Фейерверкер принес им буханку хлеба и две пачки табаку. Швейк с чувством поблагодарил доброго земляка, и они только что собирались взвалить на себя свои вещевые мешки, как к ним подошел поручик и с искренним удивлением воскликнул:
   – Как, ребята, вы все еще здесь? Ну, живо, проваливайте! Мне кажется, что никто из вас пороха не изобрел, шкурники вы этакие.
   Швейк вытянулся, как полагается, во фронт, взял ружье к йоге и необычайно серьезно, сделав «поворот головы напра-во!», сказал:
   – Так что, господин поручик, честь имею доложить, что я из батареи убыл. А только и глупым людям случалось делать большие открытия. Потому что все люди вовсе не так глупы, как иногда кажется. Что вы, например, господин поручик, думаете, когда смотрите на свои пушки? Ничего! А я думаю! Вот видите ли, господин поручик, в пушке есть всякие там нарезы, и эти нарезы заставляют шрапнель или гранату сперва взлететь вверх, а потом, описав дугу, упасть вниз. Словом, снаряд летит так. – Швейк взял винтовку в левую руку и описал правой параболу. – Вот как он летит. И вам при этом не является никакой мысли? Так ведь если бы вы, артиллеристы, положили пушку набок, на одно колесо, то ваш снаряд полетел бы дугою слева направо или справа налево, смотря по тому, на котором, колесе лежала бы пушка, и вы могли бы таким образом стрелять за угол. Вы могли бы обстреливать русских с фланга, и никто у них и не догадался бы, кто и откуда палит.
   Поручик покатывался со смеху; фейерверкер и другие артиллеристы, не понимая огромного значения сделанного Швейком открытия, тупо глядели на поручика и на говорившего. Через минуту, успокоившись, поручик протянул Швейку несколько папирос.
   – Вот вам! Но теперь – айда, ребята! А о своем открытии сообщите в генеральный штаб.
   Швейк повторно доложил о своей убыли из батареи и, обволакивая ее командира нежным взглядом своих славных глаз, сентиментально добавил:
   – А вашу ласку, господин поручик, я вовеки не забуду?
   Они вскинули винтовки за плечи и снова вышли на дорогу, по которой уже шагали в этот день туда и обратно. Они шли долго, эти две заблудшие овечки австрийской армии, то-и-дело совещаясь, сворачивать ли им вправо или влево, Навстречу им никто не попадался, ни верхом, ни пешком, и чем дольше они шли, тем более странным казалось, что местность эта так пустынна.
   Спутник Швейка начал хныкать, что они, чего доброго, находятся позади линии русского фронта. Швейк вспылил. – А если бы и так? Мы атакуем их с тыла – только и всего! Ну, ну, ладно, не хнычь, что мы чуть-чуть сбились с пути! Ведь мы не малые дети, что можем потеряться. Знаешь, когда я лежал в госпитале в Праге, то один больной, у которого был ревматизм, рассказывал нам о таком случае с его полком в четырнадцатом году, когда у них барабанщик и горнист тоже вот так заблудились. Они пошли где-то в Галиции в одну деревню к девочкам, чтобы в последний раз поспать с ними перед тем, как их убьют; ну, и заспались они с девочками-то, а когда проснулись поутру, то полк их уже ушел – нет его! Они так и окаменели. Иисус-Мария, что теперь делать? Принялись они это искать свой полк, точь-в-точь как мы теперь ищем свой батальон, – туда, сюда… Горнист нес рожок, а барабанщик – барабан. Горнист был из образованных, инженер, что ли, и пока они так шли, нарисовал барабанщику карандашиком на оборотной стороне барабана карту местности. Он занес на нее каждую деревушку, каждую лужу, каждый крест, каждую дикую грушу, каждый ручеек, каждого св. Яна Непомуцкого, каждую навозную кучу, каждую церковь, каждую лавочку, каждую харчевню, все дороги, просеки, овраги – словом, все, что они видели, когда проходили. И так они плутали с августа по ноябрь и исходили вдоль и поперек всю Галицию. Отъелись они, как борова, а, на барабанной шкуре было уже все, что полагается на географической карте. И вот однажды под вечер, где-то недалеко от венгерской границы, они натыкаются на свой полк. Но только там никто уж их и не знал, кроме ротного, потому что за это время-полк был несколько раз почти совершенно уничтожен и вновь сформирован из маршевых батальонов. А ротный ни за что не хотел поверить, что это они, пока не пощупал своими руками; потому что Красный крест давно уже объявил, что они пропали без вести или попали в плен, чтобы не платить пенсии их матерям. Потом ротный послал барабан в Вену в военно-топографическую академию, и там по этому барабану были изготовлены карты генерального штаба, причем пришлось много исправлять и дополнять, чего нехватало на карте Галиции. Горнисту дали потом большую золотую медаль, барабанщику – серебряную. Горниста назначили полковым горнистом, а барабанщика пришлось посадить в тюрьму в Терезиенштадте, потому что он выразился, что офицеры, которые составляют карты местности, идиоты и только обкрадывают казну… И знаешь, приятель, по такой карте, которую сделал горнист, вообще невозможно заблудиться!
   И, словно подтверждая эти слова, лес стал редеть, и между верхушками деревьев показались клочки голубого неба. Спутник Швейка ускорил шаг, опередил Швейка и воскликнул:
   – Ей-богу, поле! А вон и деревня! Там наверно кто-нибудь есть! Так, оно и оказалось – из-за деревьев па опушке леса выступил кадет Биглер и спросил:
   – Ну, что, нашли домик лесничего? Достали там что-нибудь для меня? Ведь вы же шли со мной в головном дозоре. И…
   – Никак нет, господин кадет, – перебил его Швейк. – А вы тут одни? Мы шли с вами но в головном дозоре, а были назначены для связи; с вами же шли другие. Так, вы, значит, послали их в домик лесничего? Мы не видели ни домика лесничего, ни своих товарищей, потому что мы заблудились. За нами никто не идет, мы начисто отбились от батальона, и никто о нас ничего не знает. Теперь батальон-то, может быть, у чорта на рогах, господин кадет, и нам придется одним воевать… Да вы не беспокойтесь, господин кадет, перемелется – мука будет! Потому что очень многие воюют за свой риск и страх.
   Кадет Биглер малодушно повесил голову; золотая медаль ускользала из его рук куда-то в туманную даль, и он только тяжко вздохнул:
   – Ах, как мне есть хочется! И живот у меня разболелся. Я, знаете, напился воды, и теперь мне следовало бы съесть чего-нибудь горяченького. Может быть, те-то от лесничего скоро вернутся. Будьте спокойны, они не придут, господин кадет, – уверенно возразил Швейк, – они тоже заблудились. До вечера теперь уж недолго, так что нам самим придется что-нибудь себе промыслить. Наших мы все равно сегодня не найдем. Еще счастье, господин кадет, что вы – офицер и что у вас есть карта. Утром вы разберетесь, где может находиться наш батальон, и мы прямо туда и отправимся. А сейчас, я думаю, было бы самым лучшим поискать вон в той деревушке ужин и ночлег.
   – Идите, куда хотите, – простонал кадет Биглер, судорожно схватившись руками за живот. – Иисус-Мария, какая адская боль! Может быть, 'настал мой последний час! Но я ни за что не ручаюсь, Швейк. В этой деревушке могут оказаться русские!
   – Ну, если русских там нет, то мы бросимся в штыки, а если там русские, то мы отступим, – философски; заметил Швейк. – Но вы же совсем больной офицер, господин кадет, а честный солдат не должен покидать на произвол судьбы своего больного начальника. Я, как старший, принимаю на себя командование. Направление – вон на ту деревню. Шагом… марш!
   Они подхватили извивавшегося и корчившегося кадета с обеих сторон под руки и двинулись по ухабистой дороге к деревне. Биглер чуть не умирал от страха, что они попадут прямо к русским в лапы, но Швейк, оставался невозмутимым.
