Страница:
Это был такой период его жизни, когда он отключил все лишнее и заставил себя интересоваться только учебой. Он не ходил на курсовые и институтские вечера, на самодеятельность, капустники и танцы, этот его жестокий период длился три года! Некоторые издевались, подтрунивали над его работоспособностью, теперь они не смеются, нет. Но и тогда его уважали все. Теперь кое-кто удивляется, как это он выдвинулся и достиг такого положения, сравнительно молодой, как это он сделал такую «карьеру», но те, кто знал его тогда (а таких много), не удивляются ничуть. «Ну, это был фанат, – говорят они, – с ним все законно!»
Учился он хорошо, но не выделялся особенно, и лишь когда началась практика, выяснилось, что он первый, настолько неожиданно здраво и логично связывал он все, чему учили, с самим делом, с производством, а для большинства это были отдельные разграниченные сферы. Ему, конечно, еще повезло, что он попал к старику Селиванову, тот ценил таких, как Дроздов, и после института взял Дроздова с собой на строительство комбината, в далекую жаркую страну, и многому он у старика научился, и вырос быстро – искусственно не сдерживали. В работе он многое перенял – в стиле, и внешне – в подтянутости, и внутренне – во взглядах. Всякое, конечно, бывало, но, в общем, упрекнуть себя особенно не в чем. Это тоже факт.
Три года он себе во всем отказывал, давно уже он живет иначе, но странное дело, до сих пор, внутри, в крови, в печенках, в самой его сути, главное ощущение: некогда, некогда, некогда!
Может, это немного смешно, но именно когда он жил, лишая себя всего, именно тогда он женился. Какой-то подлец даже сказал, что это, мол, чтобы не терять времени на дорогу – она жила рядом с институтом. Как он женился? Она была лаборанткой в химическом кабинете, налаживала им разные опыты, которые требуются по программе, в общем, лабораторные занятия, и все к ней: «Надя, помогите, пожалуйста. Надя, а как это? Надя, а что нужно сделать?» – и он, конечно, тоже с вопросами, только реже. Она хорошо работала – быстро, ловко. А он сразу подумал, что имя к ней не подходит. «Надя! Надя!» И еще она старше его на пять лет– а остальных и на семь и на восемь. Он там засиделся однажды, в кабинете, – опыт ставил, ерунда, реакция какая-то в реторте и химическое уравнение в тетрадке, – никого уже не было, и разговорился с ней. Она местная, уральская, родители здесь же, в городе, и брат младший, но уже женат и двое детишек у него, они все вместе живут, тесно, а ей комнатку дали, она одна. Работа ее удовлетворяет, вот она помогает студентам, уже доценты есть, которые тоже вот также пищали: «Надя, Надя…» Это ей приятно… А он? Он? Он, значит, так. С Севера. Мать померла, пацаном был, в школу еще не ходил. Отец женился скоро, уехал с новой женой куда-то на зимовку, деньги присылал, потом пропал перед войной. Жил Лешка у тетки. В армию забрали, ранило, сюда привезли, поступил в институт, пришел в химический кабинет, познакомился с лаборанткой Надей, она чай кипятила на плитке, он ее сахар брать ни за что не хотел, иногда забегал в химкабинет, хотя дел там у него не было, домой к ней стал заходить, а весною, прямо перед сессией, в самую горячую пору, они поженились. Она хорошая была, вот говорят о жене: помощница, не о каждой так скажешь, а о ней можно. Она все делала, чтобы помочь ему институт закончить как следует. Он как-то ей сказал, расчувствовавшись: «Давай-ка и ты в институт поступи. Теперь я тебе помогу. Знаешь – натаскаю!» – Она улыбнулась и покачала головой – это была не ее линия.
Когда старик Селиванов взял его на строительство, Надя поехала вместе с ним в далекую знойную неведомую страну, спокойно и решительно – как в сотый раз. Она работала там в конторе и, лишь когда пошла в декретный, бросила работу и вернулась в Союз. После появления Олега ее потребность, может быть, даже талант помогать кому-то теперь уже вполне удовлетворялись дома.
В общем, они неплохо жили, когда бывали вместе, их семейная жизнь была размеренна, налажена и ровна. Ее ласки и поцелуи были спокойны, как поцелуи сестры или матери. Что было в их жизни общее, объединяющее? Именно начало их жизни. И конечно, Олег. Как горько было Дроздову, что не налаживается настоящая близость между ним и сыном, что опять надо с ним расставаться, потому что там нет старших классов, – пусть теперь остается в Москве вместе с матерью, а то разболтался в интернате. Пусть лучше Дроздов будет один там, вдали, бритый, при галстуке (всетаки заграница), будет обливаться потом среди этих пальм, диковинных цветов и всяких колючек, задыхаться, а местные рабочие, которых он должен подготовить, будут, не показывая виду, вежливо удивляться его белым северным волосам.
4
5
6
Учился он хорошо, но не выделялся особенно, и лишь когда началась практика, выяснилось, что он первый, настолько неожиданно здраво и логично связывал он все, чему учили, с самим делом, с производством, а для большинства это были отдельные разграниченные сферы. Ему, конечно, еще повезло, что он попал к старику Селиванову, тот ценил таких, как Дроздов, и после института взял Дроздова с собой на строительство комбината, в далекую жаркую страну, и многому он у старика научился, и вырос быстро – искусственно не сдерживали. В работе он многое перенял – в стиле, и внешне – в подтянутости, и внутренне – во взглядах. Всякое, конечно, бывало, но, в общем, упрекнуть себя особенно не в чем. Это тоже факт.
Три года он себе во всем отказывал, давно уже он живет иначе, но странное дело, до сих пор, внутри, в крови, в печенках, в самой его сути, главное ощущение: некогда, некогда, некогда!
