«Совсем как при полицейской облаве, – подумал он, – когда полиция ищет кого-нибудь в Праге». И, прибавив ходу, сказал офицеру:
   – Я только хотел подождать здесь моего господина поручика. Вы, пожалуйста, не расстраивайтесь, потому что я и сам знаю, что строгость всюду необходима. Тем более на поле сражения.
   И он снова исчез в толчее. Потом он попал в наспех вырытый окоп, откуда отчаянно отстреливалось несколько совершенно измученных и ошалевших солдат. Но едва он успел ввалиться туда, как раздалась команда:
   – Рота, прямо по неприятелю пальба – начинай!
   Винтовки затрещали, и тысячи огненных вспышек осветили темноту. Минут десять продолжалась трескотня выстрелов, с четверть часа летели шрапнели и гранаты за окоп; затем огонь на флангах усилился, тогда как в центре по команде! «Прекратить огонь!» – он замолк.
   И вновь тишина была прервана командой'
   – Примкни штыки! В атаку! В атаку! Вперед! Вперед!
   Вся эта человеческая масса ринулась вперед, чтобы схватиться врукопашную и штыками в живот или грудь добить тех, кого пощадили пули, шрапнель и осколки снарядов. Едка успели люди выбраться из окопа, как начала стрелять австрийская артиллерия. Слышно было, как кто-то кричал в полевой телефон:
   – Заградительный огонь! Шрапнелью!
   Военная техника оказалась во всех отношениях совершенна: кому мало было для воодушевления одного рома, тому помогала своя же артиллерия, расстреливавшая отстающих.
   Швейк был увлечен общим потоком. В несколько секунд наступавшие пробежали небольшое расстояние, отделявшее их от второй линии русских окопов. Но последние оказались уже пустыми. Кроме валявшихся повсюду убитых и раненых, здесь не было ни одного неприятельского солдата – все успели во-время убежать.
   – Не задерживаться! Вперед! Вперед! – кричали офицеры. Атакующие перемахнули через окоп и помчались дальше в темноту. Швейк остался один среди раненых.
   – Что, ребята, досталось вам, на орехи? – участливо промолвил он, вливая им в рот немного воды из своей фляги. – Что ж вы раньше-то не удрали? Ведь с нашей пехотой, знаете, шутки плохи. Да что солдаты – даже я штатский человек, если он пьян, часто бывает способен причинить другому тяжкое телесное повреждение. Вскоре солдаты вернулись обратно; русские, воспользовавшись темнотою, исчезли, словно в воду канули, и солдаты, вытаскивая убитых и раненых из окопов и передавая их санитарам, ругались:
   – Чорт возьми, этак, значит, завтра с утра нам опять придется за ними гнаться! Теперь они, пожалуй, до самой Москвы не остановятся. Говорят, германцы уже в Варшаве. Пожалуй, если мы каждый день будем их так колошматить, как сегодня, то скоро им капут.
   – А много ли их еще осталось, камрад? – спросил Швейк. – Хорошо было бы распределить их поровну на все время, сколько будет еще продолжаться война. На каждый день по определенной порции. Потому что нехорошо сожрать все разом. Вот в Млада-Болеслави в сберегательной кассе служил кассир, некто Вильд, так тот тоже не сразу, а медленно, раз за разом крал из кассы, чтобы заметно не было. И ведь все ж-таки, хоть он и помалу брал каждый день, обчистил кассу до последнего грошика. Или вот еще господин Дрозд в католической сберегательной кассе при общине св. Венцеслава, о которой так, много писали в газетах; он тоже крал, потихоньку и осторожно, так что даже и сам св. Венцеслав ничего не заметил, пока касса не опустела. Словом, не надо разевать рот сразу, если даже хочется проглотить весь мир, потому что таким образом немало народу вывихнуло себе челюсть. Мирное царствование его императорского величества продолжалось пятьдесят лет, пока приготовились к войне. А господин Дрозд в Венцеславовой кассе крал четырнадцать лет.
   Какая-то фигура протиснулась к нему и с возгласом: «Швейк, ты тоже еще жив?» – бросилась ему в объятия.
   – Да, да, это я, живехонек! – просиял Швейк. – А с тобой, Марек, вольнопер, тоже ничего не случилось? А я уж думал, что больше никогда тебя не увижу, что тебя стащили уже в лазарет.
   – Капитан Сагнер, так того санитары, действительно, унесли, – сказал кто-то рядом. – Он, говорят, контужен снарядом.
   – Молчал бы уж, когда не знаешь! – перебил его другой. – Так-таки непременно уж и снарядом! Просто, у него есть пилюли, от которых человек сразу лишается чувств; это ему дал наш врач. Я уже три раза видел его в бою, и никогда-то он не доходил дальше первого окопа. Он падает в обморок и остается в таком состоянии до тех пор, пока не попадет в тыловой госпиталь. Что ж, офицерам-то живется неплохо, у них знакомства среди врачей. А вот наш брат не попадет домой, пока не принесет на перевязочный пункт подмышкой свою собственную голову.
   А Марек добавил, наклонясь к самому уху Швейка:
   – Я уж тоже слышал об этих пилюлях… У меня, знаешь, нехватает духу причинить себе какое-нибудь увечье. А здесь раньше или позже человека непременно убьют.
   – Утро вечера мудренее, – солидно промолвил Швейк. – Я так полагаю, что нам следовало бы теперь маленько соснуть. А что делается там, впереди? Что вы там видели?
   – Да ничего, – зевая, ответил Марек, – только три русских орудия да несколько пулеметов. Мы их там так и оставили, потому что никому не охота с ними возиться. Ужас, до чего мы устали!
   Вольноопределяющийся поднял воротник шинели и моментально уснул. Швейк еще минуту возился со своей трубочкой; а когда капрал приказал ему заступить в караул, он молча взялся за винтовку, вылез из окопа и пошел в том направлении, которое указал ему капрал.
   Пройдя всего несколько шагов, он обо что-то споткнулся и при свете разгоревшейся трубочки взглянул на землю. Перед ним лежала чья-то оторванная нога в высоком сапоге, вместе с желудком и обрывком кишки, обвившейся вокруг голенища.
   – Бедняга, – участливо пробормотал Швейк, – видно, придется тебе в два приема являться на тот свет. Ну, по крайней мере хоть санитары с тобой не мучились; хорошо, когда они не проклинают человека после смерти.
   Он предложил солдату, которого он сменил, лечь спать, а сам пошел дальше. Вскоре он различил в темноте три орудия, обращенные дулами в том направлении, откуда наступали австрийцы; недалеко от орудий стояли два пулемета.
   «Ишь ты, они у них на колесах, – подивился Швейк. – Это у них хорошо придумано – по крайности, не приходится таскать их на спине».
   Он впрягся в постромки одного пулемета, а другой прицепил к тыльной части первого. Айда – пошли!
   Колеса заскрипели, и Швейк вернулся на свое место. Он остался стоять на посту, а когда через час его сменили, он дотащил оба пулемета до своего окопа и заснул подле них блаженным сном.
   Едва забрезжил свет, окопы ожили; унтер-офицеры грубо расталкивали заспавшихся солдат и кричали:
   – Разбивка. Всяк ворочайся в свою часть. Кто из 91-го – направо. Из 66-го гонведного – в тыл, сменяться.
   Швейк разбудил Марека, а затем вылез из окопа, снова впрягся в пулеметы и потащил их направо, где вскоре заметил поручика Лукаша, принявшего командование батальоном и вновь его формировавшего. Многих людей недоставало, и изумление Лукаша было совершенно искренне, когда перед ним вдруг предстал солдат, левой рукой отдававший честь, а в правой державший ремень, к которому были привязаны два пулемета, и отрапортовавший:
   – Так что, господин поручик, честь имею явиться – рядовой Швейк, ординарец. Так что особых происшествий никаких не было, а сражение мы выиграли полностью. Эти два пулемета я отбил вчера при наступлении, только они плохо смазаны, и колеса скрипят. Дозвольте доложить, я хотел бы посвятить эту военную добычу моему полку, чтобы он покрылся большей славой в газетах.