   – Знаете, господин кадет, – обратился он к нему, – я вам вот что скажу: чему быть, того не миновать, и без божьей воли ни один волос не спадет с вашей головы. На-днях один солдатик у костра рассказывал, как они в прошлом году шли в наступление на русских, и как с ними был и фельдкурат. Остановились они на привал в лесу, и его преподобие начал закусывать. У него была и венгерская колбаса, и яйца, и красное вино… И вдруг русские обнаружили их, да как начали шпарить по ним шрапнелью и снарядами… Все разбежались, кто куда; только господин фельдкурат остался сидеть на срубленном дереве, разложил на нем салфетку и в ус не дует. Он даже кричал на солдат: «Куда побежали, подлые трусы? Вы всюду находитесь в руке божьей, и бог никого не попустит погибнуть без вины. А что бог сотворит, то есть благо». А тут вдруг разорвался снаряд, как раз последний, и когда рассеялся дым, то на стволе па белой салфетке остались только бутылка вина, шесть яиц и венгерская колбаса, нарезанная ломтиками. Чистая была работа, господин кадет, такая чистая, что от господина фельдкурата даже и пуговицы не нашли, а с его завтраком ничего не случилось. Потому что на свете так уж устроено, что с каждым случается непременно то, что ему на роду написано. Если нам суждено попасть в плен, то мы и попадем, потому что такова господня воля. А кроме того, говорят, что русские…
   – Послушайте, Швейк, – перебил его кадет "Биглер, – здесь речь идет, конечно, не только о плене, но русские ведь истязают своих пленных. Они выкалывают им глаза, отрезают уши и нос… Вы разве не знаете, что русские – людоеды и варвары? Швейк безнадежно махнул рукой.
   – Рассказывают-то про них всякое, – возразил он, – но таких вещей они уж больше не делают. Это делалось в воины с турками или вот еще, когда наши заняли Герцеговину. А о таком пустяке, как лишиться носа, не стоит и говорить. В Жижкове жил некто Антон Вейвода, у которого болезнь-то эта, рак, кажется, начисто весь нос отъела. А он потом угощал приятелей в кабаке и хвастал: «Сегодня я настрелял семь крон: сорок хеллеров да еще две рубашки, да две пары ботинок; а пока у меня рыло было в порядке, то, бывало, за целый день еле-еле восемьдесят хеллеров наскребешь». В старые-то времена, господин кадет, существовали разные пытки, и для них были придуманы очень хорошие инструменты. Вот, когда приедете в Прагу, то побывайте в Городском музее. Например, для людей устраивались дыбы, людей вытягивали на лестницах, ломали им кости на колесе, прибивали гвоздями за язык… И люди охотно подвергались всему этому, если только их перед тем соборовали; в те времена это делали охотно, потому что это служило к вящей славе божьей. У такого еретика или у какой-нибудь ведьмы раздробляли все, как есть, кости, загоняли им под ногти подковные гвозди и давили их в тисках. И у всякого инструмента, которым это делалось, было свое название, смотря по тому, для чего он должен был служить: для раздавливания ног употреблялись «поножи св. Иосифа», для выбивания зубов – «десны пресвятой богородицы», Для ломания костей – «ребро св. Петра». Таким образом еретик или преступник или пленный уже вперед знал, чем его будут тешить, и когда главный инквизитор приказывал принести тиски св. Валентина, то он мог быть спокоен, что из него хотят приготовить ливерную колбасу на великий пост… Ну, так вот, всего этого у русских нет, и с нами ничего не может случиться. А если нож хорошо отточен, то – чик! – и уха как не бывало. И если человек хорошо терпит боль и остается при этом спокойным, то его объявляют святым. Ведь вот в Риме жгли же одному папе огнем бедра и прочее, а когда решили, что, пожалуй, будет с него, он вдруг с такой приятной улыбочкой им и говорит: «Ах, пожалуйста, господа, переверните меня на другой бок, потому что мне хотелось бы равномерно поджариться с обеих сторон. Уж очень я люблю во всем симметрию».
   Тем временем они достигли деревни, и кадет Биглер предложил еще чуточку подождать, пока совсем стемнеет. Они уселись в каком-то садике за сараем. Кадет охал и стонал, солдат пополз на четвереньках к халупе, чтобы выяснить положение, а Швейк утешал болящего:
   – Мы вам сварим бульону, господин кадет, и я накрошу туда побольше луку. А потом мы вам положим на живот теплый кирпич – это очень помогает. И мы вас не бросим, господин кадет.
   Солдат вернулся и стал уверять, что к деревушке, кроме нескольких крестьян, никого нет. Это значительно ободрило кадета. Оки поднялись и постучали в окно халупы. Им открыла какая-то старуха и в ужасе вскрикнула при виде солдат. Затем она заломила руки и стала причитать:
   – Ничего у меня нет, господа солдаты, ничего! Москали все у меня позабирали!
   – А давно ли они у вас были, москали-то? – осторожно осведомился кадет Биглер.
   – Недавно, батюшка, недавно, – верещала старуха. – И сегодня утром были, и вчера вечером были, и каждый день приходят. Нет у меня, батюшка, ничего, все, как есть, москали позабирали. Даже кору с деревьев ободрали и от нее так и дохли.
   – А отхожее место есть? – снова спросил кадет, у которого резь в желудке не прекращалась.
   Старуха энергично тряхнула головой.
   – Нет, ничегошеньки нет, батюшка ты мой. Все москали позабирали.
   – Постой, старая, мы сами посмотрим, – сказал Швейк, отталкивая ее в сторону и входя в халупу. Для обыкновенной русинской халупы она была чиста и даже нарядна; в большой русской печи пылал огонь, а на приступочке лежали приготовленные для печения хлебы. Швейк открыл дверь из горницы в чуланчик; там белели в плетенках кучки яиц, а с потолка свешивались окорок, куски грудинки и связка домашних копченых колбас. У Швейка даже дух захватило от радости. Он вернулся в сени, чтобы позвать товарища и кадета, которых старуха изо всех сил старалась уломать.
   – Мы – совсем нищие, – повторяла она, – А вон там, за речкой, солдаты найдут халупы, где живут богатые мужики. У нас москали все позабирали.
   – Брось ты ерунду молоть, бабка, – по-приятельски окликнул ее Швейк. – Слышали мы эту песню: москали, мол, все позабирали, и даже кору с деревьев посдирали и от этого околели… Господин кадет, дозвольте доложить: так что можете итти смело – у этой старой ведьмы в чуланчике целая колбасная торговля. А ты, бабка, – снова обратился он к хозяйке, – слушай: мы у тебя поужинаем и переночуем. Конечно, не задаром – за все будет заплачено. Добром или силою. Чорт возьми, что ж ты не хочешь впускать даже нашего пана капитана? А ну-ка!
   Швейк выхватил из ножен штык и приставил его острие к горлу старухи; та взвизгнула, отпрянула и, перепуганная, подобострастно пригласила господ солдат последовать за нею. В горнице при свете от печки она разглядела, что среди них был офицер. Она забормотала: – Пан капитан, пан капитан! – и стала ловить руки кадета, чтобы поцеловать их.
   – Вот видишь, бабка, теперь ты мне нравишься, – промолвил Швейк, покровительственно похлопывая ее по плечу. – Так и надо уважать солдат.
   Кадет Биглер вытащил из кармана деньги. Старуха с готовностью принесла нежданным гостям хлеба и молока и достала откуда-то копченой грудинки, не спускал в то же время глаз с входной двери.
   Швейк вскипятил крепкого чаю, уложил больного на лежанку, заменявшую постель, и прикрыл его старухиной шубой; и кадет, у которого от горячего чая резь утихла, быстро заснул.
   За мясом и хлебом оставались только Швейк со своим товарищем; старуха сунула хлебы в печь и вышла, словно кого-то поджидая. Солдат, прожевывая огромный кусок, сказал Швейку:
   – Прекрасное мясо. Хорошо просоленное и прокопченное, и хотя немножко и припахивает у кости, но это ничего. Лучше всего бывает, братец ты мой, мясо коптить с опилками, а под ним жечь можжевельник. Тогда оно получается все равно что пирог, чистый пирог, скажу я тебе.
   – Ну, это не очень-то похоже на пирог, и ты, смотри, не объешься, – возразил ему Швейк. – Ну, да мясо есть мясо, а мясо охотно ест даже всякая собака.
   В этот момент старуха вернулась, а вслед за нею вошла молодая, рослая, красивая женщина. Старуха представила ее:
   – Это – моя дочь. Муж у ней на войне. Видишь, – обратилась она к молодухе, – к нам пожаловали гости, наши солдатики, наши господа и защитники. Они гонят москалей.
   Молодуха широко улыбнулась, показав крепкие белые зубы, и Швейк вежливо предложил ей кружечку чая.
   – Прошу вас, выпейте с нами, пани. А как зовут пана? А кофточка у вас сидит отлично.
   И он провел рукой по ее полной груди.
   Она принялась за чаепитие и вступила в оживленную беседу со Швейком, руки которого никак не могли успокоиться; то-и-дело что-нибудь щекотало его ладони, и потому всякий раз, когда старуха отворачивалась, он вытирал их о кофточку или юбку молодухи.
   Товарищ был совсем сонный. Старуха принесла из сеней полушубок и исчезла с ним в чуланчике, бросив выразительный взгляд на дочь; но та непринужденно рассмеялась, когда Швейк, ущипнул ее за икру.
   Затем она поднялась, заявив, что пора спать, и полезла на печку, куда предварительно перенесла с лежанки, на которой спал кадет, довольно грязную подушку. Товарищ Швейка растянулся на скамейке, но вскоре ему показалось слишком жестко, и он перекочевал на пол. Заметив беспокойство Швейка и его умиленные взгляды в сторону печки, он пробормотал:
   – Не понимаю, что тебе за охота! Неужели ты не видал баб у себя дома? Ложись-ка лучше спать; и без того после этой свинины у нас сон будет неспокойный.
   – Да, ты прав, – согласился Швейк, укладываясь рядом с ним. – А знаешь, ведь я это только так, нарочно. Потому что ни одна баба не обижается, когда ты ей даешь понять, что она тебе нравится. Ну вот, это наш первый ночлег под крышей с тех пор, как мы потерялись. Что ж, тут еще не плохо; во всяком случае, лучше, чем в лесу, когда шел такой дождь. Я тогда еще рассказывал у костра господам офицерам, как один каменщик задумал подарить своей жене на именины ангорскую козу, а господни поручик Лукаш мне не поверил и на другой день сказал, что таких вещей люди на именины не дарят. А между тем, люди со зла дарят друг другу на именины еще более глупые подарки, чем ангорскую козу, которая все-таки хоть пользу приносит. Вот мне пришлось раз купить у некоего господина Крауса, бухгалтера в радлицском кооперативе, сенбернара, которого ему подарила его невеста на именины в день св. Иоанна. Это был чудесный сенбернар, ростом с годовалого бычка, а он уступил его мне за пятерку, только бы избавиться от него, потому что, по его словам, он не мог без сокрушения сердца глядеть на эту собаку. И он поведал мне все свое горе, которое он принял из-за этого пса. Он, понимаешь, подарил своей симпатии па именины золотые часики на браслете и обручился с нею, но жениться он не торопился, так что на его именины она, в свою очередь, подарила ему эту самую собаку. Он даже плакал, когда он мне рассказывал это, ей-богу! Квартирная хозяйка, у которой он прожил шесть лет, сразу же, как только он вернулся в Иванов день с фейерверка и привел на веревочке своего сенбернара, не пожелала с ним даже разговаривать, а утром отказала от комнаты, потому что собака всю ночь напролет скулила и другие жильцы жаловались. Он упросил ее, чтобы она его оставила, что он будет платить в месяц на пять крон больше, а собаку возьмет к себе в комнату, а на утро пришел дворник справляться, почему это у нижних жильцов протекает потолок, не стирают ли тут в комнате и не течет ли корыто. А потом квартирная хозяйка заявила, что она за собакой убирать не будет и кормить ее тоже не будет. Но господин Краус не потерял головы, он погладил своего пса и, сказав ему: «Эх, ты, подарок моей обожаемой, моей прелестной Милены!» – отправился с ним в конскую мясную, к господину Штапецу в Коширше, и купил собаке колбасы и сосисок. Он накупил на шесть крои восемьдесят штук и полбуханки хлеба и в обед стал кормить собаку; он бросал ей куски колбасы, сосиски и хлеб и потешался тем, как она ловит их на лету. Он скормил ей все дочиста, а когда вернулся вечером со службы, собака выла от голода. Так что господин Краус опять пошел к господину Штапецу и накупил ливерной колбасы на десять крон. Тот хотел было послать их с мальчиком, но господин Краус стал уверять, что он может и сам донести. Тогда господин Штапец ему сказал: «Да вы не беспокойтесь, мой мальчишка никому не скажет. Где помещается ваш ресторан? У вас в карте кушаний часто есть „свежая домашняя ливерная колбаса“, даже летом? Зимою я мог бы ежедневно поставлять вам свежую колбасу „из чистой свинины“, потому что зимою чаще случается, что лошади ломают себе ноги». Таким образом, господин Краус ежедневно ходил в конскую мясную и к, булочнику, а по вечерам водил собаку гулять на набережную. Там его ожидала Милена, и они доходили до Смиховской гавани. Милена прижималась к нему, собака ковыляла за ними, и барышня весело улыбалась и говорила: «Гензель, мы с тобой совсем как настоящие английские лорд и леди на прогулке. Ты рад моему подарку? Нравится он тебе?»
   – До конца июля, – продолжал Швейк, – господин Краус эту марку выдерживал, а потом сказал своим сослуживцам: «Мне остается на выбор не очень много. Либо я должен застрелить собаку, либо сам застрелиться, либо обокрасть кого-нибудь, либо жениться. Иначе я не могу больше существовать». И в конце концов он решил жениться, когда Милена стала плакать, что он хочет отдать собаку, которую она ему подарила. А через два дня после свадьбы его молодая жена пришла ко мне просить, чтобы я забрал у них сенбернара, потому что она не желает держать его в квартире и дешево его уступит. Я и сторговал его за пятерку, да молодая завернула мне еще на придачу кусок свадебного пирога… Вот то-то и есть, друг милый! Всякие бывают у людей намерения и цели, но они делают что-то другое, говорят тоже что-то другое и только водят тебя за нос со своей политикой. Сказать по правде, дружище, так… Эге, да ты уж спишь?
   Солдат храпел, как простуженный бульдог. Швейк легонько отодвинул его в сторону, и, так как спящий не шевельнулся, он тихонько подкрался и поднялся к печке. Там он влез на приступочек и, шаря руками, вскоре нашел две голые, сильные ноги; он погладил икры и выше и, когда они не дрогнули, смело полез на печку. Из темноты из-под самого потолка раздался заглушенный и отнюдь не сердитый голос: «У, чорт косой! Куда лезешь?» Затем послышалось какое-то ворчанье, закончившееся вкрадчивым и покорным: «А головной платок ты мне купишь?» После этих слое в халупе снова воцарилась торжественная тишина, прерываемая только храпом и таинственными шорохами на печке.
   Около полуночи где-то вдали залаяли пушки, но никто их не слышал, ибо даже на печке, после всех тревог и треволнений этого дня, Швейк погрузился в благотворный сон. Ему и в голову не приходило, что на его пути к востоку после каких-нибудь трехсот-четырехсот пройденных километров нравственность настолько уже изменилась, что для достижения того, чего у нас добиваются клятвами в вечной любви и верности, нотариальными договорами и пастырскими благословениями перед алтарем, оказалось достаточным легкого кивка на вопрос: «А головной платок ты мне купишь?» Впрочем, это было обычной логикой подобного положения: какой-нибудь примадонне подавай брильянты, а простой бабе в русинской халупе достаточно пообещать купить головной платок.
   Утром, когда кадет Биглер проснулся, старуха уже хлопотала около печи, а Швейк варил ему кофе с молоком, дуя на кастрюлю с кипевшим молоком. Заметив, что кадет пытается встать, Швейк подошел к нему и сказал:
   – Так что, господин кадет, дозвольте доложить: ночью никаких особых происшествий не было. А как вы себя чувствуете, господин кадет? Лучше? Я сейчас подам вам завтрак.
   – Швейк, – мягко отозвался кадет, – давайте его поскорее. У меня уже ничего не болит. Но ослаб я, как муха. А что неприятель? Ничего не видать и не слыхать? Ох, не знаю, смогу ли я с вами итти дальше.
   – Мы вас не покинем, господин кадет, что бы ни случилось, – твердо заявил Швейк: – Здесь, в этой халупе, нам нечего бояться какой-либо опасности. Молодуха спит на печке.
   – А русские? Разве они не приходили? – спросил кадет.
   – Никак нет, господин кадет. Так что старуха нас вчера надула – русских здесь вообще не видывали. Молодуха, та гораздо откровеннее и сообщила мне правильные сведения: русские отступали, вдоль железнодорожного пути, где проходит шоссе. Думается мне, господин кадет, что лучше всего будет передохнуть здесь, пока, вы вполне не поправитесь. Пушки стреляют сегодня уже далеко отсюда.
   Кадет ничего не возразил и дал Швейку увести себя в сад; возле сарая солдат колол уже дрова и позвал на помощь Швейка.
   Они принялись колоть вдвоем; тупой, ржавый колун скрипел, вонзаясь в дерево, и поленьев набралась такая куча, что молодуха, выйдя на двор, благодарно улыбнулась солдатам.
   – Ну, что, братцы? А ведь приятнее колоть дрова, чем драться на войне? А сколько работы вы с меня сняли!
   – Эх, милая, – ответил польщенный Швейк, – да чего бы я для вас ни сделал! Сердце я бы с вами поделил, а не то, что дрова вам поколоть. Ведь у меня к вам – самые лучшие намерения.
   Баба, которая и так уж ничего не понимала, засмеялась и пошла работать; Швейк оставил колун торчать в коряге и обратился к своему приятелю:
   – Слушай, человечек, что бы ты ни делал, ты всегда должен делать это с самыми лучшими намерениями, если хочешь, чтобы, оно удалось. Ну, конечно, сперва тебе надо поразмыслить, как бы не случилось чего такого, что могло бы помешать. Вот, например, в НАходе был бургомистр: его вызвали в окружное управление и уведомили, что в НАход изволит прибыть его императорское величество и что поэтому община должна все приготовить для встречи, когда император проедет. Бургомистр – давно это уже было! – тотчас же созвал всех членов общинного совета и сообщил им, какая честь выпала их городу между другими, потому что он был приличный бургомистр, а не такой, как некий Вена Земанек в Козоеде, который всегда, закрывая заседание совета: заканчивал: «До свиданья, господа. Помните, что мы – члены одной общины и что наши дела идут все хуже и хуже!» Ну, нАходский бургомистр распорядился построить триумфальные ворота и, так как это был такой человек, который любил что-нибудь особенное, то принялся сочинять надписи для этих ворот. За два дня до торжества он велел позвать художника, запер его с полотном у себя в квартире и вообще не отпускал его домой; потом они вдвоем ночью, совсем одни, прибили надпись к воротам, закрыли ее полотнищем, чтобы никто не мог прочесть и стали дожидаться утра, когда должен был приехать император. Ну, император приехал, полицейский дернул веревочку, полотнище упало, и все люди прочли на воротах художественно исполненную надпись: «Хвала Иисусу Христу! К нам едет Франц-Иосиф!». Императору это очень понравилось, и, когда бургомистр обратился к нему с приветственной речью, император сказал ему: «Очень, рад, что вы в НАходе состоите бургомистром. А что, ходят еще плоты по Влтаве?» Потом он проследовал дальше, а бургомистр получил на память золотые часы, на крышке которых была выгравирована эта же надпись, а также получил орден с короной «за особые заслуги». Бургомистр этим, понятно, очень гордился, и так как он был уже очень стар, то избрали вместо него сына. Сын еще только первый год состоял бургомистром, как его тоже вдруг вызвали в окружное управление, потому что его императорскому величеству снова благоугодно было проследовать через НАход, так что община должна была позаботиться о достойной встрече. Молодой бургомистр тоже заперся и стал придумывать, какую бы надпись сделать на триумфальных воротах. Затем он купил полотна, сам намалевал надпись и ночью укрепил ее на воротах, снова прикрыл полотнищем и никому, даже отцу, не сказал ни слова. Приезжает император, полицейский спускает полотнище, и вот на воротах появляется надпись: «Иисус-Мария и Иосиф! К нам едет Франц-Иосиф!» Ну, император вообще не пожелал с ним разговаривать, даже когда тот произнес приветственную речь по шпаргалке, которая у него была запрятана в шляпе. Император даже не сказал ему, что рад, что НАход находится в Европе, и поехал дальше. А потом этого бургомистра сместили и посадили на четыре месяца за оскорбление величества и всего императорского дома. Однако и у него ведь были самые лучшие намерения, как и у его отца, но только он не поразмыслил, как надо приступить к делу и что из всего этого может получиться.