– Я бы сейчас от перцовки не отказался, – проскрипел Яцек. – Перцовка – це добже.
   Опять мы замолчали. Яцек, король своих уродов, сидел, скрестив крупные пальцы, и смотрел на кафельный пол, а уроды его, бородатые каменные мужики и грудастые бабы, маленькие и большие, прямо-таки горой вздымались за его спиной, прямо как полк, только бы дал он приказ – и они тронутся в поход, пугая приличных людей.
   Года два назад в Доме журналистов кто-то болтал, что Яцек почти гений, а если еще поработает, так и вообще гением сделается, но сейчас он не работал и даже не смотрел на своих уродов. Кажется, он был в оцепенении.
   Я тоже был эти дни в каком-то оцепенении, но все же днем я безвольно метался по массовкам и, пользуясь могуществом знаменитых своих друзей, зарабатывал иной раз трешницы. Все же я помнил, что мне надо питать и себя, и Яцека.
   А он ничего не помнил, так и сидел день-деньской в своей дорогой шубе и смотрел на кафель. Лишь иногда вставал, чтобы разогнать кровь по стареющим жилам. Вот только сегодня он высказался насчет выпивки, и я этому был рад, даже при отсутствии реальных надежд.
   – Может быть, поедем к кому-нибудь, Яцек? – спросил я. – В конце концов…
   – Отпадает, – сказал он и встал.
   Я посмотрел на него снизу, увидел, какой он большой и почти великий, и понял – действительно, ездить к кому-нибудь ему не пристало. Да я и сам не любитель таких занятий. Тяготы жизни еще не сломали мою индивидуальность. Сам я могу угостить, когда при деньгах, никогда не скуплюсь, но ездить к кому-нибудь и сшибать куски – экскьюз ми!
   А Яцек что-то заходил-заходил, задвигался и вдруг нырнул в каменные свои джунгли, в пещеру, в дикий этот храм, замелькала по обширной студии его каракулевая шапка.
   Он появился, таща в руках, как охапку дров, три небольшие фигуры – по полметра примерно длиной.
   – Вот, – сказал он, – давай продадим эти вещи.
   И поставил одну из фигур на пол. Это была небольшая женщина, сидящая по-турецки, шея длинная-длинная, маленький бюст, а ножищи очень толстые, непропорционально развитые ноги.
   – Ранний период, – сказал Яцек и покашлял в кулак.
   Может быть, раньше это была сравнительно приличная скульптура, но, пройдя через разные яцековские периоды, стала она темной, пятнистой и в трещинах.
   Яцек очень волновался. Он ходил вокруг фигуры и вздыхал.
   – Да-а, – сказал я. – Продашь ее, как же.
   – Знаешь, – шепнул мне Яцек в волнении, – это шикарная вещь.
   – Так она же вся в трещинах.
   – Миша, что ты говоришь? Ведь это же от холода. В тепле она согреется и трещин не будет.
   – А почему шея такая длинная?
   – Ну, знаешь, – взревел он. – Уж от тебя я этого не ожидал!
   – Тише, Яцек, дорогой, – сказал я. – Не кричи на меня. Я, может, больше тебя заинтересован, чтоб продать, но трещины…
   – Я их сейчас замажу! – закричал он и вмиг замазал эти трещины.
   Ладно, мы пошли. Завернули эти фигурки в старые номера «Советской культуры» и направились на улицу.
   Мы направились во Фрунзенский район, как в наиболее культурный район столицы. Густота интеллигенции в этом районе необычайна. Говорят, что на его территории проживает до двухсот тысяч одних доцентов.
   В общем, так: по лунным тихим переулкам, минуя шумные магистрали, по проходным дворам, известным мне с детства, а также по работе в кино, под взглядами теплых окон интеллигентских жилищ, торопливыми шагами мимо милиции, фу…
   Как-то так получилось, что в ваянии до того времени я еще не разобрался. В музыке я понимал кое-что, умел отличить адажио от скерцо, в живописи – масло от гуаши, а в скульптуре для меня что глина, что алебастр – все было одно. Только знал я, что Яцек – великий человек.
