Василий Аксенов
Гибель Помпеи (сборник)

Завтраки 43-го года

   – Да-да, есть такая теория, вернее, гипотеза. Предполагается, что спутники Марса – Фобос и Деймос несколько тормозятся атмосферой этой планеты. Следовательно, внутри они полые, понимаете? А полые тела, как известно, могут быть созданы только… как?
   – Только, только… – залепетала, словно школьница, первая дама.
   – Только искусственным путем.
   – Боже мой! – воскликнула более сообразительная вторая дама.
   – Да, искусственным. Значит, они сделаны какими-то разумными существами.
   Я смотрел на человека, который рассказывал столь интересные вещи, и мучительно пытался вспомнить, где я видел его раньше. Он сидел напротив меня в купе, покачивая элегантно вскинутой ногой. Он был в синем, достаточно модном, но не вызывающе модном костюме, в безупречно белой рубашке и галстуке в тон костюму. Все в нем показывало человека не опустившегося, да и не собирающегося опускаться, к тому же и лет ему было не так уж много – максимум 35. Некоторая припухлость щек делала его лицо простым и милым. Все это не давало мне ни малейшей возможности предполагать, что я его где-то встречал раньше. И только то, что он иногда как-то странно знакомо кривил губы, и временами мелькающие в его речи далекие и знакомые интонации заставляли приглядываться к нему.
   – Последние находки в Сахаре и Месопотамии позволяют думать, что в далекие времена на Земле побывали пришельцы из космоса.
   – Может быть, те самые марсиане? – в один голос ахнули дамы.
   – Не исключена и такая возможность, – улыбаясь, сказал он. – Не исключена возможность, что мы прямые потомки марсиан, – весело закончил он и, оставив дам в смятенном состоянии, взялся за газеты.
   У него была толстая пачка газет, много названий. Он просматривал их по очереди и, просмотрев, клал на стол, придавливая локтем.
   За окном проносились красные сосны и молодой подлесок, мелькали яркие солнечные поляны. Лес был теплый и спокойный. Я представил себе, как я иду по этому лесу, раздвигая кусты и путаясь в папоротниках, и на лицо мне ложится невидимая лесная паутина, и я выхожу на жаркую поляну, а белки со всех сторон смотрят на меня, внушая добрые скудоумные мысли.
   Все это почему-то самым решительным образом противоречило тому, что связывало меня с этим человеком, укрывшимся за газетой.
   – Разрешите посмотреть, – попросил я и легонько дернул у него газету. Он вздрогнул и выглянул из-за газеты, и тут я сразу его вспомнил.
   Мы учились с Ним в одном классе во время войны в далеком перенаселенном, заросшем желтым грязным льдом волжском городе. Он был третьегодник, я догнал Его в четвертом классе в 43-м году. Я был тогда хил, ходил в телогрейке, огромных сапогах и темно-синих штанах, которые мне выделили по ордеру из американских подарков. Штаны были жесткие, из чертовой кожи, но к тому времени я их уже износил, и на заду у меня красовались две круглые, как очки, заплаты из другой материи. Все же я продолжал гордиться своими штанами – тогда не стыдились заплат. Кроме того, я гордился трофейной авторучкой, которую мне прислала из действующей армии сестра. Однако я недолго гордился авторучкой. Он отобрал у меня ее. Он все отбирал у меня – все, что представляло для Него интерес. И не только у меня, но и у всего класса. Я вспоминал и двух Его товарищей – горбатого паренька Лёку и худого, бледного, с горячими глазами Казака. Возле кинотеатра «Электро» вечерами они продавали папиросы раненым и каким-то удивительно большим, огромным женщинам. Я дружил с Абкой Циперсоном, и мы с ним часто ходили в кино – пролезали через угольную яму и устраивались на балконе возле аппаратной. Боже ты мой, Джордж из Динки-джаза, и Антоша Рыбкин, и жалкий, попадающий впросак Гитлер, к которому только подойти, дать ему промеж рог – и дух из него вон. Но настоящий Гитлер был не такой, мы это знали и, сидя в темноте возле аппаратной, придумывали казнь настоящему. Посадить его в клетку и возить по всем городам, чтобы люди плевали и бросали окурки. Нет, лучше опустить его в расплавленный свинец, а вот еще в Китае есть хорошая казнь под названием «Тысяча кусочков».
   Когда мы выходили из кино, мы постоянно наталкивались на них. Они попрыгивали с ноги на ногу и покрикивали:
   – Эй, летуны, папиросы есть!
   Мы с Абкой старались обойти их, укрыться в тени, но они нас и не замечали. Вечером они не узнавали нас, словно мы не учились с ними в одном классе, словно они не отбирали у нас каждый день наших школьных завтраков.
   В школе нам каждый день выдавали завтраки – липкие булочки из пеклеванной муки. Староста нес их наверх в большом блюде, а мы стояли на верхней площадке и смотрели, как к нам плывет из школьных холодных недр, из горестных глубин плывет это чудесное блюдо.
 
   – Правда, интересное событие? – сказал я Ему и показал то место в газете, где было сказано о событии.
   Он заглянул, улыбнулся и стал рассказывать мне подробности этого события. Я кивал и смотрел в окно. Мне было трудно смотреть в Его голубые глаза, потому что они каждый день встречали меня за углом школы.
 
   – Давай, – говорил Он, и я протягивал Ему свою булочку, на которой оставались вмятины от моих пальцев.
   – Давай, – говорил Он следующему, а рядом с ним работали Лёка и Казак.
   Я приходил домой и ждал младшую сестренку. Потом мы вместе ждали тетю. Тетя возвращалась с базара и приносила буханку хлеба и картошку. Иногда она ничего не приносила. Тетя дралась за нас с сестренкой с покорной, вошедшей уже в привычку яростью. Каждое утро, собираясь в школу, я видел, как она проходит под окнами, широкоплечая и низкая, нос картошкой, а тонкие губы сжаты.
   Однажды она сказала мне:
   – Нина приносит завтраки, а ты нет. Рустам приносит и все ребята с того двора, а ты съедаешь сам.
   Я вышел во двор и сел на поломанную железную койку возле террасы. В сером темнеющем небе над лампами кружили грачи. За забором шли военные девушки. И пока за туманами виден был паренек, на окошке у девушки все горел огонек. Чем питаются грачи? Насекомыми, червяками, воздухом? Им хорошо. А может быть, у них тоже есть кто-нибудь такой, кто все отбирает себе? Флюгер над нашим домом резко скрипел. Низко над городом шли пикировщики. Что будет со мной? Всю ночь тетя стирала. Вода струилась за ширмой, плескалась, булькала. Темнели омуты, гремели водопады. Гитлер в смешных полосатых трусах захлебывался в мыльной пене, тетя давила его своими узловатыми руками.
   На следующий день произошло событие. Булочки были смазаны тонким слоем сала «лярд» и посыпаны яичным порошком. Я вырвал из тетрадки листок, завернул в него булочку и положил ее в сумку. За углом, сотрясаясь от отваги, я схватил Его за пуговицу и ударил. Абка Циперсон сделал то же самое и кое-кто из ребят тоже. Через несколько секунд я лежал в снегу, Казак сидел верхом на мне, а Лёка совал мне в рот мой же завтрак.
   – На, смелей, кусни!
 
   – Вот и вся суть этой истории, – сказал Он. – Я это знаю потому, что мой близкий друг имел к этому некоторое отношение. А в газетах только голая информация, подробности события часто ускользают, это естественно.
   – Понятно, – сказал я и поблагодарил Его: – Спасибо.
   Рядом мило щебетали дамы. Они угощали друг друга вишнями и говорили о том, что это не вишни, что вот на юге это вишни, и неожиданно выяснилось, что обе они родом из Львова, боже мой, и вроде бы жили на одной улице и, кажется, учились в одной школе, и совпадений оказалось так много, что дамы в конце концов слились в одно огромное целое.
