе было его лицо.
Верхняя часть лица де ла Марка противоречила его характеру, ибо хотя его жесткие косматые волосы напоминали щетину того животного, чьей шкурой он был прикрыт, зато высокий, открытый лоб, широкие скулы, большие блестящие светлые глаза и орлиный нос говорили о мужестве и великодушных порывах. Но и эти сравнительно благообразные черты были изуродованы распутством, пьянством и беспрестанными вспышками бешенства, наложившими на его лицо отпечаток, совершенно не соответствовавший тому грубому благородству, которое оно могло бы выражать. Щеки, а еще сильнее веки его припухли, а глаза потускнели и налились кровью, что придавало его лицу сходство со зверем, на которого страшный барон так желал походить. Но по какому-то странному противоречию де ла Марк, старавшийся всеми средствами придать себе как можно больше сходства с диким вепрем и так гордившийся своим именем, в то же время всячески скрывал уродство, бывшее первоначальной причиной этого прозвища, для чего отпускал себе бороду. Уродство это заключалось в непомерно толстых губах и сильно развитой, выдающейся верхней челюсти с выступающими вперед зубами, напоминавшими клыки. Вот эта-то особенность лица, придававшая де ла Марку поразительное сходство с диким вепрем, и страсть его к охоте (он охотился всегда в Арденнском лесу) были причиной того, что его прозвали Диким Арденнским Вепрем. Огромная всклокоченная борода нисколько не скрывала его недостатка и не только не смягчала, но делала еще более свирепым выражение его лица.
Его солдаты и начальники сидели за столом вперемежку с льежскими горожанами, среди которых было много людей самого низкого разбора. Особенно выделялся мясник Никкель Блок, поместившийся рядом с самим де ла Марком; он сидел с засученными по локоть рукавами и с руками, забрызганными кровью, а перед ним на столе лежал его огромный окровавленный нож. У большинства солдат, в подражание их вождю, были отпущены бороды, а заплетенные в косички, откинутые назад волосы придавали еще больше свирепости их и без того жестоким лицам. Опьяненные отчасти своим успехом, отчасти обильными возлияниями, они представляли поистине страшное и отталкивающее зрелище. Их разговоры и песни, которые они орали во все горло, не слушая друг друга, были полны таких непристойностей и кощунства, что Квентин от души порадовался царившему в зале шуму, благодаря которому его спутница не могла расслышать и понять отдельных слов.
Следует, однако, заметить, что у большинства льежских бюргеров, пировавших с солдатами де ла Марка, были бледные, испуганные лица, говорившие о том, что и эта пирушка и собутыльники были им совсем не по душе; впрочем, немало было и таких, которые, то ли по недостатку воспитания, то ли потому, что были грубей от природы, видели в этом диком разгуле лишь доказательство молодецкой отваги и старались всячески подражать солдатам, вливая в себя огромными чарами вино и schwarz bier note 142, пристрастие к которому было в Нидерландах обычным пороком во все времена.
На столе царил такой же беспорядок, как и среди разношерстной пирующей компании. Рядом с изящной серебряной посудой епископа и священными сосудами (де ла Марк мало заботился о том, что его могли обвинить в святотатстве) стояли простые глиняные и оловянные кружки, роговые и кожаные кубки и другие дешевые сосуды.
Здесь мы должны описать еще одну ужасную подробность этого пира и затем предоставим воображению читателя дополнить картину. Один из грубых, распущенных солдат де ла Марка, не найдя себе места за столом (это был ландскнехт, проявивший в тот вечер особенную храбрость при взятии замка), дерзко завладел большим серебряным кубком, заявив, что хочет этим вознаградить себя за то, что не может принять участие в общем веселье. Эта смелая выходка, характерная для поведения солдат де ла Марка, так рассмешила их вождя, что он долго трясся от хохота; но, когда другой солдат, не отличавшийся особой храбростью в бою, осмелился было повторить то же, де ла Марк мгновенно положил конец шутке, которая иначе вскоре привела бы к тому, что его стол был бы очищен от всего, что было на нем ценного.
— Ого! Гром и молния! — воскликнул он. — Тот, кто не осмеливается быть мужчиной перед лицом врага, не имеет права позволять себе дерзости с товарищами! Как, бесстыдный нахал, не ты ли, чтобы войти в замок, ждал, пока откроют ворота и спустят мосты, в то время как Конрад Хорст прокладывал себе путь через стены и рвы! А теперь ты смеешь ему подражать!.. Прицепить его к оконной решетке, и пусть отбивает такт ногами, пока мы будем пить за благополучное путешествие его души к дьяволу!
В тот же миг приговор был приведен в исполнение: не прошло и минуты, как несчастный уже болтался в петле и корчился в предсмертных судорогах. Когда Квентин и его спутники вошли в зал, труп еще висел на окне, освещенный светом месяца, и отбрасывал на пол тень, хотя и бледную, но достаточно четкую, чтобы понять, какой страшный предмет она обрисовывала.
Когда имя синдика Павийона стало переходить из уст в уста на этом шумном сборище, он сделал отчаянное усилие, чтобы придать себе вид спокойного достоинства, подобающий его сану и положению; но одного взгляда на то, что творилось вокруг него, и в особенности на страшный предмет за окном, было достаточно, чтобы лишить его мужества, несмотря на подбадривание Петера, с волнением шептавшего ему на ухо:
— Смелей, смелей, хозяин, не то мы пропали! Впрочем, синдику все же удалось взять себя в руки, и он, стараясь сохранить достоинство, обратился к присутствующим с краткой речью и поздравил как солдат де ла Марка, так и добрых льежских горожан с их общей победой.
— Ну да, конечно, «мы вместе затравили зверя», как сказала болонка волкодаву! — промолвил насмешливо де ла Марк. — Но что я вижу, сеньор бургомистр! Вы точно Марс, являетесь к нам с красавицей! Кто эта прелестная незнакомка? Долой, долой покрывало! Нынче ночью ни одна женщина не смеет считать собственностью свою красоту!
— Это моя дочь, благородный вождь, — ответил Павийон, — и я как милости прошу для нее вашего разрешения не поднимать покрывала. Таков обет, который она дала блаженной памяти Трем Царям.
— Я сниму с нее этот обет, — сказал де ла Марк. — Одним ударом ножа я посвящу себя в епископы Льежа, а один живой епископ стоит, надеюсь, трех мертвых царей.
Присутствующие заволновались; послышался ропот, ибо не только граждане Льежа, но даже многие из солдат самого де ла Марка, не признававшие ничего святого, все-таки чтили Трех Кельнских Царей, как их обыкновенно называли.
— Впрочем, я не хотел оскорбить своими словами блаженной памяти трех святых, — сказал де ла Марк, — но я решил стать епископом и хочу, чтобы все это знали. Государь, соединяющий в своих руках власть светскую и духовную — власть карать и миловать, — что может быть удобнее для такой шайки разбойников, как вы? Кто другой решится дать вам отпущение грехов?.. Но что же вы стоите, благородный бургомистр? Подойдите поближе, сядьте возле меня — я сейчас покажу вам, как я умею освобождать нужные мне места… Привести сюда нашего предшественника — епископа!
В зале началось движение. Воспользовавшись этим, Павийон поблагодарил де ла Марка за оказанную ему честь и поместился подальше от него, на нижнем конце стола. Вся свита синдика последовала за ним по пятам, как стадо баранов, которое, завидев чужую собаку, теснится к своему вожаку, считая его опытнее и смелее себя. На том же конце стола, где они поместились, сказал красивый юноша, почти мальчик — как говорили, побочный сын де ла Марка, которого он любил и к которому относился подчас даже с нежностью. Мать этого мальчика, красавица, возлюбленная де ла Марка, пала от его руки; он убил ее в припадке пьяной злобы или ревности и оплакивал ее смерть, насколько такой изверг способен что-либо оплакивать. Быть может, это и было причиной его привязанности к сыну. Квентин, знавший все эти подробности от старика настоятеля, сел насколько мог ближе к юноше, решив, что он может пригодиться ему либо как защитник, либо как заложник, если все другие пути к спасению будут отрезаны.
В то время как все застыли, напряженно ожидая исполнения приказания де ла Марка, один из спутников Павийона шепнул Петеру:
— Кажется, хозяин сказал, что эта красотка — его дочка? Но это совсем не наша Трудхен! Трудхен будет дюйма на два пониже, притом же эта — черноволосая.
Видишь, вон из-под ее покрывала выглядывает прядка волос. Клянусь святым Михаилом с нашей рыночной площади, это все равно что назвать черную кожу белой кожей теленка!
— Потише, потише! Тебе что за дело, если хозяину взбрело в голову поживиться дичинкой епископа без ведома нашей хозяйки? Не нам с тобой шпионить за ним, — довольно удачно нашелся Петер.
— Разумеется, нет, братец, — ответил тот, — только я никогда бы не подумал, что он, в его годы, способен пускаться на такие дела… Черт возьми, однако, какая пугливая козочка! Вишь, как прячется за чужие спины, чтоб ее не сглазили солдаты… Но постой, что это они собираются делать с бедным старым епископом?
В эту минуту солдаты де ла Марка втащили Льежского епископа, Людовика Бурбона, в зал его собственного дворца. Его растерзанный вид, всклокоченные волосы и борода красноречиво говорили о том, как они с ним обращались; в насмешку над его высоким духовным саном на него было наскоро накинуто епископское облачение. По счастью, как подумал Квентин, графиня Изабелла сидела так, что не могла видеть происходившей сцены; увидев своего доброго покровителя в таком ужасном положении, она бы, пожалуй, невольно выдала себя и погубила все дело. И молодой человек поспешил стать перед ней таким образом, чтоб совсем загородить от нее происходившее и защитить ее от посторонних взглядов.
Последовавшая сцена была коротка и ужасна. Когда несчастного прелата подтащили к ногам свирепого вождя, старик, всю жизнь отличавшийся добрым и мягким характером, в эту страшную минуту выказал мужество и достоинство, присущие тому высокому роду, из которого он происходил. Взгляд его был спокоен и решителен; осанка и движения, когда наконец грубые руки солдат выпустили его, были исполнены величия венценосца и кротости христианского мученика. Сам де ла Марк был поражен твердостью своего пленника и, вспомнив о благодеяниях, оказанных ему этим человеком, на минуту смутился и потупил глаза, но, осушив залпом большой кубок вина, он снова с дерзким высокомерием взглянул на несчастного епископа.
— Людовик Бурбон, — так начал свою речь свирепый воин, сжимая кулаки, стискивая зубы и тяжело переводя дух, — я предлагал тебе мою дружбу, но ты отверг ее. Чего бы ты не дал теперь, чтоб все было иначе!.. Никкель, приготовься.
Мясник поднялся с места, взял свой топор и, обойдя де ла Марка сзади, стал подле него со своим страшным оружием в поднятой мускулистой руке.
— Взгляни на этого человека, Людовик Бурбон, — продолжал де ла Марк, — и скажи, какие условия ты можешь нам предложить, чтобы спастись в этот грозный час.
Епископ поднял грустный, но бесстрашный взгляд на грязного слугу, готового исполнить волю тирана, и с твердостью ответил:
— Выслушай меня, Гийом де ла Марк, и вы все, добрые люди, если здесь найдется хоть один человек, достойный назваться этим именем, — выслушайте, какие условия я могу предложить этому негодяю. Гийом де ла Марк, ты поднял мятеж в имперском городе, ты силой захватил замок князя Священной Германской империи, перебил его слуг, разграбил его имущество, оскорбил его священную особу. За это ты подлежишь имперскому суду и заслуживаешь быть объявленным вне закона и стать изгнанником, лишенным всех прав состояния. Но ты сделал не только это — ты сделал больше. Ты преступил не только законы человеческие, за что заслуживаешь человеческой казни, — ты преступил законы божеские: ты вломился в храм господень, наложил руки на служителя церкви, осквернил святилище кровью и грабежом, ты совершил святотатство…
— Кончил ли ты? — в бешенстве перебил его де ла Марк, топнув ногой.
— Нет, — ответил прелат, — я еще не сказал тебе условий, которых ты требовал от меня.
— Так продолжай, — сказал де ла Марк, — да смотри, чтобы конец понравился мне больше начала, не то горе твоей седой голове! — И он откинулся на спинку кресла, заскрежетав зубами, особенно сильно напоминая в эту минуту дикого зверя, чье имя он носил.
— Я перечислил твои преступления, — продолжал епископ со спокойной решимостью, — теперь выслушай условия, которые я как милосердный государь, как христианин и духовный отец, забывая все личные обиды и прощая все оскорбления, могу тебе предложить. Брось свой предводительский жезл, распусти войско, освободи пленных, возврати награбленную добычу, раздай свое имущество тем, кого ты сделал сиротами и вдовами, надень на себя власяницу, посыпь голову пеплом, возьми в руку посох и босой ступай в Рим… Мы же со своей стороны обещаем тебе лично ходатайствовать перед Ратисбонским имперским сеймом за твою жизнь и перед нашим святым отцом папой за твою грешную душу!
В то время как Людовик Бурбон произносил свою речь таким повелительным тоном, словно это он сидел на епископском троне, а у его ног валялся преступник, на коленях вымаливающий прощение, де ла Марк, изумление которого мало-помалу уступало место бешенству, медленно приподнимался в своем кресле, и, когда епископ умолк, он только взглянул на Никкеля Блока и молча поднял указательный палец. В тот же миг разбойник нанес удар, как будто на бойне, и епископ без стона, без крика упал мертвый к подножию собственного трона. Льежские горожане, совершенно не подготовленные к такой ужасной развязке и ожидавшие, напротив, что переговоры окончатся мирным соглашением, вскочили со своих мест, как один человек, с громкими криками ужаса и негодования.
Но громовой голос де ла Марка покрыл весь этот шум.
— Молчать, вы, льежские свиньи! — крикнул он грозно, потрясая кулаком. — Как вы смеете восставать против Дикого Арденнского Вепря! Вам только впору валяться в грязи Мааса! Эй вы, кабанье отродье (кличка, которой он сам и многие другие часто называли его солдат), покажите-ка ваши клыки этим фламандским свиньям!
В один миг все солдаты де ла Марка были на ногах; а так как они сидели вперемежку со своими недавними союзниками, быть может предвидя возможность такого случая, то каждый схватил за шиворот своего ближайшего соседа, и все обнажили кинжалы, ярко сверкнувшие при свете месяца и факелов. Оружие было занесено, но никто не наносил удара — может быть, потому, что жертвы были слишком поражены, чтобы защищаться, а может быть, и потому, что де ла Марк и не собирался проливать кровь и хотел только попугать своих миролюбивых союзников.
Но тут мужество Квентина Дорварда, решительного и смелого не по летам и вдобавок побуждаемого в эту минуту чувством, которое придает человеку силу и отвагу, дало совершенно неожиданный поворот всему делу. По примеру солдат де ла Марка Квентин, в свою очередь, бросился на сына Дикого Вепря — Карла Эберсона и, легко одолев его, приставил к его горлу кинжал с громким криком:
— Так вот какую игру вы затеяли! Тогда и я буду играть!
— Стой! Стой! — закричал де ла Марк. — Это шутка.., я пошутил! Неужели вы думаете, что я могу обидеть моих добрых друзей и союзников — льежских граждан! Прочь руки, ребята, и по местам!.. Да убрать отсюда эту падаль, чуть было не вызвавшую ссору между друзьями, — добавил он, толкнув ногой тело епископа. — Выпьем за примирение и зальем вином воспоминание о глупой размолвке!