   – Произведение выдающегося скульптора, реэмигранта из Западной Боливии. Использованы мотивы местных перуанских инков, – сказал я отставному интенданту, каптенармусу, крысолову, Букашкину-Таракашкину, ехидному старичку. – Импорт, – сказал я ему. – Не желаете? За пятерку отдам.
   Таракан Тараканович поставил женщину с замазанными трещинами на коврик в своей прихожей, поползал вокруг и сказал:
   – Похоже на раннего Войцеховского.
   – Яцек! – закричал я, выбежал на лестницу, стащил вниз своего друга и показал ему в открытую дверь на ползающего старичка.
   – Куда ты меня привел, Миша, – слабо пролепетал Яцек, – это же академик Никаноров.
   Да, попали мы на академика, как раз по изобразительному искусству. И вот академик Никаноров накидывает пальтишко и требует его в студию свезти.
   В студии Яцек стал ворочать своих каменных ребят, а я ему помогал, а академик Никаноров сидел на помосте в кресле, как король Лир.
   – Давно я к вам собирался, – говорил он, – давно. Очень давно. Ох, давно. Давным-давно.
   Он восхищенно подмигивал мне и тайком любовно кивал на Яцека, а у меня сердце прямо кипело от гордости.
   – Это все старые вещи, – сказал Яцек и снял с головы каракуль. – Я уже год не работаю.
   – Почему же вы не работаете? – спросил академик Никаноров.
   – А вот не хочу и не работаю, – ответил Яцек, положил локоть на голову одному своему мужику и стал смотреть в потолок.
   Академик Никаноров восхищенно затряс головой, подмигивая мне.
   – А самодисциплина, Войцеховский, а? – строго вдруг сказал он.
   – Мало ли что, – сказал Яцек. – Не хочу – не работаю, захочу – заработаю. Хоть завтра.
   – Какая луна нынче синяя, – сказал академик Никаноров, глянув в окно.

2

   Так. Жизнь стала налаживаться. Топливо. Пища. Академик Никаноров с товарищами закупил у нас ряд работ. Работать Яцек еще пока не начал. Но все же пальцами стал чаще шевелить, видимо, обдумывая какой-то замысел. А я по хозяйству хлопотал: ну там стирка, мелкий ремонт одежды, приготовление пищи, уборка, то-се, дел хватало.
   Вдруг однажды он встряхнулся, ножищами затопал и сказал:
   – Пойдем, Миша, до ресторации. Мы с тобой деятели искусств и обязаны вечера в застольной беседе проводить. Освежи, – говорит, – мне костюмчик.
   Глазам своим не верю – Яцек снимает шубу, пиджак, брюки и начинает делать гимнастику.
   Тут я развил бешеную деятельность. Быстро утюгом освежил наши костюмы, галстуки, подштопал носки. Вырядились мы и отправились в Общество Деятелей Искусств – ОДИ.
   Ресторан этот очень шикарный: в нем красный цвет соседствует с черным, но главенствует голубой, в нем бамбуковые нити трещат, как в тропиках, а глаз успокаивает присутствие скромных берез, в нем вам поднесут по-свойски, как в семье, и стряхнут мусор со стола, и никто не гаркнет – сходи домой переоденься!
   В некоторой степени теснота локтей за длинным столом, дележ нехитрой закуски, жюльен там или филе по-суворовски, мерное течение диалогов и веские репризы, круговая чаша и шевеление под столом знакомых добрых ног – все это в некоторой степени нужно для нервов. А то бывает, что к вечеру нервы шалят, и начинаешь что-то считать, то ли годы, то ли обиды…
   Мне тридцать пять лет, а по виду и сороковку можно дать. Друзья, которых давно не видел, говорят: «Мишу Корзинкина прямо не узнать. Жуткий какой-то стал». Все это так, но я часто, знаете ли, ловлю себя на каких-то странностях. К примеру, собираются за столом люди моего возраста, а то и гораздо моложе мужчины, и говорят о знакомых и понятных мне вещах, и вдруг я ловлю себя на том, что чувствую себя среди них как ребенок, что все они знают то, чего не знаю я. Лишь одна мысль утешает: а вдруг и каждый из них чувствует себя ребенком в обществе и только лишь притворяется так же, как я притворяюсь? Может быть, каждый только пыжится в расчете, чтобы его не сбили с копыт?
   В ресторане первым делом мы увидели Игорька Баркова, и к нему мы с Яцеком и подсели.
   – Как дела? – спросил Игорек, крутясь на стуле, сверкая глазами то вправо, то влево.
   – А тебя можно поздравить? – спросил я его.
   На прошлой неделе Игорек (он режиссер) получил в Сан-Франциско премию «Золотые ворота» и прилетел домой уже лауреатом.
   – Да, – сказал Игорек. – Спасибо, Яцек, – сказал он. – Ты мне пятерку не займешь? Батюшки! – закричал он. – Ирка появилась!
   Сквозь щелканье бамбука под кривыми зеркалами и декоративными глыбами прошла Ирина Иванова, наша мировая звезда, высокая прекрасная девица, вся на винте. Шла она без лишних слов, лишь юбка колыхалась на бедрах, привет, привет, да и только.
   Увидев Баркова, она присела к нам, и Игорек нас познакомил.
   Год был на исходе. Выходит, значит, так: от снежных колких буранов к весенней размазне, а потом к шелестящей велосипедной команде на просохшей мостовой, от духоты наемной нашей дачи и от трясины пруда, от Сонечкиных осенних страстей к позднему моему изгнанию, от бед и унижений к знакомству с Ириной Ивановой?
   – Я хочу вас ваять, – сказал Яцек Ирине.
   – Валяйте, – сказала Ирина и повернулась ко мне: – А вы тот самый Корзинкин?
   Не знаю уж, что на меня нашло, но только не мог я терпеть насмешек от Ирины Ивановой.
   – Какой это тот самый? – воскликнул я. – Что это значит – тот самый? Все это ложь! Никакой я не тот самый! Я сам по себе, без них всех, и вовсе я не тот самый!
   – Успокойтесь, – шепнула мне Ирина прямо в лицо, прямо в глаза и погладила по щеке: – Миша, что вы? – Она встала и сказала громко: – Я приду через пятнадцать минут, и мне бы хотелось, Миша, чтобы вы за это время переменили обо мне мнение в лучшую сторону.
   Ушла.
   – Она хорошая? – спросил я Игорька.
   – Ты что, слепой? Девица первый класс.
   – Но хорошая? – переспросил встревоженный Яцек.
   – Не знаю, – промямлил Барков. – Меня она не волнует.
   – Яцек! – крикнул я. – Посмотри на этого сноба! Весь мир она волнует, а его нет.
   Барков засмеялся:
   – Да не, ребята, вы меня не так поняли. Она меня не волнует в плане кино, вот что. – Он пригнулся к столу и зашептал, смешно и быстро перемещая зрачки то вправо, то влево: – Ведь я же хочу все перевернуть, вот в чем дело. Все наоборот, понимаете? В том числе и женский тип – назад, бежать от всех этих эталонов. Как Антониони с Моникой Витти. Только я и этого паренька хочу перевернуть, понятно? Все перевернуть.
   – Кого же ты будешь сейчас снимать, Игорек? – спросил я.
   – Не знаю пока, но только Ира Иванова меня теперь не волнует. В этом плане.
   Он стал рассказывать, что уезжает на днях со своей группой на Южный берег Крыма и там начнет снимать что-то такое замечательное, никем еще не виданное, что-то такое… сам он еще не знает что.
   – Сними меня, Игорек, – попросил я его.
   – Ты лучше, Миша, иди ко мне администратором.
   Он засмеялся.
   – Нет, – сказал я, – об администраторе не может быть и речи, а вот ты лучше сними меня в какой-нибудь роли.
   Игорек опять засмеялся, а Яцек обиделся за меня и перешел на «вы».
   – Почему же вы не хотите снять Мишу? – сказал он. – Чем же он хуже других? Я вот, к примеру, собираюсь его ваять.
   – Ладно, – засмеялся Барков. – Сниму тебя в эпизоде. Рта не успеешь открыть, как я тебя сниму.
   – Напрасно ты так относишься к эпизодам, – упрекнул я его. – Ты бы посмотрел на Феллини. Какие у него эпизоды!
   – Сниму тебя с блеском, – сказал Игорек. – А Феллини у меня еще попляшет.
   Подошла Ирина и присела рядом со мной.
   – Фу, – сказала она, – вы бы хоть бутерброд мне сделали, Миша.
   Я быстро состряпал ей бутерброд с кетой, а сверху положил кружок парникового огурчика и зеленый листочек для красоты.
   – И воды налейте, – попросила она.
   Я налил ей боржома и положил в фужер ломтик лимона. Она с удивлением посмотрела на меня и вдруг сказала такую штуку, что я чуть не поперхнулся коньяком.
   – Как ловко вы это все делаете, Миша, – сказала она. – Вам бы мужем моим быть.
   Барков засмеялся, а мы с Яцеком так и уставились на нее.
   – Все время хожу голодная, – пожаловалась Ирина. – Мужа выгнала, со свекром поссорилась, а сама, идиотка, ничего себе сварить не умею.
   Она расплакалась.
   Барков улыбался.
   А мы с Яцеком чуть с ума не сошли.
   – Ирина, что с вами? Скажите! Не делайте нам больно.
   – Муж – тунеядец, свекор – педант, а сама я дура, одна-одинешенька, – пожаловалась она сквозь слезы. Потом встала и сказала нам с Яцеком: – Проводите меня, друзья. Миша, если можно, заверните это филе для меня в салфетку. Спасибо.
   Мы вышли втроем на улицу Горького. Моментально все пижоны положили глаз на Ирину и поплелись за нами, держась на расстоянии, словно стая трусливых волков. Знают, что с Корзинкиным шутки плохи.
   – Как странно устроена жизнь, – говорила Ирина, – человек, который красив, умен и известен, может быть одинок. – При этом один свой зоркий глаз она повернула ко мне.
   – Покажите, пожалуйста, ногу, – попросил ее Яцек, – поднимите ее чуть-чуть.
   – Оп-ля! – сказала Ирина и приподняла ногу, как цирковая лошадка.
   – Интересно, – сказал Яцек, мгновенно и гениально уловив особенности ее ноги. – Очень интересно. Что-то есть. Можете опустить.
   Мы пошли дальше.
   – Послушайте, Ирина, э-э, не знаю вашего отчества, – церемонно заговорил Яцек, – Ирина Оскаровна, у меня есть конкретное предложение. Приходите ежедневно к нам в студию. Я буду вас ваять, а Миша позаботится о еде. Конечно, пища у нас не изысканная, но все-таки он что-нибудь приготовит из полуфабрикатов. Каждый день будете сыты.
   – Гениально! – радостно закричала Ирина. – Бог мне вас послал, друзья. А вас, Миша, особенно, – шепотом сказала она мне.
   Мы подошли к ее огромному мрачному дому, построенному еще в период расцвета культа личности. Дом весь был темным, лишь на одиннадцатом этаже светилось одинокое оконце, да и то зашторенное, задрапированное, – это ее свекор, кабинетная крыса, мучитель, паук, занимался наукой.
   – До свидания, до завтра, – сказала Ирина. – Кстати, Миша, передайте мне мое филе.
   Какой я балбес – чуть было не забыл про филе! Судорожно я выхватил его из кармана и протянул ей. Она положила филе в сумочку.
   – Спасибо за все, – сказала она и пошла к своему дому, а снежная поземка подметала перед ней тротуар.

3

   На следующий день Ирина пришла в студию и после этого стала появляться у нас ежедневно.
   Она сидела в кресле на помосте, выставив свои ноги, а руками изредка шевелила, переворачивая страницы книги.
   А Яцек в брезентовой робе бродил вокруг помоста, зорко разглядывая детали ее тела, возвращался к гигантской уродливой глиняной глыбе, колотил по ней какой-то палицей, снова делал обороты вокруг Ирины и бормотал:
   – Бардзо ладне, бардзо добже.
   А я тем временем хлопотал по хозяйству. Я поджаривал полуфабрикаты так, что они прямо подпрыгивали на сковородке. Я изобрел даже свой собственный замечательный соус. Могу поделиться рецептом. Скажем, если вы отварили курицу, вовсе не обязательно выливать бульончик, вы кладете в него пять ложек крахмала, пять ложек сахара, пять ложек соли, пять ложек перцу, два стакана томатного сока, мелко-мелко нарезанный лимон, стакан молока, баночку горчицы, пару лавровых листиков, выжимаете туда же тюбик селедочной пасты, всю эту смесь доводите до кипения, швыряете туда горсть маслин, и соус готов.
   В своей жизни я немало переменил профессий. Был, например, краснодеревщиком. Если спросите меня, какую я делал мебель, я вам отвечу, что еще в 1946 году я делал модерн, у меня было чутье. Был я, например, в Риге инженером по портовому оборудованию, да мало ли еще кем. Везде я добивался успехов, как и сейчас в кулинарии. Я мог бы не знать никаких бед, если бы не посвятил свою жизнь искусству, точнее, самому сложному и важному виду искусства – киноискусству.
   – Миша, – говорит мне Яцек в процессе работы, – не увлекайся. Ты ведь так задушишь нас запахами.
   А Ирина только кротко мне улыбалась с помоста. Вела она себя в студии тихо, как голубица, все поедала, не капризничала.
   – Никогда мне так хорошо не было, как сейчас, – говорила она вечерами, когда я провожал ее до дому.
   Установились уже тихие морозные вечера с луной, и мы проходили с Ириной вдоль московского декабря медленно и спокойно. Обычно она говорила примерно так:
   – Как понять отношения между людьми, Миша? Вы не можете мне сказать? Я много думаю об отношениях между людьми, об отношениях между мужчиной и женщиной. Вы, Миша, никогда не задумывались об этом? Вот, например, что лежит в основе любви – уважение или физическое влечение? По-моему, ни то, ни другое. По-моему, в основе любви лежит интуиция. А вы как думаете?
   А я говорил примерно так:
   – Человек соединяется с человеком, как берега соединяются, к примеру, с рекой. Знаете, Ирина, сближение умов неизбежно, как столкновение Земли с Солнцем. Человек человеку не волк, это глубокое заблуждение там, на Западе. Люди похожи на чаек, Ирина…
   Однажды она сказала, повернув ко мне свой круглый внимательный глаз:
   – Миша, вы настоящий джентльмен.
   – Что вы говорите? – опешил я.
   – Вы так ведете себя со мной, – жалобно сказала она.
   – Как?
   – Вы немножечко, хоть самую чуточку можете быть… ну… ну чуть-чуть со мной не таким?..
   Мы стояли возле витрины какой-то булочной, и вдруг я увидел наши отражения. Я увидел ее тень, тонкую и высокую, которая увенчивалась огромным контуром заграничной белой папахи, и свою небольшую тень, контуры старой яцековской шапки, полукружия ушей…
   Знаете, тут пронзила меня нехорошая мысль: «Ирина смеется надо мной!»
   Как прикажете иначе объяснить наши отношения! Давайте посмотрим правде в глаза. Внешне я не блещу особенной красотой, положение мое довольно странное, одежда с каждым днем ветшает, здоровье паршивое, что я такое для нее? Я испугался вдруг, что все это длительный розыгрыш каких-то моих жестоких друзей.
   Той ночью я прибежал в студию и сказал Яцеку, что больше так не могу, что на этой неделе обязательно куда-нибудь уеду: или завербуюсь в Арктику, или в Африку, или отправлюсь в Целиноград, куда давно уже зовет меня один друг, который нашел там свое счастье.
   Я задыхался, воображая себе все фантастическое коварство Ирины.
   Яцек волновался вокруг меня, даже поставил кофе на газ. Он убеждал меня принять люминал и соснуть, говорил, что Ирина любит меня, что она разгадала во мне настоящего человека, но что мне были его утешения!
   – Вот телеграмму тебе принесли, Миша, – сказал Яцек так, будто все мое спасение в этом клочке бумаги.
   Телеграмма была от Баркова, с Южного берега Крыма.
   В телеграмме значилось: «Вызываетесь на пробы роль Конюшки группа Большие качели Барков».
   «Вот что значит друзья, – подумал я, рухнув в кресло. – Вот что значит настоящий друг Игорек, слово у него не расходится с делом. Обещал вызвать – вызвал. Крепкая мужская дружба». Я показал телеграмму Яцеку.
   – Ну, Миша, поздравляю тебя! – обрадовался он. – Может быть, это начало, а?
   Полночи мы рассуждали о моем предстоящем отъезде и о роли Конюшки. Что это за роль? Может быть, роль «маленького человека», обиженного судьбой, но сохранившего в душе рыцарский пыл и благородство?
   – Завтра мы с тобой идем по магазинам, – сказал Яцек, – ты должен экипироваться. Не можешь ведь ты ехать на Южный берег в таком виде.
   Утром он по моему поручению позвонил Ирине, сказал, что сеансы временно прекращаются по причинам творческого характера.
   – А как Миша? – услышал я из-за плеча Яцека далекий, словно из космоса, голос Ирины. – Вчера он был странным, и я вела себя неумно.
   Поверите ли, мне захотелось вырвать у Яцека трубку и прокричать Ирине, чтобы она бросила свои шутки, меня не обманет печальный блеск ее больших глаз, я знаю, она актриса, но я-то тоже не дурак, зачем ей нужны мои страдания, зачем, пусть она возвращается к своим ловеласам из ОДИ, я с ней больше не встречусь, может быть, только тогда, когда мой Конюшка прогремит на весь мир и…
   – А Миша вам завтра позвонит, – сказал Яцек и повесил трубку.
   Вечером я уезжал в Крым. Я оказался один в четырехместном купе. Печально я стоял в проходе почти пустого вагона и смотрел на перрон, где топтался Яцек. Он храбрился и улыбался, а я с острой печалью думал, как он тут останется один, кто за ним будет следить.
   Я потянул на себя стекло, и оно неожиданно подалось.
   – Едешь, как бог, – жалобно улыбаясь, сказал Яцек.
   – Яцек, – сказал я, – будешь жарить пельмени, переворачивай. Это очень просто – вываливаешь на сковородку, кладешь кусок масла, сольцы немного, и все. Главное – переворачивать.
   Оба мы заплакали.
   – И ничего не говори ей, – крикнул я. – Ничего!
   Поезд тронулся.

4

   В Крыму поджидали меня чудеса. В Симферополе хлестал сильный морозный ветер, не было ни единой пушинки снега, а холодней, чем в Москве. Там на вокзале полсотни таксистов бросились ко мне. Все они, видно, были с Южного берега, потому что клацали зубами, свистели носами, крепко крякали, выражались, предлагали услуги.
   Выставив вперед свой портфель, я бросился сквозь их заслон и сел в троллейбус.
   Троллейбус пересек город (Симферополь), потом обширную равнину и полез в горы. Спокойно он лез все выше и выше и на перевале влез в густейший туман, как будто он был не нормальный городской троллейбус, а какой-нибудь вездеход.
   Все еще в тумане, я почувствовал, что теперь он идет вниз, как самолет. Он все полз и полз вниз, как вдруг туман отстал от нас, и внизу, во всю ширину, как в панорамном кино, открылся перед нами рай земной.
   Это просто было что-то удивительное – синее море почти от неба и знакомые по открыткам склоны зеленых гор. Солнце сразу так нагрело стекла, что прямо хоть раздевайся. А спустя некоторое время внизу появились скошенные под разными углами крыши того города и белые массивы всесоюзных здравниц. Вскоре совсем мы снизились и покатили уже по городским улицам, как и полагается троллейбусам, мимо стеклянных шашлычных, чебуречных, бульонных, пирожковых, совсем безлюдных, что тоже было чудом.
   Когда я вылез из троллейбуса, голова у меня закружилась: такой крепкий и пахучий был здесь воздух. Было вовсе не так жарко, как в троллейбусе, а даже несколько зябко, но солнце светило, где-то близко бухало море, а на каких-то пышных деревьях голубели какие-то цветы.
   В киоске «Союзпечать» выставлены были карточки киноартистов. Я подошел и посмотрел на них, как на что-то близкое и родное. Миша Козаков, Люда Гурченко, Кеша Смоктуновский – все друзья мои и коллеги. Сердце у меня екнуло, но все-таки я спросил:
   – А есть у вас фотопортрет Ирины Ивановой?
   – Иванову расхватали на прошлой неделе, – сердито сказала продавщица. – С парусного судна «Витязь» курсанты всю Иванову разобрали.
   «Вот, – подумал я, – курсанты с парусного судна «Витязь». Юнги Билли. Гардемарины. Полюбила я матроса с голубого корабля. Вот».
   И, все забыв, поставив на этом точку, спалив за собой мосты и корабли, я легко зашагал по чистым и малолюдным улицам этого города. Ноги мои приятно шерстила ткань иорданских брюк.
   Вчера в комиссионном магазине закупили мы с Яцеком для меня уникальную вещь – иорданские брюки. У кого еще есть такие брюки, хотел бы я знать. Один только Миша Корзинкин ходит в иорданских брюках. Швы, правда, слабоватые у этих брюк, но зато впереди у них, извините, молния, а не какие-нибудь вульгарные пуговицы.
   Навстречу мне шла высокая толстая старуха на тонких каблуках.
   – Простите, – обратился я к ней, – не знаете ли вы случайно, где здесь размещается киногруппа «Большие качели»?
   – У-тю-тю-тю, – сказала она, вытянув ко мне свои губы, – сделай, маленький, два-три шага ножками топ-топ и прямо упрешься.
   Я ускорил шаги и оглянулся. Старуха, смеясь, смотрела мне вслед и качала головой с ласковой укоризной, как будто застала на фривольных шалостях.
   Теперь навстречу мне бежала собака, худая, черная, как ночь, перебирая длинными заплетающимися лапами, с глазами вроде бы покорными, а на самом деле лживыми и коварными.
   – Не бойся, песик, – сказал я, – не обижу.
   – Ррры, – мимоходом сказала мне собака.
   – Рекс, летс гоу! – послышался голос старухи. Собака, как обезьяна, пошла за ней на задних лапах.
   – Кто сказал «ры»? – спросил, высовываясь из палатки, толстый ювелир. – Вы, молодой человек? А? Часы починим? Комната нужна? Почем иорданские брючки? Продашь?
   Все в этом городе было романтично и загадочно, как в сказках датского писателя Андерсена.
   Вскоре я вышел на набережную, где море бухало и взлетало над парапетом метров на пять. На набережной тоже было малолюдно, бродило несколько синих пиджаков и зеленых кофт, но ожидалось пополнение – к порту в это время подходил греческий лайнер «Герострат» с турецкими туристами на борту.
   На скамеечке сидел одинокий молодой человек с книгой, по виду студент-заочник.
   – Простите, – обратился я к нему, – вы случайно не знаете, где размещается киногруппа «Большие качели»?
   – Садитесь, – сказал он, быстро взглянув на меня.
   Я сел рядом с ним.
   Студент открыл книгу и углубился в нее, странно шевеля при этом локтем. Иногда он бросал на меня быстрые, как молния, взгляды и снова углублялся.
   – Качели? – спросил он. – Большие? – повторил он вопрос через минуту. – Киногруппа «Большие качели», так вы говорили? – любезно осведомился он еще через минуту и протянул мне сложенный вдвое листочек белой бумаги, на который был наклеен мой характерный профиль. – С вас пятьдесят копеек, – улыбнулся он.