Константин Яковлевич Ваншенкин
Во второй половине дня

1

   Алексей Степанович Дроздов собирался на строительство металлургического комбината, в одну из далеких, жарких стран. Это было ему, в общем, не в диковинку – в темной глубине заветного левого ящика его стола, рядом с гвардейским значком, с фронтовыми медалями и солидными трудовыми орденами отчужденно поблескивали высшие награды тех новых государств, где он уже работал.
   И сейчас все было готово, утверждено и оформлено. Он прошел и медкомиссию, которой всегда втайне побаивался, безропотно сделал необходимые прививки. И остальные тоже были все готовы – инженеры, техники, механизаторы, – с большинством из них он работал прежде и знал каждого – и уважал, ценил или любил многих. В общем, коллектив был стоящий.
   Они поплывут универсальным грузо-пассажирским лайнером, который уже стоит под погрузкой в южном порту, принимая генеральные, то есть штучные, грузы: бульдозеры, самосвалы, тракторы, скреперы, а также различные материалы, – трубы для газоотводов и других колошниковых устройств, для холодильников и фурменных рукавов, сорокамиллиметровые стальные листы для будущего кожуха и бесчисленное множество всяких других грузов.
   Его люди поплывут на белом теплоходе под красным флагом, поплывут по разноцветным бассейнам южных морей, и те из его людей, кто нечувствителен или притерпится к качке, подолгу будут играть в шахматы, в домино и в пинг-понг, будут с невольным замиранием сердца наблюдать за акулами, по временам появляющимися вблизи корабля, за жуткой красотой их веретеновидных тел, ахать при каждом новом гигантском прыжке радужных летающих рыб, спасающихся от хищников.
   Они будут плыть долго, изнывать от жары и ждать ненастья, но и тропический шторм не принесет им прохлады. Они будут входить в чужие шумные порты, а сперва, еще в открытом море, их встретит лоцманский катер, пляшущий на волнах далеко внизу, под самым бортом, и они будут смотреть сверху, как, цепляясь за веревочный трап, ловко поднимается лоцман.
   Они будут плыть очень долго, а он проводит их в черноморском порту и встретит уже на месте, – самолет доставит его туда менее чем за день.
   Все было в порядке, но ряд моментов смутно беспокоил Дроздова. Он уже побывал там, на месте строительства, когда окончательно утверждали проект, и теперь представлял себе это место в деталях. Он-то знал, сколько будет трудностей, особенно поначалу, пока не поставят поселок, как начнут томиться люди, оторванные от Родины, и первым делом те, кто здесь без семьи, как будут панически бояться змей и разных ядовитых, да и безобидных насекомых, как будут страдать от непривычного климата, от непривычных условий работы (у большинства опыт, конечно, есть, но все равно тяжело), от каждой мелочи, даже от отсутствия черного хлеба. Он знал, как он хам будет страдать от тамошней, ни на что не похожей жары, к которой он никогда не привыкнет, как он будет мучиться, пока в его комнате не поставят «кондишку» – установку для кондиционирования воздуха. Он думал о снабжении и воде, о шамотном кирпиче для огнеупорной кладки, о необходимости подготовки рабочих из местного населения и о многом другом, и все это тревожило его, но это была обычная, рабочая, как бы запланированная тревога.
   А пока он привычно тревожился обо всем этом, еще его волновало что-то совсем другое, и волновало не так, непохоже, особенным образом.
   Два месяца назад он получил письмо от закадычного друга юности и вроде даже родственника, но очень уж далекого, от Коли Пьянкова. Они расстались в первую военную зиму, когда их взяли в армию, и с тех пор не виделись. Коля встретил упоминание о Дроздове где-то в печати и после долгих колебаний и сомнений (он или не он и захочет ли вспомнить?) написал на министерство. Дроздов сразу же ответил, с удовольствием, но как-то словно машинально, словно думая о чем-то своем, а Николай в следующем письме, ничего не говоря о их родном северном городке, просто рассказал, что в окрестных лесах нынче много грибов, а лето теплое, и они купались все лето и загорали, а река изрядно обмелела. Он писал, что получил недавно квартиру в благоустроенном доме и звал в гости: «Приезжай, буду очень доволен». Прочитав про грибы, Дроздов неожиданно вспомнил, как ужасно давно, придя из лесу, его бабка говорила матери: «Грибья этого полно», а он тогда был совсем еще пацаненок. Он глянул дальше и, дойдя до приглашения, подумал: «А что, хорошо бы махнуть!» И едва он успел подумать, как его словно пронзило током, и он поразился, как же это случилось, что он не бывал там так давно, как он мог выдержать, вытерпеть это. А ведь он и раньше часто вспоминал о своей юности, о своем городке, но то были тихие, приглушенные воспоминания, они ни разу не обожгли его. Но теперь для него стало ясно, что, если он не заедет туда хотя бы на неделю, он не сможет работать на юге, на новой стройке, долго, равномерно, изо дня в день, он не вынесет этого, у него просто не хватит сил.
   Пока теплоход, ломая стеклянную воду, пойдет по искрящимся южным морям, он, Дроздов, мог бы взять за свой счет недельку, это никому не помешает. Это никому не помешает.
   Министр выслушал его без особого энтузиазма, но разрешил, отпустил, посоветовав, однако, сперва проводить теплоход, как и намечалось ранее, и Дроздов вылетел в тот же день к Черному морю.
   Погрузка подходила к концу, и он два дня проторчал в порту и даже ночевал не у себя в гостинице, а в каюте своего заместителя, идущего старшим на теплоходе, и все, кто знал его, замечали, что у него приподнятое настроение. Наконец все было готово, и был прощальный митинг – выступали родственники отплывающих, и сами строители, и представители министерства и обкома. Дроздов ходил по причалу, потом поднялся на борт, пожимал руки одним, других обнимал и целовал, близко видя их возбужденные, знакомые и дорогие для себя лица, интересовался, советовал, шутил, и люди, разговаривая с ним, не догадывались, что перед его глазами стоят густые хвойные леса, текут серые северные реки, блестят под дождиком мокрые деревянные тротуары.
   Потом он опять стоял внизу, гремел оркестр, и теплоход медленно отваливал всем бортом от причала, и между ним и провожающими все росла и ширилась темная полоса воды, а люди – и там и здесь – всё махали, уже давно не различая своих близких.
   Он не стал дожидаться, пока исчезнет, растает на горизонте теплоход, его почти трясло от нетерпения, и он сам изумлялся этому, но ничего не мог да и не хотел с собой сделать. Он тут же, на пирсе, сел в ожидавшую его машину, взлетел по крутой улице вверх, к гостинице, там поднялся в номер, вышел на балкон и оттуда еще раз увидал теплоход, над вершинами платанов, в морской синеве – белая черточка, совсем далеко, может быть, это был уже и не он.
   С балкона был виден весь порт, с белым маяком, с изогнутой линией волнолома, с бесчисленным множеством кораблей различных конструкций, водоизмещения и окраски, двигающихся одновременно в самых разных направлениях или стоящих у причалов и на рейде, и с ярко окрашенными красным и желтым портальными кранами. Склоняясь над палубами судов и как бы глядя на них сверху, они выглядели удивительно легко и изящно. Вид непрестанно движущегося в своих границах, живого и яркого порта был мил Дроздову, он отдаленно напоминал ему картину уже налаженного механизма большой стройки. Правда, там все это было не так красиво. А здесь у берега стояла тусклая синева, кое-где переходящая в темно-серую рябь, слева за волноломом полоса чистой голубизны, дальше и чуть правее длинный треугольник бутылочно-зеленого цвета, потом опять синее, – разноцветные секторы морской поверхности.
   Теплохода давно уже не было видно.
   Дроздов взял чемоданчик и спустился к машине.
   – В аэропорт, – сказал он, захлопывая дверку и вынимая газеты из кармана пиджака.

2

   С вечера он заснул быстро, но потом проснулся среди ночи и уже не мог заснуть. Сперва он еще не сдавался, ворочался с боку на бок, но потом смирился и, неподвижно лежа на спине рядом со спящей женой, которая была старше его на пять лет, стал думать о своем прошлом и будущем. Глаза его привыкли к темноте, он видел не только мерцающее зеркало, но и полированную стенку шкафа, различал стул со своей одеждой и пристегнутыми к спинке ручными часами. Он повернул голову и посмотрел на измененное сном, почти неживое лицо жены, осторожно слез с широкой деревянной кровати, нашарил ногами туфли и, в одних трусах подойдя к окну, отодвинул плотную штору. Зыбкий свет рекламы, призывающей смотреть фильмы, идущие неизвестно где и неизвестно когда, проник в комнату, дрожа и мигая, коснулся стены. Дождя не было, но мостовая и тротуары были мокры, и отражения редких фонарей уходили в глубину поблескивающего асфальта.
   Прямо против окна лежала безлюдная улица, за нею тоже пустынный широкий двор, и с трех сторон его охватывал большой серый дом в девять этажей. Он спал сейчас, этот дом, темнея своей огромной массой, и лишь в нескольких окнах, как-то странно оживляя его, горел свет.
   «В любой час, всегда кто-то не спит, – мимоходом подумал Дроздов, – ни одного населенного пункта в России нет, где бы не светилось хотя бы окошко…»
   Продолжая думать о своем, он сосчитал освещенные окна, их было восемь, – он заинтересовался: кто же эти люди, что они делают? – и стал всматриваться, оттирая краем шторы туманное стекло. Видно было очень плохо, и он смог рассмотреть лишь мужчину, который сидел за столом и ел, а напротив него сидела женщина и смотрела, как он ест, и можно было только догадываться – вернулся ли этот человек домой после долгой дороги или, наоборот, собирается в путь, или еще что-нибудь другое. Светилось еще окно кухни, там женщина гладила белье, перед ней была белая груда белья, и она все гладила и гладила. А за третьим окном кто-то, склонившись, сидел у настольной лампы – не то писал, не то читал. Больше ничего рассмотреть было невозможно – мешали занавески, и погода, и расстояние, и то, что лампочки в окнах слишком лучились и как бы размазывались.
   Дроздов задвинул штору и, как был, в трусах, тихонько вышел из спальни. Дверь в комнату сына была приоткрыта. Олег спал, подложив под щеку ладонь, будто пригорюнившись. И Дроздов в который раз с горечью ощутил, что они с сыном не очень близки, видя причину этого в их таких длительных и частых разлуках. А мальчишка хороший, и отца любит, или даже гордится. Но что делать! Он опять не сможет взять его с собой. Парню надо учиться.
   Эта комната выходила во двор, окно ее не было зашторено, и Дроздову видно было милое курносое лицо сына, график футбольного чемпионата над диваном, а на полу роскошную тигровую шкуру – с распластанными лапами и оскаленной мордой – предмет мучительной зависти всех друзей Олега.
   Дроздов толкнул дверь кабинета и включил настольную лампу. Здесь тоже было много экзотического – черные кудрявые статуэтки, веера, божки и драконы, но все они были призваны лишь украшать эту комнату – главным здесь были книги, – а если уж говорить об украшениях, то стальная модель доменной печи и макет доменного цеха с миниатюрным вагоноопрокидывателем, перегружателями, трансферкарами, бункерной эстакадой, колошниковым мостом, подъемником и всем прочим, конечно же, гораздо более занимали и самого Дроздова и его обычных гостей.
   Он сел за стол, посидел с минуту, открыл левый ящик и снова остановился, словно забыв на время, зачем пришел сюда и что именно он ищет, потом достал большой черный конверт и вытряхнул на стол фотографии.
   С кем и где он только не был запечатлен! С министром и замминистра на заседании Совмина, рядом с членами Президиума, на приеме, при вручении ему ордена в Свердловском зале, и со своими орлами-экскаваторщиками возле ЭКГ-8, и с президентами тех стран, где он работал, и с космонавтами, посетившими строительство, и с фронтовыми друзьями, и на встрече институтского выпуска, и в кругу семьи.
   Но Дроздов не обращал сейчас внимания на эти фотографии и равнодушно откладывал их в сторону, лишь изредка задумчиво задерживаясь взглядом на какой-нибудь из них. И вдруг он быстро взял из груды две маленькие, чуть пожелтевшие и с обломанными уголками карточки и придвинулся с ними ближе к лампе.
   Непроизвольно раздвинув губы в улыбке, он смотрел на такое близкое, юное, серьезное лицо Коли Пьянкова, на его круглую шапочку-кубаночку, из-под которой выбивались такие же прямые и светлые, как и у самого Дроздова, северные волосы.
   А на обороте твердой Колиной рукой было выведено:
   «На добрую память наилутшему другу с юных лет нашего проживания. Алексею от Николая. 11 марта 1941 года».
   Продолжая улыбаться, он отложил этот и поднял ближе к глазам второй снимок, держа его в своих жестких пальцах, и улыбка стала медленно сходить с его лица, так и не уйдя вся, заменилась болью.
   На карточке была девушка в беретике, пышные шестимесячные кудряшки обрамляли ее широкое в скулах, добродушное лицо. Он перевернул карточку и прочел проникновенную надпись:
   «На память Алеше от Маруси. В дни дружеских отношений.
   Здесь нет красы, она не каждому в жизни дается, Здесь только простая душа и спокойное сердце в ней бьется».
   И тоже дата, чтоб не забыл: 2.XI-1941 г.
   Дроздов снова посмотрел в ее спокойные глаза, как бы стараясь встретиться с ней взглядом, и вдруг резко вспомнил, увидел, почувствовал, как он лежит на снегу, а смерть его рядом.
   Тогда был уже март, солнце сильно припекало, и слепил глаза весенний крупитчатый снег, рыхлый, хоть лепи снежки, – он лежал на этом насте, раскинув руки, и снег подтаивал под ним. А сначала было раннее утро, густеющая синева неба, голый березняк вдали, и их безнадежная атака, их бег по рыхлому снегу вверх по склону и шквальный огонь, которым их встретили. Он бежал, делая тяжелые прыжки, голенастый, забрав под ремень полы шинели, хватая воздух ртом и сжимая легкий, недавно полученный автомат ППС, висящий на груди. Перчатки он сбросил, и они болтались на шнуре, как у детей. Он бежал вперед, при каждом шаге проваливаясь по колено в снег, задыхаясь и уже не слыша немецкого огня, но он услышал, как прямо навстречу ему движется что-то, все ближе, ближе, шелестя и широко раздвигая воздух, и этим раздвинутым в стороны, спрессованным воздухом его опрокинуло на спину. Он рухнул, раскинув руки, а его черный ППС полетел через плечо и воткнулся стволом в снег, и брезентовый ремень автомата сдавил Дроздову шею. Неимоверных усилий стоило ему поднять руку и оттянуть, ослабить ремень. И в это время рядом прошла смерть, совсем близко, и даже чуть коснулась его – он не понял только, раскаленным или ледяным было ее дыхание.
   Когда-то давно, когда они ходили в шестой или в пятый, – в той, другой, нереальной, жизни, дружок Колька Пьянков зимой позвал его в какой-то подъезд, где под лестницей была батарея водяного отопления, и сказал:
   – Тронь-ка…
   Лешка снял рукавичку, дотронулся до пыльного ржавого железа и сразу отдернул пальцы, не разобрав – горячо оно, как кипяток, или же совсем промерзло. Там, конечно, было все не так, как тут, ерунда, пустяк, но и здесь, слыша дыхание смерти (а он точно знал, что это смерть), тоже невозможно было понять, какое оно, это дыхание. Он лежал на спине, раскинув руки, под ним уже таял и оседал снег, а вверху была синева глубокого мартовского неба.
   И он вспомнил тогда о Марусе и стал думать о ней. Он думал о ней тогда, вплавляясь в рыхлый мартовский снег и медленно уходя все дальше и дальше от этого снега, от этого дня, от этой жизни. И потому сейчас, приблизив к лампе старый снимок, он сразу же вспомнил – да он никогда и не забывал – себя, лежащего на весеннем снегу, смерть, прошедшую рядом, а вверху бездонную холодную синеву. Он подумал сейчас о том дне, потому что тогда думал о ней, хотя и отвлеченно, отчужденно.
   Тогда, а вслед за тем и сейчас он вспомнил дымный морозный конец дня и себя с Марусей. Они и еще две ее подруги и соседский парень играли в карты, в дурака, у нее дома, благо мать уехала к родне, в деревню. Стреляя, топилась печка, а за окнами дымился зимний закат. Потом они оделись все, и она вышла с ними вместе, а когда все разошлись, он проводил ее снова и опять зашел в дом. За окнами почти стемнело, лишь горела полоса заката между домами, и тоже дрожала полоска света на полу перед догорающей печью… Потом, идя к себе, поздно вечером, он забыл опустить наушники у шапки и отморозил уши… Неужели это был он? Наверное, да, но больно уж давно все это происходило.
   Нет, она не была его первой любовью, его Первая Женщина, о которой он вспоминал с благодарностью и нежностью. Другие женщины, которые были у него, не оставили глубокого следа в его жизни, он почти никогда не думал о них, как бы почти не помнил. А она? Где она сейчас? Мысль о том, что он скоро сможет встретить ее, заставила его вздрогнуть. Он сидел в своем спокойном доме, за стеной спал его сын, в следующей комнате спала жена, а он рассматривал маленькую фотографию девушки с шестимесячными кудряшками и добрыми глазами и был в это время далеко отсюда.
   Он все еще лежал на снегу, раскинув руки, остро выставив вверх подбородок, уже не шевелясь, вмерзая в снежный наст, а над ним сперва лилово стояли сумерки, потом ярко зажглись звезды. Потом он услышал, как кто-то ступает по громко хрустящему подмерзшему насту, и в уши его, сверля мозг, вошла чужая, страшная речь, он хотел узнать, о чем они говорят, и напряг память, но она подсказала ему всего лишь два слова: «дертыш» и «плюсквамперфектум». Чужая речь была совсем рядом, и тогда он слабо ощутил замерзшей щекой шершавый брезентовый ремень автомата, это было все, что он мог сделать, но в мыслях своих он легко перевернулся на живот, выдвинул перед собой вороненый ствол, дал короткую очередь и крикнул звонко и яростно:
   – Хенде хох!
   Немцы остановились, о чем-то тихо говоря, может быть, не решаясь идти дальше, а затем действительно их хрустящие шаги стали удаляться, удаляться, и Дроздов, уже ни о чем не думая, плавно провалился в глубокий, невозвратный сон. И почти уже на самом его дне он услыхал шуршащий, чуть присвистывающий звук, который был очень ему знаком и который вызвал в сознании одно, только одно, последнее беззвучное слово: «волокуш а».
   И из его губ вырвался ликующий вопль, призывный клич, полный радости, надежды и боли, но этот его стон был настолько слаб, что, если бы пожилой солдат и девушка-санинструктор за миг до этого не остановились, прислушиваясь, они бы никогда не услыхали его. Но они, эти люди, которых он ни тогда, ни потом в своей жизни не видел, остановились, услыхали и наклонились над ним, отдирая вмерзшую в наст шинель.
   Может быть, в эту минуту они не услышали кого-то другого.
   Дроздов подошел к окну. Уже рассвело, а освещенных окон стало гораздо больше, – люди уже собирались на ранний свой труд. Но только теперь эти окна были менее лучистыми, а стали более четкими, хотя и бледными.

3

   Стояло самое начало сентября. Утром – Дроздов еще спал – прошел мелкий дождик, и сейчас его сырость чувствовалась в воздухе. Пока Дроздов брился, одевался и завтракал, жена была где-то там, в глубинах их большой новой квартиры, и вошла, когда он уже поел и стоял у окна.
   – Ну, мать, – сказал он ей, слегка потягиваясь, – гостинцев бы надо купить, конфет, как думаешь?
   – Обязательно. Я куплю, не беспокойся. – И спросила сама: – Ты сегодня надолго? – Думаю скоро вернуться, – и окликнул ее, когда она была в дверях: – Надя! (Ее имя удивительно к ней не подходило, но он уже привык.) Надя, и коньячку, наверно, нужно.
   – А как же, конечно.
   Она была с виду тихая, незаметная, но со своими твердыми взглядами и принципами: «А как же, непременно».
   У него оставались еще дела в министерстве, и он постарался их закончить как можно быстрее, нигде и ни с кем не задерживаясь, потому что был человек опытный и остерегался, как бы министр или зам не поломали случайно его поездку. Но все обошлось, и к обеду он уже был дома.
   Олег пришел позже, Дроздов слышал, как он бросил портфель на стул, насвистывая, пошел в ванную, как мать ему что-то сказала, верно, сделала замечание, а он примирительно засмеялся.
   Потом он просунул голову в дверь:
   – Привет! Сегодня полуфинал, – помедлил и вошел в комнату.
   – Знаю, – сказал Дроздов.
   – Ты за кого?
   – За «Торпедо».
   – Хо! «Торпедо» давно вылетело.
   – Знаю. Я вообще за «Торпедо».
   Олег поднял палец и произнес назидательно.
   – Болеть нужно за «Спартак».
   – Эта концепция нам тоже знакома. А в школе как дела?
   – Не вызывали. Папа, ты читал про Флиппера?
   – Это кто?
   – Интеллигент моря, дельфин Флиппер. Снимался в двух фильмах в главной роли.
   – Новые данные о дельфинах действительно потрясающая штука, – сказал Дроздов.
   «Хороший парень. Сейчас расстанемся черт знает на сколько, вернусь, а он уже не такой, совсем не такой. Весь горит этими морскими змеями и дельфинами. Жаль, что у него нет интереса к моему делу. А откуда ему быть? Плавку последний раз видел, когда ему лет шесть было…»
   … – Дерется с этим преступником и нокаутирует его, а у того нож…
   «Вот тебе и интеллигент!»
   … – Спасает их. Правда, здорово? Наши, интересно, купят эту картину? По интеллекту дельфин приближается к человеку, это все ученые признают. Все эксперименты подтверждают…
   – И размеры мозга и характер извилин приближается к человеческому, – сказала от двери Надя, – и запас слов у них больше ста…
   Было уже темно, когда, взяв чемодан, собранный женой, и, как всегда, даже не интересуясь, что туда положено, потому что потом в чемодане оказывалось именно то, что нужно, Дроздов надел заграничный тонкий плащ, в каких ходила сейчас вся Москва, и, секунду помедлив, выбирая между кепкой и шляпой, отдал предпочтение кепке.
   Олег сидел у себя, прильнув к «Спидоле», и с таким выражением лица, будто передавали военную сводку, впитывал хриплое дыхание стадиона и скороговорку комментатора. Дроздов потрепал его по волосам и, нагнувшись, поцеловал куда-то в ухо, сын рассеянно улыбнулся и чмокнул отца в щеку.
   – Ну, ладно, мать, поехал, – сказал Дроздов жене и, поцеловав ее, вышел на площадку, уже, отрешившись, уже отсюда начав свой непривычный путь – к юности. Обычно сидя впереди, рядом с шофером, он не смотрел по сторонам, а что-нибудь читал или просматривал – ему всегда не хватало времени. Но сейчас было темно, и он смотрел на влажный асфальт с отраженными в нем фонарями. Шел меленький неощутимый дождь, но все же дождь – к удачной дороге – . и когда проезжали по метромосту, слева, над Большой ареной стадиона, густо дымились прожектора.
   Да, давно не бывал он там, в своем маленьком северном городке. Двадцать лет и два года. С того холодного дня поздней осени, когда красный товарняк, громыхая, понес его и Кольку Пьянкова, и других ребят на юг, к Москве, и неизвестно было, случится ли им вернуться. Впрочем, многие, и он в их числе, не сомневались в этом, заботило другое: когда? Беспрерывно живущий в них, как притихшая боль или радость, непременный день возвращения был далеко, за метелями и дождями, за походами и фронтами, за операционными, за госпитальными ночными палатами. Но этот день жил в них, и в тех, кого уже нет сейчас, он жил до конца.
   Два раза его задевало легко, можно сказать, царапало, и дальше медсанбата он в тыл не углублялся, и той мартовской ночью, скорее утром, его без памяти тоже доставили в медсанбат, но теперь он здесь уже не задержался, а был эвакуирован в глубокий тыл, – санитарный поезд стучал на восток, за Москву, за Волгу, на Урал.
   Госпиталь, где он провалялся пять месяцев, находился в городе металлургов, и это сыграло главную роль во всей дальнейшей жизни Дроздова.
   Когда стало ясно, что, выписав, его вчистую демобилизуют по ранению, а война еще не кончается, он в одну из долгих бессонных ночей – еще с тех пор он пристрастился к бессоннице, – в одну из душных госпитальных ночей, твердо решил не ехать к себе, на Север, а остаться здесь и учиться. Это было отчаянное по смелости решение, но Дроздов принял его и принял бесповоротно, он знал, что в своем городке ему будет легче, но там у него не было никаких перспектив.
   Он пришел в горком комсомола на костылях не для блезиру, а еще не решаясь с ними расстаться, и его устроили на комбинат нормировщиком в мартеновский цех. Здесь, в славном пролетарском городе, было много молодых, здоровых ребят и мужчин в самом возрасте, потому что они варили сталь для армии, для страны, и страна в свою очередь дала им бронь, хотя и бумажную, но тоже достаточно прочную. Таких, как Дроздов, – раненых фронтовиков – было мало. Он прыгал по цеху сперва на костылях, потом ковылял с палочкой, на козырьке кепки болтались привинченные на трех винтах синие очки, и временами он, зачарованный, смотрел сквозь них на кипящую сталь, которая кипела буквально как вода в чайнике – пузырясь и бурля. Эта картина покорила его навсегда.
   Его избрали в комсомольское бюро, он поступил в школу рабочей молодежи, а потом в институт – филиал был прямо при комбинате, – первый курс на заочный, как многие здесь, но после все же на дневной, – это тоже был шаг, на который следовало решиться.
   И все это было нелегко, невозможно, невыносимо, – и прошибающие насквозь ветры, и недоедание, потому что, конечно, не хватало ему карточек, особенно после рабочих, и то, что общежитие далеко от института, и занятия, занятия, от которых распухала голова, – но ведь не мог же он все это бросить, иначе и затевать все это не стоило.
   Были лекции, тяжелые, непонятные, он конспектировал все, он заставлял себя понять, подходил в перерыве к преподавателям, переспрашивал, были лабораторные и групповые задания, было много чертежей, – вообще, черчение у него пошло, он этим слегка и подрабатывал, еще на первом курсе он удивил преподавателя начерталки способностью к пространственному мышлению. А так он учился средне, в общем, хорошо, но не блистал.