Вдруг его взгляд наткнулся на чьи-то обрезанные по щиколотку резиновые сапоги - хорошая, прочная вещь, из которой росла захудалая старушечья фигура. Наверное, старуха жила в том же доме, что и Вова, знала его маму и самого Вову носила на руках, когда он был маленьким. Поэтому сейчас она с тихой сокрушенностью вздыхала и помаргивала слезящимися глазами.
   - Чего, моя старость не радость? - Вова был не чужд шутке.
   Старуха, продолжая вздыхать, протянула ему пустую бутылку из-под "Кагора" и слегка запела:
   - Возьми, милый, возьми... Сладенькое тут было, церковное, себе берегла, да уж чего... Что выпито, то вылито, с тем счетов не сведешь... Бабой Машей меня зовут, не помнишь?..
   Вова принял милостыню и двинулся себе дальше. Но тут опять что-то заставило его поднять голову.
   Прямо на уровне его глаз было приоткрыто оконце - узенькая створка для притока воздуха. Там, за белой пеленой занавесок стояла детская кроватка, в которой лежал, болтая ручками, крупный новорожденный ребенок.
   Младенец лежал и смотрел прямо перед собой синими эмалевыми глазками, и Вову удивило, что он именно так отчетливо различает эту синеву. Даже через занавески она проступала. А младенец ничего не видел и не различал, он появился на свет совсем недавно, и с его глазок еще не спала небесно-молочная пелена.
   Все его тельце каждую секунду куда-то устремлялось и двигалось не в силах понять смысла той ровной и неподвижной плоскости, на которую его уложили. Кроватка казалась ему неудобной и жесткой, и он то и дело взмахивал ручками, пытаясь покрепче ухватиться за воздух и проникнуть туда, откуда недавно прибыл.
   Но золотой шар лампы стоял над ним как высокое светило, пристально следя и сторожа его местонахождение в этой комнате, где хорошо пахло материнским молоком и выглаженными пеленками. Да и сам он уже хотел есть, спать, жить. А мама все не шла и не шла...
   - Как тебя зовут? - спросил через стекло Вова.
   Младенец молча продолжал ловить ручками воздух. Вова занес ногу на парапет, забрался на подоконник и, протиснувшись в узкую створку, раздвинул безмятежную кисею. ~-, ...Младенец смотрел на Вову своими синими глазками.
   - Как тебя зовут?
   Младенец молча ловил ручками воздух.
   Вова занес ногу на узкий парапет и, вскарабкавшись, просочился в узкую оконную щель.
   Младенец молча смотрел сквозь него.
   Вова склонился над кроваткой.
   Младенец лежал смирно. Он был спеленут не сплошь, негнущимся крепким "солдатиком", а как теперь учат - со свободными ручками и полусогнутыми ножками.
   Восковые пальчики шевелились, и маленький указательный перст вдруг оттопырился, направясь прямо на Вову. Вова сбросил рюкзак и протянул руку навстречу...
   2.
   "Лишь имя твое мне враг, но не ты..."
   В. Шекспир
   "Сон, сна, м. Наступающее через определенные промежутки времени физиологическое состояние покоя и отдыха, при котором полностью или частично прекращается работа сознания. Забыться сном. Клониться ко сну. Пробудиться ото сна..." (Словарь русского языка, т. IV, с. 19).
   Она писала письмо. Она писала письмо неделю подряд. Вернее, ей снилось, что она неделю подряд пишет письмо.
   Она никак не могла начать, а тем более закончить это письмо, хотя отлично знала, что следует написать во-первых, во-вторых и в-третьих.
   Письмо адресовалось одному важному лицу. Она была уверена, что оно важное, но никак не могла до конца понять - почему же это лицо, когда лица его она никогда в жизни не видала, лицом к лицу не была Скорее всего это был совершенно обыкновенный человек с именем, отчеством, фамилией, женой и детками, да, конечно же, обязательно детками! Правда, во сне это все тоже не имело значения.
   Она пробовала начать так: "Многоуважаемое лицо!" Или же: "Дорогое лицо!"
   Но рука сама зачеркивала, пробовала писать снова и снова. Она ужасно устала бороться с лицемерием букв, принимающих грязно-отвратительные позы, складывающихся в лживые, не ее слова. Ну почему, спрашивается, "многоуважаемое", почему "дорогое"? Откуда такое подобострастие даже во сне? Откуда эта жажда д р у г о г о - и обязательно дорогого и многоуважаемого?
   Но тут рука, слава богу, вывела: "Гражданин Прокурор!"
   Это было уже что-то, и она обрадовалась, зацепившись за краешек смысла, и почти залюбовалась угловато-острой красотой заглавных литер: Г.П.
   Ей стало так по-детски надежно и легко, щека так плотно прильнула к ладони, что она покрепче закрыла глаза и с головой нырнула в прозрачные дебри своего сна...
   "...Дракон сей стал перед женою, которой надлежало родить, дабы когда она родит, пожрать ее младенца.
   И родила она младенца мужеского пола, которому надлежит пасти все народы жезлом железным, и восхищено было дитя ее к Богу и престолу Его." (Откровение Святого Иоанна Богослова. 12 4-5).
   ...А может, я еще и не напишу Вам этого письма. Хотя я его уже пишу. Или напишу, но не брошу в ящик, или брошу, но не туда. Ведь все еще само собой может исправиться, как говорят, образоваться. Надо только окончательно проснуться и написать письмо кому надо.
   И начать его так:
   Г.П.! Вам, разумеется, известно, что среди всех видов любви самый надежный и лучший - любовь матери к своему сыну. Так утверждает Зигмунд Фрейд, да мы и сами это хорошо знаем. Во-первых, материнская любовь бескорыстна, ибо не может же мать, к примеру, завидовать своему сыну или искать у него покровительства.
   Во-вторых, это чувство совершенно свободно и независимо, так как не зависит от ответного импульса. В-третьих, оно лишено эдипова комплекса, и с этим вообще трудно поспорить. О роли отца я скажу позже, хотя в моем случае он, как вы убедитесь, вообще отсутствует.
   Впрочем, могу пояснить сразу. Да! От духа! Какого именно - не знаю и утверждать не берусь, но что не от конкретно знакомого тела - это уж точно. Много их тогда клубилось возле меня в родном отечестве - за дымом его греха и не различить, может, что и было. Но должна категорически сказать: то не тело к телу рвалось, чтобы впиться в чужую плоть и ранить, подобно ницшевским дикообразам, которые, прижимаясь друг к другу в поисках тепла, лишь вонзаются острыми колючками, - нет, душа рвалась из тела на свой последний и решительный. Пир духа.
   "Пирдуха". Так, кажется, разделались с нами наши зоилы потомки - и оказались не правы, как были не правы и мы, когда хохоча стояли перед портретом дедушки, знатного стахановца, на старости лет орудовавшего отбойным молотком прямо у себя дома, в картонных "хрущобах". О, энергия заблуждения! Она-то всегда нас и спасала! Да не подведет и на этот раз...
   Но как я тогда подзалетела! А все та звезда - пришла откуда-то и светила как нарочно прямо над моим окном, вроде летающей тарелки, только не летала, а стояла миражом в пустыне, искушала зрачки лиц обоего пола последней сияющей точкой.
   Сладко мне было, хоть и тошнехонько. Безнадежно, но светло. И никуда не деться, словно та звезда по мою душу, для меня в темноте вырезана сочится по краешку, исходит яркой небесной кровью. Если это и было лишением девства, то обоюдным, у меня и свидетели есть, товарищи, наблюдавшие тот немыслимый, кроваво-красный закат за окном. Они-то все должны помнить! Рот, перекошенный бессильным восторгом, глаз, усиленно вырабатывавший таинственную влагу, светящиеся гнилушки зубов (сколько помню, всегда проблема с зубами: абсцессы, кариесы, вялотекущие кисты, своеобразный протест против пошлости дантиста) - и наконец вдох и выдох:
   - Оттягивает!
   Через девять месяцев и родился мой Вова - непорочно зачатое от незнакомой звезды, случайно сохраненное детище девятой горбольницы; доношенный, ранее не судимый, пропавший без вести при невыясненных обстоятельствах, подозревающийся в свершении тяжкого преступления...
   Найдите его! Спасите! Помилуйте!
   "Адам познал Еву, жену свою; и зачала, и родила Каина, и сказала: приобрела я человека от Господа..." (Быт. 4 1).
   Ей вдруг захотелось, чтобы во сне к ней пришло, как она любила его, когда он был совсем маленький, с незаросшим темячком - в нем одном крылась жизнь, а все остальное казалось нереальным, сделанным из непонятного материала, как сахар и хлеб, приснившиеся Тильтиль и Митиль; ей все время казалось, что она может случайно переломать, расплющить, выронить свое дитя. И только синие глазки с первых же дней были живыми и смотрели, хоть и не видели ее, да вот еще темячко (не даром в экстремальных случаях грудничкам делают укол именно в головку, на остальном тельце невозможно различить ничего, похожего на жгутик вены). Ей хотелось снова почувствовать именно т у любовь, к - тому, изначальному мальчику, а не к тому, каким он стал перед самым своим исчезновением.
   Смежив веки, она пыталась зафиксировать свое чувство, представить его в виде законченной фигуры с объемом и протяженностью, - получались какие-то кружки, звездочки, хвостатые кусты и деревья, потом пошли черные лестницы, дома без окон, обрывки улиц, наконец выплыл огромный черный сундук, из которого глухо доносился детский смех и плач, были слышны чьи-то взрослые голоса, но она не могла туда проникнуть, как в комнату соседей, и смертельно тосковала и завидовала смертельно чужому счастью, чужим голосам, чужому детскому смеху...
   самой себе.
   Она просыпалась, испытывая состояние смерти - в смерти, в гробу просыпалась, и удивлялась, что Вовы рядом нет, а ночь кончилась, и через плотные шторы в нее метился новый день - как в живую. Но она еще и была живая, поэтому снова и снова пыталась пересказать самой себе так неудачно приснившийся ей сон, заново пройти через каждую пустячную в нем деталь, зафиксировать и смести каждую пылинку, зацепившуюся за его поверхность. Еще немного - и черный полог откинется, ее пустят к ее маленькому мальчику.
   Говорят, так лечил своих затейливых пациентов Фрейд, заставлявший их пересказывать свои сновидения и переживать в настоящем времени то, что уже стало вытесненной частью прошлого. Впустить вытесненное, как своего блудного сына! Но при чем тут Фрейд, мой дорогой Г.П.? В гораздо большей степени мне приходится надеяться на Вас и только на Вас. Уповать! Зная Вашу приверженность не только букве закона, но и самому Закону; зная вообще гораздо больше, чем я могу.
   "Если вы будете слушать законы сии и хранить и исполнять их, то Господь Бог твой будет хранить завет и милость к тебе, как Он клялся отцам твоим. И возлюбит тебя, и благословит тебя, и размножит тебя, и благословит плод чрева твоего и плод земли твоей, рождаемое от крупного рогатого скота твоего и от стада овец твоих, на той земле, которой он клялся отцам твоим дать тебе." (Цар. 1 24-26).
   ...Не сочтите за морально оказываемое давление, но в том-то и дело, что в данном конкретном случае важно, кто чем клялся, кто кому и что дал и кто что получил. В этом-то Вам и предстоит разобраться, и Вы разберетесь, верю!
   Со своей же стороны я уже теперь могу сказать, что сын мой ни в чем не виноват.
   Никакого преступления он не совершал, и как только мать того несчастного младенца выйдет из комы, в которую она погрузилась, она тут же все и объяснит. К счастью, от страха не умирают, иначе меня давно бы уже не было на свете. А я жива, и она жива, и ребенок ее жив, просто он впал в какое-то странное забытье, это часто бывает с младенцами, когда мамаша отключается. Он очнется, обязательно очнется, вот увидите. Нет только одного моего Вовы! В последний раз его видели влезающим в то проклятое окошко...
   Впрочем, обо всем по порядку.
   Начнем со стенгазеты "Сохраненные дети 9-й горбольницы."
   ...Стенгазета висит прямо напротив палаты, где лежат женщины, сохраняющие своих еще не родившихся детей, страшась за их будущее и уже любя их материнской любовью. С белого ватмана на них смотрят дети родившиеся, доношенные, похожие на своих отцов и матерей, а не какие-нибудь призраки. Так и должно быть! Если роды закончатся благополучно, мать обязательно пришлет фотокарточку ребенка, и ее обязательно повесят на стенку. Карточек накапливается огромное множество, на стенке все буквально залеплено детскими телами, они налезают друг на друга и висят отдельными деталями, от кого что осталось - ручка с погремушкой, беззубый ротик, смеющийся глазик.
   Если подойти поближе - ни одного целого детского личика, просто кошмарный сон.
   Но зато если отступить подальше, шагов на несколько, со стены на тебя смотрит одно огромное лицо, вроде фоторобота. Няньки, проходя по коридору, крестятся, а главрачиха ругается, обрывает лишние фотографии, бросает их на пол, как листки календаря - Оленька, Петенька, Машенька, Валерочка-мальчик и Валерочка-девочка, благодарная Любочка, щипцовенький Сашенька, Верочка-первенец, разорвавший свою маму Коленька...
   Фотографии на полу шуршат, как сухие осенние листья, на них наступают беременные. Нянечки, вздыхая, подметают "оборвышей":
   - А могли бы и не жить... могли бы и выкинуться, родимые... Беременные идут в столовую. Долго едят плохую пищу. Долго обсуждают съеденное. Потом висят переполненными животами на подоконниках, обговаривая с родными пол будущего ребенка. Одна по привычке продолжала обговаривать даже в то время, когда ее полуторамесячный плод вытекал из нее по капельке.
   Женщины одеты в цветастые халаты и по этой причине, а также из-за животов, страшно похожи друг на друга. Кажется, что и дети у них будут совершенно одинаковые, но это, конечно, не так. Да и женщины - разные. Одни любят пить чай с вареньем. Другие слушать радио. Третьи читают газеты. Другие - шутят.
   И она тоже пьет чай, слушает радио, читает газеты, шутит. Иногда приходится полежать под капельницей, снижая в крови количество лишнего ацетона. Как и 99°/о всех будущих матерей нашей необъятной Родины, она боится произнести на свет идиота или же не произвести вообще ничего, но ее успокаивают, что последнего практически не бывает. Все родят в свой срок и все родятся, в основном, здоровенькие, умеющие кричать, сосать, кусаться.
   Ее соседке по палате, но уже в роддоме вообще повезет: она произведет ребенка прямо в приемном покое во время мытья тела под душем, даже золота из ушей не успеет вынуть. Хорошо, что мальчика успеют подхватить чьи-то руки, а то бы мог здорово расшибиться о кафель.
   А вот и ей время - за ней приходят с тележкой, на которую она, несмотря на живот, довольно легко забирается и собственноручно вставляет себе катетер.
   Тележка быстро катит ее в операционную: кесариться. Без болей и мук рождения.
   Чтобы ни мать, ни ребенок не страдали. Потом даже купальник можно будет надевать с маленькими трусиками; шов обещали косметический, не заметный глазу. Все продумано. Плановая операция. Кесарю кесарево... Кесарь по нашему цезарь, царь.
   Величественная процедура с разрезанием чужой плоти. Над ней склоняются, но она уже не чувствует, как к коже льнет металлическое острие - она куда-то летит. Или падает. Спеленутая и связанная, проваливается в крепкий медицинский сон.
   Сначала ее что-то держит, какое-то сильное поле - ей не хочется отрываться от белизны высокого потолка, от зеленых пятен материи, в которую одеты врачи, от их резиновых рук, от всех тех, имена которых она сейчас про себя произносит, прося, чтобы ее случайно не отпустили насовсем, слишком уж далеко. Этот оберегающий покров облепляет ее все сильнее, он становится таким тяжелым, тяжким, невыносимым, как печать - по всей коже. И вдруг она не выдерживает и проходит сквозь него, просачивается через молекулы и атомы вещей и тел, будто привидение, прорывается, не разрывая чужую ткань... и вот движется дальше, куда-то в узкое, темное, отвесное...
   Первое чувство, которое она испытывает, - легкий ужас, именно легкий, потому что испытывать ужас более серьезный страшно, невыносимо для рассудка или же того, что в ней пока осталось работать. Она действительно летит, летит в полном и абсолютном одиночестве, сама, без всех, по бесконечной, как бездонный колодец, трубе, и единственная ее возможность подчиняться логике чужого полого пространства, двигаться в нем без устали и возврата. Оно овладевает ею, это пространство, и она с удивлением отмечает, что все, за что она так держалась, больше ей не нужно. Все это уже т а м, одна она здесь. Это ее труба.
   И вдруг - отлегло! Больше не надо было бояться, за нее боялся теперь кто-то другой, она это точно поняла. И ей захотелось хоть на минутку увидеть этого другого, различить, узрить - за твердью земной и небесной, непосредственно среди красиво мерцающих звезд и шарообразных планет, на ниточках качающихся в темной хвое ночи...
   Она ничего не увидела, а словно наоборот - сама оказалась увиденной.
   Это тоже было совершенно точно, потому что в долю секунды она как бы утратила смысл прежнего своего обличия и вся стала как-то переменяться, превращаться, делаться неизвестно кем и где, будто еще и не родилась и никто не знает, родится ли она вообще.
   Все ее существо находилось теперь в размягченном, расплавленном состоянии полугустой желтковой массы, похожей на ту, в которую погружают человеческое тело с сильно обожженным кожным покровом, и оно, не касаясь стенок своего ложа-колыбели, пребывает в недрах животворного, бурлящего, булькающего, как волшебный суп, вещества.
   Это была уже не она, а ее еще не родившаяся, не сотворенная плоть живая, бесформенно клубящаяся, тягучая, бесконечная, длящаяся материя.
   Каждой молекулой своего исчезнувшего лица она ощущала то, другое. Оно было солнечно-смуглое, словно загореленькое, маслянистое, как гоголь-моголь; сплошная сладость. Она даже и не поняла, как это все произошло, почему ее лицо вдруг было заменено на другое, только зафиксировала, что движение в одну сторону вдруг стало движением прямо противоположным... она родилась обратно.
   Стенки темного колодца стали совсем прозрачными. Личиком младенца она была плотно прижата к тонкой и скользкой плоскости, что было неудобно, но страшно, по-детски любопытно; как из кокона, как из убежища - что там делается, по ту сторону застекленной бездны?
   А бездна была разверзшаяся, живая, и в ней что-то копошилось, звучало, пахло, кто-то махал ей множеством рук, звал и окликал вразнобой, чудовищно и властно.
   Она зачем-то была там нужна - одновременно и разом, всем и каждому, и этот миллионный каждый пытался обратить ее внимание именно на себя, чтобы с ее помощью что-то завершить или решить, пан или пропал... Бездна хотела ее, и ей вдруг по-настоящему стало страшно. Там все было так слитно и безнадежно - ничего не рассмотреть, ничему не помочь. Одна сплошная невозможность одинокой детской души над огромным человеческим вместилищем, вздыбившимся обломками пространства и отрезками времени, остриями целых отдельных исторических периодов. Не встать на содранные коленки, не рассмотреть жучка, не подышать ротиком на божью коровку - полети на небо, принеси мне хлеба, какого еще хлеба, ведь я и так т а м, на небе, небушке... Ее лицо от натуги усилия совсем расплющилось, размазалось по стеклу...
   И вдруг - снова конец, и снова чья-то помощь откуда-то, непонятно откуда.
   Ее вдохнуло и выдохнуло, словно из чьих-то могучих легких. Дальше был стремительный, но нестрашный спуск по детской, отшлифованной ягодицами горке и шлепок-приземление на твердую, мягкую, родную землю.
   Над ее ухом кто-то смеялся, необидно, снисходительно. Ее постукивали по задервеневшим, неживым щекам. Открывай глаза. Кончено. Открывай. Открыла.
   Смотрите, ничего не понимает. Не знает. Что же с ней такое произошло. Еще одна плановая операция... Слава богу... Слава Богу:
   Люди в зеленой одежде, как деревья , распрямились над нею, как шахматисты разогнули свои спины, словно закончили блестящую партию, не хватает только медного гонга и венков. Партия, судя по их лицам, была разыграна не без блеска, они явно гордились собой и, гордясь, показали всем приз: большая смуглая кукла.
   Это ее они выиграли, пока она находилась неизвестно где.
   Личико у куклы было торжественным и незнакомым.
   К ней снова стало возвращаться ее тело - она ощущала его изнутри, перехваченным в горле, животе и ногах тугими железными кольцами. Но ноги уже освободили, наскоро смыв с них кровь, а горло не отпускало. Она горлом чувствовала себя непрочной и пустой, в горле душа ощущала: женщина - сосуд скудельный, из праха и тлена, из земли и пыли, почему-то испугалась она, что после избавления от медицинских скреп не сможет жить, распадется на отдельные части. Больше ее уже никто и никогда не соберет.
   Она засмеялась, и кукла приоткрыла глаза. Тише-тише, велели ей, и положили рядом человеческое тельце. Оно лежало на ее груди неподвижно и неумело, совсем ничего не могло - даже сосать. Да и что, когда молока нет, оно еще не прибыло, прибудет на второй или третий день, все скоро прибудет, успокоили ее.
   Они лежали рядом, вместе, один для другого, единый сосуд из крови, кожи, костей, нервов, жизни, воли, покоя, сосуд, полный благодати, мирром наполненный - отныне и вовеки, мать и дитя.
   "Жена твоя, как плодовитая лоза в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей..." (Пс. 127 3).
   Вова протянул руку к младенцу.
   - Как тебя зовут?
   Младенец молчал, смотрел мимо, покачивались синие занавесочки глаз.
   В комнату, пахнущую материнским молоком и выглаженными пеленками, вошла женщина.
   Она увидела - над кроваткой наклоняется мужчина в темной куртке. Большой рюкзак у ног. Господи!
   Застыв на пороге, она стала медленно оседать на пол.
   ...Таким образом, дорогой Г.П., вы поняли, что мой ребенок был пола мужеского, с глазками, задернутыми синими занавесочками, и довольно-таки смугленький - их там, оказывается, кварцуют.
   Я была совершенно счастлива! Родила не какого-то там образцового розового херувима, а настоящего маленького человечка с цепкими ручками и ножками, загорелого, как заядлый турист, только маленького рюкзачка на детской спинке не хватает. Звездочка. Властелин. Владимир. Да, решила я, пусть он будет Владимир...
   Кое-кто из нашей компании тут же добавил свою ложку дегтя: имячко-то, мол, нехорошее подпорченное. Маячило уже в нашем тяжелом историческом прошлом: один Владимир вспахал, другой засеял. Как же можно путать, возмущалась я, божий дар с яичницей, святую купель с пеньковой удавкой? Можно, возражали мне, все можно, просто первый Владимир был большой ироник, а второй - большой практик, вот и все. Купель купелью, а что тайно гарем держал и с женой брата сожительствовал, так это доподлинно известно. Да и что взять с сына человека, который доводил свою мать, между прочим первую христианку Ольгу, до белого каленья издевками над отправлением обрядов святой веры: переодевался в священные ризы и в самый ответственный момент, неожиданно их раздвигая, демонстрировал разные непристойные части своего тела, испускающие сплошь звуки неприличные?.. Да и как вообще, если вдуматься, истинная вера может быть сопряжена с истинной же властью, если не через тайные средостения греха и порока? Так он пришел на нашу землю князь мира сего: вечный отступник от веры отцов, попирающий нравственный закон предков ради никому не ведомой благодати... Владимир I посеял в сердцах людей смуту, дав им идеал рая на земле, по сути неосуществимый. Решил построить храм, где Бог якобы пребывал с людьми, так сказать, в общении и ощущении. Но саму-то землю оставил без Бога, то есть без старых богов, а значит, и без веры, ибо всякое двоеверие есть не что иное, как путь к окончательному безверию... Ну, а дальше пошло-поехало. Прямиком к социал-большевизму. Тут и Владимир II, ясно-солнышко Ульянов-Ленин постарался - и снова был обещан земле новый рай, как будто одного недостаточно. Ну, а заодно, конечно же, расплевался и с верой отцов, теперь уже своих. Рай без рая! Храм без храма! Каково?!..
   - Но при чем же тут имя? - орала я, рискуя потерять и так едва теплящееся молоко. - На имени-то какой грех? Вова, сыночек мой, тут причем?!
   Товарищи лишь загадочно улыбались и тянули свое похмельное вино, прямо из полупустых бутылок, как мой малыш из меня - свои последние, драгоценные капли. И синие занавесочки на его глазах трепетали, задергивались. Я видела, как их живой свет уходит куда-то вглубь, прячется за тонкую радужную перепонку, и зеница ока вспыхивает - маленькое граненое стеклышко, через которое весь мир вдруг может предстать в сказочных цветах, точно ящик-раек с чудесными его картинками...
   Мы сами и были участниками этого райка! И это самое удивительное чувство, которое до сих пор посещает меня во сне...
   "Как стадо выпускают они малюток своих и дети из прыгают. Восклицают под голос тимпана и цитры, и веселятся при звуках свирели.
   Проводят дни свои в счастии, и мгновенно нисходят в преисподнюю." (Иов
   2111-13).
   ...Она вдруг увидела себя р друзьями теми,кто никогда не желал принимать участие ни в общих кочевьях, ни в поднятии отечественных тяжестей, ни в создании блочных памятников. Их мир как бы примостился сбоку, в подножии огромного взрослого мира, наподобие того, как в праздничные дни Рождества в католическом храме при входе воздвигаются игрушечные декорации - знакомые, трогательно раскрашенные фигурки из дерева или прессованной бумаги. Ясли...
   Миртовое деревце... Звезда... Мать с младенцем... Ослик... Где-то там, в пространстве церкви происходит действо, звучат слова молитвы, точная рука священника что-то свысока отчитывает. А здесь - просто стоят фигурки, похожие на детский сон.
   Она услышала знакомый мотив - это была колыбельная: