С этими словами король достал туго набитый кошелек с деньгами; но де Комин, который был щепетильнее большинства придворных своего времени, отклонил подарок, говоря, что он совершенно удовлетворен щедростью своего законного государя и что никакие подарки не могут усилить его искреннее желание служить его величеству.
   — Странный ты человек! — воскликнул Людовик. — Позволь же мне обнять единственного в наш век умного и неподкупного царедворца! Мудрость дороже золота, и поверь мне, Филипп, что я больше полагаюсь на твое участие, чем на помощь тех, кто принял мои подарки.
   Я знаю, что ты не посоветуешь твоему государю употребить во зло случай, который судьба или, вернее, моя собственная глупость дала ему в руки.
   — Употребить во зло — конечно, нет, но воспользоваться им — без всякого сомнения, — ответил историк.
   — Да, но как, в какой мере? — возразил Людовик. — Я не совсем выжил из ума и не льщу себя надеждой, что мне удастся выбраться отсюда, не заплатив выкупа, но пусть его размеры не будут безрассудны, потому что я всегда послушен голосу рассудка, будь то в Париже, в Плесси или в Перонне.
   — Однако, с позволения вашего величества, я должен заметить, что и в Париже и в Плесси голос рассудка обычно звучал так тихо, что не всегда доходил до слуха вашего величества, тогда как в Перонне он гремит, как сама Неизбежность, — властно и повелительно.
   — Ты, я вижу, любишь выражаться иносказательно, — ответил Людовик, не в силах подавить свою досаду, — я же человек простой, сеньор де Комин. Брось, пожалуйста, твои иносказания и говори прямо! Чего хочет от меня ваш герцог?
   — Я не уполномочен предъявлять его претензии, государь, — сказал де Комин. — Скоро герцог сам выскажет их вашему величеству, но я угадываю возможность кое-каких требований, к которым вашему величеству следовало бы быть подготовленным. Вот, например, хотя бы вопрос об окончательной уступке городов на Сомме.
   — Я этого ждал, — сказал Людовик.
   — Вам, вероятно, придется отречься от льежцев и Гийома де ла Марка.
   — Отрекаюсь так же охотно, как от ада и сатаны, — сказал Людовик.
   — От вас могут потребовать в виде залогов сдачи некоторых крепостей или чего-нибудь в этом роде — гарантий, что на будущее время Франция не станет сеять смуту среди фламандцев.
   — Это что-то новое, — промолвил Людовик. — Я не слышал, чтобы вассал требовал гарантий от своего государя… Но пусть будет так… Продолжай!
   — Могут потребовать еще приличных и независимых владений для вашего славного брата — друга и союзника моего государя, — например, Нормандию или Шампань.
   Герцог очень привязан ко всей семье вашего отца, государь.
   — Да, клянусь богом, так привязан, что хотел бы всех его детей сделать королями! — воскликнул Людовик. — Истощился ли наконец запас твоих догадок?
   — Не совсем, — ответил де Комин. — От вас, ваше величество, могут еще потребовать, чтобы вы не притесняли герцога Бретонского, как это иногда случалось, и признали бы на будущее время право его и других главнейших ваших вассалов чеканить монету, называться герцогами и государями милостью божьей.
   — Словом, сделать всех моих вассалов королями! Послушайте, сеньор Филипп, уж не хотите ли вы, чтобы я стал братоубийцей? Помните вы моего брата Карла? Он умер, как только сделался герцогом Гиеннским. И что же останется потомку и представителю Карла Великого, если он раздаст богатейшие из своих провинций, кроме права помазания в Реймсе да вкушения трапезы под высоким балдахином?
   — Мы наполовину избавим ваше величество и от этих забот, дав вам товарища в вашем одиноком величии. Герцог Бургундский, хоть он и не требует в настоящее время титула независимого государя, желал бы, однако, избавиться от некоторых унизительных для него выражений вассальной зависимости от французской короны, которые были для него обязательны. Он намерен, в подражание императорскому венцу, увенчать свою герцогскую корону державой — эмблемой независимости своих владений.
   — А как смеет герцог Бургундский, верноподданный вассал Франции, — воскликнул Людовик, вскакивая с места в сильном волнении, — как он смеет предъявлять своему господину требования, за которые по всем европейским законам его владения подлежат конфискации?
   — При теперешнем положении вещей было бы весьма затруднительно привести в исполнение приговор о конфискации, — хладнокровно ответил де Комин. — Вашему величеству хорошо известно, что феодальные законы устарели и нигде, даже в Германской империи, не соблюдаются с прежней строгостью и что государи и вассалы сами стараются, по мере сил и возможности, улаживать свои взаимные отношения. Тайные происки вашего величества в подвластной герцогу Фландрии послужат оправданием моему государю, если бы даже он вздумал настаивать на признании своей независимости, чтобы прекратить дальнейшее вмешательство Франции в свои дела.
   — Ах, Комин, Комин, — с горечью воскликнул король, снова в волнении вскакивая с места и принимаясь шагать по комнате, — какой это ужасный для меня урок на тему Vae victis! note 177 Мне просто не верится, чтобы герцог стал настаивать на исполнении всех этих тяжелых условий.
   — Все-таки лучше, чтобы ваше величество были заранее к этому подготовлены.
   — Но ведь умеренность, умеренность при успехе — никто этого не понимает лучше тебя, де Комин, — необходима для того, кто хочет упрочить за собой все его выгоды!
   — Не прогневайтесь, ваше величество, но умеренность, как я замечал, превозносится обыкновенно только проигрывающей стороной. Тот, кто выигрывает, сообразуется исключительно с благоразумием, которое велит не упускать удобный случай.
   — Ну ладно, я об этом подумаю, — сказал король, — но надеюсь по крайней мере, что этим исчерпываются безумные требования герцога? Дальше, кажется, идти некуда… Или есть еще что-нибудь? Вижу по твоим глазам, что есть… Но что же еще? Чего еще жаждет ваш герцог? Моей короны? Но ведь она и так потеряет весь свой блеск, если я соглашусь на ваши требования.
   — Ваше величество, — ответил де Комин, — то, что мне остается еще вам сказать, наполовину, даже больше чем наполовину зависит от герцога; тем не менее он хотел бы заручиться одобрением вашего величества, так как это близко касается вас, государь.
   — Черт возьми! Что же это? — с нетерпением воскликнул король. — Объяснитесь, сеньор Филипп. Может быть, я должен отдать ему в наложницы мою дочь? Или каким еще бесчестьем он хочет покрыть мое имя?
   — Здесь и речи нет о бесчестье, государь: дело в том, что ваш кузен герцог Орлеанский…
   — А, вот оно что! — воскликнул Людовик. Но де Комин продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили:
   — Герцог Орлеанский увлекся молодой графиней Изабеллой де Круа, и герцог Карл, который вполне одобряет этот брак, желал бы заручиться и вашим согласием, государь. Он хочет, чтобы ваше величество дали знатной чете приданое, которое вместе с состоянием самой графини составило бы достойное владение для сына Франции.
   — Никогда этому не бывать! Никогда! — воскликнул Людовик, вскакивая, не в силах сдержать страшное волнение, — которое он все время подавлял; теперь оно прорвалось наружу, несмотря на его всегдашнее самообладание. — Никогда! Никогда! Пусть принесут ножницы и срежут мне волосы, как деревенскому дураку, на которого я и без того слишком похож! Пусть сошлют меня в монастырь.., уложат в гроб.., пусть выжгут мне глаза каленым железом.., отравят.., отрубят голову.., пусть делают со мной что хотят, — я не позволю герцогу Орлеанскому нарушить слово, данное моей дочери!.. Он ни на ком не женится, пока она жива!
   — Прежде чем так решительно восставать против этого брака, вашему величеству следовало бы подумать, есть ли у вас возможность помешать ему, — сказал де Комин. — Ни один благоразумный человек не станет удерживать обрушивающуюся скалу.
   — Да, но человек мужественный может найти под нею могилу, — ответил Людовик. — Подумай, де Комин, ведь подобный брак — это гибель, это разорение моего государства! Подумай, ведь у меня только один сын, слабый ребенок, и после него герцог Орлеанский — ближайший мой наследник. Сама церковь согласилась сочетать его и Жанну, и этот союз счастливо соединит интересы обеих линий моего дома. Вспомни, что этот брак был заветной мечтой всей моей жизни; я взвесил его со всех сторон, я мечтал о нем дни и ночи, я сражался для него, молился о нем, грешил ради него… Нет, де Комин, я не могу от него отказаться. Ты только подумай, де Комин, подумай и пожалей меня! Я уверен, что твой гибкий ум поможет тебе найти искупительного агнца взамен этой жертвы, потому что, пойми, мой план мне так же дорог, как дорог был Аврааму его единственный сын. Пожалей меня, Филипп! Ты не можешь не понимать, что для человека проницательного, который смотрит в будущее, в разрушении созданного им долгими трудами плана несравненно больше горечи, чем в скоропреходящей печали заурядных людей, стремящихся удовлетворить лишь мимолетную страсть. Ты умеешь сочувствовать глубокой скорби разбитых надежд, измене тонко продуманных расчетов — неужели же ты не пожалеешь меня?
   — Я сочувствую вам, государь, насколько мой долг перед моим повелителем…
   — Не говори мне о нем! Не упоминай его имени! — воскликнул Людовик в порыве искреннего или притворного негодования, заставившего его, казалось, отбросить свою обычную сдержанность. — Карл Бургундский не стоит твоей привязанности, если осмеливается оскорблять и бить своих советников и обзывать мудрейшего и преданнейшего из них позорящей кличкой «Битая башка»!
   Несмотря на весь свой ум, Филипп де Комин был очень тщеславен. Слова короля, как будто забывшего в порыве негодования всякую сдержанность, так глубоко задели его, что он только и нашелся сказать:
   — «Битая башка»! Невероятно, чтобы герцог мог так называть меня, своего верного слугу, который не расставался с ним с тех пор, как он впервые сел на коня, да еще при постороннем, при чужестранном монархе. Нет, это невозможно!
   Людовик сейчас же заметил, какое он произвел впечатление. Избегая сочувственного тона, который мог бы быть оскорбительным, и не выказывая участия, которое могло бы показаться притворным, он сказал просто, но с достоинством:
   — Мои несчастья, кажется, заставили меня позабыть о приличиях, иначе я, конечно, никогда не повторил бы при вас слов, которые могут вас оскорбить. Но вы упрекнули меня в том, что я говорю невероятные вещи, и задели мою честь; поэтому, чтобы опровергнуть ваше обвинение, я должен рассказать вам, как и при каких обстоятельствах герцог, смеясь до слез, рассказал мне о происшествии, послужившем поводом к унизительной кличке, повторением которой я не стану вас оскорблять. По словам герцога, дело было так. Однажды, когда вы с ним вернулись с охоты, герцог потребовал, чтобы вы сняли с него сапоги. Заметил ли он по вашему лицу, что вы, естественно, были оскорблены таким обращением, право, не знаю, — но только он сейчас же велел вам сесть и, в свою очередь, оказал вам такую же услугу. Оказать-то он ее оказал, но страшно взбесился за то, что вы ее приняли, и, едва стащив с вас один сапог, тут же принялся бить вас им по голове, пока не избил до крови, приговаривая: «Это тебе за то, что ты посмел принять подобную услугу от своего государя!» С тех пор он и его любимый шут ле Глорье иначе вас не называют, как «Битая башка», и это нелепое прозвище служит герцогу любимым предметом для шуток и острот.
   Говоря это, Людовик вдвойне наслаждался: во-первых, ему удалось больно задеть своего собеседника, — а он любил доставлять себе это удовольствие даже тогда, когда у него не было, как в эту минуту, намерения сквитаться; во-вторых, он открыл в характере де Комина слабую струнку, которую со временем мог использовать, чтобы постепенно отдалить его от Бургундии и привлечь на сторону Франции.
   Однако, хотя с той поры оскорбленный царедворец затаил против своего государя глубокую обиду, которая впоследствии заставила его променять службу Карлу Бургундскому на службу королю Людовику, пока он ограничился самыми общими изъявлениями своих дружеских чувств к Франции, настоящий смысл которых, как он хорошо понимал, Людовик сумел разгадать. Конечно, было бы несправедливо чернить память прославленного историка обвинением, что именно это было причиной его последующей измены герцогу, однако можно сказать с достоверностью, что де Комин вышел от Людовика с гораздо более дружескими чувствами, чем те, с какими он вошел.
   Он принудил себя рассмеяться над рассказанным Людовиком случаем и сказал:
   — Право, я бы никак не подумал, что герцог может так долго помнить подобный вздор. Что-то в этом роде действительно было.., вашему величеству ведь известно пристрастие герцога к грубым шуткам.., но рассказ очень преувеличен!.. Не стоит об этом и говорить…
   — И правда, не стоит, — согласился король. — Не стыдно ли, что такой вздор занял нас хотя бы на минуту! Итак, к делу, сеньор Филипп. Надеюсь, ты настолько француз, что подаешь мне добрый совет в моем тяжелом положении. Я убежден, что нить к этому лабиринту в твоих руках. Помоги же мне из него выбраться!
   — И я и мои советы к услугам вашего величества, — ответил де Комин, — но повторяю снова: когда это не идет вразрез с моим долгом по отношению к моему государю.
   Это было почти буквальное повторение того, что он говорил раньше, но теперь эти слова были сказаны таким тоном, что проницательный Людовик, который, в первый раз услышав заявление де Комина, ясно понял, какой помехой будет для него верность этого царедворца герцогу Бургундскому, теперь сразу уловил в них новый смысл: он видел, что теперь его собеседник подчеркивает обещание дать полезный совет, а о долге упоминает только из приличия. Итак, король сел, пригласил де Комина сесть рядом и стал его слушать так, словно внимал оракулу. Де Комин говорил выразительно и тихо, тоном сдержанной искренности, медленно отчеканивая слова, точно для того, чтобы Людовик мог хорошенько взвесить их.
   — Как это ни тяжело для вас, государь, — начал он, — но требования, представленные мною на усмотрение вашего величества, — самые мягкие из всех, которые предлагали и обсуждали в присутствии герцога на совете люди, враждебные вашему величеству. И мне, конечно, нет надобности напоминать вам, что наш герцог охотнее всего принимает самые решительные и самые жестокие советы, потому что любит быстрые, крутые меры и предпочитает их окольным путям.
   — Как же, как же! — подтвердил король. — Я сам видел, как он однажды с опасностью для жизни переплывал реку, когда не дальше как в двухстах ярдах от него был мост.
   — Вот видите, ваше величество! А тот, кто ставит на карту жизнь ради удовлетворения минутного каприза, не задумается пренебречь случаем увеличить свое, достояние, лишь бы сделать по-своему.
   — Ты прав, — ответил король. — Глупцу внешние проявления власти всегда дороже самой власти. Карл Бургундский именно таков! Но, друг мой, какой же отсюда следует вывод?
   — Вот какой, государь, — ответил бургундец. — Вашему величеству, вероятно, случалось видеть, как искусный рыбак ловит крупную рыбу и вытягивает ее на берег с помощью тонкого конского волоса, который непременно бы порвался, будь леска хоть вдесятеро толще, если бы рыбак вздумал сразу вытянуть ее, вместо того чтобы на время предоставить рыбе свободу биться и дергать ее во все стороны. Так и вы, государь, уступите герцогу в тех требованиях, которые он связывает с вопросами о чести и возмездии, и вам удастся отклонить требования, которые больше всего возмущают ваше величество, то есть именно те — я хочу быть откровенным до конца, — которые больше всего клонятся к ослаблению Франции. На первых порах он не вспомнит о них, а там, откладывая день за днем их обсуждение, ваше величество сможете от них уклониться.
   — Я понимаю тебя, мой добрый Филипп, — сказал король, — но вернемся к делу. Итак, на какие же из лестных предложений герцога нельзя возражать, не вызывая его безрассудного гнева, и какими из них он больше всего дорожит?
   — С вашего позволения, государь, всеми и каждыми, на которые вы станете возражать. Этого-то вашему величеству и следует избегать; выражаясь иносказательно, вы все время должны быть настороже, чтобы вовремя ослабить лесу, когда герцог начнет метаться в припадке бешенства. Это бешенство, наполовину уже утихшее, уляжется само собой, не встречая препятствий, и тогда вашему величеству будет легче с ним справиться.
   — А все-таки, — задумчиво заметил Людовик, — должно же быть в требованиях моего кузена что-нибудь, чем он особенно дорожит. Если б я мог узнать, что именно, Филипп…
   — Пустейшее из требований герцога может превратиться в самое важное, стоит только вашему величеству начать ему противоречить, — сказал де Комин.
   — Одно могу сказать с уверенностью: не может быть и речи о соглашении, пока ваше величество не отступитесь от де ла Марка и от льежцев.
   — Я уже сказал, что порву с ними, — ответил Людовик, — и лучшего они не заслуживают. Негодяи! Заварить кашу в такое время, когда это могло стоить мне жизни!
   — Тот, кто подносит к пороху фитиль, должен ждать взрыва, — ответил де Комин. — Но герцог рассчитывает не только на ваше обещание отречься от них, государь: вы должны знать, что он потребует еще помощи вашего величества для усмирения мятежа и вашего присутствия при наказании виновных.
   — Едва ли это будет совместимо с нашим достоинством, де Комин, — возразил король.
   — Отказ будет еще менее совместим с вашей безопасностью, государь, — ответил де Комин. — Карл решил раз навсегда доказать фламандцам, что им нечего надеяться на поддержку Франции и что ничье вмешательство не спасет их от гнева и мести Бургундии, если они затеют новое восстание.
   — Я выскажусь откровенно, сеньор Филипп, — сказал Людовик. — Не кажется ли тебе, что, если б нам удалось выиграть время, эти льежские бездельники сумели бы, пожалуй, и сами за себя постоять? Негодяи многочисленны и отважны
   — может быть, им удалось бы отстоять свой город от герцога Бургундского?
   — С помощью тысячи французских стрелков, обещанных им вашим величеством, быть может, и удалось бы, но…
   — Обещанных мной? — воскликнул Людовик. — Это клевета! Как тебе не стыдно повторять ее, Филипп!
   — Но без этой помощи, — продолжал де Комин, не обратив внимания на его слова, — а ваше величество в настоящую минуту едва ли сочтете удобным им помогать, — им вряд ли удастся отстоять город, в стенах которого еще не заделаны бреши, пробитые Карлом после Сен-Тронской битвы. Солдаты Брабанта, Эно и Бургундии, я полагаю, легко пройдут в них, человек по двадцать в ряд.
   — Глупые ротозеи! — воскликнул король. — Не стоит и думать о них, если они сами не сумели о себе позаботиться. Продолжай, я не намерен из-за них затевать ссору!
   — Боюсь, что следующее требование больнее заденет ваше величество, — сказал де Комин.
   — А! Это, верно, опять об этом проклятом браке! — воскликнул король. — Я уже тебе сказал, что никогда не позволю герцогу Орлеанскому нарушить клятву, данную им моей дочери Жанне! Это значило бы лишить французского престола и меня, и мое потомство, потому что мой сын, болезненный ребенок, — это не более как увядающая почка, которая никогда не даст плода. Об этом браке я мечтал много дней, он мне грезился по ночам.
   Нет, сеньор Филипп, я не могу от него отказаться! Бесчеловечно требовать, чтобы я собственными руками разрушил свой излюбленный политический план и счастье двух молодых людей, предназначенных друг для друга!
   — Разве их взаимная привязанность так сильна? — спросил де Комин.
   — По крайней мере за одного из них я ручаюсь, — ответил король, — и именно за ту, чье счастье мне дороже. Чему же вы улыбаетесь, сеньор Филипп? Или вы не верите в силу любви?
   — Напротив, очень верю, государь, — сказал де Комин, — и поэтому только что хотел вас спросить: не охотнее ли ваше величество дадите согласие на задуманный герцогом брак, если я скажу вам, что графиня Изабелла де Круа любит другого и, вероятно, никогда не согласится на этот союз?
   Людовик вздохнул.
   — Увы, мой друг, — сказал он, — в какой гробнице ты откопал это утешение для мертвеца? «Любит другого»! Ну и что ж? Будем говорить правду. Ведь если б герцог Орлеанский даже ненавидел мою дочь Жанну, он все равно был бы вынужден жениться на ней, не будь этого несчастного стечения обстоятельств. Рассуди же, де Комин, может ли случиться, чтобы эта особа, да еще под таким давлением, отказала ему, сыну Франции! Нет, Филипп, нет! Нечего и рассчитывать, чтобы она устояла против такого предложения и осмелилась ослушаться приказания герцога. Varium et mutabile note 178, Филипп!
   — В данном случае, государь, вы упускаете из виду особенности характера этой молодой особы. Недаром она родом из такой властной и упрямой семьи, как семья де Круа. Я выведал от Кревкера, что она воспылала романтической любовью к сопровождавшему ее молодому оруженосцу, который, надо правду сказать, оказал ей немало услуг в ее путешествии.
   — Да уж не мой ли это стрелок Квентин Дорвард? — воскликнул король.
   — Кажется, он самый, — ответил де Комин. — Они и в плен-то попали вместе, путешествуя чуть ли не вдвоем.
   — Да будет благословенно имя господне, пресвятая дева и святые Мартин и Юлиан! — воскликнул король. Честь и слава мудрому Галеотти, который прочитал по звездам, что судьба этого юноши тесно связана с моей! Если молодая девушка так крепко полюбила его, что откажется повиноваться герцогу Бургундскому, придется признать, что этот Квентин оказал мне славную услугу.
   — Судя по тому, что рассказывает Кревкер, ваше величество можете смело рассчитывать, что эта девушка не уступит герцогу Карлу. Да и сам герцог Орлеанский, несмотря на намек, который вашему величеству угодно было сделать, едва ли охотно откажется от своей прелестной кузины, с которой он так давно помолвлен.
   — Уф! — произнес король. — Но ты никогда не видел моей дочери Жанны: это совушка, мой милый, настоящая сова, которой я сам стыжусь! Но дело не в том… Лишь бы у герцога хватило ума жениться на ней, а там пусть бегает за всеми красавицами Франции, я это ему заранее разрешаю. Ну, де Комин, теперь передо мной развернут весь длинный список герцогских требований, не так ли?
   — Я перечислил вам, государь, все требования, на которых герцог, наверно, будет больше всего настаивать. Но вашему величеству известно, что настроение герцога, подобно стремительному потоку, тогда только спокойно, когда оно не встречает препятствий; невозможно предвидеть всего, что способно привести его в ярость. Если бы против вас неожиданно всплыли улики в том, что ваше величество были в заговоре с льежцами и Гийомом де ла Марком — простите мне это выражение, государь, но нам некогда выбирать слова, — это могло бы иметь ужасные последствия. Кстати, к нам доходят престранные новости: говорят, будто бы де ла Марк женился на графине Амелине, старшей графине де Круа.
   — Эта старая дура так давно бредила замужеством, что готова была выйти хоть за черта. Меня гораздо больше удивляет, как этот зверь де ла Марк решился жениться на ней.
   — Ходят еще слухи, что в Перонну едет посол от де ла Марка, — продолжал де Комин. — Уже одно это способно довести до бешенства его светлость… Надеюсь, что у посла не может оказаться ваших писем или чего-нибудь в этом роде?
   — Моих писем к Дикому Вепрю? Нет, нет, сеньор Филипп, я не так глуп, чтобы метать бисер перед свиньями! Те немногие переговоры, которые были у меня с этим грубым животным, всегда велись на словах и не иначе, как через бродяг, которых не взяли бы в свидетели даже по делу о раскраденном курятнике.
   — В таком случае, — сказал де Комин, поднимаясь, чтобы откланяться, — мне остается только повторить мой совет вашему величеству: быть настороже, действовать сообразно с обстоятельствами, а главное, ни в коем случае не говорить с герцогом таким тоном, который больше соответствует вашему высокому сану, чем теперешнему вашему положению.
   — Если мое достоинство станет некстати напоминать о себе — что, впрочем, редко со мной случается, когда дело идет о чем-нибудь поважнее, — у меня найдется под рукой сильнодействующее лекарство: стоит мне только вспомнить некую зловещую каморку, сеньор Филипп, и подумать о том, как умер Карл Простоватый, это охладит меня так же быстро, как холодная ванна охлаждает горячку… Но неужели, милый мой друг и наставник, тебе уже пора уходить?.. Прощай же, сеньор Филипп! Придет время, когда тебе надоест давать уроки высокой политики этому бургундскому быку, который не способен понимать твои самые простые доводы, — тогда, Филипп, если Людовик Валуа будет еще жив, вспомни, что у тебя есть друг при французском дворе. Повторяю, что я считал бы истинным благословением для моего государства, если бы мне удалось заручиться советами и наставлениями человека, соединяющего с глубоким знанием государственных дел совесть, способную отличать добро от зла. Да простят мне милосердный господь, пречистая дева и святой Мартин, но и у Оливье и у де Балю сердца не мягче мельничного жернова, и вся моя жизнь отравлена угрызениями совести и раскаянием в преступлениях, которые они заставили меня совершить! И только ты, де Комин, обладающий истинной мудростью древних мудрецов, только ты мог бы научить меня быть великим, оставаясь добродетельным!