"Ну конечно! Как я мог забыть! – подумал Баг. – "Геть, громадяне"… Три Яньло мне в глотку!"
Баг оглянулся. Четверка за столом у лестницы расправилась с баоцзы и теперь расплачивалась с прислужником; каждый старался опередить других, со смехом звеня чохами и шурша лянами.
– Милая Стася, – Баг наклонился над столом, – ты не сердись на меня и не обижайся, пожалуйста, но я вынужден немедленно тебя покинуть.
– Как же… – начала было Стася, в очередной раз очаровательно подняв брови.
– Я знаю, с моей стороны это совершенно несообразно, – продолжал Баг, на несколько мгновений все же завладев ее рукой. – Но это дело чрезвычайной важности, понимаешь? Мне просто необходимо… – Чувствуя себя самым пренеприятным образом, он выпустил покорную девичью ладонь, встал, добыл из бумажника несколько лянов и, торопливо кинув их на скатерть, придавил палочками. – Я знаю, я порчу тебе прекрасный вечер, и я сам не рад тому, что вынужден вот так уйти, но…
Стася озадаченно глядела на Бага и молчала.
– Я тебе завтра же напишу, – сказал ей Баг и поспешил вослед спускающейся по лестнице подозрительной четверке.
***
***
Баг оглянулся. Четверка за столом у лестницы расправилась с баоцзы и теперь расплачивалась с прислужником; каждый старался опередить других, со смехом звеня чохами и шурша лянами.
– Милая Стася, – Баг наклонился над столом, – ты не сердись на меня и не обижайся, пожалуйста, но я вынужден немедленно тебя покинуть.
– Как же… – начала было Стася, в очередной раз очаровательно подняв брови.
– Я знаю, с моей стороны это совершенно несообразно, – продолжал Баг, на несколько мгновений все же завладев ее рукой. – Но это дело чрезвычайной важности, понимаешь? Мне просто необходимо… – Чувствуя себя самым пренеприятным образом, он выпустил покорную девичью ладонь, встал, добыл из бумажника несколько лянов и, торопливо кинув их на скатерть, придавил палочками. – Я знаю, я порчу тебе прекрасный вечер, и я сам не рад тому, что вынужден вот так уйти, но…
Стася озадаченно глядела на Бага и молчала.
– Я тебе завтра же напишу, – сказал ей Баг и поспешил вослед спускающейся по лестнице подозрительной четверке.
***
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Харчевня "Алаверды",
7 день восьмого месяца, первица,
вечер.
Сюрприз, накануне обещанный Жанной, оказался печальным. А началось все так славно…
Жанна обещала познакомить Богдана с позавчера приехавшим из Бордо другом ее научного руководителя, французским профессором. Он – знаменитый в западном мире философ и историк, видный гуманист, член Европарламента, восторженно рассказывала она. Зовут его Глюксман Кова-Леви. Мой шеф, узнав, что Глюксман едет в Ордусь, порекомендовал ему связаться со мной, чтобы я помогла на первых порах и как-то ввела в здешнюю жизнь. Ведь я уже стала такой замечательной специалисткой, говорю совершенно свободно, и вообще – сделалась будто коренная ордусянка. Правда? Правда, родная… Только ты так уж сразу не говори ему, что я твоя младшая жена. Он, наверное, не сможет в одночасье понять здешнего своеобразия. А меня не поймет и подавно; я и сама-то уже не очень себя понимаю. Не скажешь, хорошо? Хорошо, родная, не скажу… Я ему немножко помогу адаптироваться, сведу с интересными людьми. Для начала – с тобой.
Если Жанночка хочет познакомить его с членом Европарламента – найдем, о чем поговорить даже с членом Европарламента, так думал Богдан. Странное у профессора имя. Если перевести на ордусский, получится – "человек иллюзий"… Специально это, или просто случайно совпало, а те, кто в свое время крестил младенца, имели в виду нечто совсем иное?
Они с Жанной нарочно выбрали самую экзотичную из известных им обоим харчевен. Заказали маринованных трепангов из озера Рица, стэйк черноморского катрана и острый горийский салат из капусты с красным перцем, не уступавший по богатству взрывного вкуса лучшим сычуаньским аналогам ; когда страстный кулинар-экспериментатор отец Иосиф, отказавшийся ради кулинарии даже от стези священнослужителя, впервые поднес свой салат для дворцовой трапезы, правивший в ту пору дед нынешнего великого князя Боголеп Четвертый, попробовав, долго и проникновенно запивал его всеми напитками, до коих сумел вовремя дотянуться, а потом, с наслаждением причмокнув, восхищенно сказал: "Сей повар будет готовить острые блюда!" – и не ошибся. Гостеприимный Ябан-ага, заранее предупрежденный Богданом, расстарался на славу.
В ожидании профессора Жанночка и Богдан мило болтали о том, о сем, но минут за пятнадцать до урочного времени, когда молодица должна была выйти на крылечко – так они с Кова-Леви договорились – и встретить дорогого гостя, она посерьезнела и положила нежные пальчики на руку мужа.
– Я должна тебе кое-что сказать…
Сердце Богдана упало. Если женщина начинает фразу подобным образом, можно ждать чего угодно. И все равно, какую неприятность не жди – окажется, что следовало ждать втрое худшую.
– Я слушаю, – ответил Богдан.
– Ты только не пойми меня так, что я хочу с тобой расстаться. Наоборот. Из трех месяцев нашего брака прошло уже чуть ли не полтора, и… – Она осеклась, потом перевела дыхание. В последние дни ее все пуще грызла злая обида на Богдана за этот трехмесячный срок; какая разница, что он был назначен из-за нее же самой, ведь именно Жанна сказала: через три месяца ей возвращаться в Сорбонну. Но почему Богдан до сих пор не предложил ей… как у них тут это делается? Хотя бы продлить! Она бы, конечно, еще десять раз подумала, и уж конечно попросила бы отложить подобные разговоры до возвращения Фирузе, обсуждать будущее семьи в отсутствие старшей жены – нечестно; но – почему он ей не предложил? Он совсем ее не любит!
"Ну, ладно, – подумала она, поняв, что муж не нарушит молчания. Спокойный такой, ровный и прохладный, будто она у него не вторая, а двадцать вторая. – Тогда так тому и быть".
– Кова-Леви приехал в Ордусь с важной научной целью, – проговорила она. – Он обнаружил в одной из старых монастырских библиотек обрывки свитка с указанием на то, что где-то у нас…
Она вспыхнула, поняв, что сама того не желая, проговорилась. "У нас", – сказала она. Сказала явно об Ордуси. Богдан благоговейно обмер, не в силах поверить. Но Жанна, отведя взгляд, с независимым видом поправилась:
– …У вас, где-то в провинции, он может найти подтверждение своей старой гипотезе. Сегодня, я надеюсь, он объяснит подробнее. Но он хочет, чтобы туда, в вашу глубинку, я поехала вместе с ним. Он прекрасно знает старославянский язык, но говорить на современном почти не может, и совсем не ориентируется в здешней жизни! Это продлится не более трех дней. Он сам вовсе не жаждет здесь задерживаться, слишком уж милы ему привычные условия, европейские, – но в то же время он фанатик истины… – Она сделала паузу. Подождала.
Богдан, уже понимая, к чему клонится дело, подавленно молчал.
– Ты отпустишь меня на три дня? – спросила Жанна. В ее голосе прозвучал вызов.
Стало тихо. Лишь приглушенные звуки пипа , медленно, с невыразимой печалью наигрывавшей лезгинку, мягко лились из стилизованных под сидящих львов колонок, подчеркивая тишину.
Богдан тяжело вздохнул. Поправил очки.
– Конечно, отпущу, – сказал он. И добавил после паузы: – Но мне будет не хватать тебя.
Богдан помолчал, собираясь с мыслями. Удар был слишком внезапным. Но следовало принять его мужественно и не огорчать Жанну изъявлением своей скорби – ведь она все равно должна ехать, ей для дела нужно. И он принужденно улыбнулся:
– Как я буду без твоего лукового супа…
"Вот и все, что его волнует!" – с горечью подумала Жанна. У нее едва слезы не навернулись на глаза. Но показать свою боль было нельзя. Она громко засмеялась.
– Пока ты был в Управлении, я сготовила тебе во-от такую кастрюлю! Самую большую, какая нашлась в доме!
Богдан через силу ответил ей в тон:
– Ну, тогда три дня я как-нибудь стерплю.
Помедлив мгновение, она вскочила и торопливо прошла к выходу из харчевни, потом поднялась по крутым ступенькам и исчезла снаружи – только жалобно прозвенели колокольцы над дверью; точь-в-точь как в тот вечер, когда заведение Ябан-аги осчастливила тайным посещением принцесса Чжу.
Ябан-ага перегнулся через стойку и негромко, понимающе спросил:
– Подавать?
– Когда войдут, – ответил Богдан.
Они вошли.
"Человек иллюзий" был человек как человек: слегка вытянутое лицо, слегка оттопыренные уши, очки на пол-лица. Средних лет, но вполне подтянутый и моложавый; и очень галантный. Конечно, и по одежде, и по манерам сразу можно было узнать в нем гокэ, но взгляд у него был доброжелательный, улыбка – вполне естественная, костюм – отнюдь не вычурный. Он с удовольствием ворковал с Жанной на их по-своему красивом наречии, и она ему с удовольствием отвечала; и Богдан со смутным чувством не столько ревности, сколько невосполнимой утраты понял, что не понимает практически ни слова. А Жанне встретить соотечественника и говорить на родном ей с детства языке, похоже, до смерти приятно; и всегда будет так.
Впрочем, разве может быть иначе? Разве можно обижаться на ребенка, который свою маму любит больше, нежели чужую? Это нормально; вот если бы оказалось наоборот, детские психологи наверняка пришли бы в ужас. Ведь еще наш Учитель Конфуций говорил: "Всякий феникс славит ветви того утуна , на коем свил гнездо". Разве можно обижаться на человека, которому родной язык милее и слаще чужого? Подобная обида так же несообразна, как если бы младшая жена вдруг принялась ревновать мужа к старшей…
"Жанна уедет насовсем", – понял Богдан, церемонно вставая.
Они обменялись с месье Кова-Леви вполне дружелюбным европейским рукопожатием. Поджарый француз приветливо улыбнулся. Потом кинул любопытный взгляд на неизменно пребывающего в харчевне йога Алексея Гарудина и на стоящую перед ним кружку с пивом, – но ничего не сказал.
– Профессор говорит, что очень рад познакомиться с моим другом, о коем он слышал столько лестного, – перевела Жанна, – и выражает восхищение той истинно ордусской атмосферой, которую он сразу ощутил в этом заведении. Оно очень напоминает ему средневековый пиратский кабак где-нибудь на Антильских островах.
"Почему, собственно, пиратский?" – недоуменно подумал Богдан и невольно скосил глаза на Ябан-агу: слышал ли. Ябан-ага явно слышал, потому что его приветливая улыбка сразу сделалась слегка примороженной. Впрочем, что взять с варвара… Надо было отвечать. Ай люли, да трежули, вспомнилось Богдану, и он, светски шевельнув пальцами, произнес:
– Се тре жоли.
Жанна подарила Богдану восхищенный взгляд, а затем гордо стрельнула глазами на француза: вот какой мужчина здесь у меня! Кова-Леви одобрительно закивал Богдану: мол, понял. И они расселись. Ябан-ага с каменным лицом открыл специально припасенную бутыль "ихнего бордо" и разлил кислятину по бокалам, а затем принес первую перемену.
Постепенно раскручивалось бойко жужжащее веретено ученой беседы. Жанна переводила; она была возбуждена и оживлена сверх меры, глаза ее сверкали, лицо раскраснелось от того, что она, как ни крути, находилась сейчас в центре внимания двух очень разных, но в равной степени чрезвычайно лестных ей мужчин. Один – любимый, другой – едва ли не боготворимый. Один – восхитительно чуждый и экзотичный, зато муж, уже знакомый каждой интонацией голоса и каждой клеточкой кожи; другой совершенно свой, но великий и недосягаемо парящий в горних высях. И она необходима обоим. Они без нее как без рук. Время от времени в потугах беспредельной вежливости и уважительности Богдан, конечно, старался изобразить что-нибудь наподобие "Жё с трудом понимаю вотре структюр сосьяль!"; французский гуманист, который, как видно, в отличие от вежливого Богдана все понимал, в ответ рубил сплеча: "Лё тоталитарсм ордусьен э не совсем бьян!" Но без Жанны они, конечно, даже пары связных фраз друг другу бы не сказали. И, сознавая это, Жанна была особенно раскованна и прекрасна.
Постепенно разговор зашел и о предмете нынешних изысканий Кова-Леви. Гокэ совсем разгорячился и, единым махом опорожнив второй бокал, принялся бурно жестикулировать. Жанна явно произвела на профессора впечатление, и он, может и непроизвольно, но совершенно явственно, принялся распускать павлиний хвост. Жанна старалась переводить синхронно, но все чаще не поспевала за полетом руки и мысли ученого, запиналась, вслушивалась, а потом излагала, по всей видимости, уже краткие выжимки из стремительных речей возбужденного фанатика истины.
– Он говорит, что несколько месяцев назад в маленьком монастыре на западе Бретани, у тамошних настоятелей давние связи с польской диаспорой… ты знаешь, что значит "диаспора"?
Кова-Леви стремительно развивал свою мысль. "О ла-ла! Жё круа, лё текст ансьенн де Коперникь…"
– Вроде хуацяо , знаю.
– Хуацяо? Ну, неважно… Он обнаружил документ. Обрывок, буквально несколько строк, и короткое письмо. Донесение иезуита в орден. Кова-Леви говорит, что никто, кроме него, просто не понял бы эпохального значения этого обрывка. А дело в том, что он давно занимается творческим наследием… э-э… великого сына… э-э… асланского народа Опанаса Кумгана, старшего однокашника Николая Коперника по Краковскому… университэ… э-э-э… великому училищу. Асланский гений…
– Асланiвський, – не выдержав, поправил Богдан, когда Жанна ошиблась во второй раз. – Есть такой уезд в нашем улусе. А Опанас Кумган – и правда замечательный ученый, настоящий, как они бы на Западе сказали, человек Ренессанса, полиглот. В первой половине шестнадцатого века он много занимался, в частности, естественным правом…
– Погоди, я пропущу что-нибудь, видишь, он разошелся… Э-э… Мон дье!
– Что такое?
– Ты понимаешь, Кова-Леви давно подозревал, что Коперник не сам пришел к своей гипотезе о том, что Земля вращается вокруг Солнца. Скорее всего, эту мысль подбросил ему как раз Кумган, Коперник только довел ее до ума. И вот в том свитке об этом прямо написано, и к тому же есть упоминание, что Кумган успел в свое время создать свой собственный трактат о кругообразном гелиоцентрическом движении светил, выдержки из коего он послал, хвастунишка, Копернику. А потом… ну, там свара какая-то в этом Асл… как его… произошла, да? Опанас пропал… Но вот в монастырском свитке прямо говорится, что трактат действительно был написан, и вдобавок чуть ли не за двадцать лет до того, как Коперник написал свой. И, главное, есть намек, где именно этот трактат можно найти. Отдельная бумажка, обрывок письма с указанием.
– Ого!
– Был знаменитый разбойник такой, граф Дракуссель. Дракуссель Зауральский.
– Был.
– И ходят легенды о спрятанных им сокровищах, так вот среди них – трактат Опанаса. Граф когда пограбил как следует, пытался за кордон сбежать, к родственнику своему, Владу Цепешу – слышал? Вампир известный…
– Слышал. Даже кино ваше в детстве смотрел про него.
– Вот, он в замке Цепеша укрыться хотел, но ваша пограничная стража его прихватила. Однако сокровищ с ним не оказалось. Считается, что перед попыткой перехода границы он их где-то неподалеку прикопал, надеясь, когда все уляжется, возвратиться – да так и не смог, по вполне понятным причинам.
– Боюсь, Жанна, это все очередная их европейская Атлантида.
– …И вот Кова-Леви хочет поехать в Асланiв покопаться в старых библиотеках, в архивах, может, найдет какие-то указания на то, где мог Дракуссель припрятать Кумганов трактат. Какой-то намек был в том самом отрывке письма, но он не дешифруется, его, по всей видимости, надо сопоставлять с иными источниками. Подробно мсье не хочет рассказывать – тайна. Он говорит, что это будет сенсация.
– Да уж я думаю. Только…
– Погоди. Он говорит, это перст судьбы. Во-первых, говорит, это совершенно естественно, что столь великое открытие совершил в свое время житель именно той ордусской области, которая по культуре и языку ближе всего к Европе.
– Ну ничего себе! – совершенно по-детски возмутился Богдан. – А порох! А иглоукалывание! А воздухоплавание, книгопечатание, психотерапия! Безо всякой Европы!
Жанна нетерпеливо махнула ладонью:
– И, во-вторых, он и без того уже несколько лет собирался посетить Асланiв, поскольку своими глазами хочет увидеть процесс национального возрождения этого маленького, но гордого и бесконечно талантливого народа, столь долго подавлявшегося ордусским имперским центром.
Кова-Леви наконец замолчал. С весьма горделивым видом обвел взглядом окружающих, явно удостоверяясь, в достаточной ли мере они восхищены той смелостью и верностью принципам, с каковыми он высказывает гостеприимным хозяевам свою нелицеприятную точку зрения. И Жанна умолкла, сама удивленная своими последними, произнесенными чисто автоматически словами; на лице ее отчетливо проступила растерянность.
Из угла, в коем, сохраняя неподвижность, пребывал йог Гарудин, донесся совершенно несообразный звук. Похоже было, что просветленный хмыкнул. Уровень пива в его кружке резко понизился.
– Ну, знаешь… – чуть помедлив, неприязненно пробормотал Богдан. – Чего-то он у тебя не туда заехал, по-моему.
Жанна тут же вспылила.
– Как ты можешь так говорить! – возмущенно воскликнула она. – Мсье Кова-Леви – замечательный, можно даже сказать, великий ученый! И к тому же крупнейший общественный деятель!
Однако сам ее неумеренный пыл, пожалуй, свидетельствовал о том, что в данный момент она согласна более с Богданом, нежели с соотечественником.
Француз, услышав свою фамилию, улыбнулся и несколько раз кивнул. Что уж он там имел в виду – Бог весть, но, казалось, он просто-напросто соглашается с обеими весьма лестными для себя характеристиками.
– И ты с ним поедешь?
Жанна независимо встряхнула головой. Ее прекрасные светлые волосы вздыбились мгновенной волной.
– Разумеется!
– Когда?
Жанна спросила о чем-то Глюксмана. Тот, благодушно улыбаясь, что-то коротко ей ответил. У молодицы вытянулось лицо.
– Через два часа, – помертвевшим голосом перевела она. Близкий вылет оказался для нее полной неожиданностью. Европейский гуманист распорядился ею с такой безмятежностью, словно был средневековым халифом.
Богдан опять вздохнул.
– Понял, – сказал он.
То, что муж воспринял это известие столь легко и не попытался отговорить ее или хотя бы выразить свое огорчение, расстроило Жанну окончательно. А Богдан лишь повернулся к хозяину харчевни и, помолчав, негромко попросил:
– Почтеннейший Ябан-ага. Оказывается, у нас совсем мало времени осталось. Давайте перейдем к горийскому салату, пусть наш уважаемый гость попробует. Может быть, вкус капусты и кавказских пряностей отвлечет его от мрачных мыслей об угнетении народов.
Гость попробовал.
Минут через пять, отдышавшись, выпив все, что было на столике и в непосредственной близости от него, кое-как уняв слезовыделение, он пробормотал:
– Сетт'юн петит бомб атомик де л'эмпрэ де л'ордусс?
И затем, опять горько заплакав, добавил нечто вконец невразумительное.
– Богдан, – совсем уже не понимая, чью сторону теперь брать, спросила Жанна. – Мальчики… Ну зачем вы так?
Богдан в полном обалдении глядел на теряющего последние связи с реальностью философа.
– Я думал, вкусно… – ошарашенно пробормотал он с набитым ароматной капустой ртом. – Может, неотложную повозку вызвать? Что он сказал?
– Он спросил: это что, маленькая атомная бомба ордусского императора? Их здесь так много, что некуда девать, вот и приходится скармливать стремящимся к истине гостям из-за границы?
Тут даже хваленое самообладание Ябан-аги дало трещину.
– Ну и шутки у него, – проскрипел почтенный хозяин харчевни и, окончательно утратив к гокэ интерес, пошел обратно к своей стойке.
– Это салат, – очень отчетливо выговаривая слова, почти по слогам, негромко сказал Богдан. – Жанночка, переведи ему пожалуйста внятно: это – салат.
Когда Богдан, уважительно открыв дверь перед идущей под руку с Кова-Леви Жанной, следом за ними вышел из харчевни, уже начало смеркаться. Небо, полное близкой осени, тонко светилось холодным желтоватым светом. Было тихо. За углом, по проспекту Всеобъемлющего Спокойствия, сплошным потоком катились всевозможные повозки; наискосок от выхода из "Алаверды" застыли в ожидании скромный, видавший виды "хиус" Богдана и взятый напрокат новенький блестящий "рено" Кова-Леви. Закрытая для колесного транспорта улица Малых Лошадей была пустынна, лишь поодаль виднелось несколько прогуливающихся, да еще три девочки лет двенадцати увлеченно, ничего не замечая кругом, поочередно прыгали на одной ножке, играя в старинную ордусскую игру "классики".
Жанна остановилась. Сюда она приехала на "хиусе". Обратно, судя по всему, ей суждено было ехать уже на "рено".
– Богдан, – тихо и напряженно, низким от сдерживаемого волнения голосом проговорила она, поворачиваясь к мужу. – Богдан, только не пытайся меня удержать.
– Не буду.
– И не пиши об этом Фирузе.
– Не напишу.
– Все-таки я обещала ей, что стану заботиться о тебе. Она может расстроиться. А от этого… Вдруг у нее молоко пропадет, или что там еще может случиться с молодой матерью от волнения… я толком не знаю, я еще не…
– А хотела бы? – тихо спросил Богдан.
Жанна отчаянно покраснела. И с каким-то искусственным ожесточением спросила:
– А через два месяца ты скажешь: все, малышка, ты больше не нужна, езжай рожать домой?
– Ты считаешь, я могу такое сказать?
– Почему бы и нет? Насколько я могу судить, в вашей замечательной империи такое должно быть в порядке вещей!
– О-о… – сказал Богдан. – Мсье Кова-Леви приехал не напрасно.
Он отвернулся.
Девочки играли.
"Счастливые, – подумал Богдан. – Прыг-скок – и дела им нет до взрослых проблем! Последние минуты, наверное, остались, уже темнеет, скоро домой, а там, в уютных теплых комнатах родители поставят перед ними сладкий чай с маньтоу или ватрушками… и кто бы из них ни выиграл, и кто бы ни проиграл сейчас – все у всех станет совсем хорошо. И еще несколько долгих, безмятежных лет быть им детьми. Шу-шу-шу про мальчиков. Шу-шу-шу про платья. Прыг-скок по тротуару… Да, жизнь. И отпускать нельзя, и удерживать нельзя. Отпустить – равнодушие. Не отпустить – насилие. Или все наоборот: отпустить – уважение, не отпустить – любовь… Любовь. Любовь одновременно и исключает насилие, и дает право на него. Когда любовь, никогда не поймешь, как поступить лучше. А девчатам все эти муки долго еще будет неведомы. Счастливые!"
Профессор Кова-Леви, терпеливо ожидая у своей повозки, тоже смотрел на девочек.
"Тоталитарное, иерархизированное сознание пропитало насквозь все ордусское общество, – думал он. – Вот, например, эти несчастные дети. Сами того не ведая, они играют в свою будущую взрослую жизнь. Эти судорожные прыжки из одной клеточки в другую несомненно отражают безнадежные, истерические попытки взрослых продвинуться по ступеням жестко стратифицированной бюрократической лестницы. И ведь прыгать надо именно на одной ножке, в неудобной позе, максимально затрудняющей движения! Это, конечно же, выражает предощущение имперского гнета, безнадежно уродующего души людей и все их побуждения. А чего стоит надпись в одной из ячеек прямо на пути: "Костер"! Это же олицетворение постоянного, неизбывного ужаса жителей чудовищной страны перед ежеминутно грозящим ни за что ни про что страшным наказанием… Пожалуй, можно сделать об этом доклад на осенней сессии. Например, такой: "Символика детских игр в идеократическом обществе"".
Жанна вновь с отчаянной независимостью тряхнула головой. И села в повозку профессора Кова-Леви.
Харчевня "Алаверды",
7 день восьмого месяца, первица,
вечер.
Сюрприз, накануне обещанный Жанной, оказался печальным. А началось все так славно…
Жанна обещала познакомить Богдана с позавчера приехавшим из Бордо другом ее научного руководителя, французским профессором. Он – знаменитый в западном мире философ и историк, видный гуманист, член Европарламента, восторженно рассказывала она. Зовут его Глюксман Кова-Леви. Мой шеф, узнав, что Глюксман едет в Ордусь, порекомендовал ему связаться со мной, чтобы я помогла на первых порах и как-то ввела в здешнюю жизнь. Ведь я уже стала такой замечательной специалисткой, говорю совершенно свободно, и вообще – сделалась будто коренная ордусянка. Правда? Правда, родная… Только ты так уж сразу не говори ему, что я твоя младшая жена. Он, наверное, не сможет в одночасье понять здешнего своеобразия. А меня не поймет и подавно; я и сама-то уже не очень себя понимаю. Не скажешь, хорошо? Хорошо, родная, не скажу… Я ему немножко помогу адаптироваться, сведу с интересными людьми. Для начала – с тобой.
