Стояли темные весенние вечера. Они сидели на лавочке, мимо проходили люди, не замечая их. Они сидели, прижавшись друг к другу. Борис жалел, что еще холодно и она в пальто. Они никуда не ходили, даже в кино, ему не хотелось тратить на это время, он почти слышал, как оно убыстряет ход. Оно шло ровным металлическим шагом, как ходики на кухне, со звуком, похожим на щелканье языком.
   Они сидели на лавочке в темноте. У него не появлялось мысли о том, что нужно бы чем-нибудь угостить ее или сделать подарок. Такой мысли не из чего было родиться, ведь у него ничего не было. Но у него не было и ощущения своей неполноценности. Нет денег? А откуда им быть? Ведь он сейчас солдат.
   Они жили сейчас по непохожим законам, хотя и непохожие законы похожи уже одним тем, что они законы. Но они сидели в темноте на лавочке так тесно, что возникшее в нем щемящее ощущение быстро идущего времени иногда передавалось и ей.
   – Когда вы уедете?
   – Скоро. Будешь меня ждать?
   – Да, – отвечала она с готовностью и сама начинала строить планы, как они встретятся, как она, окончив институт, будет преподавать свою географию где-нибудь в глуши, и он приедет, и тоже будет там работать и учиться заочно. Или устроятся и станут жить в большом городе, там у него будет больше возможностей.
   – Я в тебя верю.
   Должно быть, где-то слышала или читала эту фразу и теперь говорила ему. Они тесно сидели на скамейке, мешались их запахи дешевых духов и махорки, ее волосы текли по его щеке, но оба они понимали, что все это, о чем они говорят, нельзя принимать вполне серьезно.
   Резко потеплело, он был уже в пилотке и без шинели. Он постучал посредине дня в обитую клеенкой дверь. В полутемной комнате она стояла у тусклого выцветшего трюмо и повернула навстречу ему завитую голову. Ира вышла в другую комнату и плотно притворила за собой двери.
   – Здравствуй, – сказала Зина как бы задумчиво. – Ах, как неудачно.
   – А что?
   – Ты понимаешь, я сегодня занята, – он молчал, – во-первых, мне нужно вечером пойти в институт, – как всегда она не добавляла, что же во-вторых.
   – Обязательно нужно? – спросил он спокойно.
   – Да, – сказала она ласково. – Обязательно. Очень неудачно.
   – Я могу пойти с тобой.
   – Ты понимаешь, – ответила она уже с легкой досадой, – я не могу сегодня. За мной зайдут.
   – А, – сказал он, – понятно.
   Нужно ли было хитрить, ловчить, садиться на ходу на товарняк, спрыгивать, сторониться патрулей?! Дурак, нужно было сидеть за землянкой, привалясь спиной к сосне, курить, прикрыв глаза, слушать, как врет о чем-нибудь Стрельбицкий, и ждать сигнала на ужин.
   – Боря, давай в другой раз, – в ее ласковых интонациях угадывалось нетерпение.
   Это были люди разных эпох, разных миров, люди, не понимающие друг друга. Они говорили на разных языках. На том языке, который знали они оба, нельзя было говорить обо всем, о важном, о главном. Он годился лишь на то, чтобы говорить о легком, о ерунде. На нем еще можно было говорить о прошлом.
   – Другой раз не скоро будет. Ну, что ж, – и уязвленный, жалея себя за все свои старания, он вдруг в Одном слове выразил нараставшее ощущение: – Надоело?
   Спросил, уверенный в обратном, ожидая шумного возмущенного опровержения, но такового не последовало.
   Тогда его прожгло нестерпимой обидой.
   – Все! Больше меня не увидишь, – крикнул он, с удивлением отмечая про себя, какое у него чужое лицо, и вышел, может, чуть медленнее, чем следовало, бросив за собой дверь. – Ну, погоди, пожалеешь, – шептал он, широко шагая по пыльной улице, хотя и ему самому было, по совести, неизвестно, почему она должна пожалеть. Попался молоденький инкубаторный лейтенант, Лутков заметил его слишком поздно и не поприветствовал, но тот не остановил, не сделал замечания.
   На душе было скверно, но он знал, что все пройдет, и знал это совершенно точно, потому что знал на опыте.
   По дороге к вокзалу он увидал из окна трамвая часы на столбе и подумал удовлетворенно: «Хорошо, сегодня на пятичасовой успею».
   И, уже сбегая по скрипучим ступеням вниз к расположению, вспомнил о фотокарточке и сокрушенно пожалел, что не вернул ее, не догадался. Нужно было спокойно положить ее на стол: «Возьми, пригодится!» Действительно, там же не было сказано, что «самый дорогой» именно он, Борька Лутков. Ее можно было подарить и другому. А может, она и до него у кого-нибудь уже побывала.
   Он поспел к самому ужину. Пашка удивился его быстрому возвращению, но ни о чем не спросил.