 
   На другой день, когда кончился последний урок, я положил тетрадки в сумку и оглянулся на «Камчатку». Казак, Лёка и Он сидели вместе на одной парте и улыбались, глядя на меня. По моему лицу они, видимо, поняли, что я снова буду отстаивать свой завтрак. Они встали и вышли. Я нарочно долго сидел за партой, ждал, когда все уйдут. Мне не хотелось снова вовлекать в это бессмысленное дело Абку и других ребят. Когда все ушли, я проверил свою рогатку и высыпал из сумки в карман запас оловянных пулек. Если они снова будут стоять за углом, я выпущу в них три заряда и наверняка попаду каждому в морду, а потом, как Антоша Рыбкин, четким и легким приемом схвачу одного из них за ногу, может быть, Лёку или Казака, но лучше Его, и опрокину на спину. Ну а потом будь что будет. Пусть они меня изобьют, я буду делать это каждый день.
   Я медленно спускался по лестнице, перебирая в кармане оловянные пули. Кто-то прыгнул мне сверху на спину, а впереди передо мной вырос Он. Он схватил меня пятерней за лицо и сжал. Снизу кто-то потянул меня за ноги. Слышался легкий презрительный смех. Работа шла быстрая. Они стащили с меня сапоги и размотали все, что я накручивал на ноги. Потом они развесили все это дурно пахнущее тряпье на лестнице и стали спускаться.
   – Держи сапоги, смелый! – крикнул Он, и мои сапоги, смешно кувыркаясь, взлетели вверх. Весело смеясь, шайка удалилась. Завтрак мой прихватить они забыли.
 
   – Разрешите пригласить вас отобедать со мной в вагоне-ресторане, – сказал я Ему.
   Он отложил газету и улыбнулся.
   – Я только что хотел сделать это по отношению к вам, – сказал Он. – Вы меня опередили. Позвольте мне пригласить вас.
   – Нет-нет! – охваченный огромным волнением, вскричал я. – Как говорится в детстве, чур-чура. Вы меня понимаете?
   – Да, понимаю, – сказал Он, внимательно глядя мне в глаза…
 
   Я заплакал. Я собирал свои тряпочки, предметы тетиной заботы, и плакал. Я чувствовал, что теперь уже я разбит окончательно и не скоро смогу разогнуться и что пройдет еще немало лет, прежде чем я смогу забыть этот легкий презрительный смех и пальцы, сжимавшие мое лицо. Раздались звонок и нарастающий топот многих ног, и по лестнице мимо меня с гиканьем скатилась лавина старшеклассников.
   Я вышел на улицу и пересек ее, пролез между железными прутьями и пошел по старому запущенному парку, по аллее, в конце которой неслась ватага старшеклассников. Я медленно брел по их следам, мне хотелось посмотреть, как они играют в футбол.
   Там, возле наполовину растасканной на дрова летней читальни, была вытоптана нашей школой площадка. Старшеклассники, разбившись на две ватаги, проносились по ней то туда, то сюда.
   Каждое наступление было несокрушимым, в какую бы сторону оно ни велось, оно было стремительным и диким, с неизбежными потерями и с победным воем. Волны пота то набегали, то уносились прочь, а я сидел у кромки поля и надо мной проносились большие сильные ноги, валенки, сапоги, и, словно желая вселить в меня уверенность в своих силах, они дрались за свое право владеть мячом все сильнее, все ожесточеннее, они, старшеклассники.
   Проваливаясь по пояс в глубокий снег, я подавал им мячи, залетавшие в парк…
   Я так и не знаю, было это поражением или победой. Иногда они, Казак, Лёка и Он, останавливали меня и отбирали завтрак, и я не сопротивлялся, а иногда они почему-то не трогали меня, и я нес свою булочку домой, и вечером мы пили чай, закусывая вязкими ломтиками пеклеванного теста…
   Мы шли по вагонным коридорам, и я открывал перед Ним двери и пропускал Его вперед, а когда Он шел впереди, Он открывал передо мной двери и пропускал меня вперед. Мне повезло, дверь в ресторан открыл я.
   Как-то они узнали, что мать Абки Циперсона работает в больнице.
   – Слушай, Старушка-не-спеша-дорожку-перешла, притащил бы ты от своей матухи глюкозу, – сказали они ему.
   Абка некоторое время уклонялся, а потом, когда они «расписали» в клочья его портфель, принес им несколько ампул. Глюкоза им понравилась – она была сладкая и питательная. С тех пор они стали звать Абку не так, как раньше, а Глюкозой.
   – Эй, Глюкоза, – говорили они, – иди-ка сюда!
   Не знаю, от чего Абка больше страдал, от того ли, что ему приходилось воровать, или от того, что его прозвали так заразительно и стыдно.
   Так или иначе, но однажды я увидел, что он дерется с ними. Я бросился к нему, и нас обоих сильно избили. Каждый из этой троицы был сильнее любого из нашего класса. Они были старше нас на три года.
   Конечно, мы могли бы объединиться и сообща их «отоварить», но школьный кодекс говорил, что драться можно только один на один и до первой крови. В силу своей мальчишеской логики мы не понимали, как это можно бить того, кто явно слабее, или втроем бить одного, или всем классом бить троих. В этом все дело: они боролись за еду, не придерживаясь кодекса. И еще в том, что они не отстаивали, а отбирали. Они были старше нас.
 
   «Почему же Он меня не узнает?» – думал я.
   В вагоне-ресторане было пусто, красиво и чисто. Столики светились белыми крахмальными скатертями, и только один, видимо недавно покинутый, хранил следы обильного пиршества.
   Я заказывал. Я не скупился. Коньяк – так «Отборный», прекрасно. Не время было мне скупиться и зажимать монету. Самое время было разойтись вовсю. Жаль, что в отношении еды пришлось ограничиться обычным вагон-ресторанным набором – солянка, шашлык и компот из слив.
   Я вел с Ним простой дружелюбный разговор о смене времен года и смотрел на Его руки, на маленькие рыжие волосики, выбивающиеся из-под браслета. Потом я поднял глаза и вспомнил еще одну интересную вещь.
   Сердце у Него было не с левой, а с правой стороны. Позднее я узнал, что это явление называется «декстрокардией» и бывает, в общем, редко, страшно редко, считаные единицы таких людей на свете.
   В самом начале учебного года, когда они еще не перешли на насильственное изъятие продовольственных излишков, Он спорил с нами на этот счет. Спорил на завтрак.
   – Спорим, что у меня сердце не с той стороны, – говорил Он и горделиво расстегивал рубашку.
   Потом, когда все уже узнали об этой Его особенности, Он перешел на силовой шантаж.
   – Спорим? – спрашивал Он, садился рядом и выворачивал тебе руку. – Споришь или нет? – И расстегивал рубашку.
   Тут-тук, тук-тук, ровно и мирно стучало с правой стороны сердце.
   Тяжелую лучистую поверхность солянки тревожила равномерная тряска. Янтарные капли жира дрожали, собирались вокруг маленьких кусочков сосиски, плававших на поверхности, а в глубинах этого варева таилось черт те что – кусочки ветчины, и огурцы, и кусочки куриного мяса.
   – Какой хлеб! – сказал я. – А помните, во время войны был какой хлеб?
   – Да, – сказал Он, – неважный был тогда хлеб.
   Я набрался сил и посмотрел Ему в глаза:
   – Помните наши школьные завтраки?
   – Да, – твердо сказал Он, и я понял по Его тону, что силы у Него по-прежнему достаточно.
   – Такие вязкие пеклеванные булочки, да?
   – Да-да, – улыбнулся Он, – ну и булочки…
   Ноги у меня ходили ходуном. Нет, я не могу сейчас. Нет, нет… Пусть Он все съест. Ведь мне приятно смотреть, как Он ест. Пусть Он насытится, и я заплачу.
   – Сало «лярд» и яичный порошок, а? – с легкостью усмехаясь, спросил я.
   – Второй фронт? – в тон мне улыбнулся Он.
   – Но больше всего мы любили тогда подсолнечный жмых.
   – Это было лакомство, – засмеялся Он.
   Обед продолжался в блистательном порхании улыбок.
   Французы делают так: наливают коньяк, плюют в него и выплескивают таким вот типам в физиономию. Разным там коллаборационистам.
   – Выпьем? – сказал я.
   – Ваше здоровье, – ответил Он.
   Подали шашлык.
   Прожевывая сочное, хорошо прожаренное мясо, я сказал:
   – Конечно, это не «Арагви», но…
   – Совсем неплохо, – подхватил Он, кивая головой и словно прислушиваясь к ходу внутренних соков. – Соус, конечно, не «ткемали», но…
   Тут меня охватила такая неслыханная злоба, что… Ах ты, гурман! Ты гурман. Ты знаешь толк в еде и в винах, наверное, и в женщинах, должно быть… А ручку мою ты по-прежнему носишь в кармане?
   Я взял себя в руки и продолжал застольную беседу в заданном ритме и в нужном тоне.
   – Удивительное дело, – сказал я, – как усложнилось с ходом истории понятие «еда», сколько вокруг этого понятия споров, сколько нюансов…
   – Да-да, – подхватил Он с готовностью, – а ведь понятие самое простое.
   – Верно. Проще простого – еда. Е-да. Самое простое и самое важное для человека.
   – Ну, это вы немножко преувеличиваете, – улыбнулся Он.
   – Нет, действительно. Еда и женщины – самое важное, – продолжал я свою наивную мистификацию.
   – Для меня есть и более важные веши, – серьезно сказал Он.
   – Что же?
   – Мое дело, например.
   – Ну, все это уже позднейшие напластования.
   – Нет, вы меня не понимаете…
   Он стал развивать свои соображения. Я понял, что Он не узнает. Я понял, что Он меня никогда не узнает, как не узнал бы никого другого из нашего класса, кроме Лёки и Казака. И я понял, почему Он не узнал бы никого из нас – мы не были для Него отдельными личностями, мы были массой, с которой просто иногда нужно было немного повозиться.
   – Ну где уж мне вас понять! – неожиданно для самого себя грубо воскликнул я. – Понятно, для вас еда – это что! Ведь вы же прямой потомок марсиан!
   Он осекся и смотрел на меня, сузив глаза. На пухлых его щеках появились желваки.
   – Тише, – тихо произнес Он, – вы мне аппетита не испортите. Понятно?
   Я замолчал и взялся за шашлык. Коньяк стоял при мне, и никогда не поздно было в него плюнуть. Пусть Он только все съест, и я заплачу!
   Рядом с нами сидел человек в бедной клетчатой рубашке, но зато в золотых часах. Он склонил голову над пивом и что-то шептал. Он был сильно пьян. Вдруг он поднял голову и крикнул нам:
   – Эй вы! Черное море, понятно?.. Севастополь, да? Торпедный катер…
   И снова уронил голову на грудь. Из глубины его груди доносилось глухое ворчанье.
   – Официант! – сказал мой сотрапезник. – Нельзя ли удалить этого человека? – Он показал не на меня, а на пьяного. – Во избежание эксцессов.
   – Пусть сидит, – сказал официант. – Что он вам, мешает?
   – Черное море… – проворчал человек, – торпедный катер… а может, преувеличиваю…
   – Вы в самом деле считаете себя потомком марсиан? – спросил я своего сотрапезника.
   – А что? Не исключена возможность, – кротко сказал Он.
   – Марсиане – симпатичные ребята, – сказал я. – У них все нормально, как у всех людей: руки, ноги, сердце с левой стороны… А вы же…
   – Стоп, – сказал он, – еще раз говорю: вы мне аппетита не испортите, не старайтесь.
   Я перевел разговор на другую тему, и все было сглажено в несколько минут, и обед пошел дальше в блистательном порхании улыбок и в шутках. Вот Он каким стал, просто молодец, железные нервы.
   – Да что это мы все так – «вы» да «вы», – сказал я, – даже не познакомились.
   Я назвал свое имя и привстал с протянутой рукой. Он тоже привстал и назвал свое имя.
   Того звали иначе. Это был не Он, это был другой человек.
   Подали сладкое.
1962 г.

Папа, сложи!

   Высокий мужчина в яркой рубашке навыпуск стоял на солнцепеке и смотрел в небо, туда, где за зданием гостиницы «Украина» накапливалась густая мрачноватая синева.
   «В Филях, наверное, уже льет», – думал он.
   В Филях, должно быть, все развезло. Люди бегут по изрытой бульдозерами земле, прячутся во времянках, под деревьями, под навесами киосков. Оттуда на Белорусский вокзал приходят мокрые электрички, а сухие с Белорусского уходят туда и попадают под ливень и сквозь ливень летят дальше – в Жаворонки, в Голицыно, в Звенигород, где по оврагам текут ручьи, пахнет мокрыми соснами и белые церкви стоят на холмах. Ему вдруг захотелось быть где-нибудь там, закутать Ольку в пиджак, взять ее на руки и бежать под дождем к станции.
   «Только бы до Лужников не докатилась», – думал он.
   Сам он любил играть под дождем, когда мокрый мяч летит на тебя, словно тяжелое ядро, и тут уже не до шуток, тут уже не поводишь, стараешься играть в пас, стараешься играть точно, а ребята дышат вокруг, тяжелые и мокрые, идет тяжелая и спешная работа, как на корабле во время аврала, но на трибунах лучше сидеть под солнышком и смастерить себе из газеты шляпу.
   Он оглянулся и позвал:
   – Ольга!
   Девочка лет шести прыгала в разножку по «классикам» в тени большого дома. Услышав голос отца, она подбежала к нему и взяла за руку. Она была послушной. Они вошли под тент летней закусочной, которая так и называлась: «Лето». Мужчина еще раз оглянулся на тучу.
   «Может быть, и пройдет мимо стадиона», – прикинул он.
   – Пэ, – сказала девочка, – рэ, и, нэ, о, сэ, и, тэ, мягкий знак…
   Она читала объявление.
   Под тентом было, пожалуй, еще жарче, чем на улице. Розовые лица посетителей, сидящих у наружного барьера, отсвечивали на солнце. Отчетливо блестели капельки пота на лицах. Страшно было смотреть, как люди едят горячие супы, а им еще подносят трескучие шашлыки.
   – Сэ, – продолжала девочка, – и опять сэ, о… Папа, сложи!
   Отец взглянул на объявление: «Приносить с собой и распивать спиртные напитки строго воспрещается».
   – Что там написано? – спросила девочка.
   – Чепуха, – усмехнулся он.
   – Разве чепуху пишут печатными буквами? – усомнилась она.
   – Бывает.
   Он пошел в дальний тенистый угол, где сидели его приятели. Там пили холодное пиво. Девочка шла рядом с ним, белобрысенькая девочка в синей матроске и аккуратной плиссированной юбочке, с капроновыми бантиками в косичках, а на ногах белые носочки. Вся она была очень воскресной и чистенькой, такой примерно-показательный ребенок, вроде тех, которые нарисованы на стенках микроавтобусов: «Знают наши малыши, консервы эти хороши». Ее не приходилось тянуть, она не глазела по сторонам, а спокойно шла за своим папой.
   Ее папа был когда-то спортсменом и кумиром трех близлежащих улиц. Когда он весенним вечером возвращался с тренировки, на всех трех близлежащих улицах ребята выходили из подворотен и приветствовали его, а девчонки бросали на него взволнованные взгляды. Даже самые заядлые «ханурики» почтительно поднимали кепки, а подполковник в отставке Коломейцев, который без футбола не представлял себе жизни, останавливал его и говорил:
   – Слышал, что растешь. Расти!
   А он шел в серой кепочке «букле», в каких ходила вся их команда – дубль мастеров, шел особой, развинченной футбольной походкой, которая вырабатывается не от чего-нибудь, а просто от усталости (только пижоны нарочно вырабатывают себе такую походку), и улыбался мягкой улыбкой, и все в нем пело от молодости и от спортивной усталости.
   Это было еще до рождения Ольги, и она, понятно, этого еще не знает, но для него-то эти шесть лет прошли, словно шесть дней. К тому времени, к ее рождению, он уже перестал «расти», но все еще играл. Летом футбол, зимой хоккей, вот и все. С поля на скамью запасных, а потом и на трибуны, но все равно – летом футбол, зимой хоккей… Шесть летних сезонов и шесть зимних…
   Он рассуждал сам с собой: «Ну и что? Чем плохо? Межсезонье, осень, весна – периоды тренировок… А что у тебя есть еще?.. Приветик, у меня есть жена… Жена? Ты говоришь, что у тебя в постели есть женщина?.. Я говорю, что у меня есть жена. Семья, понял? Жена и дочка… О, даже дочка! Даже о дочке ты вспомнил… Футбол, хоккей, хоккей, футбол… Тебе не надоело? Господи, разве спорт может надоесть? И потом, еще у меня есть завод… А он тебе не надоел?.. Стоп, на завод посторонним вход воспрещен… Ну ладно… Итак, завод и футбол, да? И еще жена, дочка?.. А что? Семью обеспечиваю, полторы бумаги в месяц и премиальные… Я, между прочим, рационализатор. И друзей у меня, между прочим, полно. Вон они сидят: Петька Струков и Ильдар, Владик, Женечка, Игорь, Зямка, Петька-второй тоже – все здесь. Сдвинули два столика. Насорили рачьими клешнями, и лужи уже на столе. Гоп-компания. Все одногодки. А сколько вам лет? Э-э, мы все с двадцать девятого. Всем тридцать два, стало быть».
   – Это что, Серега, твоя пацанка? – спросил Петька-второй.
   – Ага.
   Он сел на подставленный ему стул и посадил девочку на колено. Ей было неудобно, но она сидела смирно.
   – Сиди тихо, Олюсь, сейчас получишь конфетку.
   Ему подвинули кружку пива и тарелку раков, а девочке он заказал лимонаду и двести граммов конфет «Ну-ка, отними». Друзья смотрели на него с огромным любопытством. Они впервые видели его с дочкой.
   – Понимаешь, у Алки сегодня конференция, – объяснил он Петьке Струкову.
   – В воскресенье? – удивился Игорь.
   – Вечно у них конференции, у помощников смерти, – усмехнулся Сергей и добавил чуть ли не виновато: – А теща в гости уехала, вот и приходится…
   Он показал глазами на голову девочки. Волосики у нее были разделены посередине ниточкой пробора.
   – Пей пиво, – сказал Ильдар, – холодное…
   Сергей поднял кружку, обвел глазами друзей и усмехнулся, наклонив голову, скрывая теплоту. Он любил свою гоп-компанию и каждого в отдельности и знал, что они его тоже любят. Его любили как-то по-особенному, наверное, потому, что когда-то он был среди всех самым «растущим», он рос на глазах, он играл за дублеров. У него были хорошие физические данные и сильный удар, и он поле видел. И женился он по праву на самой красивой из их девочек.
   Сергей держался своих друзей. Только среди них он чувствовал себя таким, как шесть лет назад. Все они прочно держались друг друга, и посторонние не допускались. Словно связанные тайной порукой, они несли в тесном кругу свои юношеские вкусы и привычки, тащили все вместе в неведомое будущее кусочек времени, которое уже прошло… Нападающие и защитники женились, переходили в запас, становились болельщиками, у них рождались дети, но дети, жены и весь быт были где-то за невидимой чертой той мужской московской жизни, в которой опоздавшие бегут от метро к стадиону, словно в атаку, а на трибунах волнение и всех опьяняет огромное весеннее чувство солидарности. Они не понимали, почему это их девчонки (те самые болельщицы и партнерши по танцам) стали такими занудами. Теперь они играли в цеховых командах и за пивом вспоминали о том времени, когда они играли в заводских командах и как кого-то из них приглашали в дубль мастеров, а Серега уже играл за дубль и мог бы выйти в основной состав, если бы не Алка. Это все они – Алки, Нинки, Тамарки, зануды…