Приказание было тотчас исполнено, но горожане и солдаты все еще стояли, нерешительно поглядывая друг на друга, словно сомневались, друзья они или враги. Квентин Дорвард поспешил воспользоваться этой минутой.
— Для меня и моего адъютанта, то есть Петера, хотите вы сказать?.. Прекрасно. Но кто же.., какой же еще оруженосец?
— Да хоть бы я, — был смелый ответ.
— Вы?.. — протянул смущенным тоном толстяк. — Но разве вы не посланец французского короля?
— Ну да, посланец, но только данное мне поручение относится к льежским гражданам. Никто о нем не знает, и я могу сообщить о нем только в Льеже. Если Гийому де ла Марку станет известно, кто я, он непременно вступит со мной в переговоры и еще, чего доброго, задержит меня… Нет, вы должны вывести меня из замка, а для этого вам придется выдать меня за вашего оруженосца.
— Ладно… Оруженосец так оруженосец. Но вы еще, кажется, упоминали о моей дочери? Надеюсь, что в настоящую минуту она преспокойно сидит себе дома… Желал бы я.., от всей души желал бы того же самого ее отцу!
— Вот эта дама, — поспешил перебить Квентин, — будет называть вас отцом, пока мы здесь, в этом замке.
— О, не только пока мы в замке, а всегда.., всю мою жизнь! — воскликнула графиня, бросаясь к ногам горожанина и обнимая его колени. — Всю мою жизнь, каждый день я буду чтить и любить вас, молиться за вас, как дочь за отца, только помогите мне в моем ужасном положении! Сжальтесь надо мной! Представьте себе вашу дочь у ног чужого человека, молящую спасти ей жизнь и честь… Только представьте себе эту картину, и вы не откажете мне в помощи, какую вы хотели бы, чтобы другой оказал ей!
— А знаешь, Петер, право, мне кажется, что эта хорошенькая девочка немножко смахивает на нашу Трудхен, — сказал добрый бюргер, растроганный этой мольбой. — Я это сразу заметил. А этот смелый молодчик, который за словом в карман не лезет, — ни дать ни взять жених моей Трудхен. Готов побиться об заклад, что тут дело не чисто: уж верно, и любовь замешалась… И грех нам не помочь им, Петеркин.
— И грех и стыд, — ответил растроганный Петер, утирая глаза рукавом своей куртки, ибо, при всем своем самомнении, это был самый добродушный фламандец.
— Ну, так и быть, пусть будет моей дочкой, — сказал Павийон, — только она должна хорошенько укутаться в свою черную шелковую вуаль… И если среди наших молодцов-кожевников не найдется верных парней, чтобы защитить дочку своего синдика, значит, они не стоят той кожи, над которой трудятся. Однако постойте.., ведь нам придется отвечать на вопросы. Что я отвечу, если меня спросят, каким образом моя дочь попала сюда?
— А таким же точно образом, каким попала сюда половина всего женского населения Льежа, провожавшая нас до самого замка, — ответил Петеркин. — По той простой причине, что бабы всегда суют свой нос туда, где их не спрашивают. Только ваша Трудхен увлеклась чуточку больше других.., вот и все!
— Прекрасно сказано, — подхватил Квентин. — Будьте же мужественны, последуйте этому мудрому совету, почтенный Павийон, и вы без всякого для себя ущерба совершите благороднейший поступок, какой только совершался со времен Карла Великого!.. А вы, сударыня, завернитесь поплотней вот в эту вуаль (в комнате было разбросано много принадлежностей дамского туалета) и ничего не бойтесь. Еще несколько минут — и вы будете на свободе и в безопасности… Вперед, сударь, смелее вперед! — добавил он, обращаясь к Павийону.
— Постойте минутку, я и забыл! Этот де ла Марк сущий дьявол, настоящий вепрь как по виду, так и по характеру. Что, если эта молодая дама — одна из графинь де Круа и он ее узнает? Что тогда будет? Даже подумать страшно!
— Но неужели же, если бы я действительно была одной из этих несчастных, — воскликнула Изабелла, делая движение, чтобы снова упасть к ногам синдика, — неужели вы бросили бы меня на верную гибель? Ах, зачем я не ваша дочь, не дочь бедняка горожанина!
— Не бедняка, совсем не бедняка, сударыня! У нас водятся денежки, — заметил толстяк.
— Простите, простите меня, благородный сеньор… — начала было несчастная девушка.
— Вот уж не благородный и никак не сеньор, — перебил ее синдик, — а просто-напросто льежский бюргер, уплачивающий по своим счетам наличными денежками. Впрочем, это не идет к делу. Ладно, графиня вы, нет ли, а я вам помогу.
— Вы обязаны ей помочь, будь она хоть герцогиня, — проворчал Петеркин, — потому что вы дали ей слово!
— Верно, Петер! Что верно, то верно, — сказал синдик. — Никогда не следует забывать нашу голландскую поговорку: «Тот не мужчина, кто не держит своего слова». А теперь вперед и за дело! Надо распрощаться с Гийомом де ла Марком… Но.., право, я сам не знаю почему.., при одной мысли об этом меня бросает в дрожь… Ox, как бы я был счастлив, если бы можно было обойтись без этой церемонии!