7

   А через несколько дней, когда они заступали дневальными по роте, Пашка предложил:
   – Как примем дневальство, давай сразу поезжай, а часовым поездом вернешься…
   Что-то внутри радостно откликнулось на эти слова, но сам он сказал хмуро: – Все. Хватит.
   – Да брось ты, помириться вам надо, – не унимался Пашка, – она ж тебя любит. Давай я сам поеду, поговорю с ней. Как примем дневальство, сразу поеду, а часовым поездом вернусь.
   Лутков не ответил. И едва только с противогазом на боку, финкой на ремне и красной повязкой на рукаве он стал в первую смену на пост возле тумбочки, у выхода из землянки, Пашка натянул пилоточку на бровь и подмигнул.
   – Погоди, – остановил его Лутков. – Если уж едешь, то так: я к ней не поеду, запомни твердо. Захочет – может приехать в воскресенье утренним поездом.
   – Все ясно, – серьезно ответил Кутилин и выкатился из землянки.
   Рота вся была наверху, ребята курили на задней линейке, потом чистили оружие, а почистив и смазав, спускались, ставили автоматы в пирамиду и сразу выходили, не задерживаясь. Наверху было хорошо, пахло весенним, вполне проснувшимся лесом. Солнце, чем ниже, тем быстрее, проваливалось между сосен, но небо над землянками еще долго жило воспоминаниями о нем и не могло погаснуть. Сыграли сигнал на ужин, рота разобрала котелки и ушла с песней.
   Сквозь маленькое неотмываемое окошечко Луткову была видна сосна, вернее, ее ст?ол, середина ствола, – основания и вершины не было видно. Иногда ствол слегка, почти неуловимо, покачивался, но чаще был неподвижен. Сбоку смутно начинала зеленеть ветка березки, а ствол сосны, резкий, от подоконничка до верхнего оконного среза, вытянутый, четкий, в чешуйчатой прекрасной коре, был как жизнь, которой не помнишь начала и не знаешь конца.
   Вернулась рота, многие остались наверху курить. Мишка Сидоров принес ужин дневальным – треть котелка перловой каши, чай в другом котелке, две пайки хлеба и сахар.
   Дежурный по роте старший сержант Агуреев давно уже заметил своим блатным взглядом отсутствие Кутилина, но ничего не говорил и ни о чем не спрашивал, – слишком многое связывало их с Лутковым, слишком давно они служили вместе и слишком серьезное общее дело предстояло им впереди. Он был сейчас недоволен, но он уважал Луткова.
   А тот сунул ужин на окошко и стоял возле тумбочки как ни в чем не бывало. Пост дневального это, конечно, не то что пост часового, но все равно приступать к еде было сейчас невозможно.
   – Лутков! Как рота на поверку уйдет, подметешь, – приказал Агуреев.
   – Есть.
   Он только управился, как веселая ввалилась после вечерней прогулки рота, стала разбираться ко сну, не дожидаясь отбоя.
   Они, не торопясь, разувались, расправляли портянки, ставили в ряд ботинки и сапоги, складывали в головах обмундирование.
   Старички Боровой и Голубчиков, как обычно, копались в своих вещмешках, что-то проверяли, перекладывали и тихо разговаривали между собой – у них были свои дела и интересы. Мишка Сидоров уже спал, как подрубленный, разбросав могучие руки. Витька Стрельбицкий что-то рассказывал в своем углу, на верхних нарах, оттуда доносился хохот. Приглушенно прозвучал сигнал трубы. Агуреев крикнул властно:
   – Рота, отбой! – и ушел в каптерку к старшине, все начало успокаиваться.
   Лутков принялся за ужин. Перловая каша в котелке застыла, как алебастр, он легко и точно разделил ее пополам. Чай, конечно, тоже был холодный. Лутков, стоя возле тумбочки, быстро поел. Пашкину порцию поставил обратно на окошко.