Может, это немного смешно, но именно когда он жил, лишая себя всего, именно тогда он женился. Какой-то подлец даже сказал, что это, мол, чтобы не терять времени на дорогу – она жила рядом с институтом. Как он женился? Она была лаборанткой в химическом кабинете, налаживала им разные опыты, которые требуются по программе, в общем, лабораторные занятия, и все к ней: «Надя, помогите, пожалуйста. Надя, а как это? Надя, а что нужно сделать?» – и он, конечно, тоже с вопросами, только реже. Она хорошо работала – быстро, ловко. А он сразу подумал, что имя к ней не подходит. «Надя! Надя!» И еще она старше его на пять лет– а остальных и на семь и на восемь. Он там засиделся однажды, в кабинете, – опыт ставил, ерунда, реакция какая-то в реторте и химическое уравнение в тетрадке, – никого уже не было, и разговорился с ней. Она местная, уральская, родители здесь же, в городе, и брат младший, но уже женат и двое детишек у него, они все вместе живут, тесно, а ей комнатку дали, она одна. Работа ее удовлетворяет, вот она помогает студентам, уже доценты есть, которые тоже вот также пищали: «Надя, Надя…» Это ей приятно… А он? Он? Он, значит, так. С Севера. Мать померла, пацаном был, в школу еще не ходил. Отец женился скоро, уехал с новой женой куда-то на зимовку, деньги присылал, потом пропал перед войной. Жил Лешка у тетки. В армию забрали, ранило, сюда привезли, поступил в институт, пришел в химический кабинет, познакомился с лаборанткой Надей, она чай кипятила на плитке, он ее сахар брать ни за что не хотел, иногда забегал в химкабинет, хотя дел там у него не было, домой к ней стал заходить, а весною, прямо перед сессией, в самую горячую пору, они поженились. Она хорошая была, вот говорят о жене: помощница, не о каждой так скажешь, а о ней можно. Она все делала, чтобы помочь ему институт закончить как следует. Он как-то ей сказал, расчувствовавшись: «Давай-ка и ты в институт поступи. Теперь я тебе помогу. Знаешь – натаскаю!» – Она улыбнулась и покачала головой – это была не ее линия.
Когда старик Селиванов взял его на строительство, Надя поехала вместе с ним в далекую знойную неведомую страну, спокойно и решительно – как в сотый раз. Она работала там в конторе и, лишь когда пошла в декретный, бросила работу и вернулась в Союз. После появления Олега ее потребность, может быть, даже талант помогать кому-то теперь уже вполне удовлетворялись дома.
В общем, они неплохо жили, когда бывали вместе, их семейная жизнь была размеренна, налажена и ровна. Ее ласки и поцелуи были спокойны, как поцелуи сестры или матери. Что было в их жизни общее, объединяющее? Именно начало их жизни. И конечно, Олег. Как горько было Дроздову, что не налаживается настоящая близость между ним и сыном, что опять надо с ним расставаться, потому что там нет старших классов, – пусть теперь остается в Москве вместе с матерью, а то разболтался в интернате. Пусть лучше Дроздов будет один там, вдали, бритый, при галстуке (всетаки заграница), будет обливаться потом среди этих пальм, диковинных цветов и всяких колючек, задыхаться, а местные рабочие, которых он должен подготовить, будут, не показывая виду, вежливо удивляться его белым северным волосам.
4
Помахивая чемоданом, Дроздов прошел по длинному, скупо освещенному перрону. На миг колыхнувшаяся в нем (пока он доставал билет) наивная мужская мечта о том, что единственной попутчицей окажется красивая женщина, разумеется, не сбылась. В купе сидел молодой парень и слушал репортаж.
– Ну, что там? – спросил Дроздов без всякого интереса, поднимая полку и засовывая под нее чемодан.
– Один – ноль.
Дроздов повесил плащ и сел. Стекло снаружи было в крупных дождевых каплях, еще не удлиненных движением. Шелестела футбольная речь из репродуктора, потом она прервалась на полуслове, загремел марш, и бодрый поездной голос, наложенный на музыку, объявил отправление.
Вагон плавно тронулся с места, быстро набирая ход. Опять слабо донесся голос комментатора, но помехи были столь велики, что уже ничего нельзя было понять.
– Поле от электровоза мешает, – сказал парень. В их мягком вагоне было малолюдно, тихо, лишь гремели колеса скорого поезда, летящего в ночь, в дождь, в сторону его молодости. Вошла проводница:
– Постель брать будете? Парень от постели отказался.
«Из отпуска, – подумал Дроздов, – все оставил до копейки. Но зато в мягком».
– Что-то холодно здесь у вас, – сказал он проводнице, застилающей его полку.
– Холодно? – притворно удивилась она. – Что вы? Это у мужчин температура переменная, то их в жар кидает, то в холод…
Он засмеялся.
– Это вы точно подметили.
– А то как же. А у женщин, у тех температура более постоянная. Но вообще-то прохладно здесь. Вагон старый, довоенный, в щелях весь, а углю мало сейчас дают, еще не сезон. Ну на станции прихватишь гдень-то ведерочко, погреешь своих пассажиров…
Поезд мчался в ночь, на север, на север, все чаще стучали колеса на стыках, нахохлившиеся капли на стекле вытянулись в длинные прямые пунктиры.
Проходили по коридору люди, непроизвольно заглядывая в их раскрытую дверь.
– В ресторан пойдешь? – спросил парень. Дроздов внимательно посмотрел на него. Нет, он не дерзил, он просто не чувствовал разницы между ними. Таким хорошо, легко.
– Немного попозже, – ответил Дроздов спокойно.
– Я тоже тогда с вами, – согласился парень, переходя под взглядом Дроздова на «вы».
А поезд все летел и летел в ночь, и Дроздов прямо-таки физически ощущал, что он движется на север, как будто внутри него была магнитная стрелка.
Они тоже пошли через чутко вибрирующие вагоны, непроизвольно заглядывая в каждое открытое купе, добрались до ресторана и с трудом нашли себе место.
Дроздов взял меню, желая угостить своего соседа, но стали заказывать, и выяснилось, что деньги у того имеются.
– Коньяк есть? – спросил Дроздов.
– Коньяк оставлен только на восточном направлении.
– Ну, на восток из-за коньяка я не поеду. Его остроты официантку не интересовали. Всё пили только вино.
– Портвейн будешь? – спросил парень-сосед. – Нет. Я шампанского тогда уж возьму.
– В розлив не подается.
(А состав между тем идет, натянут до звона, летит в темноту.) – Давайте бутылку. Полусухое есть?
Поезд мчался в ночь, вагон мотало, за окнами ничего не было видно, кроме отражения оранжевых настольных ламп.
Дроздов пил шампанское («Что ж, подходящий напиток для торжественного случая»), ел яичницу и почти не слышал того, что говорил парень-сосед, – он умел выключаться, уходить в себя, отсутствовать, присутствуя, расслабляться, как бегун расслабляется посреди длинной дистанции и отдыхает, продолжая бежать, – здесь требуется настоящее мастерство, большой навык.
За соседним столиком сидели трое солдат, оживленные, совсем мальчики, пили красное вино, воротнички расстегнуты, – не каждый день такое бывает. И они были близки и понятны Дроздову.
Парень-сосед сказал снисходительно:
– Служба.
– Сам-то служил? – спросил Дроздов.
– А как же. Я в армию уже сходил. Я не как они, пехота, я в стройбате служил, то есть, значит, в инженерных войсках, мы кабель тянули. Я в мастерской работал, деньги получал. Все время в деревнях стояли, в городе ни разу не были, а майор у нас был хороший, выпивал даже с нами несколько раз.
– А! – сказал Дроздов. – Это, конечно.
Он опять отключился. И опять перед его глазами лежал горячий мартовский снег, и опять они шли в атаку, и опять Марусино доброе лицо склонялось над ним.
Они вернулись к себе, и Дроздов стал раздеваться. – Чего ж постель-то не взял? – спросил он парня.
– А зачем? – удивился тот. – И так мягко.
Он разулся, лег на спину, не снимая пиджака, ничем не укрываясь, и сразу же заснул, скрестив на груди руки.
А Дроздов не спал. Выпитое шампанское не опьянило, а лишь еще более возбудило его. Он давно не ездил поездом, на нижней полке, и теперь слушал, как под ним, совсем близко, плакал, стонал и выл металл. Вагон был старый, его то и дело охватывала дрожь, и он начинал тихонечко, жалобно дребезжать.
Дроздов лежал и смотрел на блестящее, мокрое снаружи стекло, за ним были ночь, темнота, дождь. А поезд все мчался и мчался.
И Дроздов вдруг, ни с того ни с сего, четко представил себе фосфоресцирующую воду тропических морей, огромную южную луну и белый теплоход под красным флагом. Он представил себе своих людей, которых так знал и ценил, – они чередой пошли перед его глазами, – он увидел мельтешенье порта, где теплоход станет под разгрузку, и все, и больше уже не будет покоя – лавина дел и хлопот обрушится на Дроздова, норовя сбить его с ног, накрыть с головой, потащить за собою, но он постарается удержаться, – ценой страшного напряжения сил и нервов. Он представил себе то пустынное место, где они поднимут печи, будьте уверены, обязательно поднимут, он представил себе все это и ужаснулся: «Что я, с ума сошел? Почему я здесь? Куда это я еду?…»
Словно при безумной фантастической пытке, его тянули в разные стороны – тот теплоход и этот поезд, убивая его, разрывая пополам его тело и душу.
А теплоход все шел и шел по стеклянной южной воде, а поезд все мчался и мчался в дождь, в ночь, на север.
И Дроздов не спал в ночном дребезжащем вагоне, все более удаляясь от зовущей и ожидающей его стройки, но вместе с тем приближаясь к ней во времени.
Много раз за ночь он засыпал и много раз просыпался. Уже давно стоял за окном белесый северный рассвет. Парень еще спал, скрестив руки на груди, – он ни разу не пошевелился. Дроздов оделся и вышел в коридор. Рядом с поездом, впритир, шла тень, с трубами на крышах вагонов, а чуть дальше от полотна сплошной шеренгой, и вдоль пути, и бесконечно уходя в глубину, тянулись хвойные северные леса. «А ведь все эти южные страны, – остро подумал Дроздов, – все эти пальмы и пески приемлемы и терпимы для меня лишь потому, что существуют леса, северные леса».
У самого полотна начиналось мелколесье, и среди него, на подступах к большому лесу, поднимались отдельные высоченные ели, а дальше, среди черноты елок струились редкие стволы берез, и все больше было золота осени. И вдруг возникали рябины, рябины, с яркими, щедрыми кистями ягод, а у многих краска ударила и в листву. Посадил их, что ли, кто-то вдоль пути, эти рябины?
Рассеивался туман, едва трепетал волглый воздух меж отсыревших сосен, и вдруг как по сердцу, серая, такая северная, холодная полоска воды.
В одном месте лес расступился, ненадолго открылся чистый холм с двумя соснами на вершине, а за ним целая панорама – избы, церквушечка на пригорке, опять серая вода, и опять лес, лес, лес. Этот холм так уверенно и горделиво господствовал над окрестностью, что Дроздову неожиданно вспомнились неизвестно откуда удивительные слова: престол природы.
По-прежнему стоял за летящим вагонным окном белесый рассвет, а теперь уже было ясно, что он длится здесь целый день.
Дроздов вышел на маленькой станции, прошелся вдоль состава. Было тепло. Бабы продавали бруснику и красную северную картошку, которую ведрами покупали проводницы. Перед вагоном выстроилось несколько бездомных железнодорожных собак, терпеливо и безропотно ожидающих подачки, и вчерашняя проводница засуетилась.
– Ах, вы, миленькие, я ведь про вас позабыла, сейчас принесу, – и объяснила Дроздову: – Знают меня. А на восточном направлении есть станция, там козы. Там этих коз многочисленные табуна, черные все от угля. К вагонам подходят. А здесь собаки…
На стенке деревянного станционного здания висел плакат: «Донор – лучший друг больного», за окном парикмахерской кого-то стригли, укутав до горла простыней, – а кругом стояла мягкая ровная тишина.
Вылез парень-сосед, подошел к газетному киоску: «Можно лотерейный билет без очереди купить?» Ему Не ответили.
Потом Дроздов опять стоял в коридоре, смотрел на голубые капустные поля, на серые дома северных поселков, крытые тесом или щепой. И опять лес, лес, лес…
А где-то сбоку, в вагоне, звучал давно не слышанный северный говорок: «На поезд не сести», «Всего не съести», и оживали в разговоре волшебные названия станций: Удима, Кизема, Урдома.
Вышел сосед, стал рядом.
– Скоро доедешь? – спросил Дроздов.
– В одиннадцать с мелочью. Жена встречать будет. По берегам рек и речек высились штабеля леса. Кабель-кран вынимал бревна из воды.
– Лесу пропадает много, – сказал парень, – не успевают выкатить, он вмерзает, весной уходит со льдом. Много уходит. Норвеги лесопильный плавзавод держат в Баренцевом на нашем аварийном лесе только, да и не один завод-то…
Потом парень сошел – его действительно встречала молодая женщина, – а Дроздов все стоял в коридоре, и снова за окном мелькали речки и запани на них, появлялись и уходили голые поселки с широкими улицами, нескончаемо тянулись леса, и в мелколесье, где больше встречалось лиственных пород, – чем дальше, тем заметнее выделялись пестрые краски осени.
– Ну, что там? – спросил Дроздов без всякого интереса, поднимая полку и засовывая под нее чемодан.
– Один – ноль.
Дроздов повесил плащ и сел. Стекло снаружи было в крупных дождевых каплях, еще не удлиненных движением. Шелестела футбольная речь из репродуктора, потом она прервалась на полуслове, загремел марш, и бодрый поездной голос, наложенный на музыку, объявил отправление.
Вагон плавно тронулся с места, быстро набирая ход. Опять слабо донесся голос комментатора, но помехи были столь велики, что уже ничего нельзя было понять.
– Поле от электровоза мешает, – сказал парень. В их мягком вагоне было малолюдно, тихо, лишь гремели колеса скорого поезда, летящего в ночь, в дождь, в сторону его молодости. Вошла проводница:
– Постель брать будете? Парень от постели отказался.
«Из отпуска, – подумал Дроздов, – все оставил до копейки. Но зато в мягком».
– Что-то холодно здесь у вас, – сказал он проводнице, застилающей его полку.
– Холодно? – притворно удивилась она. – Что вы? Это у мужчин температура переменная, то их в жар кидает, то в холод…
Он засмеялся.
– Это вы точно подметили.
– А то как же. А у женщин, у тех температура более постоянная. Но вообще-то прохладно здесь. Вагон старый, довоенный, в щелях весь, а углю мало сейчас дают, еще не сезон. Ну на станции прихватишь гдень-то ведерочко, погреешь своих пассажиров…
Поезд мчался в ночь, на север, на север, все чаще стучали колеса на стыках, нахохлившиеся капли на стекле вытянулись в длинные прямые пунктиры.
Проходили по коридору люди, непроизвольно заглядывая в их раскрытую дверь.
– В ресторан пойдешь? – спросил парень. Дроздов внимательно посмотрел на него. Нет, он не дерзил, он просто не чувствовал разницы между ними. Таким хорошо, легко.
– Немного попозже, – ответил Дроздов спокойно.
– Я тоже тогда с вами, – согласился парень, переходя под взглядом Дроздова на «вы».
А поезд все летел и летел в ночь, и Дроздов прямо-таки физически ощущал, что он движется на север, как будто внутри него была магнитная стрелка.
Они тоже пошли через чутко вибрирующие вагоны, непроизвольно заглядывая в каждое открытое купе, добрались до ресторана и с трудом нашли себе место.
Дроздов взял меню, желая угостить своего соседа, но стали заказывать, и выяснилось, что деньги у того имеются.
– Коньяк есть? – спросил Дроздов.
– Коньяк оставлен только на восточном направлении.
– Ну, на восток из-за коньяка я не поеду. Его остроты официантку не интересовали. Всё пили только вино.
– Портвейн будешь? – спросил парень-сосед. – Нет. Я шампанского тогда уж возьму.
– В розлив не подается.
(А состав между тем идет, натянут до звона, летит в темноту.) – Давайте бутылку. Полусухое есть?
Поезд мчался в ночь, вагон мотало, за окнами ничего не было видно, кроме отражения оранжевых настольных ламп.
Дроздов пил шампанское («Что ж, подходящий напиток для торжественного случая»), ел яичницу и почти не слышал того, что говорил парень-сосед, – он умел выключаться, уходить в себя, отсутствовать, присутствуя, расслабляться, как бегун расслабляется посреди длинной дистанции и отдыхает, продолжая бежать, – здесь требуется настоящее мастерство, большой навык.
За соседним столиком сидели трое солдат, оживленные, совсем мальчики, пили красное вино, воротнички расстегнуты, – не каждый день такое бывает. И они были близки и понятны Дроздову.
Парень-сосед сказал снисходительно:
– Служба.
– Сам-то служил? – спросил Дроздов.
– А как же. Я в армию уже сходил. Я не как они, пехота, я в стройбате служил, то есть, значит, в инженерных войсках, мы кабель тянули. Я в мастерской работал, деньги получал. Все время в деревнях стояли, в городе ни разу не были, а майор у нас был хороший, выпивал даже с нами несколько раз.
– А! – сказал Дроздов. – Это, конечно.
Он опять отключился. И опять перед его глазами лежал горячий мартовский снег, и опять они шли в атаку, и опять Марусино доброе лицо склонялось над ним.
Они вернулись к себе, и Дроздов стал раздеваться. – Чего ж постель-то не взял? – спросил он парня.
– А зачем? – удивился тот. – И так мягко.
Он разулся, лег на спину, не снимая пиджака, ничем не укрываясь, и сразу же заснул, скрестив на груди руки.
А Дроздов не спал. Выпитое шампанское не опьянило, а лишь еще более возбудило его. Он давно не ездил поездом, на нижней полке, и теперь слушал, как под ним, совсем близко, плакал, стонал и выл металл. Вагон был старый, его то и дело охватывала дрожь, и он начинал тихонечко, жалобно дребезжать.
Дроздов лежал и смотрел на блестящее, мокрое снаружи стекло, за ним были ночь, темнота, дождь. А поезд все мчался и мчался.
И Дроздов вдруг, ни с того ни с сего, четко представил себе фосфоресцирующую воду тропических морей, огромную южную луну и белый теплоход под красным флагом. Он представил себе своих людей, которых так знал и ценил, – они чередой пошли перед его глазами, – он увидел мельтешенье порта, где теплоход станет под разгрузку, и все, и больше уже не будет покоя – лавина дел и хлопот обрушится на Дроздова, норовя сбить его с ног, накрыть с головой, потащить за собою, но он постарается удержаться, – ценой страшного напряжения сил и нервов. Он представил себе то пустынное место, где они поднимут печи, будьте уверены, обязательно поднимут, он представил себе все это и ужаснулся: «Что я, с ума сошел? Почему я здесь? Куда это я еду?…»
Словно при безумной фантастической пытке, его тянули в разные стороны – тот теплоход и этот поезд, убивая его, разрывая пополам его тело и душу.
А теплоход все шел и шел по стеклянной южной воде, а поезд все мчался и мчался в дождь, в ночь, на север.
И Дроздов не спал в ночном дребезжащем вагоне, все более удаляясь от зовущей и ожидающей его стройки, но вместе с тем приближаясь к ней во времени.
Много раз за ночь он засыпал и много раз просыпался. Уже давно стоял за окном белесый северный рассвет. Парень еще спал, скрестив руки на груди, – он ни разу не пошевелился. Дроздов оделся и вышел в коридор. Рядом с поездом, впритир, шла тень, с трубами на крышах вагонов, а чуть дальше от полотна сплошной шеренгой, и вдоль пути, и бесконечно уходя в глубину, тянулись хвойные северные леса. «А ведь все эти южные страны, – остро подумал Дроздов, – все эти пальмы и пески приемлемы и терпимы для меня лишь потому, что существуют леса, северные леса».
У самого полотна начиналось мелколесье, и среди него, на подступах к большому лесу, поднимались отдельные высоченные ели, а дальше, среди черноты елок струились редкие стволы берез, и все больше было золота осени. И вдруг возникали рябины, рябины, с яркими, щедрыми кистями ягод, а у многих краска ударила и в листву. Посадил их, что ли, кто-то вдоль пути, эти рябины?
Рассеивался туман, едва трепетал волглый воздух меж отсыревших сосен, и вдруг как по сердцу, серая, такая северная, холодная полоска воды.
В одном месте лес расступился, ненадолго открылся чистый холм с двумя соснами на вершине, а за ним целая панорама – избы, церквушечка на пригорке, опять серая вода, и опять лес, лес, лес. Этот холм так уверенно и горделиво господствовал над окрестностью, что Дроздову неожиданно вспомнились неизвестно откуда удивительные слова: престол природы.
По-прежнему стоял за летящим вагонным окном белесый рассвет, а теперь уже было ясно, что он длится здесь целый день.
Дроздов вышел на маленькой станции, прошелся вдоль состава. Было тепло. Бабы продавали бруснику и красную северную картошку, которую ведрами покупали проводницы. Перед вагоном выстроилось несколько бездомных железнодорожных собак, терпеливо и безропотно ожидающих подачки, и вчерашняя проводница засуетилась.
– Ах, вы, миленькие, я ведь про вас позабыла, сейчас принесу, – и объяснила Дроздову: – Знают меня. А на восточном направлении есть станция, там козы. Там этих коз многочисленные табуна, черные все от угля. К вагонам подходят. А здесь собаки…
На стенке деревянного станционного здания висел плакат: «Донор – лучший друг больного», за окном парикмахерской кого-то стригли, укутав до горла простыней, – а кругом стояла мягкая ровная тишина.
Вылез парень-сосед, подошел к газетному киоску: «Можно лотерейный билет без очереди купить?» Ему Не ответили.
Потом Дроздов опять стоял в коридоре, смотрел на голубые капустные поля, на серые дома северных поселков, крытые тесом или щепой. И опять лес, лес, лес…
А где-то сбоку, в вагоне, звучал давно не слышанный северный говорок: «На поезд не сести», «Всего не съести», и оживали в разговоре волшебные названия станций: Удима, Кизема, Урдома.
Вышел сосед, стал рядом.
– Скоро доедешь? – спросил Дроздов.
– В одиннадцать с мелочью. Жена встречать будет. По берегам рек и речек высились штабеля леса. Кабель-кран вынимал бревна из воды.
– Лесу пропадает много, – сказал парень, – не успевают выкатить, он вмерзает, весной уходит со льдом. Много уходит. Норвеги лесопильный плавзавод держат в Баренцевом на нашем аварийном лесе только, да и не один завод-то…
Потом парень сошел – его действительно встречала молодая женщина, – а Дроздов все стоял в коридоре, и снова за окном мелькали речки и запани на них, появлялись и уходили голые поселки с широкими улицами, нескончаемо тянулись леса, и в мелколесье, где больше встречалось лиственных пород, – чем дальше, тем заметнее выделялись пестрые краски осени.
5
На перроне народу было немного, и изо всех, стоявших там, память сразу выхватила, выделила круглое, милое и дорогое лицо Коли Пьянкова. И мгновенно Дроздов как бы окунулся в легкий, приятный туман и уже пребывал в нем, сам того не замечая. Сквозь этот прозрачный туман был виден чистый перрон, уходящие вдаль рельсы и Коля, берущий из его рук чемодан.
Они расцеловались.
– Брат, что ли? – спросила проводница вслед.
– А ты почти не изменился, – сказал Дроздов.
– И ты тоже.
– Ну, нет. Я-то изменился, – он даже слегка обиделся. – Я-то изменился шибко, – и спросил: – Вокзал старый?
– Зачем, новый вокзал.
– То-то я смотрю, не узнал. Их ожидал «Москвич».
– Твой кабриолет?
– Нет, у меня нету. Это из горкомхоза, я же в горкомхозе работаю.
– Я про то и говорю, – В гостиницу.
– Поехали. – Дроздов ошеломленно смотрел по сторонам, не понимая, узнает он что-нибудь или нет, – и, проехав метров пятьсот, остановился.
– Все? Ага, гостиница.
– Номер забронирован, как ты просил.
– Прекрасно. Машину отпусти, потом пешком пройдемся.
Они поднялись в небольшой светлый номер, с телефоном и туалетной комнатой, и пока Дроздов брился, Коля сидел у стола, не сняв темный прорезиненный плащ, и смотрел на Дроздова, – Ну, как жизнь, Коля?
– Как жизнь? Работаем, – ответил он, подчеркнуто делая ударение на предпоследнем слоге.
«А что, и я могу так ответить, точно так же. Работаем! А как же иначе?» – подумал Дроздов.
Он вытер лицо и шею одеколоном, надел свежую сорочку и опять наклонился над чемоданом:
– Вот тут жена положила. Коньяк, конфеты. У тебя карманы глубокие?
– Да зачем, все есть.
– Держи, держи, не помешает.
По одной стороне улицы тянулись новые четырехэтажные дома, а на другой стояли в палисадниках, в осенней листве, прежние домики, аккуратные, с резьбой по наличникам.
А сами они деловито шли по старому деревянному тротуару, настеленному над кюветом, и внизу, как в арыке, журчала вода. Кое-где доски искрошились, провалились, и в черном проеме поблескивал ручей. Дроздова возмутила бесхозяйственность.
– Как же ночью ходите? Ногу сломать можно.
– Ничего, приспособились.
Удивительная штука – человеческая жизнь. Когда-то, неправдоподобно давно, шли они, эти же люди, по этим же деревянным тротуарам, а потом словно разорвалось время, словно пропасть разделила их, и прошло больше двадцати лет, чуть не целая новая жизнь, и вот опять идут они здесь, по деревянным тротуарам-мосткам, а над ними роняют листву старинные осенние тополя. Но, странное дело, это все теперь не поражало Дроздова столь глубоко, как казалось из Москвы, должно было поразить, но это вызывало желание как бы приостановиться, задуматься над своей жизнью.
Навстречу густо попадались знакомые Пьянкова. Одним он просто кивал, с другими останавливался и говорил: «Вот познакомьтесь. Это мой друг, из Москвы приехал, Дроздов, сам отсюда, слыхали?…»
Он произносил его фамилию по-северному, с ударением на первом слоге: Дроздов – так давно уже никто его не называл, и Дроздову уже казалось это странным, нарочитым.
– Работой доволен?
– Нет, Леха, не доволен (тоже давно никто не называл его так, и назови его так кто-то другой и не здесь, это было бы дико и невозможно, а сейчас это было естественно, только отозвалось где-то глубоко в душе: «Леха», – как слабо отзывались в его душе вот эти тротуары, и дома, среди которых угадывались знакомые). Недоволен. Не нравится мне горкомхоз этот и работа эта. Канцелярия, а писарей у меня, понимаешь, нет, самому приходится сидеть целый день, писать бумажки. А ведь я мог бы, как и ты, но не повезло, а в горкомхоз попал случайно. Я, понимаешь, Леха, если в очередь становлюсь крайним, то уже до конца так крайним и стою, за мной уже не занимают. Почему? Да кому нужно, те все уже впереди стоят. Понял? Я ведь хотел в институт метеорологический идти. Хорошее дело. Остался на сверхсрочной, старшина, поступил в вечернюю школу. Стояли в Рязани, хорошо. Сам в штабе работал, занимался. Поехал в отпуск, тут с Тоней познакомился, она только институт кончила, учительница, понимаешь, по географии. Стали переписываться, на другой год приехал, женился. Ну, потом забрал ее с собой. Там устроиться ей было трудно, потом, забеременела, не нравится ей там, уедем да уедем, ну, и демобилизовался. Приехал, хотел устроиться в управление дороги, но тут в райком, понимаешь, вызвали, партия, говорят, посылает на эту работу, в горкомхоз. Стал работать, учиться кому-то нужно в коллективе, в техникум поступил на заочный, но кончил через силу, – пацаны пошли, то да се, голова болит, в институт уже не могу. А не люблю я сидеть на одном месте, мне бы работу, как у тебя, а тут даже никаких командировок, ну, от силы в район. Трое пацанов, ну, куда теперь. А так с работой справляюсь, Леха.
Они расцеловались.
– Брат, что ли? – спросила проводница вслед.
– А ты почти не изменился, – сказал Дроздов.
– И ты тоже.
– Ну, нет. Я-то изменился, – он даже слегка обиделся. – Я-то изменился шибко, – и спросил: – Вокзал старый?
– Зачем, новый вокзал.
– То-то я смотрю, не узнал. Их ожидал «Москвич».
– Твой кабриолет?
– Нет, у меня нету. Это из горкомхоза, я же в горкомхозе работаю.
– Я про то и говорю, – В гостиницу.
– Поехали. – Дроздов ошеломленно смотрел по сторонам, не понимая, узнает он что-нибудь или нет, – и, проехав метров пятьсот, остановился.
– Все? Ага, гостиница.
– Номер забронирован, как ты просил.
– Прекрасно. Машину отпусти, потом пешком пройдемся.
Они поднялись в небольшой светлый номер, с телефоном и туалетной комнатой, и пока Дроздов брился, Коля сидел у стола, не сняв темный прорезиненный плащ, и смотрел на Дроздова, – Ну, как жизнь, Коля?
– Как жизнь? Работаем, – ответил он, подчеркнуто делая ударение на предпоследнем слоге.
«А что, и я могу так ответить, точно так же. Работаем! А как же иначе?» – подумал Дроздов.
Он вытер лицо и шею одеколоном, надел свежую сорочку и опять наклонился над чемоданом:
– Вот тут жена положила. Коньяк, конфеты. У тебя карманы глубокие?
– Да зачем, все есть.
– Держи, держи, не помешает.
По одной стороне улицы тянулись новые четырехэтажные дома, а на другой стояли в палисадниках, в осенней листве, прежние домики, аккуратные, с резьбой по наличникам.
А сами они деловито шли по старому деревянному тротуару, настеленному над кюветом, и внизу, как в арыке, журчала вода. Кое-где доски искрошились, провалились, и в черном проеме поблескивал ручей. Дроздова возмутила бесхозяйственность.
– Как же ночью ходите? Ногу сломать можно.
– Ничего, приспособились.
Удивительная штука – человеческая жизнь. Когда-то, неправдоподобно давно, шли они, эти же люди, по этим же деревянным тротуарам, а потом словно разорвалось время, словно пропасть разделила их, и прошло больше двадцати лет, чуть не целая новая жизнь, и вот опять идут они здесь, по деревянным тротуарам-мосткам, а над ними роняют листву старинные осенние тополя. Но, странное дело, это все теперь не поражало Дроздова столь глубоко, как казалось из Москвы, должно было поразить, но это вызывало желание как бы приостановиться, задуматься над своей жизнью.
Навстречу густо попадались знакомые Пьянкова. Одним он просто кивал, с другими останавливался и говорил: «Вот познакомьтесь. Это мой друг, из Москвы приехал, Дроздов, сам отсюда, слыхали?…»
Он произносил его фамилию по-северному, с ударением на первом слоге: Дроздов – так давно уже никто его не называл, и Дроздову уже казалось это странным, нарочитым.
– Работой доволен?
– Нет, Леха, не доволен (тоже давно никто не называл его так, и назови его так кто-то другой и не здесь, это было бы дико и невозможно, а сейчас это было естественно, только отозвалось где-то глубоко в душе: «Леха», – как слабо отзывались в его душе вот эти тротуары, и дома, среди которых угадывались знакомые). Недоволен. Не нравится мне горкомхоз этот и работа эта. Канцелярия, а писарей у меня, понимаешь, нет, самому приходится сидеть целый день, писать бумажки. А ведь я мог бы, как и ты, но не повезло, а в горкомхоз попал случайно. Я, понимаешь, Леха, если в очередь становлюсь крайним, то уже до конца так крайним и стою, за мной уже не занимают. Почему? Да кому нужно, те все уже впереди стоят. Понял? Я ведь хотел в институт метеорологический идти. Хорошее дело. Остался на сверхсрочной, старшина, поступил в вечернюю школу. Стояли в Рязани, хорошо. Сам в штабе работал, занимался. Поехал в отпуск, тут с Тоней познакомился, она только институт кончила, учительница, понимаешь, по географии. Стали переписываться, на другой год приехал, женился. Ну, потом забрал ее с собой. Там устроиться ей было трудно, потом, забеременела, не нравится ей там, уедем да уедем, ну, и демобилизовался. Приехал, хотел устроиться в управление дороги, но тут в райком, понимаешь, вызвали, партия, говорят, посылает на эту работу, в горкомхоз. Стал работать, учиться кому-то нужно в коллективе, в техникум поступил на заочный, но кончил через силу, – пацаны пошли, то да се, голова болит, в институт уже не могу. А не люблю я сидеть на одном месте, мне бы работу, как у тебя, а тут даже никаких командировок, ну, от силы в район. Трое пацанов, ну, куда теперь. А так с работой справляюсь, Леха.
6
На этажерке с книгами стоял елочный Дед-Мороз из папье-маше, весь в блестках. Он смутно напомнил о чем-то Дроздову: тоже Дед-Мороз, елка из полиэтилена или даже настоящая, а за окнами зелень, синева или теплый мучительный дождь, – но Дроздов отбросил это воспоминание, не дав ему развиться и завладеть собой.
– Вот так и живем.
– Ну что же, неплохо. Они посмотрели друг на друга и ни с того ни с сего как бы почувствовали некоторую неловкость, еле заметно, но почувствовали, и оба постарались избавиться от нее.
– Тоня в школе еще, потом за Юркой зайдет в садик. Мы ее ждать не станем. Ты как думаешь? Не возражаешь?
– Может, лучше подождать?
– Нет, ждать не будем, – твердо решил Николай и начал действовать – доставать из буфета тарелки и рюмки, продолжая говорить. Говорил он вроде бы почти по-московски, лишь слегка на «о» и чуть-чуть певуче, но из этого легкого оканья и плавной певучести и складывалась его северная, привычная и одновременно чудесная для дроздовского уха речь. И сидя в этом доме, и слушая Кольку Пьянкова, и глядя, как он накрывает на стол, Дроздов смутно ощущал нереальностьвсего происходящего и продолжал пребывать в том легком прозрачном тумане, в который окунулся, сойдя с поезда.
– Квартиру эту недавно получил, хорошо, а то в старом доме жили, совсем трудно, удобств нет, дров одних, понимаешь, заготовить сколько нужно.
– Кубометров двадцать?
– Не меньше. А в благоустроенном хорошо. И вообще место расположения нашего дома имеет большое стратегическое значение.
– Это как?
– Рядом магазины: книжный, молочный, фрукты-овощи, продовольственный, радио-музыка, поликлиника. Все, что нужно.
Он поставил на стол хлеб, огурцы, грибы, тарелку с холодными котлетами, нарезал сыр, колбасу и откупорил бутылку грузинского коньяка.
– Тут у меня сосед-приятель, в райисполкоме у нас работает бухгалтером, а жены вместе в школе работают, она у него по истории. Может, позвать его? Ты не возражаешь?
– Как хочешь, как тебе удобнее.
– Ну, если ты не возражаешь, я его сейчас позову. Он удалился и очень скоро возвратился вместе с прихрамывающим, рябоватым человеком, который крепко пожал Дроздову руку и представился:
– Елохов.
– Вот я, Леха, с ним советовался, писать тебе или нет, ну, он, понимаешь, посоветовал написать.
– Молодец.
Елохов потупился, польщенный:
– И ответ ваш вместе читали.
– Ну, давайте выпьем, – сказал Коля и налил в рюмки.
– Это что же? – деланно заинтересовался Елохов. – А, лошадьяк!
– Ну, будьте здоровы, – Со свиданьицем.
– А я на вокзале стою и все боюсь – не узнаю. А глянул – сразу увидел.
– Давно не виделись.
– На первой формировке расстались.
– А я все думаю: он или нет? Про награждение прочитали, вроде сходится. Потом уж снимок увидел в газете – ну, все. Чего ж не приехал-то ни разу?
– Да все некогда, Коля. Я ведь в Москве почти что, как ты, редко бывал. А тетя Клава, сам знаешь, померла давно.
– Инфаркт у нее был миокарда. А отца ты нашел, Леха?
– Отец в войну погиб. А до этого всякие у него неприятности были. Несправедливо с ним обошлись.
– Раньше бы сообщил, что приедешь, я бы отпуск отложил.
– Я же точно не знал, что приеду.
– Телевидения у нас еще нет, но будет по плану через два года.
Тем временем Елохов опять налил коньяк в рюмки и похвалил себя:
– Глаз-ватерпас!
– Будьте здоровы.
– Алексей Степаныч, – сказал Елохов, – так у нас не пойдет. Чего же вы только верхнее отпиваете! У нас нижнее пьют.
– А я тоже нижнее пью, а верхнее вниз проваливается, на его место.
– А! Отдельные и у нас так поступают.
– В Курежму тебе надо съездить, Леша.
– Обязательно.
– Деревни-то ведь уж нет. Там целлюлозно-бумажный комбинат крупнейший строят. Город целый новый. Можно сказать, наша гордость.
– Я знаю.
Они опять посмотрели друг на друга не просто через стол, а сквозь свою двадцатилетнюю разлуку, изумляясь тому, что встретились, что это все взаправду, так и есть.
– Помнишь, как мы призывались? Ну, пацаны, и все! Давай альбом посмотрим, не возражаешь?
Николай достал с этажерки толстый альбом и начал его перелистывать, а Дроздов с острым вниманием и интересом стал смотреть на чужие, незнакомые лица, стараясь и надеясь узнать хоть кого-нибудь.
И вдруг он увидел Колю в бушлате и шапке ремесленника и воскликнул, радостно смеясь: – Смотри-смотри!
– Да, – сказал Коля небрежно. – Ремесло.
А на следующей странице красовался он сам, Дроздов, в белой рубашке с расстегнутым воротом. Такой карточки не было у Дроздова, и ему стало приятно, что она существует где-то, отдельно от него. А вот такая есть! Он с удивлением и радостью узнавал когдато знакомые лица, задерживаясь всякий раз возле своего нехитрого изображения.
Пока они смотрели альбом, Елохов грустил и томился, ему это было неинтересно. А может быть, просто ему хотелось выпить.
А Дроздов не мог оторваться от альбома. Многое совершенно исчезло, выветрилось из его памяти и, если бы не старые снимки, он бы никогда и не вспомнил эти лица, а некоторые он не мог вспомнить и сейчас.
– Неужели не помнишь? – огорчался Коля.
Но и сам Коля тоже не помнил многое из того, что Дроздов помнил ясно и четко. Чувствуя, что волнуется, Дроздов, как бы между прочим, после того, как поинтересовался другими, спросил о Марусе. Коля не помнил и не знал ничего.
– Какая Маруся? Машка, что ли?
– Да нет, Маруся, – отвечал Дроздов разочарованно и вдруг вскрикнул: – Смотри, а это Ваня, учился со мной. Ты помнишь? Нежный такой был, как девочка.
– Конечно, помню. Ваня не жив. Умер. Чего примолк, Елохов? Наливай-наливай. Он фотографирует здорово. Вот это все он снимал. Фотодокументы, Вроде пустяк, а посмотришь через двадцать лет, и за душу возьмет, вся жизнь как на ладошке. Вот я смотрел недавно документальный фильм про войну, про сражение, где я участвовал на Курской дуге, понимаешь. И прямо по сердцу, прямо до слез, потому что так и было.
– Вот так и живем.
– Ну что же, неплохо. Они посмотрели друг на друга и ни с того ни с сего как бы почувствовали некоторую неловкость, еле заметно, но почувствовали, и оба постарались избавиться от нее.
– Тоня в школе еще, потом за Юркой зайдет в садик. Мы ее ждать не станем. Ты как думаешь? Не возражаешь?
– Может, лучше подождать?
– Нет, ждать не будем, – твердо решил Николай и начал действовать – доставать из буфета тарелки и рюмки, продолжая говорить. Говорил он вроде бы почти по-московски, лишь слегка на «о» и чуть-чуть певуче, но из этого легкого оканья и плавной певучести и складывалась его северная, привычная и одновременно чудесная для дроздовского уха речь. И сидя в этом доме, и слушая Кольку Пьянкова, и глядя, как он накрывает на стол, Дроздов смутно ощущал нереальностьвсего происходящего и продолжал пребывать в том легком прозрачном тумане, в который окунулся, сойдя с поезда.
– Квартиру эту недавно получил, хорошо, а то в старом доме жили, совсем трудно, удобств нет, дров одних, понимаешь, заготовить сколько нужно.
– Кубометров двадцать?
– Не меньше. А в благоустроенном хорошо. И вообще место расположения нашего дома имеет большое стратегическое значение.
– Это как?
– Рядом магазины: книжный, молочный, фрукты-овощи, продовольственный, радио-музыка, поликлиника. Все, что нужно.
Он поставил на стол хлеб, огурцы, грибы, тарелку с холодными котлетами, нарезал сыр, колбасу и откупорил бутылку грузинского коньяка.
– Тут у меня сосед-приятель, в райисполкоме у нас работает бухгалтером, а жены вместе в школе работают, она у него по истории. Может, позвать его? Ты не возражаешь?
– Как хочешь, как тебе удобнее.
– Ну, если ты не возражаешь, я его сейчас позову. Он удалился и очень скоро возвратился вместе с прихрамывающим, рябоватым человеком, который крепко пожал Дроздову руку и представился:
– Елохов.
– Вот я, Леха, с ним советовался, писать тебе или нет, ну, он, понимаешь, посоветовал написать.
– Молодец.
Елохов потупился, польщенный:
– И ответ ваш вместе читали.
– Ну, давайте выпьем, – сказал Коля и налил в рюмки.
– Это что же? – деланно заинтересовался Елохов. – А, лошадьяк!
– Ну, будьте здоровы, – Со свиданьицем.
– А я на вокзале стою и все боюсь – не узнаю. А глянул – сразу увидел.
– Давно не виделись.
– На первой формировке расстались.
– А я все думаю: он или нет? Про награждение прочитали, вроде сходится. Потом уж снимок увидел в газете – ну, все. Чего ж не приехал-то ни разу?
– Да все некогда, Коля. Я ведь в Москве почти что, как ты, редко бывал. А тетя Клава, сам знаешь, померла давно.
– Инфаркт у нее был миокарда. А отца ты нашел, Леха?
– Отец в войну погиб. А до этого всякие у него неприятности были. Несправедливо с ним обошлись.
– Раньше бы сообщил, что приедешь, я бы отпуск отложил.
– Я же точно не знал, что приеду.
– Телевидения у нас еще нет, но будет по плану через два года.
Тем временем Елохов опять налил коньяк в рюмки и похвалил себя:
– Глаз-ватерпас!
– Будьте здоровы.
– Алексей Степаныч, – сказал Елохов, – так у нас не пойдет. Чего же вы только верхнее отпиваете! У нас нижнее пьют.
– А я тоже нижнее пью, а верхнее вниз проваливается, на его место.
– А! Отдельные и у нас так поступают.
– В Курежму тебе надо съездить, Леша.
– Обязательно.
– Деревни-то ведь уж нет. Там целлюлозно-бумажный комбинат крупнейший строят. Город целый новый. Можно сказать, наша гордость.
– Я знаю.
Они опять посмотрели друг на друга не просто через стол, а сквозь свою двадцатилетнюю разлуку, изумляясь тому, что встретились, что это все взаправду, так и есть.
– Помнишь, как мы призывались? Ну, пацаны, и все! Давай альбом посмотрим, не возражаешь?
Николай достал с этажерки толстый альбом и начал его перелистывать, а Дроздов с острым вниманием и интересом стал смотреть на чужие, незнакомые лица, стараясь и надеясь узнать хоть кого-нибудь.
И вдруг он увидел Колю в бушлате и шапке ремесленника и воскликнул, радостно смеясь: – Смотри-смотри!
– Да, – сказал Коля небрежно. – Ремесло.
А на следующей странице красовался он сам, Дроздов, в белой рубашке с расстегнутым воротом. Такой карточки не было у Дроздова, и ему стало приятно, что она существует где-то, отдельно от него. А вот такая есть! Он с удивлением и радостью узнавал когдато знакомые лица, задерживаясь всякий раз возле своего нехитрого изображения.
Пока они смотрели альбом, Елохов грустил и томился, ему это было неинтересно. А может быть, просто ему хотелось выпить.
А Дроздов не мог оторваться от альбома. Многое совершенно исчезло, выветрилось из его памяти и, если бы не старые снимки, он бы никогда и не вспомнил эти лица, а некоторые он не мог вспомнить и сейчас.
– Неужели не помнишь? – огорчался Коля.
Но и сам Коля тоже не помнил многое из того, что Дроздов помнил ясно и четко. Чувствуя, что волнуется, Дроздов, как бы между прочим, после того, как поинтересовался другими, спросил о Марусе. Коля не помнил и не знал ничего.
– Какая Маруся? Машка, что ли?
– Да нет, Маруся, – отвечал Дроздов разочарованно и вдруг вскрикнул: – Смотри, а это Ваня, учился со мной. Ты помнишь? Нежный такой был, как девочка.
– Конечно, помню. Ваня не жив. Умер. Чего примолк, Елохов? Наливай-наливай. Он фотографирует здорово. Вот это все он снимал. Фотодокументы, Вроде пустяк, а посмотришь через двадцать лет, и за душу возьмет, вся жизнь как на ладошке. Вот я смотрел недавно документальный фильм про войну, про сражение, где я участвовал на Курской дуге, понимаешь. И прямо по сердцу, прямо до слез, потому что так и было.