— Но раз в вашем распоряжении есть вооруженные люди, не лучше ли попытаться силой пробить себе путь? — спросил Квентин.
Однако Павийон и его советчик в один голос закричали, что не годится нападать на союзников, и каждый добавил от себя несколько замечаний по поводу безрассудства подобного предложения; все это вполне убедило Квентина, что с такими товарищами было бы по меньшей мере рискованно пускаться на какое-нибудь смелое предприятие. Итак, было решено идти в большой зал, где, как говорили, пировал Дикий Арденнский Вепрь, и требовать у него свободного пропуска для льежского синдика и его свиты; требование как будто вполне разумное, на которое не могло быть отказа. Тем не менее почтенный бюргер то и дело вздыхал, поглядывая на своих спутников, и наконец, обратившись к своему верному Петеркину, заметил:
— Вот что значит иметь слишком храброе и чувствительное сердце! Увы, Петеркин, как много я претерпел за свою храбрость и человеколюбие и как дорого придется мне еще поплатиться за мои добродетели, прежде чем господь бог выведет нас из этого проклятого Шонвальдского замка!
Когда они проходили двором, все еще заваленным мертвецами и умирающими, Квентин, который вел Изабеллу, старался поддержать ее и ободрить среди этих страшных сцен, нашептывая ей слова утешения и напоминая, что теперь все зависит от ее присутствия духа и мужества.
— От меня ничего не зависит, — ответила графиня, — я надеюсь на вас, только на вас… Ах, Квентин, если я переживу эту страшную ночь, я никогда не забуду моего спасителя! Но я хочу просить вас еще об одном, и вы должны поклясться именем матери и честью отца, что исполните мою просьбу.
— Да разве я могу в чем-нибудь вам отказать? — шепнул ей Квентин.
— Не оставляйте меня во власти этих чудовищ, лучше вонзите мне в сердце кинжал! — сказала она.
В ответ Квентин только пожал ее руку, и, казалось, если бы не ужас, парализовавший ее, Изабелла была бы готова ответить на эту ласку. Опираясь на руку своего молодого защитника и следуя за Павийоном и его адъютантом, молодая графиня, сопровождаемая дюжиной молодцов-кожевников, составлявших как бы ее почетную стражу, вошла в страшный зал.
Когда они приблизились к дверям, оттуда донеслись взрывы дикого хохота, неистовые крики и возгласы; можно было скорее предположить, что все силы ада собрались здесь торжествовать свою победу над человеческим родом, чем подумать, что это пируют люди, празднуя успех смелого предприятия. Твердая решимость, внушенная отчаянием, поддерживала силы Изабеллы; непоколебимое мужество, возраставшее по мере того, как росла опасность, не покидало Дорварда, а Павийон со своим помощником волей-неволей шли вперед, навстречу своей участи, как привязанные к столбу медведи на травле, которым некуда уйти от опасности.
Глава 21. ПИР
Кэд. Где Дик, мясник из Эшфорда?
Дик. Здесь, сэр.
Кэд. Они падали перед тобой, как
Бараны и быки; а ты работал, точно у
Себя на бойне.
«Король Генрих VI», ч. II
Трудно себе представить, какие ужасные изменения произошли в большом зале Шонвальдского замка, где еще так недавно обедал Квентин. Теперь этот зал поистине представлял собой картину войны со всеми ее ужасами, притом войны, которая велась самыми свирепыми из воинов — наемными солдатами варварского века, людьми, в силу своей профессии свыкшимися со всеми жестокостями беспощадной, кровавой битвы и не имеющими ни капли патриотизма или романтического духа рыцарства.
В той самой комнате, где несколько часов назад сидели за чинным, даже, пожалуй, немного официальным обедом духовные и светские лица, где даже шутка произносилась вполголоса и, при всем изобилии яств и вин, царил почти благоговейный порядок, теперь происходил такой дикий, неистовый разгул, что сам сатана, если бы он председательствовал на этом пиру, вряд ли мог бы сгустить его краски.
На верхнем конце стола, на троне епископа, спешно принесенном из зала совета, восседал сам грозный Арденнский Вепрь, человек, вполне заслуживший это прозвище, которым он гордился и которое всеми силами старался оправдать. Он сидел с непокрытой головой, но в полном, тяжелом и блестящем, вооружении, с которым редко расставался. На плечах у него был накинут плащ из громадной кабаньей шкуры с литыми серебряными копытами и клыками. Кожа с головы животного была выделана таким образом, что, накинутая в виде капюшона на шлем или непокрытую голову человека, как, например, теперь, придавала ему сходство со страшным чудовищем, оскалившим зубы. Впрочем, Арденнский Вепрь не нуждался в этом диком украшении, чтобы походить на чудовище, — так ужасно само по себе было его лицо.
Верхняя часть лица де ла Марка противоречила его характеру, ибо хотя его жесткие косматые волосы напоминали щетину того животного, чьей шкурой он был прикрыт, зато высокий, открытый лоб, широкие скулы, большие блестящие светлые глаза и орлиный нос говорили о мужестве и великодушных порывах. Но и эти сравнительно благообразные черты были изуродованы распутством, пьянством и беспрестанными вспышками бешенства, наложившими на его лицо отпечаток, совершенно не соответствовавший тому грубому благородству, которое оно могло бы выражать. Щеки, а еще сильнее веки его припухли, а глаза потускнели и налились кровью, что придавало его лицу сходство со зверем, на которого страшный барон так желал походить. Но по какому-то странному противоречию де ла Марк, старавшийся всеми средствами придать себе как можно больше сходства с диким вепрем и так гордившийся своим именем, в то же время всячески скрывал уродство, бывшее первоначальной причиной этого прозвища, для чего отпускал себе бороду. Уродство это заключалось в непомерно толстых губах и сильно развитой, выдающейся верхней челюсти с выступающими вперед зубами, напоминавшими клыки. Вот эта-то особенность лица, придававшая де ла Марку поразительное сходство с диким вепрем, и страсть его к охоте (он охотился всегда в Арденнском лесу) были причиной того, что его прозвали Диким Арденнским Вепрем. Огромная всклокоченная борода нисколько не скрывала его недостатка и не только не смягчала, но делала еще более свирепым выражение его лица.
Его солдаты и начальники сидели за столом вперемежку с льежскими горожанами, среди которых было много людей самого низкого разбора. Особенно выделялся мясник Никкель Блок, поместившийся рядом с самим де ла Марком; он сидел с засученными по локоть рукавами и с руками, забрызганными кровью, а перед ним на столе лежал его огромный окровавленный нож. У большинства солдат, в подражание их вождю, были отпущены бороды, а заплетенные в косички, откинутые назад волосы придавали еще больше свирепости их и без того жестоким лицам. Опьяненные отчасти своим успехом, отчасти обильными возлияниями, они представляли поистине страшное и отталкивающее зрелище. Их разговоры и песни, которые они орали во все горло, не слушая друг друга, были полны таких непристойностей и кощунства, что Квентин от души порадовался царившему в зале шуму, благодаря которому его спутница не могла расслышать и понять отдельных слов.
Следует, однако, заметить, что у большинства льежских бюргеров, пировавших с солдатами де ла Марка, были бледные, испуганные лица, говорившие о том, что и эта пирушка и собутыльники были им совсем не по душе; впрочем, немало было и таких, которые, то ли по недостатку воспитания, то ли потому, что были грубей от природы, видели в этом диком разгуле лишь доказательство молодецкой отваги и старались всячески подражать солдатам, вливая в себя огромными чарами вино и schwarz bier note 142, пристрастие к которому было в Нидерландах обычным пороком во все времена.
На столе царил такой же беспорядок, как и среди разношерстной пирующей компании. Рядом с изящной серебряной посудой епископа и священными сосудами (де ла Марк мало заботился о том, что его могли обвинить в святотатстве) стояли простые глиняные и оловянные кружки, роговые и кожаные кубки и другие дешевые сосуды.
Здесь мы должны описать еще одну ужасную подробность этого пира и затем предоставим воображению читателя дополнить картину. Один из грубых, распущенных солдат де ла Марка, не найдя себе места за столом (это был ландскнехт, проявивший в тот вечер особенную храбрость при взятии замка), дерзко завладел большим серебряным кубком, заявив, что хочет этим вознаградить себя за то, что не может принять участие в общем веселье. Эта смелая выходка, характерная для поведения солдат де ла Марка, так рассмешила их вождя, что он долго трясся от хохота; но, когда другой солдат, не отличавшийся особой храбростью в бою, осмелился было повторить то же, де ла Марк мгновенно положил конец шутке, которая иначе вскоре привела бы к тому, что его стол был бы очищен от всего, что было на нем ценного.
— Ого! Гром и молния! — воскликнул он. — Тот, кто не осмеливается быть мужчиной перед лицом врага, не имеет права позволять себе дерзости с товарищами! Как, бесстыдный нахал, не ты ли, чтобы войти в замок, ждал, пока откроют ворота и спустят мосты, в то время как Конрад Хорст прокладывал себе путь через стены и рвы! А теперь ты смеешь ему подражать!.. Прицепить его к оконной решетке, и пусть отбивает такт ногами, пока мы будем пить за благополучное путешествие его души к дьяволу!
В тот же миг приговор был приведен в исполнение: не прошло и минуты, как несчастный уже болтался в петле и корчился в предсмертных судорогах. Когда Квентин и его спутники вошли в зал, труп еще висел на окне, освещенный светом месяца, и отбрасывал на пол тень, хотя и бледную, но достаточно четкую, чтобы понять, какой страшный предмет она обрисовывала.
Когда имя синдика Павийона стало переходить из уст в уста на этом шумном сборище, он сделал отчаянное усилие, чтобы придать себе вид спокойного достоинства, подобающий его сану и положению; но одного взгляда на то, что творилось вокруг него, и в особенности на страшный предмет за окном, было достаточно, чтобы лишить его мужества, несмотря на подбадривание Петера, с волнением шептавшего ему на ухо:
— Смелей, смелей, хозяин, не то мы пропали! Впрочем, синдику все же удалось взять себя в руки, и он, стараясь сохранить достоинство, обратился к присутствующим с краткой речью и поздравил как солдат де ла Марка, так и добрых льежских горожан с их общей победой.
— Ну да, конечно, «мы вместе затравили зверя», как сказала болонка волкодаву! — промолвил насмешливо де ла Марк. — Но что я вижу, сеньор бургомистр! Вы точно Марс, являетесь к нам с красавицей! Кто эта прелестная незнакомка? Долой, долой покрывало! Нынче ночью ни одна женщина не смеет считать собственностью свою красоту!
— Это моя дочь, благородный вождь, — ответил Павийон, — и я как милости прошу для нее вашего разрешения не поднимать покрывала. Таков обет, который она дала блаженной памяти Трем Царям.
— Я сниму с нее этот обет, — сказал де ла Марк. — Одним ударом ножа я посвящу себя в епископы Льежа, а один живой епископ стоит, надеюсь, трех мертвых царей.
Присутствующие заволновались; послышался ропот, ибо не только граждане Льежа, но даже многие из солдат самого де ла Марка, не признававшие ничего святого, все-таки чтили Трех Кельнских Царей, как их обыкновенно называли.
— Впрочем, я не хотел оскорбить своими словами блаженной памяти трех святых, — сказал де ла Марк, — но я решил стать епископом и хочу, чтобы все это знали. Государь, соединяющий в своих руках власть светскую и духовную — власть карать и миловать, — что может быть удобнее для такой шайки разбойников, как вы? Кто другой решится дать вам отпущение грехов?.. Но что же вы стоите, благородный бургомистр? Подойдите поближе, сядьте возле меня — я сейчас покажу вам, как я умею освобождать нужные мне места… Привести сюда нашего предшественника — епископа!
В зале началось движение. Воспользовавшись этим, Павийон поблагодарил де ла Марка за оказанную ему честь и поместился подальше от него, на нижнем конце стола. Вся свита синдика последовала за ним по пятам, как стадо баранов, которое, завидев чужую собаку, теснится к своему вожаку, считая его опытнее и смелее себя. На том же конце стола, где они поместились, сказал красивый юноша, почти мальчик — как говорили, побочный сын де ла Марка, которого он любил и к которому относился подчас даже с нежностью. Мать этого мальчика, красавица, возлюбленная де ла Марка, пала от его руки; он убил ее в припадке пьяной злобы или ревности и оплакивал ее смерть, насколько такой изверг способен что-либо оплакивать. Быть может, это и было причиной его привязанности к сыну. Квентин, знавший все эти подробности от старика настоятеля, сел насколько мог ближе к юноше, решив, что он может пригодиться ему либо как защитник, либо как заложник, если все другие пути к спасению будут отрезаны.
В то время как все застыли, напряженно ожидая исполнения приказания де ла Марка, один из спутников Павийона шепнул Петеру:
— Кажется, хозяин сказал, что эта красотка — его дочка? Но это совсем не наша Трудхен! Трудхен будет дюйма на два пониже, притом же эта — черноволосая.
Видишь, вон из-под ее покрывала выглядывает прядка волос. Клянусь святым Михаилом с нашей рыночной площади, это все равно что назвать черную кожу белой кожей теленка!
— Потише, потише! Тебе что за дело, если хозяину взбрело в голову поживиться дичинкой епископа без ведома нашей хозяйки? Не нам с тобой шпионить за ним, — довольно удачно нашелся Петер.
— Разумеется, нет, братец, — ответил тот, — только я никогда бы не подумал, что он, в его годы, способен пускаться на такие дела… Черт возьми, однако, какая пугливая козочка! Вишь, как прячется за чужие спины, чтоб ее не сглазили солдаты… Но постой, что это они собираются делать с бедным старым епископом?
В эту минуту солдаты де ла Марка втащили Льежского епископа, Людовика Бурбона, в зал его собственного дворца. Его растерзанный вид, всклокоченные волосы и борода красноречиво говорили о том, как они с ним обращались; в насмешку над его высоким духовным саном на него было наскоро накинуто епископское облачение. По счастью, как подумал Квентин, графиня Изабелла сидела так, что не могла видеть происходившей сцены; увидев своего доброго покровителя в таком ужасном положении, она бы, пожалуй, невольно выдала себя и погубила все дело. И молодой человек поспешил стать перед ней таким образом, чтоб совсем загородить от нее происходившее и защитить ее от посторонних взглядов.
Последовавшая сцена была коротка и ужасна. Когда несчастного прелата подтащили к ногам свирепого вождя, старик, всю жизнь отличавшийся добрым и мягким характером, в эту страшную минуту выказал мужество и достоинство, присущие тому высокому роду, из которого он происходил. Взгляд его был спокоен и решителен; осанка и движения, когда наконец грубые руки солдат выпустили его, были исполнены величия венценосца и кротости христианского мученика. Сам де ла Марк был поражен твердостью своего пленника и, вспомнив о благодеяниях, оказанных ему этим человеком, на минуту смутился и потупил глаза, но, осушив залпом большой кубок вина, он снова с дерзким высокомерием взглянул на несчастного епископа.
— Людовик Бурбон, — так начал свою речь свирепый воин, сжимая кулаки, стискивая зубы и тяжело переводя дух, — я предлагал тебе мою дружбу, но ты отверг ее. Чего бы ты не дал теперь, чтоб все было иначе!.. Никкель, приготовься.
Мясник поднялся с места, взял свой топор и, обойдя де ла Марка сзади, стал подле него со своим страшным оружием в поднятой мускулистой руке.
— Взгляни на этого человека, Людовик Бурбон, — продолжал де ла Марк, — и скажи, какие условия ты можешь нам предложить, чтобы спастись в этот грозный час.
Епископ поднял грустный, но бесстрашный взгляд на грязного слугу, готового исполнить волю тирана, и с твердостью ответил:
— Выслушай меня, Гийом де ла Марк, и вы все, добрые люди, если здесь найдется хоть один человек, достойный назваться этим именем, — выслушайте, какие условия я могу предложить этому негодяю. Гийом де ла Марк, ты поднял мятеж в имперском городе, ты силой захватил замок князя Священной Германской империи, перебил его слуг, разграбил его имущество, оскорбил его священную особу. За это ты подлежишь имперскому суду и заслуживаешь быть объявленным вне закона и стать изгнанником, лишенным всех прав состояния. Но ты сделал не только это — ты сделал больше. Ты преступил не только законы человеческие, за что заслуживаешь человеческой казни, — ты преступил законы божеские: ты вломился в храм господень, наложил руки на служителя церкви, осквернил святилище кровью и грабежом, ты совершил святотатство…
— Кончил ли ты? — в бешенстве перебил его де ла Марк, топнув ногой.
— Нет, — ответил прелат, — я еще не сказал тебе условий, которых ты требовал от меня.
— Так продолжай, — сказал де ла Марк, — да смотри, чтобы конец понравился мне больше начала, не то горе твоей седой голове! — И он откинулся на спинку кресла, заскрежетав зубами, особенно сильно напоминая в эту минуту дикого зверя, чье имя он носил.
— Я перечислил твои преступления, — продолжал епископ со спокойной решимостью, — теперь выслушай условия, которые я как милосердный государь, как христианин и духовный отец, забывая все личные обиды и прощая все оскорбления, могу тебе предложить. Брось свой предводительский жезл, распусти войско, освободи пленных, возврати награбленную добычу, раздай свое имущество тем, кого ты сделал сиротами и вдовами, надень на себя власяницу, посыпь голову пеплом, возьми в руку посох и босой ступай в Рим… Мы же со своей стороны обещаем тебе лично ходатайствовать перед Ратисбонским имперским сеймом за твою жизнь и перед нашим святым отцом папой за твою грешную душу!
В то время как Людовик Бурбон произносил свою речь таким повелительным тоном, словно это он сидел на епископском троне, а у его ног валялся преступник, на коленях вымаливающий прощение, де ла Марк, изумление которого мало-помалу уступало место бешенству, медленно приподнимался в своем кресле, и, когда епископ умолк, он только взглянул на Никкеля Блока и молча поднял указательный палец. В тот же миг разбойник нанес удар, как будто на бойне, и епископ без стона, без крика упал мертвый к подножию собственного трона. Льежские горожане, совершенно не подготовленные к такой ужасной развязке и ожидавшие, напротив, что переговоры окончатся мирным соглашением, вскочили со своих мест, как один человек, с громкими криками ужаса и негодования.
Но громовой голос де ла Марка покрыл весь этот шум.
— Молчать, вы, льежские свиньи! — крикнул он грозно, потрясая кулаком. — Как вы смеете восставать против Дикого Арденнского Вепря! Вам только впору валяться в грязи Мааса! Эй вы, кабанье отродье (кличка, которой он сам и многие другие часто называли его солдат), покажите-ка ваши клыки этим фламандским свиньям!
В один миг все солдаты де ла Марка были на ногах; а так как они сидели вперемежку со своими недавними союзниками, быть может предвидя возможность такого случая, то каждый схватил за шиворот своего ближайшего соседа, и все обнажили кинжалы, ярко сверкнувшие при свете месяца и факелов. Оружие было занесено, но никто не наносил удара — может быть, потому, что жертвы были слишком поражены, чтобы защищаться, а может быть, и потому, что де ла Марк и не собирался проливать кровь и хотел только попугать своих миролюбивых союзников.
Но тут мужество Квентина Дорварда, решительного и смелого не по летам и вдобавок побуждаемого в эту минуту чувством, которое придает человеку силу и отвагу, дало совершенно неожиданный поворот всему делу. По примеру солдат де ла Марка Квентин, в свою очередь, бросился на сына Дикого Вепря — Карла Эберсона и, легко одолев его, приставил к его горлу кинжал с громким криком:
— Так вот какую игру вы затеяли! Тогда и я буду играть!
— Стой! Стой! — закричал де ла Марк. — Это шутка.., я пошутил! Неужели вы думаете, что я могу обидеть моих добрых друзей и союзников — льежских граждан! Прочь руки, ребята, и по местам!.. Да убрать отсюда эту падаль, чуть было не вызвавшую ссору между друзьями, — добавил он, толкнув ногой тело епископа. — Выпьем за примирение и зальем вином воспоминание о глупой размолвке!
Приказание было тотчас исполнено, но горожане и солдаты все еще стояли, нерешительно поглядывая друг на друга, словно сомневались, друзья они или враги. Квентин Дорвард поспешил воспользоваться этой минутой.