   Рота уже спала крепко и ровно, лишь, временами кто-нибудь стонал или всхрапывал. Вокруг Стрельбицкого еще смеялись, но вскоре стихли. Вернулись откуда-то ротный Скворцов с лейтенантом Плужниковым. Агуреев выскочил навстречу, сдержанно, негромко доложил. Ротный, высокий, стройный, кивнул ему, пожал руку Плужникову и удалился в свою комнатушку, куда по субботам к нему приезжала жена. Молодая и тоже высокая женщина, – она всегда проходила по их длинной землянке быстро и не глядя по сторонам. Но сегодня был четверг.
   Лейтенант Плужников сел на нары и, сухо поплевывая, долго стягивал хромовые сапоги, наконец улегся. Агуреев прошелся по землянке, свернул и выкурил цигарку и лег, не раздеваясь, как положено дежурному.
   Теперь Лутков тоже позволил себе закурить. Он глубоко затягивался, держа самокрутку в кулаке й выпуская дым в сторону двери. Стояла тишина, слышно было только дыхание роты.
   Потом далеко за лесом слабо зажурчал поезд, на короткое время смолк и снова потек за леса, постепенно затихая. На карманных часах старшего лейтенанта Скворцова – единственных часах в роте – стрелки показывали один час четыре минуты. Лутков представил себе, как он, ослабив ремень, ляжет на нары и сладко вытянется. Прошло десять, пятнадцать минут – он напряженно прислушивался, но ничего не слышал. Прошло двадцать минут – он еще ждал. Через полчаса он понял, что Пашка не приехал.
   Рота спала спокойно и ровно, но спать ей оставалось так совсем недолго, потому что шла война, и горела земля, и гибли люди. И многие из тех, кто прежде так же сладко спал рядом со спящим сейчас, спят уже иным сном и никогда не проснутся. И среди них первый для него – Коля.
   Над землей стояла свежая весенняя ночь, крепко спали ребята, которых он знал как себя. Сотрясая нары храпом, спал Мишка Сидоров, беззвучно, незаметно Витька Стрельбицкий, постанывал Двоицын, подложив под головы сидора, озабоченно спали Боровой и Голубчиков, готовый в любую секунду вскочить, отдыхал Агуреев, откинув голову, лежал в тени от нар лейтенант Плужников. А за перегородкой спал ротный, и в других землянках спали солдаты и их офицеры, спали комбаты и командир бригады полковник Ковырзин. Он глубоко дышал во сне, четко отсвечивали ордена на кителе, пуговицы и ремень, и мерцал в буфете графин со спящим на донышке стеклянным петухом, растопырившим крылья.
   Все, казалось, было объято сном. Но это лишь казалось. Не спали очень многие и в их числе рядовой Борис Лутков. Перед ним была долгая ночь, но он не мог бы допустить такого позора, чтобы уснуть на посту.
   Он стоял возле своей тумбочки и рассеянно думал о доме, о матери, от которой получил недавно письмо, но еще не ответил. Он думал о том, как играл в детской команде, и вспоминал, какие он забивал голы. Хорошие голы помнятся, как женщины. Стоит подумать о них, и они возникают перед глазами. Как та, что сама пришла к нему, когда он ночевал у нее в избе, отстав от строя. Ему было ясно, что он никогда не забудет ее, а ведь он не знал даже, как ее зовут, и почти ее не видел. Зато другую он знает хорошо, а может, и ее не знает.
   Ночь все текла над землей. Время от времени кто-нибудь вставал с нар и, сунув босые ноги в ботинки, набросив шинель или просто в белье, поднимался наружу. Потом они возвращались, стуча по ступенькам незашнурованными ботинками, проходили мимо него, падали на нары и мгновенно засыпали. Он узнавал их по звуку шагов, даже не глядя. Он немного, самую малость, тревожился за Пашку.
   Землянка медленно наполнялась расплывчатым утренним светом. Неожиданно резко проснулся Агуреев, внимательно, будто не спал, посмотрел на стоящего у тумбочки Луткова и ничего не сказал.
   Пашка появился, когда рота уже вернулась с завтрака и готовилась к занятиям.
   – Патрулей было полно на вокзале, – объяснил он, набрасываясь на еду, – побоялся – заберут, не стал садиться. Всю ночь скитался. Все в порядке, приедет она в воскресенье, сама хотела приехать. Ну, ступай покемарь.
   – Ладно, потом разбудишь, – согласился Борис.

8

   Он отпросился у лейтенанта Плужникова, получил на весь день хлеб и сахар. Утро выдалось теплое, ясное, но пришлось надеть шинель, чтобы можно было потом постелить на землю.
   На разъезде было полно военного народу. Тут стояли группками и поодиночке солдаты, офицеры, сержанты. Все они ждали поезда из города и с этим поездом гостей – матерей, жен, случайных, но не менее нежных подруг и знакомых. Ожидающие, столь разные по званиям и положению, не обращали здесь друг на друга внимания, не козыряли, не вытягивались, здесь словно была особая зона, где на них всех уже распространились законы той, другой, гражданской жизни.
   Первая светлая листва берез, ожившие сосны, покрытые травой пригорки – все это успокаивало глаз и душу, но, когда справа вблизи показался паровоз, Лутков снова почувствовал волнение и несколько раз подряд жадно затянулся.
   Большинство встречающих вытянулись вдоль всей платформы – они знали даже, у какого им стоять вагона. А он взбежал на холмик, откуда был виден весь состав, и проходил взглядом по вагонным площадкам и окнам.
   Поезд остановился и ровно через минуту покатился вдаль, оставив на платформе пеструю женскую толпу, которая, однако, тут же начала перестраиваться и растекаться: рядом с каждой женщиной шел уже человек в форме. Одни женщины – постарше – приезжали с гостинцами, с нагруженными сумками, другие совсем налегке. Все двигалось быстро и радостно. Лишь несколько женщин еще стояли на месте, с беспокойством оглядываясь по сторонам, но и к ним уже подбегали. Через несколько минут платформа была пуста, – никто не желал терять времени понапрасну.
   Он подождал, будто она могла все-таки появиться. Все равно спешить ему было некуда. Только что бурлившая пестрая волна схлынула, он один остался на разъезде. Он один уцелел на своем зеленом пригорке. Но он бы предпочел, чтоб и его смыло.
   Он был оглушен ударом волны, и остро саднило покорябанное самолюбие.
   Возвращаться в расположение было смешно. Он пошел по шпалам в ту сторону, откуда появился поезд, – он собирался повести туда ее. В этой стороне, он знал, бывало меньше народу.
   Он шел между двух слепящих, улетающих вдаль рельсов, перебирал ногами и все никак не мог приноровиться к всегда неудобной для себя дороге. Он то семенил, то начинал шагать через одну шпалу, то опять частил. И это все было похоже на другую дорогу, только тогда была ночь и он был моложе. Но тоже было отрублено многое из оставшегося за спиною, и тоже неизвестность была впереди. И все-таки это было совсем не так, и он был не тот, потому что это происходило с ним в другой жизни.
   Он перешел через железнодорожный мостик, свернул в сторону, сел и, достав из кармана хлеб, не торопясь, с удовольствием съел половину. Потом он спустился к ручейку, стал на колени и напился. Он выбрал маленькую зеленую полянку, бросил на землю шинель и лег – один, – глядя вдоль шершавых, белых с черным стволов в синее небо.
   Его разбудил женский смех. Он, не шевелясь, глянул в сторону и увидел, как, не замечая его, обнявшись, проходят за кустами сержант и грудастая, в чем-то нестерпимо розовом девица. Ему показалось, что сержант – это Веприк. Они быстро скрылись за кустами, снова взлетел и разом оборвался ее громкий смех.
   Лес был уже затоплен тенью, лишь на больших полянах и по просекам висели солнечные столбы.
   Он умыл лицо в ручейке, доел хлеб и разогнал складки под ремнем.
   Неизвестно для чего, он снова вышел к разъезду. Там уже накапливалась разбитая строго парами толпа. Тут были солдаты с матерями, сержанты с девушками, в конце платформы стоял ротный Скворцов, держа под руку свою высокую, под пару ему, жену. Провожавшие не обращали друг на друга никакого внимания, они сами были сейчас, как гражданские. Показался поезд, все стали прощаться, обнимаясь и целуясь, некоторые женщины заплакали.
   Через минуту поезд ушел, на платформе не осталось ни одной женщины. Теперь здесь были только военные, и жизнь шла по армейским законам – солдаты подчеркнуто торопились в расположение, козыряли командирам.
   Борис тоже бегом спускался по скрипучим ступеням. Внизу над лагерем плыли лиловые дымки, трубач играл на ужин.
   – Тебе привет, – сказал Лутков Пашке.
   Через два дня, когда на соседней станции грузились в эшелон, Двоицын крикнул:
   – Лутков где?
   – Я!
   – Тебя там какая-то девчонка спрашивает.
   В нем что-то дрогнуло, и он подумал только: «Ах, ты, черт, в обмотках я и грязный».
   Отряхиваясь, он посмотрел по сторонам:
   – Где?
   – Да вон Стрельбицкий сказал.
   – Была, – подтвердил Витька, – но тебя не дождалась, ушла к генералу. У него знаешь лампас какой!
   – Иди ты! – со злостью крикнул Лутков.
   – Борька! Ладно, все! – удивленно говорил ему вслед Стрельбицкий.

Часть вторая

1

   Двое суток не было погоды. То есть погода, разумеется была, но она была нелетной. На третьи сутки вечером подали команду, они надели десантные рюкзаки с продуктами и боекомплектом, оружие и парашюты. Они выглядели несколько непривычно, незаконченно: впереди у них отсутствовали запасные парашюты – ПЗ были только у офицеров. Они стали в одну шеренгу, начальник парашютно-десантной службы, проходя сзади, проверил их снаряжение. Потом они снова легли на сено под навес из веток, где провели уже две ночи. Теперь они напряженно ждали, каждый старался не думать о предстоящем, переключиться на другое. Но Лутков знал, что это напрасно. Можно отвлечься от многого, но не от всего же. Когда вас режут на операционном столе, отвлекающие разговоры не помогут, тут нужны средства посильнее.
   Совсем рядом взревел во мраке «Дуглас», сперва одним мотором, потом вторым. Ему откликнулся другой, еще, еще, машины дружелюбно перекликались своим звериным рыком.
   Крикнули: «Становись!» – и вот они быстрым шагом пошли за лейтенантом и стали подниматься в самолет. Это был миг их отрешения от прежней жизни – когда нога оставляла теплую землю травяного аэродрома и ступала на стальную ступеньку трапа. Что бы ни случилось впереди – смерть или жизнь, – все равно прежнее было уже невозвратимо.
   Поднимаясь по трапу, Голубчиков споткнулся и пробормотал про себя: «Что же это делается!» Двоицын подумал безо всякой надежды: «Хорошо бы опять отставили из-за погоды». Стрельбицкий: «Скорей бы!» Кутилин: «Подольше бы лететь!»
   Через несколько минут машина, пробежав по кочковатой земле полевого аэродрома, оторвалась от нее. Одна за другой поднимались машины, набирали высоту, ложились на курс. И с других аэродромов взлетали другие батальоны, чтобы встретиться где-то в ночных воздушных пространствах. Это было массовое десантирование всей бригады полковника Ковырзина.
   Они молчали, горел скрытный синий свет, самолет мощно ревел моторами. Его окружала ночь, где-то далеко таилась земля в чудовищной, провальной глубине, скрытой мраком. На земле не было и не могло быть ни одного огонька. Туда, во тьму, им вскоре предстояло шагнуть в затылок друг другу. Теперь им не хотелось покидать самолет, как недавно не хотелось расставаться с землею.
   Много раз поднимался Лутков с военных аэродромов, чувствуя всем телом, как машина отрывается от земли, но ни разу он не бывал в самолете, который шел на посадку. Он не знал, что это такое. Он всегда покидал машину в воздухе. Предстояло это ему и сегодня.
   Самолет ровно ревел моторами, горел синий свет, и, сидя вдоль бортов, лицом друг к другу, напряженно молчали ребята. Многие прикрыли глаза, но, конечно, не спали. Агуреев, не мигая, сощурясь, смотрел куда-то далеко – наверное, в прошлое, потому что рассмотреть будущее было слишком трудно. Впереди возле пилотской кабины сидел лейтенант Плужников с запасным парашютом на коленях и тихонько поплевывал, будто он свернул покурить и к кончику языка пристали табачные крошки.
   И вдруг все изменилось. По проходу пробежал кто-то из экипажа. Встрепенулся Плужников. Сквозь ровный рев моторов и слитный гул от вибрации, за спиной, за бортом, угадывались посторонние лишние звуки. И совсем уже рядом ухнул глухой удар, от которого мелко задрожал самолетный металл, и машину сильно качнуло.
   В синем свете круглыми расширенными глазами смотрел на Луткова Двоицын. Побуждаемый непреодолимым жгучим чувством, Борис повернулся боком на сиденье и отогнул краешек шторки на иллюминаторе. Тотчас же он отшатнулся, его ослепило близкой яркой вспышкой.
   Земли ему не было видно, но были видны протянутые от земли следы огня. При каждом разрыве, вырванные из мрака, мгновенно подсвечивались и тут же гасли жутко светлые облачка. И вдруг осветилось не облако, а самолет, совсем близко. Только он был освещен своим огнем, он горел. И отчетливо, мучительно было видно, как из него стали прыгать один за другим, но тут он ярко вспыхнул, завалился, перешел в беспорядочное падение. А те, что выпрыгнули, опускались вниз, и разрывами подсвечивались их купола.
   Их корабль снова сильно тряхнуло, он пошел резко в сторону, вправо, но быстро выровнялся. Кроме рева моторов, ничего уже не было слышно.
   Потом зазвучала сирена, над пилотской кабиной замигала лампочка: «Приготовиться!»
   Открыли двери на обе стороны. Воздух, завихряясь, бил по ногам стоящих первыми.
   – Пошел!
   Лейтенант выпускал в одну дверь, Агуреев в другую.
   – Пошел, пошел, пошел!…
   Впереди, перед Лутковым, шел Стрельбицкий, перед ним Боровой и Голубчиков. Борис боялся, как бы они не замешкались. Но Агуреев был наготове, подгонял, прихватывая за плечо: «Давай, давай!» – и они выскочили друг за другом. За ними легко, словно ему это ничего не стоило, не замедляя хода, вывалился Витька, и следом он сам с усилием сделал шаг в ночную невидимую бездну, и его отбросило от машины тяжелым встречным воздухом.
   Ночь была очень темна, и это было прекрасно. После динамического удара он увидел над собой белеющий перкаль и рассмотрел ниже себя смутное облачко купола прыгнувшего перед ним Стрельбицкого.
   Лутков приземлился среди поля и быстро отстегнул подвесную систему. Стояла тишина, не было даже намека на звуки дальнего боя, Кто-то тяжело приземлился поблизости. Вероятно, это был Пашка, а может, уже Мишка Сидоров. Крикнула ночная птица, ей отозвались свистом. Чуть заметно бледнело небо с востока. Лутков, комкая, собрал купол и двинулся на условный сигнал.
   Когда развиднелось, они оказались в степи. В редком тумане еще бежали к общей группе отдельные солдаты. Кроме их взвода, здесь был второй взвод вместе со старшим лейтенантом Скворцовым и еще один взвод из другой роты. Им все стало ясно: зенитным огнем разметало корабли, и их выбросили в стороне от основных сил. И хотя кругом стояла мягкая рассветная тишина, это открытие наполнило их новой тревогой. Впереди сквозь туман проступала рощица, и, движимый пока одним только инстинктом десантника, Скворцов повел людей туда. Но тут же выяснилось, что это всего лишь редкий ряд пирамидальных тополей вдоль дороги – здесь даже нечем было замаскировать парашюты. Туман растворялся в теплом движущемся воздухе, распадался перед ними. Обещанного леса нигде не было видно. Зато поблизости, за бугром, выступали из зелени мокрые крыши села.
   Час прошел в напряженном ожидании, пока не вернулся солдат из посланной Скворцовым разведки. Немцев в селе не было, и ротный принял единственно возможное решение – войти в село.
   Броском преодолели открытое место и уже у околицы, у первого плетня, ротный построил их, сам подсчитал ногу и скомандовал:
   – Запевай!
   Стрельбицкий откашлялся и хрипло завел:
 
Якорь поднят, вымпел алый
Плещет на флагшто-о-оке,
Краснофло-те-ец, крепкий ма-лы-ый,
В рейс идет дале-окий…
 
   И все подхватили дружно и лихо, и гордо, – понимая, что нужно спеть как следует, как только возможно хорошо.
   И потрясенное, в испуганной радости, застыло утреннее село, ничего не понимая, застигнутое врасплох этой песней, этим строем, захлестнутое щемящим, давним, довоенным. Замелькали в окнах неверящие бабьи лица, выбежало на дорогу несколько босых мальчишек, позабывших, что можно пылить рядом с колонной.
 
Мира пять шестых объездив
По различны-ым стра-а-анам…
 
   Но ротный оборвал песню. Он крикнул одно только слово, и его было довольно, чтобы рота ссыпалась с дороги, укрылась в зелени по обе стороны улицы. Это слово было – «Воздух!». Растворяясь в ранней голубизне теплого летнего утра, почти недвижно стоял в высоком небе немецкий разведывательный самолет.
   – «Рама», – сказал Веприк довольно бодро. – Рыщет.
   – Нас высматривает, гад, – произнес Лутков и сплюнул. – Больше некого.
   Остальные мрачно молчали.
   «Что же это будет?» – мелькнуло у Голубчикова.
   «Ничего, обойдется, – успокоил себя Пашка. – Не может быть».
   «Будет подмога», – понадеялся Двоицын.
   И еще подумали все вместе: «Главное – дождаться темноты».

2

   Они лежали на взгорке, несколько человек, боевое охранение, отдаленно слыша за спиной смутные шумы деревни. Они оседлали дорогу, замаскировались – воткнули два смородиновых куста – место было слишком открытое. Но отсюда хорошо просматривалась дорога.