Если Жанночка хочет познакомить его с членом Европарламента – найдем, о чем поговорить даже с членом Европарламента, так думал Богдан. Странное у профессора имя. Если перевести на ордусский, получится – "человек иллюзий"… Специально это, или просто случайно совпало, а те, кто в свое время крестил младенца, имели в виду нечто совсем иное?
Они с Жанной нарочно выбрали самую экзотичную из известных им обоим харчевен. Заказали маринованных трепангов из озера Рица, стэйк черноморского катрана и острый горийский салат из капусты с красным перцем, не уступавший по богатству взрывного вкуса лучшим сычуаньским аналогам ; когда страстный кулинар-экспериментатор отец Иосиф, отказавшийся ради кулинарии даже от стези священнослужителя, впервые поднес свой салат для дворцовой трапезы, правивший в ту пору дед нынешнего великого князя Боголеп Четвертый, попробовав, долго и проникновенно запивал его всеми напитками, до коих сумел вовремя дотянуться, а потом, с наслаждением причмокнув, восхищенно сказал: "Сей повар будет готовить острые блюда!" – и не ошибся. Гостеприимный Ябан-ага, заранее предупрежденный Богданом, расстарался на славу.
В ожидании профессора Жанночка и Богдан мило болтали о том, о сем, но минут за пятнадцать до урочного времени, когда молодица должна была выйти на крылечко – так они с Кова-Леви договорились – и встретить дорогого гостя, она посерьезнела и положила нежные пальчики на руку мужа.
– Я должна тебе кое-что сказать…
Сердце Богдана упало. Если женщина начинает фразу подобным образом, можно ждать чего угодно. И все равно, какую неприятность не жди – окажется, что следовало ждать втрое худшую.
– Я слушаю, – ответил Богдан.
– Ты только не пойми меня так, что я хочу с тобой расстаться. Наоборот. Из трех месяцев нашего брака прошло уже чуть ли не полтора, и… – Она осеклась, потом перевела дыхание. В последние дни ее все пуще грызла злая обида на Богдана за этот трехмесячный срок; какая разница, что он был назначен из-за нее же самой, ведь именно Жанна сказала: через три месяца ей возвращаться в Сорбонну. Но почему Богдан до сих пор не предложил ей… как у них тут это делается? Хотя бы продлить! Она бы, конечно, еще десять раз подумала, и уж конечно попросила бы отложить подобные разговоры до возвращения Фирузе, обсуждать будущее семьи в отсутствие старшей жены – нечестно; но – почему он ей не предложил? Он совсем ее не любит!
"Ну, ладно, – подумала она, поняв, что муж не нарушит молчания. Спокойный такой, ровный и прохладный, будто она у него не вторая, а двадцать вторая. – Тогда так тому и быть".
– Кова-Леви приехал в Ордусь с важной научной целью, – проговорила она. – Он обнаружил в одной из старых монастырских библиотек обрывки свитка с указанием на то, что где-то у нас…
Она вспыхнула, поняв, что сама того не желая, проговорилась. "У нас", – сказала она. Сказала явно об Ордуси. Богдан благоговейно обмер, не в силах поверить. Но Жанна, отведя взгляд, с независимым видом поправилась:
– …У вас, где-то в провинции, он может найти подтверждение своей старой гипотезе. Сегодня, я надеюсь, он объяснит подробнее. Но он хочет, чтобы туда, в вашу глубинку, я поехала вместе с ним. Он прекрасно знает старославянский язык, но говорить на современном почти не может, и совсем не ориентируется в здешней жизни! Это продлится не более трех дней. Он сам вовсе не жаждет здесь задерживаться, слишком уж милы ему привычные условия, европейские, – но в то же время он фанатик истины… – Она сделала паузу. Подождала.
Богдан, уже понимая, к чему клонится дело, подавленно молчал.
– Ты отпустишь меня на три дня? – спросила Жанна. В ее голосе прозвучал вызов.
Стало тихо. Лишь приглушенные звуки пипа , медленно, с невыразимой печалью наигрывавшей лезгинку, мягко лились из стилизованных под сидящих львов колонок, подчеркивая тишину.
Богдан тяжело вздохнул. Поправил очки.
– Конечно, отпущу, – сказал он. И добавил после паузы: – Но мне будет не хватать тебя.
Богдан помолчал, собираясь с мыслями. Удар был слишком внезапным. Но следовало принять его мужественно и не огорчать Жанну изъявлением своей скорби – ведь она все равно должна ехать, ей для дела нужно. И он принужденно улыбнулся:
– Как я буду без твоего лукового супа…
"Вот и все, что его волнует!" – с горечью подумала Жанна. У нее едва слезы не навернулись на глаза. Но показать свою боль было нельзя. Она громко засмеялась.
– Пока ты был в Управлении, я сготовила тебе во-от такую кастрюлю! Самую большую, какая нашлась в доме!
Богдан через силу ответил ей в тон:
– Ну, тогда три дня я как-нибудь стерплю.
Помедлив мгновение, она вскочила и торопливо прошла к выходу из харчевни, потом поднялась по крутым ступенькам и исчезла снаружи – только жалобно прозвенели колокольцы над дверью; точь-в-точь как в тот вечер, когда заведение Ябан-аги осчастливила тайным посещением принцесса Чжу.
Ябан-ага перегнулся через стойку и негромко, понимающе спросил:
– Подавать?
– Когда войдут, – ответил Богдан.
Они вошли.
"Человек иллюзий" был человек как человек: слегка вытянутое лицо, слегка оттопыренные уши, очки на пол-лица. Средних лет, но вполне подтянутый и моложавый; и очень галантный. Конечно, и по одежде, и по манерам сразу можно было узнать в нем гокэ, но взгляд у него был доброжелательный, улыбка – вполне естественная, костюм – отнюдь не вычурный. Он с удовольствием ворковал с Жанной на их по-своему красивом наречии, и она ему с удовольствием отвечала; и Богдан со смутным чувством не столько ревности, сколько невосполнимой утраты понял, что не понимает практически ни слова. А Жанне встретить соотечественника и говорить на родном ей с детства языке, похоже, до смерти приятно; и всегда будет так.
Впрочем, разве может быть иначе? Разве можно обижаться на ребенка, который свою маму любит больше, нежели чужую? Это нормально; вот если бы оказалось наоборот, детские психологи наверняка пришли бы в ужас. Ведь еще наш Учитель Конфуций говорил: "Всякий феникс славит ветви того утуна , на коем свил гнездо". Разве можно обижаться на человека, которому родной язык милее и слаще чужого? Подобная обида так же несообразна, как если бы младшая жена вдруг принялась ревновать мужа к старшей…
"Жанна уедет насовсем", – понял Богдан, церемонно вставая.
Они обменялись с месье Кова-Леви вполне дружелюбным европейским рукопожатием. Поджарый француз приветливо улыбнулся. Потом кинул любопытный взгляд на неизменно пребывающего в харчевне йога Алексея Гарудина и на стоящую перед ним кружку с пивом, – но ничего не сказал.
– Профессор говорит, что очень рад познакомиться с моим другом, о коем он слышал столько лестного, – перевела Жанна, – и выражает восхищение той истинно ордусской атмосферой, которую он сразу ощутил в этом заведении. Оно очень напоминает ему средневековый пиратский кабак где-нибудь на Антильских островах.
"Почему, собственно, пиратский?" – недоуменно подумал Богдан и невольно скосил глаза на Ябан-агу: слышал ли. Ябан-ага явно слышал, потому что его приветливая улыбка сразу сделалась слегка примороженной. Впрочем, что взять с варвара… Надо было отвечать. Ай люли, да трежули, вспомнилось Богдану, и он, светски шевельнув пальцами, произнес:
– Се тре жоли.
Жанна подарила Богдану восхищенный взгляд, а затем гордо стрельнула глазами на француза: вот какой мужчина здесь у меня! Кова-Леви одобрительно закивал Богдану: мол, понял. И они расселись. Ябан-ага с каменным лицом открыл специально припасенную бутыль "ихнего бордо" и разлил кислятину по бокалам, а затем принес первую перемену.
Постепенно раскручивалось бойко жужжащее веретено ученой беседы. Жанна переводила; она была возбуждена и оживлена сверх меры, глаза ее сверкали, лицо раскраснелось от того, что она, как ни крути, находилась сейчас в центре внимания двух очень разных, но в равной степени чрезвычайно лестных ей мужчин. Один – любимый, другой – едва ли не боготворимый. Один – восхитительно чуждый и экзотичный, зато муж, уже знакомый каждой интонацией голоса и каждой клеточкой кожи; другой совершенно свой, но великий и недосягаемо парящий в горних высях. И она необходима обоим. Они без нее как без рук. Время от времени в потугах беспредельной вежливости и уважительности Богдан, конечно, старался изобразить что-нибудь наподобие "Жё с трудом понимаю вотре структюр сосьяль!"; французский гуманист, который, как видно, в отличие от вежливого Богдана все понимал, в ответ рубил сплеча: "Лё тоталитарсм ордусьен э не совсем бьян!" Но без Жанны они, конечно, даже пары связных фраз друг другу бы не сказали. И, сознавая это, Жанна была особенно раскованна и прекрасна.
Постепенно разговор зашел и о предмете нынешних изысканий Кова-Леви. Гокэ совсем разгорячился и, единым махом опорожнив второй бокал, принялся бурно жестикулировать. Жанна явно произвела на профессора впечатление, и он, может и непроизвольно, но совершенно явственно, принялся распускать павлиний хвост. Жанна старалась переводить синхронно, но все чаще не поспевала за полетом руки и мысли ученого, запиналась, вслушивалась, а потом излагала, по всей видимости, уже краткие выжимки из стремительных речей возбужденного фанатика истины.
– Он говорит, что несколько месяцев назад в маленьком монастыре на западе Бретани, у тамошних настоятелей давние связи с польской диаспорой… ты знаешь, что значит "диаспора"?
Кова-Леви стремительно развивал свою мысль. "О ла-ла! Жё круа, лё текст ансьенн де Коперникь…"
– Вроде хуацяо , знаю.
– Хуацяо? Ну, неважно… Он обнаружил документ. Обрывок, буквально несколько строк, и короткое письмо. Донесение иезуита в орден. Кова-Леви говорит, что никто, кроме него, просто не понял бы эпохального значения этого обрывка. А дело в том, что он давно занимается творческим наследием… э-э… великого сына… э-э… асланского народа Опанаса Кумгана, старшего однокашника Николая Коперника по Краковскому… университэ… э-э-э… великому училищу. Асланский гений…
– Асланiвський, – не выдержав, поправил Богдан, когда Жанна ошиблась во второй раз. – Есть такой уезд в нашем улусе. А Опанас Кумган – и правда замечательный ученый, настоящий, как они бы на Западе сказали, человек Ренессанса, полиглот. В первой половине шестнадцатого века он много занимался, в частности, естественным правом…
– Погоди, я пропущу что-нибудь, видишь, он разошелся… Э-э… Мон дье!
– Что такое?
– Ты понимаешь, Кова-Леви давно подозревал, что Коперник не сам пришел к своей гипотезе о том, что Земля вращается вокруг Солнца. Скорее всего, эту мысль подбросил ему как раз Кумган, Коперник только довел ее до ума. И вот в том свитке об этом прямо написано, и к тому же есть упоминание, что Кумган успел в свое время создать свой собственный трактат о кругообразном гелиоцентрическом движении светил, выдержки из коего он послал, хвастунишка, Копернику. А потом… ну, там свара какая-то в этом Асл… как его… произошла, да? Опанас пропал… Но вот в монастырском свитке прямо говорится, что трактат действительно был написан, и вдобавок чуть ли не за двадцать лет до того, как Коперник написал свой. И, главное, есть намек, где именно этот трактат можно найти. Отдельная бумажка, обрывок письма с указанием.
– Ого!
– Был знаменитый разбойник такой, граф Дракуссель. Дракуссель Зауральский.
– Был.
– И ходят легенды о спрятанных им сокровищах, так вот среди них – трактат Опанаса. Граф когда пограбил как следует, пытался за кордон сбежать, к родственнику своему, Владу Цепешу – слышал? Вампир известный…
– Слышал. Даже кино ваше в детстве смотрел про него.
– Вот, он в замке Цепеша укрыться хотел, но ваша пограничная стража его прихватила. Однако сокровищ с ним не оказалось. Считается, что перед попыткой перехода границы он их где-то неподалеку прикопал, надеясь, когда все уляжется, возвратиться – да так и не смог, по вполне понятным причинам.
– Боюсь, Жанна, это все очередная их европейская Атлантида.
– …И вот Кова-Леви хочет поехать в Асланiв покопаться в старых библиотеках, в архивах, может, найдет какие-то указания на то, где мог Дракуссель припрятать Кумганов трактат. Какой-то намек был в том самом отрывке письма, но он не дешифруется, его, по всей видимости, надо сопоставлять с иными источниками. Подробно мсье не хочет рассказывать – тайна. Он говорит, что это будет сенсация.
– Да уж я думаю. Только…
– Погоди. Он говорит, это перст судьбы. Во-первых, говорит, это совершенно естественно, что столь великое открытие совершил в свое время житель именно той ордусской области, которая по культуре и языку ближе всего к Европе.
– Ну ничего себе! – совершенно по-детски возмутился Богдан. – А порох! А иглоукалывание! А воздухоплавание, книгопечатание, психотерапия! Безо всякой Европы!
Жанна нетерпеливо махнула ладонью:
– И, во-вторых, он и без того уже несколько лет собирался посетить Асланiв, поскольку своими глазами хочет увидеть процесс национального возрождения этого маленького, но гордого и бесконечно талантливого народа, столь долго подавлявшегося ордусским имперским центром.
Кова-Леви наконец замолчал. С весьма горделивым видом обвел взглядом окружающих, явно удостоверяясь, в достаточной ли мере они восхищены той смелостью и верностью принципам, с каковыми он высказывает гостеприимным хозяевам свою нелицеприятную точку зрения. И Жанна умолкла, сама удивленная своими последними, произнесенными чисто автоматически словами; на лице ее отчетливо проступила растерянность.
Из угла, в коем, сохраняя неподвижность, пребывал йог Гарудин, донесся совершенно несообразный звук. Похоже было, что просветленный хмыкнул. Уровень пива в его кружке резко понизился.
– Ну, знаешь… – чуть помедлив, неприязненно пробормотал Богдан. – Чего-то он у тебя не туда заехал, по-моему.
Жанна тут же вспылила.
– Как ты можешь так говорить! – возмущенно воскликнула она. – Мсье Кова-Леви – замечательный, можно даже сказать, великий ученый! И к тому же крупнейший общественный деятель!
Однако сам ее неумеренный пыл, пожалуй, свидетельствовал о том, что в данный момент она согласна более с Богданом, нежели с соотечественником.
Француз, услышав свою фамилию, улыбнулся и несколько раз кивнул. Что уж он там имел в виду – Бог весть, но, казалось, он просто-напросто соглашается с обеими весьма лестными для себя характеристиками.
– И ты с ним поедешь?
Жанна независимо встряхнула головой. Ее прекрасные светлые волосы вздыбились мгновенной волной.
– Разумеется!
– Когда?
Жанна спросила о чем-то Глюксмана. Тот, благодушно улыбаясь, что-то коротко ей ответил. У молодицы вытянулось лицо.
– Через два часа, – помертвевшим голосом перевела она. Близкий вылет оказался для нее полной неожиданностью. Европейский гуманист распорядился ею с такой безмятежностью, словно был средневековым халифом.
Богдан опять вздохнул.
– Понял, – сказал он.
То, что муж воспринял это известие столь легко и не попытался отговорить ее или хотя бы выразить свое огорчение, расстроило Жанну окончательно. А Богдан лишь повернулся к хозяину харчевни и, помолчав, негромко попросил:
– Почтеннейший Ябан-ага. Оказывается, у нас совсем мало времени осталось. Давайте перейдем к горийскому салату, пусть наш уважаемый гость попробует. Может быть, вкус капусты и кавказских пряностей отвлечет его от мрачных мыслей об угнетении народов.
Гость попробовал.
Минут через пять, отдышавшись, выпив все, что было на столике и в непосредственной близости от него, кое-как уняв слезовыделение, он пробормотал:
– Сетт'юн петит бомб атомик де л'эмпрэ де л'ордусс?
И затем, опять горько заплакав, добавил нечто вконец невразумительное.
– Богдан, – совсем уже не понимая, чью сторону теперь брать, спросила Жанна. – Мальчики… Ну зачем вы так?
Богдан в полном обалдении глядел на теряющего последние связи с реальностью философа.
– Я думал, вкусно… – ошарашенно пробормотал он с набитым ароматной капустой ртом. – Может, неотложную повозку вызвать? Что он сказал?
– Он спросил: это что, маленькая атомная бомба ордусского императора? Их здесь так много, что некуда девать, вот и приходится скармливать стремящимся к истине гостям из-за границы?
Тут даже хваленое самообладание Ябан-аги дало трещину.
– Ну и шутки у него, – проскрипел почтенный хозяин харчевни и, окончательно утратив к гокэ интерес, пошел обратно к своей стойке.
– Это салат, – очень отчетливо выговаривая слова, почти по слогам, негромко сказал Богдан. – Жанночка, переведи ему пожалуйста внятно: это – салат.
Когда Богдан, уважительно открыв дверь перед идущей под руку с Кова-Леви Жанной, следом за ними вышел из харчевни, уже начало смеркаться. Небо, полное близкой осени, тонко светилось холодным желтоватым светом. Было тихо. За углом, по проспекту Всеобъемлющего Спокойствия, сплошным потоком катились всевозможные повозки; наискосок от выхода из "Алаверды" застыли в ожидании скромный, видавший виды "хиус" Богдана и взятый напрокат новенький блестящий "рено" Кова-Леви. Закрытая для колесного транспорта улица Малых Лошадей была пустынна, лишь поодаль виднелось несколько прогуливающихся, да еще три девочки лет двенадцати увлеченно, ничего не замечая кругом, поочередно прыгали на одной ножке, играя в старинную ордусскую игру "классики".
Жанна остановилась. Сюда она приехала на "хиусе". Обратно, судя по всему, ей суждено было ехать уже на "рено".
– Богдан, – тихо и напряженно, низким от сдерживаемого волнения голосом проговорила она, поворачиваясь к мужу. – Богдан, только не пытайся меня удержать.
– Не буду.
– И не пиши об этом Фирузе.
– Не напишу.
– Все-таки я обещала ей, что стану заботиться о тебе. Она может расстроиться. А от этого… Вдруг у нее молоко пропадет, или что там еще может случиться с молодой матерью от волнения… я толком не знаю, я еще не…
– А хотела бы? – тихо спросил Богдан.
Жанна отчаянно покраснела. И с каким-то искусственным ожесточением спросила:
– А через два месяца ты скажешь: все, малышка, ты больше не нужна, езжай рожать домой?
– Ты считаешь, я могу такое сказать?
– Почему бы и нет? Насколько я могу судить, в вашей замечательной империи такое должно быть в порядке вещей!
– О-о… – сказал Богдан. – Мсье Кова-Леви приехал не напрасно.
Он отвернулся.
Девочки играли.
"Счастливые, – подумал Богдан. – Прыг-скок – и дела им нет до взрослых проблем! Последние минуты, наверное, остались, уже темнеет, скоро домой, а там, в уютных теплых комнатах родители поставят перед ними сладкий чай с маньтоу или ватрушками… и кто бы из них ни выиграл, и кто бы ни проиграл сейчас – все у всех станет совсем хорошо. И еще несколько долгих, безмятежных лет быть им детьми. Шу-шу-шу про мальчиков. Шу-шу-шу про платья. Прыг-скок по тротуару… Да, жизнь. И отпускать нельзя, и удерживать нельзя. Отпустить – равнодушие. Не отпустить – насилие. Или все наоборот: отпустить – уважение, не отпустить – любовь… Любовь. Любовь одновременно и исключает насилие, и дает право на него. Когда любовь, никогда не поймешь, как поступить лучше. А девчатам все эти муки долго еще будет неведомы. Счастливые!"
Профессор Кова-Леви, терпеливо ожидая у своей повозки, тоже смотрел на девочек.
"Тоталитарное, иерархизированное сознание пропитало насквозь все ордусское общество, – думал он. – Вот, например, эти несчастные дети. Сами того не ведая, они играют в свою будущую взрослую жизнь. Эти судорожные прыжки из одной клеточки в другую несомненно отражают безнадежные, истерические попытки взрослых продвинуться по ступеням жестко стратифицированной бюрократической лестницы. И ведь прыгать надо именно на одной ножке, в неудобной позе, максимально затрудняющей движения! Это, конечно же, выражает предощущение имперского гнета, безнадежно уродующего души людей и все их побуждения. А чего стоит надпись в одной из ячеек прямо на пути: "Костер"! Это же олицетворение постоянного, неизбывного ужаса жителей чудовищной страны перед ежеминутно грозящим ни за что ни про что страшным наказанием… Пожалуй, можно сделать об этом доклад на осенней сессии. Например, такой: "Символика детских игр в идеократическом обществе"".
Жанна вновь с отчаянной независимостью тряхнула головой. И села в повозку профессора Кова-Леви.
***
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,
7 день восьмого месяца, первица,
очень поздний вечер.
Еще не доехав до дому, Богдан решил использовать дни одиночества для того, чтобы отбыть хотя бы толику епитимьи, наложенной на него месяц назад отцом Кукшей. Говоря по правде, он надеялся, что это развеет его тоску и печаль. Да и хоть чуть-чуть очистит совесть от груза, уже ставшего привычным, но не сделавшегося оттого более легким…
Нарушив наставление, данное ему в Храме Конфуция, он, конечно, принес большую пользу своей стране – но совершил грех. И ведь то, что совершается грех, Богдану было известно с самого начала, – а вот о том, что из греха проистечет польза Отчизне, сказать заранее было никак нельзя. А потому для человека с совестью, каковым, несомненно, являлся Богдан, оправдать этот грех этой пользой было невозможно. Отец Кукша сразу наложил на него духовное взыскание. Но ради Жанны епитимью пришлось отложить; отец Кукша, надо отдать ему должное, понял двусмысленное положение Богдана и пошел навстречу молодым. Епитимья была ужесточена, но перенесена на то время, когда срок стажировки Жанны в Ордуси истечет, и молодой исследовательнице придет пора возвращаться домой. Однако теперь, едва оставшись один, Богдан хотел хоть немного вернуть себе утраченную душевную чистоту.
Вот и дом. Совсем тихий, совсем опустевший… Пустой дом – разве это дом?
Сначала – грубое рубище, власяница. Ежась, Богдан переоделся в только что приобретенный в лавке ритуальных принадлежностей мешок с дырками для головы и рук. Далее: спать не в мягкой постели, а во гробе – самом простом, без малейших украшений. Строжайший пост, сродни сухоядению, – и ни в коем случае не закрывать окон ночью, пусть в квартире настынет как следует, ночи уже вполне холодные, ровно на Соловках…
Носильщики транспортной конторы "Самсонов и сыновья" доставили гроб через какие-то четверть часа после того, как сам Богдан вошел в свои апартаменты. Расплатившись и вновь оставшись один-одинешенек, Богдан с натугой снял с гроба крышку, прислонил ее к стене, отступил и некоторое время уныло разглядывал, скрестив руки на груди, свое новое ложе. А потом сообразил, что запрета на переписку с женой даже Великий пост не предполагает. И, выпадая из колючих лубяных опорок, надетых на босу ногу, рванулся к своему "Керулену".
7 день восьмого месяца, первица,
очень поздний вечер.
Еще не доехав до дому, Богдан решил использовать дни одиночества для того, чтобы отбыть хотя бы толику епитимьи, наложенной на него месяц назад отцом Кукшей. Говоря по правде, он надеялся, что это развеет его тоску и печаль. Да и хоть чуть-чуть очистит совесть от груза, уже ставшего привычным, но не сделавшегося оттого более легким…
Нарушив наставление, данное ему в Храме Конфуция, он, конечно, принес большую пользу своей стране – но совершил грех. И ведь то, что совершается грех, Богдану было известно с самого начала, – а вот о том, что из греха проистечет польза Отчизне, сказать заранее было никак нельзя. А потому для человека с совестью, каковым, несомненно, являлся Богдан, оправдать этот грех этой пользой было невозможно. Отец Кукша сразу наложил на него духовное взыскание. Но ради Жанны епитимью пришлось отложить; отец Кукша, надо отдать ему должное, понял двусмысленное положение Богдана и пошел навстречу молодым. Епитимья была ужесточена, но перенесена на то время, когда срок стажировки Жанны в Ордуси истечет, и молодой исследовательнице придет пора возвращаться домой. Однако теперь, едва оставшись один, Богдан хотел хоть немного вернуть себе утраченную душевную чистоту.
Вот и дом. Совсем тихий, совсем опустевший… Пустой дом – разве это дом?
Сначала – грубое рубище, власяница. Ежась, Богдан переоделся в только что приобретенный в лавке ритуальных принадлежностей мешок с дырками для головы и рук. Далее: спать не в мягкой постели, а во гробе – самом простом, без малейших украшений. Строжайший пост, сродни сухоядению, – и ни в коем случае не закрывать окон ночью, пусть в квартире настынет как следует, ночи уже вполне холодные, ровно на Соловках…
Носильщики транспортной конторы "Самсонов и сыновья" доставили гроб через какие-то четверть часа после того, как сам Богдан вошел в свои апартаменты. Расплатившись и вновь оставшись один-одинешенек, Богдан с натугой снял с гроба крышку, прислонил ее к стене, отступил и некоторое время уныло разглядывал, скрестив руки на груди, свое новое ложе. А потом сообразил, что запрета на переписку с женой даже Великий пост не предполагает. И, выпадая из колючих лубяных опорок, надетых на босу ногу, рванулся к своему "Керулену".