   – Швейк, – прикрикнул на него поручик, стараясь сохранить серьезность, – а вы знаете, что ожидает ординарца, который во время боя отлучился от своего начальника? Расстрел!
   – Никак нет, господин поручик, не знаю, – добродушно ответил Швейк. – Но только, дозвольте доложить, господин поручик, я дожидался вас, потому что знал, что вам без меня будет страшно и скучно; а тут какой-то незнакомый господин поручик гусарского полка хотел было меня застрелить из револьвера. И еще дозвольте доложить, что мы сражение выиграли без чужой помощи, а я теперь уж от вас ни на шаг не отстану, господин поручик… Осмелюсь спросить, сегодня опять ром выдавать будут?
   – А, господин Швейк! – раздался в этот миг голос подпоручика Дуба. – Где это вы изволили пропадать? Я знаю, что вы даже ни одного патрона не расстреляли, и очень удивляюсь отсутствию известий, что господин Швейк находится уже на русской стороне. Швейк взглянул на него, готовясь дать ответ, но поручик Лукаш предупредил его; указывая на военную добычу Швейка, он резко сказал Дубу:
   – Швейк – храбрый солдат, и я представлю его к малой серебряной медали. Вчера вечером во время атаки он отбил у неприятеля два пулемета. – И, обращаясь к Швейку, вполголоса добавил: – Молчи уж, идиот! Где это ты нашел их среди старого хлама и чего вздумал притащить сюда?
   Но Швейку так и не пришлось ответить. С неприятельской стороны загремели орудия, и три снаряда разорвались так близко, что Швейк, всплеснув руками, воскликнул:
   – Так что, господин поручик, дозвольте доложить, русские палят из тех самых пушек, от которых я увел вчера эти пулеметы. Иначе быть не может.
   – Как? Вы отбили даже орудия? – спросил поручик Лукаш. – Почему же вы их оставили на месте?
   – Да потому, господин поручик, – вздохнул Швейк, – что мне одному пушки не стащить было; это, извините, даже паре лошадей не под силу.
   Огонь русских становился все сильнее и напряженнее; через полчаса показались резервы для поддержки их наступления. Они шли густыми колоннами, спокойно и решительно, тупо и покорно, словно им ни до чего дела нет, и вливались в передовую линию.
   «Это они готовятся к контр-атаке или глубокому охвату с флангов, – подумал поручик Лукаш. – Видно, отступать им уже надоело».
   Его предположение оказалось правильным. Неприятельские ряды огласились вдруг раскатистыми, громовыми кликами «урра-ааа!», и русские бросились в атаку.
   Батальон дрогнул, но выдержал их натиск. Русские отхлынули назад, но около полудня их «ура, ура, урааа!» снова потрясло воздух, и поручик дал приказ к отступлению.
   Впрочем солдаты начали отступление, не дожидаясь такого приказа. На всех склонах и возвышенностях, сколько хватал глаз, появились русские войска, словно саранча, и роте гонведов, назначенной прикрывать отступление до того момента, когда русские подойдут вплотную и сметут ее, едва удалось предотвратить панику. Как только солдаты услышали команду Лукаша: «Назад, назад!» – они лихо надели фуражки козырьками на затылок и немедленно повернули вспять.
   – Теперь мы опять будем с недельку наступать таким манером, – кричали остряки. – Гляди, ребята, все черно от них. Смазывай пятки заячьим салом, братцы, и – ходу!
   Так бежали они до полудня. Затем отступление было остановлено германцами, которых спешно перебросили на грузовиках к месту прорыва, словно наложили вату на глубокую рану. В это-время батальон, в котором был Швейк, докатился до какой-то станции, где ярко горел интендантский склад, грозя поджечь стоявший наготове поезд.
   Русские остановились, чтобы собраться с силами. К вечеру их наступление возобновилось. Артиллерия открыла ураганный огонь, под прикрытием которого они все ближе и ближе наседали на австрийцев.
   Линию фронта невозможно было удержать; она заколебалась и стала медленно подаваться назад. Пришел приказ занять станцию; батальон отправился туда, но русская артиллерия тотчас же сосредоточила свой огонь на здании станции, так что поезд едва успел отойти целым и невредимым.
   – Удержать станцию во что бы то ни стало! – приказал поручику Лукашу через своего ординарца начальник бригады.
   – Передайте начальнику бригады, чтоб он сам пришел держать ее, – накинулся поручик Лукаш на ординарца. – Тут не то что человек, а и кошка не удержится.
   Тем не менее батальон продвинулся почти к самому зданию, но пристрелявшаяся артиллерия осыпала его градом снарядов. Солдаты разбежались, и Лукашу оставалось только ругаться:
   – Чорт бы побрал эту комедию!
   – Так что, дозвольте доложить, – крикнул ему в самое ухо Швейк, – что наш четвертый взвод весь перебит. Господина под-поручика Дуба…
   Снаряды преследовали их по пятам, рвались и забрасывали их землею, и Швейк, напрягая свой голос до адского рева, заорал:
   – Так что, господин поручик, сдается мне, что лучше всего было бы нам убираться отсюда. Они, сволочи, жарят прямо в нас.
   Солдаты, низко пригибаясь к земле, разбегались теперь уже целыми группами; лишь далеко позади станции, в сосновом лесу, удалось остановить их и повернуть лицом к неприятелю. Они залегли, вырыв себе лопатами неглубокие ямки в рыхлой почве. Затем по-отделенно сделали перекличку, и, когда оказалось, что во 2-й роте недоставало почти целиком четвертого взвода, Швейк вышел к батальонному Лукашу и, взяв под козырек, отрапортовал:
   – Так что, господин поручик, дозвольте доложить, что у нас не оставалось времени подобрать господина подпоручика Дуба, как приказывал господин капитан Сагнер, что надо подбирать раненых. Нам его до самого вечера не подобрать, потому что в него угодил снаряд и разорвал его на тысячу кусков.
   «Стало быть, на сей раз сложил свою голову Дуб. Об этом его „господин начальник окружного управления“ ему, вероятно, ничего не говорил!» – подумал про себя поручик Лукаш, а вслух спросил: – Где это было? Там, у станции?
   – Так точно, там его это несчастье и постигло, – отозвался Швейк, – когда русские так крыли, что… Иисус-Мария! – воскликнул он вдруг. – Я ж там потерял свою трубочку!
   Он принялся искать у себя во всех карманах, перешарил вещевой мешок, вытряхнул подсумок; но трубочки нигде не было. И Швейк сказал поручику таким задушевным тоном, какого поручик никогда еще от него не слышал:
   – Все, что с нами случилось, – сущие пустяки, и вы, господин поручик, скоро об этом забудете. Но вот что я теперь стану делать без моей трубочки?…
   Вся фигура Швейка выражала бесконечную скорбь и отчаяние. Они охватили и поручика Лукаша, превратясь у него, однако, очень скоро в гнев и озлобление против всего мира, в котором возможно было такое безумие. Он подозвал Балоуна, приказал откупорить бутылочку сливовица и стал утешаться им в такой мере, что вечером, когда на небе зажглись первые звезды и перестрелка с обеих сторон прекратилась, Швейк, склонившись у подножия вековой сосны над своим поручиком, беспристрастно констатировал:
   – Насосался, как грудной ребеночек, и наверно ему снится что-нибудь очень хорошее. Эх, слишком у него мягкое сердце для войны!
   Затем Швейк прикрыл его шинелью и сам растянулся возле него. И вдруг он вспомнил, что фельдкурат, когда они отправлялись в поход, говорил им в своей проповеди, как чудно на поле сражения, когда кругом пылают деревни и стонут раненые.
   «Надо было дать этому фельдкурату хорошенько по морде», подумал он еще и заснул. Ему приснилось, будто снаряд еще раз разорвал подпоручика Дуба, и тот среди дыма и пламени возносился на небо, словно пророк Илья в своей огненной колеснице.
   – У врат рая толпились души убитых, в самых разнообразных мундирах, а душа подпоручика Дуба старалась протолкаться между ними, усердно работая локтями, и кричала: «Да пропустите же меня, я пал за Австрию и хочу первым говорить с господом-богом! Что, святой Петр, ты говоришь, что ты слуга господень? Но я хочу говорить с самим начальником. Расступитесь, потому что вы еще меня не знаете. Я бы вам не пожелал узнать меня поближе». И вдруг по всему небу разлилось безмерное золотое сияние, среди которого появился почтенный старец в белоснежном одеянии; возле старца стоял светловолосый юноша в забрызганном кровью мундире и с терновым венцом, вместо фуражки, на голове. Старец указал перстом на большую книгу, которую держала перед ним в руках прекрасная дева, и громовым голосом спросил Дуба: «Подпоручик Дуб, почему преследовал ты бравого солдата Швейка? Зачем заставил его выпить бутылку коньяку?» Подпоручик Дуб не ответил на это, и юноша простер руки, в которых подобно расцветшим розам алели кровавые раны. Тогда старец воскликнул: «Иди во ад!» – и подпоручик слетел на землю. Сияние погасло, старец исчез, юноша с терновым венцом заплакал и ушел, закрыв лицо белым покрывалом, и Швейк проснулся со словами:
   – И откуда это человеку такая дрянь в глаза лезет?
   Начинало смеркаться. Швейк схватился за карман и тут только понял, какую понес он вчера утрату. Он быстро вскочил на ноги, дрожа от холода. Все спали, и только караулы мерным шагом ходили взад и вперед между соснами. Швейк вышел на опушку леса. Там стоял на посту солдат из его взвода; услышав за собою шаги, тот вздрогнул от неожиданности и, вскинув винтовку, крикнул:
   – Стой! Кто идет?
   – Ну, чего ты всполошился? – недовольным тоном спросил Швейк. – Это я, иду на разведку. Что ж, ты меня не узнаешь, что ли? Иисус-Мария! Ох, уж эти мне новобранцы! Ни к чорту-то вы не годитесь!
   – Ах, так это ты, Швейк? – протянул солдат, опуская винтовку. – Не знаешь ли, будет сегодня кофе или нет? Не растреляли ли мы вообще-то наши кухни?
   – Не знаю, братишка, не знаю, – буркнул Швейк. – У меня нет времени лясы точить. Они нам еще зададут перцу, москали-то.
   – А отзыв и пропуск знаешь? – спросил солдат, на что Швейк сквозь зубы процедил:
   – Потерянная трубка.
   С первыми лучами солнца снова заревели русские орудия; артиллерия, словно сорвавшись с цепи, громила станцию, мимо которой шел Швейк на поиски своей трубочки, громила, не жалея снарядов, как будто их было у нее слишком много, и она хотела от них поскорее избавиться. С батареи, вероятно, его заметили и начали обстреливать шрапнелью. Потом где-то вблизи застрочил пулемет, поливая свинцом все поле, так что Швейк счел более благоразумным укрыться за зданием станции. Мало-по-малу сообразив, откуда и куда летели пули, он, когда пулемет умолк, двинулся по линии огня. Вскоре он добрался до большой воронки от тяжелого снаряда, уничтожившего их четвертый взвод, и несколькими шагами дальше, как раз, когда он думал, что ему, пожалуй, придется пробродить таким манером до второго пришествия в поисках своего потерянного счастья, – его глаза заблестели.
   В сырой траве лежала трубка, его трубка, и капли росы сверкали на ней, словно слезы, которые она пролила по своему хозяину. Швейк нагнулся, чтобы поднять ее, и пулемет начал в это мгновение шпарить ему прямо под ноги.
   Он поднял трубку, которая вдруг дрогнула в его руке. Швейк со всех ног бросился обратно за станцию.
   Там он вынул из хлебного мешка пачку табаку, набил свою трубочку и хотел ее зажечь; и лишь когда он поднес ее ко рту, он заметил, что в ней нехватало кусочка мундштука и кусочка головки. Их начисто отбило пулей, словно отрезало, и Швейк понял, что это случилось в тот момент, когда он нагибался за трубочкой. Он высунул руку, державшую трубочку, за угол и, погрозив ею по направлению русского фронта, с презрением промолвил:
   – Сволочи! Разве честный солдат делает такие гадости другому честному солдату? Кто вас учил воевать таким образом? Свиньи, подлецы.
   Ответа на этот вопрос не последовало; только гранаты и шрапнель градом сыпались на станцию, а затем огонь был перенесен на некоторое время куда-то за лес, откуда на него отвечала австрийская артиллерия.
   А позади догоравшего склада сидел на корточках Швейк с искалеченной трубочкой во рту и ждал, пока на тлевших головешках закипит в котелке кофе. Ничто не мучило его совести, и божественная невинность сияла на его грязном, вымазанном сажей лице; он безмятежно принялся за кофе, а потом, растянувшись на солнышке, запел:
 
Знаю я чудесный домик,
Там сидит любовь моя
И прилежно вышивает,
Шьет платочек для меня.
 
 
Хорошо тебе, девчонка!
Шить платочек – ведь игра.
Мы же, бедные солдаты,
Мы в строю стоим с утра.
 
 
Стой в строю утеса тверже,
Заклинен, как гвоздь в стене…
Вот примчалась вражья пуля
И впилася в руку мне.
Вышибла бойца из строя…
Унесли, лежу больной.
Напишите, что я ранен,
Моей кралечке домой.
 
 
Одну руку отстрелили,
Ну, а та – раздроблена.
Приезжай да полюбуйся,
Что дружку дала война!
 
 
Нет, зачем тебя мне видеть,
Не хочу совсем тебя;
Славы мне венок сулила,
А я верил все, любя.
 
   Боевая песня Швейка сливалась с воем снарядов. Он пел куплет за куплетом, пока не добрался до того, где раненый отвечает девушке, что ей не следовало ходить к солдатам в казарму и баловаться с ними. Тут он умолк, потому что неподалеку от него раздались чьи-то стоны и плач.
   Швейк пошел на голос. Сразу же за складом лежал на животе молодой солдатик и полз, опираясь на локти, к Швейку; брюки его намокли и почернели от запекшейся крови, он стонал при каждом движении и до жути напоминал кошку с перебитым позвоночником.
   При виде Швейка он с мольбою сложил руки:
   – Помогите, пане, помогите! Ради матки бозки, помогите!
   – Ну, что с тобой случилось, парнишка? – спросил Швейк, подходя ближе. Затем, присмотревшись, он по штанам солдата понял, что тот ранен пулями навылет в обе икры.
   Швейк осторожно поднял его и отнес за склад; там он раздел его, вспорол прилипшие к телу штаны и принес из колодца воды обмыть раны. Солдатик только вздыхал, следя глазами за работой Швейка. Перевязав его, Швейк дал ему хлебнуть из своей фляги и весело промолвил:
   – Пустяки, брат! Все прошло сквозь мягкие части, и кость не затронута.
   Солдат погрозил русским кулаками:
   – Холеру вам в бок, сукины дети! Ай, мои ноги, мои ноги! И он снова заплакал.
   – Брось, сынок, – ласково сказал Швейк. – Ложись-ка лучше спать и не скули, чтобы не пришел кто. А я пойду пошарю, нет ли тут чего-нибудь поесть. Впрочем, постой! Лучше положу-ка я тебя туда, в ту воронку, а то еще, чего доброго, тебя тут придавит стеной, если они ее совсем раскатают.
   Он перенес раненого поляка в воронку, а сам полез в здание станции. В канцелярии ничего не осталось, кроме разбитого телеграфного аппарата, но в подвале Швейк обнаружил корзину с большой бутылью в плетенке. Он срезал колпачок из ивовых прутьев, закрывавший горлышко, выковырял штыком пробку и сунул нос в бутыль. Глаза его заблестели.
   – Ах ты, господи! – воскликнул он. – Ну и винцо! Здесь, должно быть, был хороший начальник станции, вот уж позаботился обо мне.
   Он нагнул бутыль и отлил себе изрядную порцию в манерку; затем попробовал, прищелкнул языком и единым духом опорожнил ее.
   – Эх, хорошо! – промолвил он. – Словно у Шульца в «Бранике» на Холмах. Но только, говорят, вино натощак не очень-то полезно.
   Он вынес бутыль из подвала наружу, а потом пробрался в выгоревший склад. Склад был наполовину пуст, и только в одном углу сиротливо жались несколько обгорелых ящиков.
   Ловко лавируя между обвалившимися стропилами. Швейк пролез к этим ящикам и штыком взломал крышку верхнего из них; доска затрещала, и Швейк от глубины души вздохнул;
   – Нашел, нашел! Бог меня, видно, не забыл.
   В ящике оказались русские мясные консервы, и Швейк немедленно принялся перетаскивать их в ранце и в полах шинели в воронку к своему раненому товарищу, куда он перенес также и бутыль. И, трудясь, как муравей, он совершенно забыл о снарядах, продолжавших долбить развалины несчастной станции.
   Когда раненый со всех сторон оказался обложенным жестянками консервов, Швейк принес последнюю партию, высыпал ее в воронку и, сам залезая туда, самодовольно промолвил:
   – Ну вот, теперь я столько натаскал сюда, как воробей в гнездо. Теперь пусть никто не воображает, что выгонит нас отсюда.
   Он открыл несколько жестянок и пошел разогревать их на пожарище станции. Возвратившись с горячей едой, он с удовольствием сказал:
   – А знаешь, сынок, у русских консервы очень замечательные. Это что-то в роде жареной печенки с лавровым листом.
   Они принялись за еду и питье; вино согрело их, и из желудка, вместе с теплом по всем жилам разлились бодрость и надежда.
   К вечеру разрывы шрапнели и гранат казались им только аккомпанементом к соло тенора; ибо в воронке Швейк пел – разливался:
 
Как час ночи где-то било,
Оторвался я от милой.
Вышли вместе; средь ветвей
Заливался соловей.
Щелкал соловей в садочке;
«Подожди-ка три годочка!»,
Как три года?! Скоро сына
Я б мог праздновать крестины,
Воспитать его к набору,
Чтоб муштру прошел он скоро.
А узнает он, как с винтовкой стоять,
Поймет он и то, как рапорт держать.
А узнает он, как рапорт держать,
Будет он караул отбывать.
А узнает, как караул отбывать.
Увидит, какая в карцере благодать.
А узнает, как в карцере торчать,
Его и кандалами не испугать.
А узнает, как кандалы таскать,
Вот тогда ему и с девками гулять!
 
   – Вот тогда ему и с девками гулять! – торжественным и звучным голосом закончил Швейк, снова наклоняя горлышко бутыли к своей манерке; а раненый солдатик, поляк, у которого онемели от вина ноги, так что боль в них на время утихла, повернулся набок, оперся на локоть и постарался перещеголять Швейка в пении, выводя высоким тенорком: