Страница:
Мы входим. Дядька мурлычет в усы. Под затихающие звуки его песни мы бредем по длинным комнатам, похожим на коридоры. Они выползают один из другого, тянутся без начала и конца, без входа и выхода, все прямо и прямо.
Мы идем, а мрак все сгущается, темень такая, что хоть оба глаза выколи, но смотреть все равно некуда. Как под землей, в самой глубокой ее внутренности. Ни света живого сюда не проникает, ни звука, только тихо, тихо, осыпается откуда-то сверху земля, обнажая железные прутья арматуры. Эти прутья торчат, как кости, выступающие из живых, сломанных конечностей, рук и ног. Земля сыплется со сводов, ее плотной взвесью заполнен весь воздух, так что трудно, невозножно дышать: твои глаза, губы, легкие, сердце - всего тебя засыпает земля...
Но дверь светится где-то рядом - она там, впереди. Мы устремляемся к этой двери, добегаем, но прямо перед ней вдруг останавливаемся, как вкопанные; какой-то страх не дает нам открыть ее и войти...
- Ну что, хороша светлица? - раздается рядом зычный голос дядьки в усах. - Сладенько вам тут будет почивать на мягкой землице! - Он хохочет и смех, его жутким эхом отдается в мертвых, пустых коридорах, а потом столь же зловеще затихает, уходя еще глубже, под самую землю. ...Мы открываем дверь и входим.
Вдоль стен до самого потолка построены какие-то странные деревянные сооружения, вроде птичьих насестов.
- На этих вы внимания не обращайте, - дядька кивает на насесты. -То неживые здесь сидят, похороненные, да не отпетые. Скудельное это место, мамкино отродье, сваливали сюда всех без разбора - всяких там бродяг, странников, кто погиб от мора или от пули, самоубивцев, мучеников, всех, стало быть, кто не заслужил своего отдельного места на кладбище, лысый черт им в бок. Хотя в основном, конечно, тут у нас дети школьного возраста...
И тут мы видим, что на насестах не птицы, а множество разного детского народа.
Мальчики и девочки. Одетые и нагие. Кто как зацепился - лапкой, ножкой, ротиком.
И все как один смотрят на нас круглыми, птичьими глазами...
Волосы встали у нас дыбом! Холодный пот градом покатился по лицу! Нам показалось, что и над нами уже безвозвратно сомкнулись земляные своды, и нет нам пути назад. Будто и не было нас там, наверху, где свет и радость, а осталось от нас лишь воспоминание в безутешных родительских сердцах два белых пятна вместо детских лиц в их страшных ночных снах.
Все было кончено! Для нас начиналась какая-то иная, страшная жизнь. Мы смотрели и не видели, ощущали, но не чувствовали, врастая в темноту. И вдруг глаза наши, волей-неволей привыкнув, стали различать в этой темноте слабые переливы "черного цвета. Он уже не казался нам однородным, у него было множество оттенков и переходов, и в этом разжижающемся мраке стали проступать светлые полосы и струи, словно лучи тайных, простреливающих насквозь прожекторов. Затем всполохи света начали принимать какие-то отчетливые, знакомые очертания - и вот мы уже ясно видим перед собой множество живых детских фигурок, прозрачно светящихся, словно фарфор, маленьких ручек и ножек, отглаженных школьных воротничков, алеющих пионерских галстуков. И вдруг из черных траурных рам насестов как будто бы хлынула на нас чудесная голубая лазурь, наперебой зазвучали голоса:
- За что все хотели нас убить?
- Мы кричали в гимназии ура. Наши ученики мечтали о каком-то рае, где все будут блаженствовать...
- Сперва всем было весело...
- Очень скоро стало плохо...
- Я поняла, что такое революция, когда убили моего милого папу...
- Было нас семь человек, а остался один я...
- Папа был расстрелян за то, что был доктор...
- У нас дедушка и бабушка умерли с голоду, а дядя сошел с ума...
- Когда папа умер, я сама не могла ходить. А в страстной четверг умерла и мама...
- Брата четыре раза водили на расстрел попугать, а он и умер от воспаления мозга...
- Мы полгода питались крапивой и какими-то кореньями...
- Все наши реалисты погибли. Домой не вернулся никто. Убили и моего брата...
- Я ходил в тюрьму, просил не резать папу, а зарезать меня. Они меня прогнали...
- Приходил доктор и, указывая на маму, спрашивал, еще не умерла? Я лежал рядом и слушал это каждый день, утром и вечером... - Это было время, когда кто-то всегда кричал ура, кто-то плакал, а по городу носился трупный запах...
- Из Персии мы попали в Архангельск, а оттуда в Норвегию и Лондон...
- Последней полоски Крыма не забуду. Долго смотрел я на нее весь вечер...
- Меня скоро развеселили дельфины...
- Я очень плакал, но мне подарили глобус, и я успокоился...
- И поехали мы испытывать различные бедствия и увидеть иностранный народ...
- Мы все начали молиться. Прощай, дорогая Россия...
- Мы так долго скитались, что я начала чувствовать себя несчастным, темным на всю жизнь человеком, и так мне себя было жалко и хотелось учиться...
- Я странствовал по всей родине взад и вперед, пока не попал за границу, где начал носить тяжести...
- И пошли мы, два маленьких мальчика, искать по свету счастья. Да так и скитались пять лет...
- Маме было тяжелее всех; она несла на руках моего маленького брата и горячо молилась, чтобы он не закричал... Ему дали лекарство -опий. Мы были одеты во все черное. Присели в канаве, как камни, когда проходили солдаты...
- Как раз в это время было Рождество Христово. В вагонах была елка... Моя мама скончалась только у Тихорецкой...
- Чека помещалась в доме моих родителей... Я читала надписи расстрелянных, сделанные в последние минуты. Нашла вырванную у кого-то челюсть, темный чулочек грудного ребенка, девичью косу, с куском мяса... На стене погреба кто-то выцарапал последние слова:
"Господи прости"...
- Днем нас убивали, а под покровом ночи предавали земле. Только она принимала всех. Уходили и чистые и грязные, и белые и красные, успокаивая навсегда свои молодые, но состарившиеся сердца. Души их шли к Престолу Господнему. Он всех рассудит...
- С разбитой душой я начинаю учиться...
Теперь-то, проснувшись, я понимаю, что все это были абсолютно реальные голоса живших когда-то детей, из плоти и крови, девочек и мальчиков, гимназистов младших и старших классов. Просто-напросто им кто-то задал написать сочинение на вольную тему: про свое детство - и они написали кто как умел, а я потом где-то прочла. О, "дети революзии", как неверной рукою вывел какой-то малыш! Все вы, слава Богу, ее пережили, уцелели, выжили, и все теперь, надо думать, уже умерли.
А детские голоса ваши живы...
Но тогда мы ничего этого, конечно, не понимали, просто в ушах у нас стоял жалобный гул, мучительное долгое эхо, и уши наши готовы были оглохнуть, а глаза ослепнуть от слез. К тому же ко всем этим звукам время от времени прибавлялся еще один, не то лай, не то рыдание - то смеялся наш знакомый дядька в усах.
Мясистое лицо его еще больше побагровело, с него лоскутьям свисало что-то похожее на остатки кожного покрова, кровавые слезы сквозь смех катились по щекам...
-Ну и ну!- хохотал он.-Ну и разгалделись, мамкино отродье! Устроили тут себе рай, лысый черт им в душу!
Слово "рай", он, как сейчас думается, употреблял отнюдь не в библейском смысле, а так, как в отдельных областях нашей необъятной родины называют долгий гул, раскаты звука, шумное вторье; согласно этому значению райское место - то место, где голос раздается и вторит.
Действительно, место было райское: голоса звучали, подхватывая друг друга, как будто не давали сбиться, сорваться с края пропасти заигравшемуся товарищу. Стены коридоров словно расширились и, отдалившись, образовали единое емкое пространство, чтобы этой детской музыке свободнее было резонировать в лучах торжественного света. Да, это было пространство, как бы изнутри себя рождавшее ни с чем не сравнимую райскость. Я и сейчас вижу, как в волнах светомузыки медленно проплывают отдельные детали моего сна, какие-то неопознанные летающие объекты и части человеческих тел; попутно сверкают металлические плетения перекидного моста-игрушки, вздуваются желтые пижмы-переголы, серебрятся ели, смеются детские глаза, машут руки, развевается белая кисея на коляске, стремительно-медленно, как в фильме "Броненосец Потемкин", съезжающей по ступенькам прямо в загустевшие ртутные воды. Все хорошо, все нестрашно и неопасно и как бы не сейчас, а в какое-то время о н о.
...Но вот она опять перед нами - дверь. Еще одна. Ручка холодная, металлическая.
И зачем-то нам опять нужно ее открыть. Зачем-то -войти... Рука сама так и тянется... И вдруг меня осеняет: все те ужасы, которые мы только что с товарищем пережили, просто ничто в сравнении с тем, что ожидает нас там, за этой дверью!
Что именно, я не знаю, но точно чувствую - там живет какой-то самый главный страх, и страх этот мой. А через секунду рука уже дергает металлическую ручку, дверь м-е-е-е-дленно открывается. И тут на какую-то секунду я тоже ме-е-е-длю - и пропускаю вперед своего товрища. Он входит первый, а я остаюсь. Огромный топор опускается прямо на входящего - я вижу его нестерпимый блеск и то, как товарищ падает с зияющей раной, крови нет, но я знаю: это конец!.. Никогда, никогда, тебя больше не будет на свете, мой товарищ!
...Я просыпаюсь в ужасе и слезах. Я знаю, что нарочно помедлила там, у двери.
Зачем, зачем я это сделала.
- Женщина - сосуд скудельный, - слышится голос усатого дядьки. - Муж спал глубоким сном, не ведая беды, а у него взяли во сне худое ребро и вышла из него жена, блуд творящая, глаза застящая, с пути сбивающая. Желаю теперь, говорит, чадородием спастись и произведу вам детей без счета, а того не знает материно отродье, что не для жизни эти детки, а для смерти, сосуд ее скудельный...
А может, это и не дядька шепчет, а тот другой, которого больше со мной нет? Кто был, кого я под топор поставила.
Я бросаюсь куда-то прочь, чтобы найти его живое тело и все поправить. Бегу по парку мимо поседевших елок, вдоль пышного фасада прямо к ртутной воде и с размаху прыгаю туда, в распадающийся на шарики жидкий металл. Мне надо товарища своего оттуда вытащить! Не дать ему разбежаться ртутью, ведь он не умеет плавать, как дитя малое, вот он, вот - хватает воздух ртом, цепляется за мое разбухающее утопленником пальто, и отлепляя от себя его руки, отдирая впивающееся в меня тело, я твержу, что мне надо кого-то спасти; спасти, спасти...
Долго стою одна на берегу. Потом опять, в который раз бреду по парку к дому-творцу, где живут и лечатся наши лучшие в мире дети. Но никого нет. Прямо возле дома, рядом с каменной вазой без цветов -гипсовый памятник. Вернее, памятничек.
На холодном камне - голенький ребенок в натуральный рост со скрещенными ручками и ножками, налицо явные признаки рахита или другой болезни. Головка пониклая, вокруг большого лба неподвижно лежат легкие завитушки. Весь - лобастенький. А личика почему-то нету, не видно личика, будто трактором его разровняли: носик приплюснут, подбородок срезан, глазки стерты. И все тельце даже и для памятника уж больно неживое - одутловатый живот уходит книзу в беспомощную выпуклость. Но ручки, смотрю, цепкие и к груди ребенка что-то прижато: другая фигурка, еще помельче. Он ее вроде бы баюкает, как свою любимую зверушку. Наклоняюсь - а это он сам и есть, такой же голенький и лобастенький. И вдруг меня охватывает такая тоска! То ли душа моя смущена, то ли тело не может вынести вида этого детского зверушечьего отродья, этой бессильной каменной плоти, множащей и лелеющей самое себя, свое мертвое естество. И тут в застывших изгибах маленького идола мне вдруг мелькает чье-то знакомое раскосое выражение - какая-то звериная сосредоточенность, так похожая на человеческую цель и волю...
:Плоскость сна вдруг качнулась и сместилась куда-то в сторону. Не то ей снилось ее собственное детство, не то - Вовино, не то детство какого-то третьего лица. А может быть, это третье лицо видело сон - про них про всех; она видела во сне, как все они ему снятся...
"Маленького роста, крепкого телосложения, с немного приподнятыми плечами и...
большой, слегка сдавленной с боков головой... имел неправильные - я бы сказал - некрасивые черты лица: маленькие уши, заметно выделяющиеся скулы, короткий, широкий, немного приплюснутый нос и вдобавок большой рот с желтыми, редко расставленными зубами. Совершенно безбровый, покрытый сплошь веснушками. Ульянов был светлый блондин с зачесанными назад длинными, жидкими, мягкими, немного вьющимися волосами. Помню, на лице его выделялся высокий лоб, под которым горели два карих круглых уголька." (Воспоминания товарища. "7 с плюсом". Газета Советского фонда Милосердия и здоровья народной Академии культуры и общечеловеческих ценностей).
Он был один с таким именем в нашем классном наборе, а набор-то был непростой:
всех по одному. В других классах пять-шесть Владимиров, Светлан, Евгениев, Елен, Николаев, а уж Анастасий, Евпраксий и Гермогенов как кур нерезанных, уж очень все полюбили свое, народное; у нас же - эксперимент, ставка на развитие каждого одиночного экземпляра. Ведь ребенок, как принято думать, это не "габула раза", он с самого начала должен ощущать неслучайность себя на данном отрезке времени, так сказать, бремя и ответственность. И тут как раз - имя. Казалось бы, получай еще в младенчестве, в пору бессознательную и нежную, - и носи, но нет, в каждом имени, как мы теперь уже знаем, заключена идея, какой-то там эйдос, и уж как этот самый эйдос воплотиться в жизни, зависит только от нас с тобой.
Разные есть имена. Одни канули в реку, камнем ушли на ее вязкое дно. Другие образовали умеренное количество самых что ни на есть обыденных соответствий и воплощений. Третьи же стали излучать. Сияние и сила стоят за этими именами, и за примерами далеко ходить не нужно - у нас ведь страшное богатство истории.
Как сейчас помню белые стены нашего класса, снизу доверху увешанные портретами этих великих имен, наших образцовых тезок -стань таким, будь как они или же сотвори себе свое имя снова, сотвори!
Эту и подобную, как потом оказалось, опасную чушь каждый день вбивали в наши детские головы. Им, видите ли, было интересно, какую из возможностей выберет ученик, припечатанный своим именем, выйдет в дамки или так останется, иван-дурак. Однако многие, что характерно, поверили и начали стараться, кто как мог.
Я не знаю, поверил ли Вова, но в его оправдание хочу определенно сказать, что ему, конечно, было труднее всех. Согласно теории имя ему досталось самое фундаментальное. Ну, просто надежда человечества. Ибо принадлежало к наивысшему ряду, где засели великие властители всяческих дум, как теоретики, так и практики...
Как сейчас помню!
Именно ему, Вовиному великому прототипу, были посвящены лучшие минуты нашего школьного детства. Не раз и не два, а бесконечное множество раз обсуждали мы дела и поступки этого человека, который, будучи давно мертв, продолжал быть как живой. Он всегда стоял перед нами - маленький, с большой головой, в валенках, любящий кошек и детей, свою мать-дворянку и простой народ, особенно же рабочий класс, крестьянство и трудовую интеллигенцию. Даже когда он вырос, он всегда оставался таким же простым и доступным, как ребенок, и лишь однажды на охоте погнался за химерой-лисицею, но не убил ее, а задумался о тактике революционных преобразований. Зато в следующий раз убил собственноручно, прикладом ружья пятьдесят зайцев спасавшихся от половодья на каком-то жалком клочке суши, царя-батюшку и всю его семью, чтобы дети последующих поколений жили долго, честно и стали впоследствии народными героями.
Особенно любили мы уроки, на которых изучалась политическая тактика этого человека, решившего построить для нас, детей, земной рай социализма в мировом масштабе. (Правда потом эту задачу пришлось сузить и построить рай на земле в отдельно взятой стране, но не все же сразу). Что восхищало нас больше всего, так это его совершенно необыкновенный для человека, почти нечеловеческий ум. У нас на стене даже висел плакат: "Помимо заводов, казарм, деревень, фронта, Советов у революции была еще одна лаборатория: голова Ленина" - и была нарисована голова Ленина. Правда, потом выяснилось, что это высказывание "Иудушки Троцкого", и его пришлось снять, но тлетворное влияние уже проникло в наши сердца. Сейчас нам говорят, что даже у этого Иудушки были здравые мысли, но все-таки, конечно, ему было далеко до нашего Ленина...
Мы знали о нем буквально все! Прослеживали каждое его действие шаг за шагом!
Помнили каждый вздох! Как он приехал, рискуя жизнью, в пломбированном вагоне в погруженную в осеннюю спячку Россию - и тут же разогнал Учредительное собрание, чтобы отсрочить никому не нужные выборы и предоставить избирательные права нам, детям, среди которых уже не должно было быть места случайной интеллигенции, а только лишь людям из народа. Мы просто не могли без смеха вспоминать про всех этих эсеровских депутатов, провинциальных мещан, которые принесли с собою на заседание свечи и бутерброды - на тот случай, если большевики лишат их пищи и электричества. Вот какова была их хваленая демократия, явившаяся на бой с диктатурой, суеверно размахивая свечами и бутербродами! Всей этой юношески-наивной братии был дан отличный урок, наглядно показано, что большевики - не кисель, а железо. Кое-кто из нас, правда, еще мог сомневаться в правильности избранного пути. Но тут же в ушах у него раздавался знакомый голос с легкой картавинкой: " Какая же у тебя может выйти диктатура, если ты сам тютя?!" - и сомневающийся тут же начинал верить в настоящую диктатуру, революционный террор и необходимость грабить награбленное.
Он был всегда прав, как настоящий отец, предостерегая нас от опасности пацифизма и обломовщины, которая всегда начинается с юношеских грез, а заканчивается самым беспардонным ничегонеделанием на диване контрреволюции. Вслед за ним мы начинали постигать ту истину, что добёр, ох, слишком добёр русский человек, на решительные меры революционного террора его бы никогда не хватило, если бы не строжайший партийный надзор. Не говоря уже о том колебнутии, на которое всегда, по его словам, готова была мелкая буржуазия. Только те из нас, кто, подобно Герцену, были, как Ромул и Рем, вскормлены молоком дикой волчицы, могли стать героями новой жизни!
И здесь нельзя вспомнить без одобрения, как после переезда революционного правительства из Смольного в Кремль, он стал все сильнее и тверже натягивать вожжи, добродушно поругивая нас, москвичей, за кашу. Он каждый день ожидал, что его самого укокошут и все-таки мужественно продолжал всех учить, как сделать так, чтобы у революции поскорее родился вихрастый младенец - Декларация прав трудящихся.
Нам всем следовало стать звеньями единой, грандиозной системы зубчатых колес. И здесь была особенно важна роль Советов! Ибо попытка сочетать колесо партии с колесом масс, напрямую, минуя среднее колесо Советов, грозило смертельной опасностью: обломать зубья партийного колеса, но не привести в движение массы, то есть нас с вами. Поэтому, как только он получил в свои руки оба столичных Совета, то сказал всем нам хорошо известные слова: "Пора. Наше время пришло".
Так пришло наше время - время еще не родившихся детей России, на плечи которых ложилась задача построения новой жизни в ближайшие несколько месяцев. Рай на небесах, без сомнения, был выдумкой попов и царей-батюшек, опиравшихся на доброго боженьку. Другое дело - рай на земле. В результате насильственного крещения в России были введены в оборот такие вредные слова, как "царь", "погром", "нагайка", мы же предлагали совсем другую веру и другие слова:
"большевик", "Совет", "пятилетка". Он верил в торжество этих слов и своею верой буквально заражал всех и вся...
"Начать с того, что он ни в младших, ни тем более в старших классах, никогда не принимал участия в общих детских и юношеских забавах и шалостях, держась постоянно в стороне от всего этого и будучи беспрерывно занят или учебной или какой-либо письменной работой. Гуляя даже во время перемен, Ульянов никогда не покидал книжку и, будучи близорук, ходил обычно вдоль окон, весь уткнувшись в чтение ("7 с плюсом". Воспоминания товарища).
Небывалым апофеозом заканчивался каждый наш урок, и подобного праздника, должно быть, не знало еще дело народного образования!
Намертво сцепив поднятые руки, мы сильно раскачивались влево-вправо и, когда наше колебательное движение достигало максимально возможной амплитуды, из упругих воздушных волн рождался юный и чистый детский хор:
Запах тополиный и сиреневый Над Москвою майской поплыл.
Встретились весною дети с Лениным, Ленин с ними долго говорил...
Мы пели нашу любимую песню, и Вова пел вместе с нами, едва ли не громче и чище всех. Можно подумать, что он знал о вожде что-то такое, чего не знали мы! Его дискант вел и солировал. Здесь, конечно, сказывалось его умение живо сочетать изучение теории с практическими занятиями в любой области знаний и особенно что касалось Ленина - он обладал поистине феноменальной памятью на тексты, мог без конца цитировать нам его статьи, письма, высказывания. Ленин был для него как живой и даже живее всех живых, но это мы поняли уже потом...
Теперь я не моту без слез вспоминать те практические занятия!
Нам задавались разные головоломные задачи, которые нужно было тут же самостоятельно, в оперативном порядке, решать. Например, одно из таких заданий состояло в комплектовании народных советов на территории противника. Все мы в данном случае должны были рассредоточиться и действовать с соблюдением правил строжайшей ленинской конспирации. Все это, разумеется, в уме.
Наши наставники умело нас направляли и поправляли. К примеру, если кто-нибудь включал в состав народного совета представителя демократического фронта, то он обвинялся в недооценке роли рабочего класса и подвергался наказанию: его исключали из комсомола и автоматически из школы. Если же кто-либо забывал включить в народный совет лицо духовного звания, то его мягко журили за сектантство, но из комсомола и школы не исключали, а просто ставили на всеобщее обозрение класса и прямо в лицо высказывали все, что о нем думают. То же наказание применялось и в некоторых других случаях.
Но больше всего мы с товарищами любили задание "Компартия в подполье". Тут мы получали поистине безграничный простор для самостоятельного творчества. Какие только чудеса героизма мы не совершали, чего только ни делали, чтобы жила и работала наша коммунистическая партия!
Представьте себе, что в некоей армии захватчиков на оккупираванной территории подпольно действует именно такая партия и вы, ее член, получаете от врага приказ жечь дома и расстреливать русских женщин и детей. Вопрос: что вы, как активист, предпримите в подобной ситуации? С одной стороны, ни под каким видом нельзя нарушать законы конспирации! А с другой, - убивать своих тоже нехорошо.
Все сидели в глубоком молчании, пот градом катился по нашим детским лбам, никто не мог вымолвить ни слова. И вдруг палец нашего наставника указал прямо на Вовиного соседа по парте. Тот, побелев, встал и открыл рот. При гробовом молчании класса он выдавил из себя, что в данной ситуации никоим образом не может нарушить законы конспирации, а следовательно, в этом отдельно взятом случае вынужден будет пойти на такие непопулярные меры, как расстрел женщин и детей... Мальчик на секунду задержал дыхание, а потом выдохнул: но лично он все-таки избежал бы этого приказа, так как еще накануне его отдачи повесился бы в туалете. После своих слов Бовин сосед по парте упал в обморок. Что тут началось! Класс несколько секунд просидел в глубоком оцеплении, как будто перед нашими глазами разверзлась ужаснейшая картина: горы женских и детских трупов и впридачу к ним еще один, в туалете! Каждый в этот момент пытался судорожно сообразить, а что бы он сделал на месте товарища...
И только Вова не кричал, а посадил упавшего в обморок товарища обратно за парту, где тот и продолжал сидеть, не двигаясь, с закрытыми глазами.
Это не помешало нам излить на него град справедливых обвинений! Что прикажете делать с тем, кто способен на такое гнусное злодеяние, как убийство советских женщин и детей и собственное самоубийство впридачу, нарушающее все права и законы конспирации. Все приняли участие в разборе. Много горьких слов прозвучало в тот день в стенах нашего класса. Кто-то даже сравнил поступок нашего бывшего товарища с поведением некоторых участников недавно провалившегося путча.
И Вова в свою очередь тоже оказался мишенью для дружеской критики, будучи обвинен в оппортунистическом замазывании. Наша красавица Надежда в порядке импровизации припомнила все, что он говорил ей за время их тесной школьной дружбы. Ее память на цитаты определенно могла соперничать с Вовиной, и он был этим просто раздавлен. Цитаты принципиальной девочки отличались большой точностью, так, она припомнила Вовины высказывания о том, что все, чему нас учат в школе - никакая не наука, а лишь цитаты цитат, перепев чужих мыслей и вообще детский вздор, а в педагогических построениях наших учителей он без труда узнает влияние Троцкого... Что в летописях 16 века, которые он внимательно проштудировал, когда учился в первом классе, всюду отмечается, что принятие князем Владимиром крещения по греческому обряду было не что иное, как желание сделать Москву Третьим Римом, а ведь именно к этому стремился и товарищ Владимир Ульянов, ставший впоследствии Лениным, а это означает, что был он всего-навсего Владимиром
II...
От подобной ереси мы просто онемели! Это уже было со стороны Вовы прямое проявление высокомерия и комчванства, не говоря уже о незнании источников. Он просто-напросто оболгал не только своего гениального тезку, но и бросил тень на самое святое в нашей жизни! Вот так взял да и плюнул прямо в детство. А это ни для кого еще не проходило даром, хотите вы или не хотите...
Мы идем, а мрак все сгущается, темень такая, что хоть оба глаза выколи, но смотреть все равно некуда. Как под землей, в самой глубокой ее внутренности. Ни света живого сюда не проникает, ни звука, только тихо, тихо, осыпается откуда-то сверху земля, обнажая железные прутья арматуры. Эти прутья торчат, как кости, выступающие из живых, сломанных конечностей, рук и ног. Земля сыплется со сводов, ее плотной взвесью заполнен весь воздух, так что трудно, невозножно дышать: твои глаза, губы, легкие, сердце - всего тебя засыпает земля...
Но дверь светится где-то рядом - она там, впереди. Мы устремляемся к этой двери, добегаем, но прямо перед ней вдруг останавливаемся, как вкопанные; какой-то страх не дает нам открыть ее и войти...
- Ну что, хороша светлица? - раздается рядом зычный голос дядьки в усах. - Сладенько вам тут будет почивать на мягкой землице! - Он хохочет и смех, его жутким эхом отдается в мертвых, пустых коридорах, а потом столь же зловеще затихает, уходя еще глубже, под самую землю. ...Мы открываем дверь и входим.
Вдоль стен до самого потолка построены какие-то странные деревянные сооружения, вроде птичьих насестов.
- На этих вы внимания не обращайте, - дядька кивает на насесты. -То неживые здесь сидят, похороненные, да не отпетые. Скудельное это место, мамкино отродье, сваливали сюда всех без разбора - всяких там бродяг, странников, кто погиб от мора или от пули, самоубивцев, мучеников, всех, стало быть, кто не заслужил своего отдельного места на кладбище, лысый черт им в бок. Хотя в основном, конечно, тут у нас дети школьного возраста...
И тут мы видим, что на насестах не птицы, а множество разного детского народа.
Мальчики и девочки. Одетые и нагие. Кто как зацепился - лапкой, ножкой, ротиком.
И все как один смотрят на нас круглыми, птичьими глазами...
Волосы встали у нас дыбом! Холодный пот градом покатился по лицу! Нам показалось, что и над нами уже безвозвратно сомкнулись земляные своды, и нет нам пути назад. Будто и не было нас там, наверху, где свет и радость, а осталось от нас лишь воспоминание в безутешных родительских сердцах два белых пятна вместо детских лиц в их страшных ночных снах.
Все было кончено! Для нас начиналась какая-то иная, страшная жизнь. Мы смотрели и не видели, ощущали, но не чувствовали, врастая в темноту. И вдруг глаза наши, волей-неволей привыкнув, стали различать в этой темноте слабые переливы "черного цвета. Он уже не казался нам однородным, у него было множество оттенков и переходов, и в этом разжижающемся мраке стали проступать светлые полосы и струи, словно лучи тайных, простреливающих насквозь прожекторов. Затем всполохи света начали принимать какие-то отчетливые, знакомые очертания - и вот мы уже ясно видим перед собой множество живых детских фигурок, прозрачно светящихся, словно фарфор, маленьких ручек и ножек, отглаженных школьных воротничков, алеющих пионерских галстуков. И вдруг из черных траурных рам насестов как будто бы хлынула на нас чудесная голубая лазурь, наперебой зазвучали голоса:
- За что все хотели нас убить?
- Мы кричали в гимназии ура. Наши ученики мечтали о каком-то рае, где все будут блаженствовать...
- Сперва всем было весело...
- Очень скоро стало плохо...
- Я поняла, что такое революция, когда убили моего милого папу...
- Было нас семь человек, а остался один я...
- Папа был расстрелян за то, что был доктор...
- У нас дедушка и бабушка умерли с голоду, а дядя сошел с ума...
- Когда папа умер, я сама не могла ходить. А в страстной четверг умерла и мама...
- Брата четыре раза водили на расстрел попугать, а он и умер от воспаления мозга...
- Мы полгода питались крапивой и какими-то кореньями...
- Все наши реалисты погибли. Домой не вернулся никто. Убили и моего брата...
- Я ходил в тюрьму, просил не резать папу, а зарезать меня. Они меня прогнали...
- Приходил доктор и, указывая на маму, спрашивал, еще не умерла? Я лежал рядом и слушал это каждый день, утром и вечером... - Это было время, когда кто-то всегда кричал ура, кто-то плакал, а по городу носился трупный запах...
- Из Персии мы попали в Архангельск, а оттуда в Норвегию и Лондон...
- Последней полоски Крыма не забуду. Долго смотрел я на нее весь вечер...
- Меня скоро развеселили дельфины...
- Я очень плакал, но мне подарили глобус, и я успокоился...
- И поехали мы испытывать различные бедствия и увидеть иностранный народ...
- Мы все начали молиться. Прощай, дорогая Россия...
- Мы так долго скитались, что я начала чувствовать себя несчастным, темным на всю жизнь человеком, и так мне себя было жалко и хотелось учиться...
- Я странствовал по всей родине взад и вперед, пока не попал за границу, где начал носить тяжести...
- И пошли мы, два маленьких мальчика, искать по свету счастья. Да так и скитались пять лет...
- Маме было тяжелее всех; она несла на руках моего маленького брата и горячо молилась, чтобы он не закричал... Ему дали лекарство -опий. Мы были одеты во все черное. Присели в канаве, как камни, когда проходили солдаты...
- Как раз в это время было Рождество Христово. В вагонах была елка... Моя мама скончалась только у Тихорецкой...
- Чека помещалась в доме моих родителей... Я читала надписи расстрелянных, сделанные в последние минуты. Нашла вырванную у кого-то челюсть, темный чулочек грудного ребенка, девичью косу, с куском мяса... На стене погреба кто-то выцарапал последние слова:
"Господи прости"...
- Днем нас убивали, а под покровом ночи предавали земле. Только она принимала всех. Уходили и чистые и грязные, и белые и красные, успокаивая навсегда свои молодые, но состарившиеся сердца. Души их шли к Престолу Господнему. Он всех рассудит...
- С разбитой душой я начинаю учиться...
Теперь-то, проснувшись, я понимаю, что все это были абсолютно реальные голоса живших когда-то детей, из плоти и крови, девочек и мальчиков, гимназистов младших и старших классов. Просто-напросто им кто-то задал написать сочинение на вольную тему: про свое детство - и они написали кто как умел, а я потом где-то прочла. О, "дети революзии", как неверной рукою вывел какой-то малыш! Все вы, слава Богу, ее пережили, уцелели, выжили, и все теперь, надо думать, уже умерли.
А детские голоса ваши живы...
Но тогда мы ничего этого, конечно, не понимали, просто в ушах у нас стоял жалобный гул, мучительное долгое эхо, и уши наши готовы были оглохнуть, а глаза ослепнуть от слез. К тому же ко всем этим звукам время от времени прибавлялся еще один, не то лай, не то рыдание - то смеялся наш знакомый дядька в усах.
Мясистое лицо его еще больше побагровело, с него лоскутьям свисало что-то похожее на остатки кожного покрова, кровавые слезы сквозь смех катились по щекам...
-Ну и ну!- хохотал он.-Ну и разгалделись, мамкино отродье! Устроили тут себе рай, лысый черт им в душу!
Слово "рай", он, как сейчас думается, употреблял отнюдь не в библейском смысле, а так, как в отдельных областях нашей необъятной родины называют долгий гул, раскаты звука, шумное вторье; согласно этому значению райское место - то место, где голос раздается и вторит.
Действительно, место было райское: голоса звучали, подхватывая друг друга, как будто не давали сбиться, сорваться с края пропасти заигравшемуся товарищу. Стены коридоров словно расширились и, отдалившись, образовали единое емкое пространство, чтобы этой детской музыке свободнее было резонировать в лучах торжественного света. Да, это было пространство, как бы изнутри себя рождавшее ни с чем не сравнимую райскость. Я и сейчас вижу, как в волнах светомузыки медленно проплывают отдельные детали моего сна, какие-то неопознанные летающие объекты и части человеческих тел; попутно сверкают металлические плетения перекидного моста-игрушки, вздуваются желтые пижмы-переголы, серебрятся ели, смеются детские глаза, машут руки, развевается белая кисея на коляске, стремительно-медленно, как в фильме "Броненосец Потемкин", съезжающей по ступенькам прямо в загустевшие ртутные воды. Все хорошо, все нестрашно и неопасно и как бы не сейчас, а в какое-то время о н о.
...Но вот она опять перед нами - дверь. Еще одна. Ручка холодная, металлическая.
И зачем-то нам опять нужно ее открыть. Зачем-то -войти... Рука сама так и тянется... И вдруг меня осеняет: все те ужасы, которые мы только что с товарищем пережили, просто ничто в сравнении с тем, что ожидает нас там, за этой дверью!
Что именно, я не знаю, но точно чувствую - там живет какой-то самый главный страх, и страх этот мой. А через секунду рука уже дергает металлическую ручку, дверь м-е-е-е-дленно открывается. И тут на какую-то секунду я тоже ме-е-е-длю - и пропускаю вперед своего товрища. Он входит первый, а я остаюсь. Огромный топор опускается прямо на входящего - я вижу его нестерпимый блеск и то, как товарищ падает с зияющей раной, крови нет, но я знаю: это конец!.. Никогда, никогда, тебя больше не будет на свете, мой товарищ!
...Я просыпаюсь в ужасе и слезах. Я знаю, что нарочно помедлила там, у двери.
Зачем, зачем я это сделала.
- Женщина - сосуд скудельный, - слышится голос усатого дядьки. - Муж спал глубоким сном, не ведая беды, а у него взяли во сне худое ребро и вышла из него жена, блуд творящая, глаза застящая, с пути сбивающая. Желаю теперь, говорит, чадородием спастись и произведу вам детей без счета, а того не знает материно отродье, что не для жизни эти детки, а для смерти, сосуд ее скудельный...
А может, это и не дядька шепчет, а тот другой, которого больше со мной нет? Кто был, кого я под топор поставила.
Я бросаюсь куда-то прочь, чтобы найти его живое тело и все поправить. Бегу по парку мимо поседевших елок, вдоль пышного фасада прямо к ртутной воде и с размаху прыгаю туда, в распадающийся на шарики жидкий металл. Мне надо товарища своего оттуда вытащить! Не дать ему разбежаться ртутью, ведь он не умеет плавать, как дитя малое, вот он, вот - хватает воздух ртом, цепляется за мое разбухающее утопленником пальто, и отлепляя от себя его руки, отдирая впивающееся в меня тело, я твержу, что мне надо кого-то спасти; спасти, спасти...
Долго стою одна на берегу. Потом опять, в который раз бреду по парку к дому-творцу, где живут и лечатся наши лучшие в мире дети. Но никого нет. Прямо возле дома, рядом с каменной вазой без цветов -гипсовый памятник. Вернее, памятничек.
На холодном камне - голенький ребенок в натуральный рост со скрещенными ручками и ножками, налицо явные признаки рахита или другой болезни. Головка пониклая, вокруг большого лба неподвижно лежат легкие завитушки. Весь - лобастенький. А личика почему-то нету, не видно личика, будто трактором его разровняли: носик приплюснут, подбородок срезан, глазки стерты. И все тельце даже и для памятника уж больно неживое - одутловатый живот уходит книзу в беспомощную выпуклость. Но ручки, смотрю, цепкие и к груди ребенка что-то прижато: другая фигурка, еще помельче. Он ее вроде бы баюкает, как свою любимую зверушку. Наклоняюсь - а это он сам и есть, такой же голенький и лобастенький. И вдруг меня охватывает такая тоска! То ли душа моя смущена, то ли тело не может вынести вида этого детского зверушечьего отродья, этой бессильной каменной плоти, множащей и лелеющей самое себя, свое мертвое естество. И тут в застывших изгибах маленького идола мне вдруг мелькает чье-то знакомое раскосое выражение - какая-то звериная сосредоточенность, так похожая на человеческую цель и волю...
:Плоскость сна вдруг качнулась и сместилась куда-то в сторону. Не то ей снилось ее собственное детство, не то - Вовино, не то детство какого-то третьего лица. А может быть, это третье лицо видело сон - про них про всех; она видела во сне, как все они ему снятся...
"Маленького роста, крепкого телосложения, с немного приподнятыми плечами и...
большой, слегка сдавленной с боков головой... имел неправильные - я бы сказал - некрасивые черты лица: маленькие уши, заметно выделяющиеся скулы, короткий, широкий, немного приплюснутый нос и вдобавок большой рот с желтыми, редко расставленными зубами. Совершенно безбровый, покрытый сплошь веснушками. Ульянов был светлый блондин с зачесанными назад длинными, жидкими, мягкими, немного вьющимися волосами. Помню, на лице его выделялся высокий лоб, под которым горели два карих круглых уголька." (Воспоминания товарища. "7 с плюсом". Газета Советского фонда Милосердия и здоровья народной Академии культуры и общечеловеческих ценностей).
Он был один с таким именем в нашем классном наборе, а набор-то был непростой:
всех по одному. В других классах пять-шесть Владимиров, Светлан, Евгениев, Елен, Николаев, а уж Анастасий, Евпраксий и Гермогенов как кур нерезанных, уж очень все полюбили свое, народное; у нас же - эксперимент, ставка на развитие каждого одиночного экземпляра. Ведь ребенок, как принято думать, это не "габула раза", он с самого начала должен ощущать неслучайность себя на данном отрезке времени, так сказать, бремя и ответственность. И тут как раз - имя. Казалось бы, получай еще в младенчестве, в пору бессознательную и нежную, - и носи, но нет, в каждом имени, как мы теперь уже знаем, заключена идея, какой-то там эйдос, и уж как этот самый эйдос воплотиться в жизни, зависит только от нас с тобой.
Разные есть имена. Одни канули в реку, камнем ушли на ее вязкое дно. Другие образовали умеренное количество самых что ни на есть обыденных соответствий и воплощений. Третьи же стали излучать. Сияние и сила стоят за этими именами, и за примерами далеко ходить не нужно - у нас ведь страшное богатство истории.
Как сейчас помню белые стены нашего класса, снизу доверху увешанные портретами этих великих имен, наших образцовых тезок -стань таким, будь как они или же сотвори себе свое имя снова, сотвори!
Эту и подобную, как потом оказалось, опасную чушь каждый день вбивали в наши детские головы. Им, видите ли, было интересно, какую из возможностей выберет ученик, припечатанный своим именем, выйдет в дамки или так останется, иван-дурак. Однако многие, что характерно, поверили и начали стараться, кто как мог.
Я не знаю, поверил ли Вова, но в его оправдание хочу определенно сказать, что ему, конечно, было труднее всех. Согласно теории имя ему досталось самое фундаментальное. Ну, просто надежда человечества. Ибо принадлежало к наивысшему ряду, где засели великие властители всяческих дум, как теоретики, так и практики...
Как сейчас помню!
Именно ему, Вовиному великому прототипу, были посвящены лучшие минуты нашего школьного детства. Не раз и не два, а бесконечное множество раз обсуждали мы дела и поступки этого человека, который, будучи давно мертв, продолжал быть как живой. Он всегда стоял перед нами - маленький, с большой головой, в валенках, любящий кошек и детей, свою мать-дворянку и простой народ, особенно же рабочий класс, крестьянство и трудовую интеллигенцию. Даже когда он вырос, он всегда оставался таким же простым и доступным, как ребенок, и лишь однажды на охоте погнался за химерой-лисицею, но не убил ее, а задумался о тактике революционных преобразований. Зато в следующий раз убил собственноручно, прикладом ружья пятьдесят зайцев спасавшихся от половодья на каком-то жалком клочке суши, царя-батюшку и всю его семью, чтобы дети последующих поколений жили долго, честно и стали впоследствии народными героями.
Особенно любили мы уроки, на которых изучалась политическая тактика этого человека, решившего построить для нас, детей, земной рай социализма в мировом масштабе. (Правда потом эту задачу пришлось сузить и построить рай на земле в отдельно взятой стране, но не все же сразу). Что восхищало нас больше всего, так это его совершенно необыкновенный для человека, почти нечеловеческий ум. У нас на стене даже висел плакат: "Помимо заводов, казарм, деревень, фронта, Советов у революции была еще одна лаборатория: голова Ленина" - и была нарисована голова Ленина. Правда, потом выяснилось, что это высказывание "Иудушки Троцкого", и его пришлось снять, но тлетворное влияние уже проникло в наши сердца. Сейчас нам говорят, что даже у этого Иудушки были здравые мысли, но все-таки, конечно, ему было далеко до нашего Ленина...
Мы знали о нем буквально все! Прослеживали каждое его действие шаг за шагом!
Помнили каждый вздох! Как он приехал, рискуя жизнью, в пломбированном вагоне в погруженную в осеннюю спячку Россию - и тут же разогнал Учредительное собрание, чтобы отсрочить никому не нужные выборы и предоставить избирательные права нам, детям, среди которых уже не должно было быть места случайной интеллигенции, а только лишь людям из народа. Мы просто не могли без смеха вспоминать про всех этих эсеровских депутатов, провинциальных мещан, которые принесли с собою на заседание свечи и бутерброды - на тот случай, если большевики лишат их пищи и электричества. Вот какова была их хваленая демократия, явившаяся на бой с диктатурой, суеверно размахивая свечами и бутербродами! Всей этой юношески-наивной братии был дан отличный урок, наглядно показано, что большевики - не кисель, а железо. Кое-кто из нас, правда, еще мог сомневаться в правильности избранного пути. Но тут же в ушах у него раздавался знакомый голос с легкой картавинкой: " Какая же у тебя может выйти диктатура, если ты сам тютя?!" - и сомневающийся тут же начинал верить в настоящую диктатуру, революционный террор и необходимость грабить награбленное.
Он был всегда прав, как настоящий отец, предостерегая нас от опасности пацифизма и обломовщины, которая всегда начинается с юношеских грез, а заканчивается самым беспардонным ничегонеделанием на диване контрреволюции. Вслед за ним мы начинали постигать ту истину, что добёр, ох, слишком добёр русский человек, на решительные меры революционного террора его бы никогда не хватило, если бы не строжайший партийный надзор. Не говоря уже о том колебнутии, на которое всегда, по его словам, готова была мелкая буржуазия. Только те из нас, кто, подобно Герцену, были, как Ромул и Рем, вскормлены молоком дикой волчицы, могли стать героями новой жизни!
И здесь нельзя вспомнить без одобрения, как после переезда революционного правительства из Смольного в Кремль, он стал все сильнее и тверже натягивать вожжи, добродушно поругивая нас, москвичей, за кашу. Он каждый день ожидал, что его самого укокошут и все-таки мужественно продолжал всех учить, как сделать так, чтобы у революции поскорее родился вихрастый младенец - Декларация прав трудящихся.
Нам всем следовало стать звеньями единой, грандиозной системы зубчатых колес. И здесь была особенно важна роль Советов! Ибо попытка сочетать колесо партии с колесом масс, напрямую, минуя среднее колесо Советов, грозило смертельной опасностью: обломать зубья партийного колеса, но не привести в движение массы, то есть нас с вами. Поэтому, как только он получил в свои руки оба столичных Совета, то сказал всем нам хорошо известные слова: "Пора. Наше время пришло".
Так пришло наше время - время еще не родившихся детей России, на плечи которых ложилась задача построения новой жизни в ближайшие несколько месяцев. Рай на небесах, без сомнения, был выдумкой попов и царей-батюшек, опиравшихся на доброго боженьку. Другое дело - рай на земле. В результате насильственного крещения в России были введены в оборот такие вредные слова, как "царь", "погром", "нагайка", мы же предлагали совсем другую веру и другие слова:
"большевик", "Совет", "пятилетка". Он верил в торжество этих слов и своею верой буквально заражал всех и вся...
"Начать с того, что он ни в младших, ни тем более в старших классах, никогда не принимал участия в общих детских и юношеских забавах и шалостях, держась постоянно в стороне от всего этого и будучи беспрерывно занят или учебной или какой-либо письменной работой. Гуляя даже во время перемен, Ульянов никогда не покидал книжку и, будучи близорук, ходил обычно вдоль окон, весь уткнувшись в чтение ("7 с плюсом". Воспоминания товарища).
Небывалым апофеозом заканчивался каждый наш урок, и подобного праздника, должно быть, не знало еще дело народного образования!
Намертво сцепив поднятые руки, мы сильно раскачивались влево-вправо и, когда наше колебательное движение достигало максимально возможной амплитуды, из упругих воздушных волн рождался юный и чистый детский хор:
Запах тополиный и сиреневый Над Москвою майской поплыл.
Встретились весною дети с Лениным, Ленин с ними долго говорил...
Мы пели нашу любимую песню, и Вова пел вместе с нами, едва ли не громче и чище всех. Можно подумать, что он знал о вожде что-то такое, чего не знали мы! Его дискант вел и солировал. Здесь, конечно, сказывалось его умение живо сочетать изучение теории с практическими занятиями в любой области знаний и особенно что касалось Ленина - он обладал поистине феноменальной памятью на тексты, мог без конца цитировать нам его статьи, письма, высказывания. Ленин был для него как живой и даже живее всех живых, но это мы поняли уже потом...
Теперь я не моту без слез вспоминать те практические занятия!
Нам задавались разные головоломные задачи, которые нужно было тут же самостоятельно, в оперативном порядке, решать. Например, одно из таких заданий состояло в комплектовании народных советов на территории противника. Все мы в данном случае должны были рассредоточиться и действовать с соблюдением правил строжайшей ленинской конспирации. Все это, разумеется, в уме.
Наши наставники умело нас направляли и поправляли. К примеру, если кто-нибудь включал в состав народного совета представителя демократического фронта, то он обвинялся в недооценке роли рабочего класса и подвергался наказанию: его исключали из комсомола и автоматически из школы. Если же кто-либо забывал включить в народный совет лицо духовного звания, то его мягко журили за сектантство, но из комсомола и школы не исключали, а просто ставили на всеобщее обозрение класса и прямо в лицо высказывали все, что о нем думают. То же наказание применялось и в некоторых других случаях.
Но больше всего мы с товарищами любили задание "Компартия в подполье". Тут мы получали поистине безграничный простор для самостоятельного творчества. Какие только чудеса героизма мы не совершали, чего только ни делали, чтобы жила и работала наша коммунистическая партия!
Представьте себе, что в некоей армии захватчиков на оккупираванной территории подпольно действует именно такая партия и вы, ее член, получаете от врага приказ жечь дома и расстреливать русских женщин и детей. Вопрос: что вы, как активист, предпримите в подобной ситуации? С одной стороны, ни под каким видом нельзя нарушать законы конспирации! А с другой, - убивать своих тоже нехорошо.
Все сидели в глубоком молчании, пот градом катился по нашим детским лбам, никто не мог вымолвить ни слова. И вдруг палец нашего наставника указал прямо на Вовиного соседа по парте. Тот, побелев, встал и открыл рот. При гробовом молчании класса он выдавил из себя, что в данной ситуации никоим образом не может нарушить законы конспирации, а следовательно, в этом отдельно взятом случае вынужден будет пойти на такие непопулярные меры, как расстрел женщин и детей... Мальчик на секунду задержал дыхание, а потом выдохнул: но лично он все-таки избежал бы этого приказа, так как еще накануне его отдачи повесился бы в туалете. После своих слов Бовин сосед по парте упал в обморок. Что тут началось! Класс несколько секунд просидел в глубоком оцеплении, как будто перед нашими глазами разверзлась ужаснейшая картина: горы женских и детских трупов и впридачу к ним еще один, в туалете! Каждый в этот момент пытался судорожно сообразить, а что бы он сделал на месте товарища...
И только Вова не кричал, а посадил упавшего в обморок товарища обратно за парту, где тот и продолжал сидеть, не двигаясь, с закрытыми глазами.
Это не помешало нам излить на него град справедливых обвинений! Что прикажете делать с тем, кто способен на такое гнусное злодеяние, как убийство советских женщин и детей и собственное самоубийство впридачу, нарушающее все права и законы конспирации. Все приняли участие в разборе. Много горьких слов прозвучало в тот день в стенах нашего класса. Кто-то даже сравнил поступок нашего бывшего товарища с поведением некоторых участников недавно провалившегося путча.
И Вова в свою очередь тоже оказался мишенью для дружеской критики, будучи обвинен в оппортунистическом замазывании. Наша красавица Надежда в порядке импровизации припомнила все, что он говорил ей за время их тесной школьной дружбы. Ее память на цитаты определенно могла соперничать с Вовиной, и он был этим просто раздавлен. Цитаты принципиальной девочки отличались большой точностью, так, она припомнила Вовины высказывания о том, что все, чему нас учат в школе - никакая не наука, а лишь цитаты цитат, перепев чужих мыслей и вообще детский вздор, а в педагогических построениях наших учителей он без труда узнает влияние Троцкого... Что в летописях 16 века, которые он внимательно проштудировал, когда учился в первом классе, всюду отмечается, что принятие князем Владимиром крещения по греческому обряду было не что иное, как желание сделать Москву Третьим Римом, а ведь именно к этому стремился и товарищ Владимир Ульянов, ставший впоследствии Лениным, а это означает, что был он всего-навсего Владимиром
II...
От подобной ереси мы просто онемели! Это уже было со стороны Вовы прямое проявление высокомерия и комчванства, не говоря уже о незнании источников. Он просто-напросто оболгал не только своего гениального тезку, но и бросил тень на самое святое в нашей жизни! Вот так взял да и плюнул прямо в детство. А это ни для кого еще не проходило даром, хотите вы или не хотите...