Страница:
К вечеру снова пришла Вера Ивановна, нерешительно подошла к Барсукову. Он лежал на кровати огромный, сопел носом, молчал. Вдруг загорелись лампочки – Сбигнев сдержал слово.
На следующий день приехал из районного центра молодой чернявый врач с аппаратом. У Барсукова сняли электрокардиограмму. Спустя некоторое время в палату вошла Вера Ивановна и сообщила, что, к счастью, ее опасения не оправдались: в стенке миокарда существенных отклонений от нормы нет.
– Я так и знал! – сердито буркнул Барсуков и закрыл глаза.
Он был рад как мальчишка и, когда Вера Ивановна ушла, даже замычал себе под нос какой-то мотивчик.
Вечером с почты прибежала девушка, принесла телеграмму: «Обеспокоены состоянием вашего здоровья. Пятницу вам вылетает профессор Казин. Доклад получен, поздравляем результатами. Нестеренко». Барсуков бодро черкнул ответ: «Необходимости приезде профессора нет. Дело идет на лад. Барсуков».
Как хорошо жить, когда в стенке твоего миокарда нет существенных отклонений от нормы, когда можно ворочаться в постели как хочешь! Взял, например, и перевернулся на живот, смотришь в окно на реку, по которой пробегают самоходки, на раскинувшуюся в отдалении ширь озера, на березы, залитые красноватым светом заката. С докладом все в порядке. Семенов, надо думать, добавил в устной форме все, что полагается. В конце концов, даже неплохо поваляться здесь с недельку, подлечиться, успокоить нервы, а то стал давать такие срывы. Нехорошо получилось с Верой Ивановной: накричал, нагрубил. Надо будет извиниться. Но все-таки в принципе он прав: бездушная она, по всей вероятности, особа. Да, он вспылил, но она-то… Инструкция! И не верит он в ее святость. Раз сидит здесь, значит, корысть какую-нибудь имеет. Периферийный стаж для аспирантуры или что-нибудь еще. Такая красотка! Молодежь теперь совершенно другая, уж это-то он знает. Расчетливые какие-то, трезвые, практичные. Размаха нет, широты взглядов, кипения. Мы старики, а моложе их. Тот же Нестеренко – вулкан, а не человек. А они? Даже его Ленка, уж на что милая девушка…
Барсуков брезгливо поморщился, отгоняя от себя воспоминание о том, как он по просьбе Лены «нажимал на педали» перед ее распределением. Отогнал – и успокоился и стал вспоминать прошлое: отряды ЧОНа, своего друга Леньку, раненного пулей из обреза, погони и пожары.
Прошло десять дней. За это время Барсуков окреп, боли в суставах почти прошли. К концу срока он уже начал с палочкой совершать прогулки до берега и обратно. Вера Ивановна через день просвечивала его на рентгене, следила за тем, как рассасываются в легких пневмонические фокусы. Она была довольна обратным ходом процесса. Барсуков безмятежно отдыхал, вел длинные беседы с мудрым дедом Малофеевым, который, изгнав своего широкого лентеца, приходил теперь каждый вечер «проведать Сергеича»; пел песни с Толей, читал толстый современный роман «Зори весенние» и удивлялся: до чего ж нудно пишет, бес! Несколько раз навещал его Сбигнев, осведомлялся, не нужно ли чего, извинялся за неудобства, намекал на неуступчивый и зловредный характер Веры Ивановны, а в последний раз завел дипломатический разговор о нуждах местной пристани, о нехватке того и сего. Единственное, что раздражало в это время Барсукова, – это холодно-вежливое обращение Веры Ивановны, ее каменное лицо в разговорах с ним. Она, видимо, сложила о нем определенное мнение. Он видел, что девушка все дни крутится как белка в колесе, слышал рассказы больных о ее добрых делах и злился, не имея возможности к чему-либо придраться. Ленушка хоть откровенна, а эта притворяется, корчит из себя добрую фею здешних мест. Ханжа! Порой он чувствовал, что несправедлив, что виноват перед ней, но и это неосознанное чувство вины тоже вызывало раздражение. Он старался быть равнодушным, не думать о ней, но каждое утро со странным чувством смотрел в окно, ждал, когда замелькает среди берез яркое платье и пляжная сумка. «Что за блажь? – удивлялся он. – Вот уж поистине седина в бороду, бес в голову!» С женщинами у Барсукова всегда были простые, благородные отношения, которыми он гордился. Он презирал и ненавидел престарелых ловеласов. Он или любил женщин всем сердцем, как свою покойную жену, или относился к ним равнодушно. Сейчас Максим Сергеевич растерялся: он не мог разобраться в своих чувствах к Вере Ивановне. Да уж не… Она же ровесница Ленки! Чепуха!
В конце недели вдруг резко переломилась погода. Завыл северный ветер ошеломляющей силы. Он гнал в реку огромные массы воды, строчил короткими очередями дождя, вселял тоску в души людей. В такую ночь приятно лежать на койке в теплой, хорошо освещенной комнате, вести неторопливый разговор. Барсуков сегодня был доволен: ему удалось наконец разговориться с молчаливым детиной, соседом по палате. Это был Вейно Хемонен, карел. Оказалось, что он в свои 24 года страдает язвой желудка.
– Как же это ты успел нажить такую роскошь? – удивился Барсуков. – Водку хлестал?
– Нет, я непьющий, – ответил Хемонен. – Лесной я человек, третий год в лесу сижу. Питание плохое, консервы да консервы…
– А что ты там делаешь, в лесу?
– Газочурку сушу для дизелей. Ребятишки пугаются, думают, леший, а я школу механизации окончил.
– Да ну? Что ж ты этим занялся? Или нравится?
– Не нравится. Начальство посадило. Надо же кому-то газочурку сушить, трактористам помогать! Тракторы встанут – как лес на сплав вытащишь? А лес наш – слыхали? – на экспорт идет во все страны! За него нам золотишком платят.
Барсуков изумился: какой же государственный размах мысли у этого на первый взгляд дремучего парня!
Порывы ветра становились все сильней. Под их ударами старенькое здание больницы поскрипывало, дребезжали стекла. Вдруг погас свет.
– Провода сорвал, – заметил Хемонен.
Барсуков распахнул шторку, и ему стало жутко.
По черному небу стремительно неслись серые рваные тучи. В прорывах туч мелькала полная луна, озаряя все нереальным, зловещим светом. Березы угрожающе раскачивались, а река… Река была здесь, до странности близко. Она вздулась, выгнула хребет, шевелилась, как громадное чешуйчатое пресмыкающееся. По ее спине прыгали маслянистые холодные лунные пятна, она, казалось, надвигалась на больницу.
– Большая вода будет. Как бы не затопило нас, – озабоченно пробормотал Хемонен.
Барсуков взял костыль и пошел в дежурку, натыкаясь в темноте на кровати. Дежурная сестра Клава сидела за столом и спокойно читала при свете керосиновой лампы.
– Клава, где Вера Ивановна? – спросил Барсуков.
– Дома, она сегодня отдыхает.
– Вот что, нужно эвакуировать тяжелых и новорожденных. Звоните-ка на пристань! – властно сказал он.
– Почему? Вы думаете… Что вы, Максим Сергеевич, у нас такая погода часто бывает. – Все же она взяла трубку, начала кричать «алло, алло», потом повесила. – Не отвечают, станция не отвечает.
Клава прикрыла лампу газетой, отдернула шторку и ахнула. Волны уже плясали свой дикий танец среди берез, метрах в десяти от больницы. Она схватила платок и выбежала на крыльцо. Здесь она увидела, что вода окружает больницу со всех сторон. Надсадно выл ветер, хлестал в лицо пригоршнями капель. Клава бросилась назад, схватила за руку Барсукова:
– Господи! Максим Сергеевич, что делать, миленький? Что делать?
В минуты опасности, а их было немало в его жизни, Барсуков сразу внутренне мобилизовывался. Мозг начинал работать холодно и четко, как механизм, тело становилось гибким. Он любил такие минуты. Быть может, они и есть квинтэссенция жизни.
– Вот что, – сказал он. – Нужно зажечь все лампы, какие есть. Лежачих и родильниц мы перенесем на чердак. Вейно, беги, пока не поздно, за лестницей.
На чердак можно было попасть только снаружи, приставив лестницу к крыльцу. Вслед за Хемоненом он вышел на крыльцо. Луна в этот момент спряталась. В кромешной тьме сквозь вой ветра он услышал плеск. Это шел Вейно с лестницей на плечах. Вода уже заливала Барсукову подошвы. Подумав: «Эх, черт, все лечение насмарку!» – он шагнул с крыльца и оказался почти по пояс. Холод мгновенно пронизал всю нижнюю часть тела.
– Вейно, где ты? – крикнул Барсуков гулким басом.
А в это время по ревущей, разлившейся уже на несколько километров и затопившей почти весь поселок реке мчался катер. На носу его стоял в развевающемся резиновом плаще Иван Сергеевич Сбигнев. Видимо, в каждом из нас спит до поры до времени бесшабашный морской бродяга, тот, что в детстве пускал по лужам кораблики и сколачивал плоты из досок забора. Бесстрашный этот сорвиголова проснулся, очевидно, в этот час в запуганной и зябкой душе Ивана Сергеевича. Он мог бы находиться в рубке вместе с рулевым, но он стоял на носу, мокрый и поразительно возбужденный.
Катер, лавируя между затопленными березами, приближался к больнице. Матрос шарил шестом дно. «Стой!» – заорал он вдруг. До больницы было метров пятнадцать. Осветили прожектором здание, и в желтом дрожащем свете Сбигнев увидел товарища Барсукова, Максима Сергеевича, по пояс в воде, с табельщицей Манькой Крюковой на руках. «Эх!» – отчаянно крикнул Сбигнев и вдруг прыгнул в воду, захлебнулся, встал – по горло – и пошел к больнице, подгребая руками.
В полчаса погрузка больных была закончена. Тяжелогруженный катер медленно выбирался из березовой рощи. Барсуков закричал в ухо Сбигневу:
– Где Вера Ивановна, что с ней?
– У Киреевых она живет, за школой, – ответил вместо Сбигнева матрос. – Лодки у них нет, вот беда! Может, на крыше сидят, а может, утопли.
Барсуков затряс его с бешеной злобой:
– Я тебе покажу утопли! Заворачивайте!
Катер пошел к поселку по тому месту, где раньше была мощенная булыжниками дорога. Зажгли прожектор. Он осветил рыхлое, зыбкое водное пространство. И вдруг Барсуков увидел на гребне волны взметнувшуюся руку и вслед за тем очень отчетливо белое, искаженное судорогой лицо с открытым ртом. Не помня себя, он бросился в воду.
Когда их втащили на борт, Вера Ивановна, стуча зубами, проговорила:
– Все целы? Слава богу! А я бегу, бегу… Вижу, дна нет!.. Поплыла… Ничего… У меня третий разряд по плаванию… Все равно доплыла бы…
Катер вышел на большую воду и, тяжело качаясь, пошел туда, где маячили огни судов, собравшихся к поселку по сигналу «SOS». И вновь на взметнувшемся гребне волны люди с катера увидели одинокого пловца. Это был больничный кучер Володька Никанорыч. Сейчас он сидел в своей утлой лодочке, как бы высеченной из камня, словно вспомнил, что является потомком мужественного племени охотников и рыболовов, издавна обитавшего на этих суровых берегах. Ему закричали с катера, но он махнул рукой и налег на весла. Он шел на спасение пегого жеребчика Васьки, про которого, конечно, в сутолоке забыли. Ведь тот был государственным имуществом и одновременно его лучшим другом.
Барсуков взглянул на Веру Ивановну, на ее мокрое лицо с горящими глазами, и ему показалось, что он понял ее сущность. Ведь она переживает сейчас минуты, которых, наверное, ждала всю жизнь. Она просто-напросто романтически настроенная девчонка. И от этого открытия ему стало весело и тепло на душе. Он обнял ее за плечи, прижал к себе и пробасил:
– Замерзла, дочка?
К утру ветер утих, вода заметно пошла на убыль. В небе повисли вертолеты, по поселку сновали военные машины-амфибии. Размеры бедствия оказались невелики, человеческих жертв не было. В тех местах при каждом дворе имеется одна, а то и две лодки.
Барсуков собрался уезжать. Вечером за ним должен был прибыть катер из Ленинграда. Максим Сергеевич шел по деревянным мосткам вдоль улицы, направляясь в амбулаторию прощаться с Верой Ивановной. Поселок жил своей обычной жизнью. Страшная ночь была давно забыта. Бабы гоняли гусей, визжали на реке ребятишки, гудел паром, перевозивший людей и скотину.
Больницу пришлось закрыть на ремонт. Временно 20 коек было развернуто в школе. Амбулаторию почистили и подкрасили сразу после наводнения. И вот Вера Ивановна снова сидит за своим столом и читает газету. Больных нет: начался покос, не до болезней. Перед ней «Вечерний Ленинград». В углу петитом: «Временное изменение трамвайного движения. К сведению граждан. В связи с ремонтом рельсовых путей маршрут № 18…» Маршрут № 18! Сколько на нем езжено-переезжено! Вот он идет по набережной Карповки, заворачивает на Петропавловскую… Здесь они ездили с Юркой, здесь же они и поругались. Окончательно! Навсегда! И он уехал в Якутию, а она – сюда… И ей уже двадцать четыре года. А через семь месяцев будет двадцать пять. И от Юрки нет писем…
Вошел Барсуков, взял газету, понимающе кивнул, взволнованно зарокотал:
– Слушайте, девочка. Сегодня я уезжаю. Поедемте со мной, а? Ну, я понимаю: молодость, романтика, мечты… Но хватит! Вам здесь не место. Я помогу вам устроиться в Ленинграде в клинике, будете заниматься наукой, как моя Ленка. Это ведь тоже очень увлекательно.
Вера Ивановна удивленно подняла брови.
– Что вы, Максим Сергеевич, как я могу сейчас уехать? Бросить все?
Она помолчала и тихо добавила, глядя ему прямо в глаза:
– А вы знаете, что до меня здесь два года не было врача? Приедет гастролер на месяц-другой – и нет его. И два года люди ходили к малограмотному фельдшеру. Разве это возможно в наше время, чтобы одних лечили кобальтовой пушкой, а других – клистиром?! Ведь эти люди своими руками… Вы сами все прекрасно понимаете. Прощайте, Максим Сергеевич, буду вам писать.
Барсуков широко шагал по улице, зло ругал себя. Что толкнуло его на эту невольную провокацию? Желание помочь Вере? Нет! Он знал, какой получит ответ. Нет, видно, он все же хотел его получить, чтобы наконец все понять. Эта девочка не только романтическая особа. Она, как видно, твердо считает себя подвластной долгу так же, как этот карел Вейно, как и он сам, Барсуков.
1959
Асфальтовые дороги
На следующий день приехал из районного центра молодой чернявый врач с аппаратом. У Барсукова сняли электрокардиограмму. Спустя некоторое время в палату вошла Вера Ивановна и сообщила, что, к счастью, ее опасения не оправдались: в стенке миокарда существенных отклонений от нормы нет.
– Я так и знал! – сердито буркнул Барсуков и закрыл глаза.
Он был рад как мальчишка и, когда Вера Ивановна ушла, даже замычал себе под нос какой-то мотивчик.
Вечером с почты прибежала девушка, принесла телеграмму: «Обеспокоены состоянием вашего здоровья. Пятницу вам вылетает профессор Казин. Доклад получен, поздравляем результатами. Нестеренко». Барсуков бодро черкнул ответ: «Необходимости приезде профессора нет. Дело идет на лад. Барсуков».
Как хорошо жить, когда в стенке твоего миокарда нет существенных отклонений от нормы, когда можно ворочаться в постели как хочешь! Взял, например, и перевернулся на живот, смотришь в окно на реку, по которой пробегают самоходки, на раскинувшуюся в отдалении ширь озера, на березы, залитые красноватым светом заката. С докладом все в порядке. Семенов, надо думать, добавил в устной форме все, что полагается. В конце концов, даже неплохо поваляться здесь с недельку, подлечиться, успокоить нервы, а то стал давать такие срывы. Нехорошо получилось с Верой Ивановной: накричал, нагрубил. Надо будет извиниться. Но все-таки в принципе он прав: бездушная она, по всей вероятности, особа. Да, он вспылил, но она-то… Инструкция! И не верит он в ее святость. Раз сидит здесь, значит, корысть какую-нибудь имеет. Периферийный стаж для аспирантуры или что-нибудь еще. Такая красотка! Молодежь теперь совершенно другая, уж это-то он знает. Расчетливые какие-то, трезвые, практичные. Размаха нет, широты взглядов, кипения. Мы старики, а моложе их. Тот же Нестеренко – вулкан, а не человек. А они? Даже его Ленка, уж на что милая девушка…
Барсуков брезгливо поморщился, отгоняя от себя воспоминание о том, как он по просьбе Лены «нажимал на педали» перед ее распределением. Отогнал – и успокоился и стал вспоминать прошлое: отряды ЧОНа, своего друга Леньку, раненного пулей из обреза, погони и пожары.
пропел он и смущенно кашлянул.
Наш паровоз, вперед лети,
В коммуне остановка… —
услышал он за спиной тонкий голос. Обернулся и увидел своего соседа по палате, мальчика Толю, который пел, блестя своими голубыми глазенапами.
Другого нет у нас пути,
В руках у нас винтовка, —
Прошло десять дней. За это время Барсуков окреп, боли в суставах почти прошли. К концу срока он уже начал с палочкой совершать прогулки до берега и обратно. Вера Ивановна через день просвечивала его на рентгене, следила за тем, как рассасываются в легких пневмонические фокусы. Она была довольна обратным ходом процесса. Барсуков безмятежно отдыхал, вел длинные беседы с мудрым дедом Малофеевым, который, изгнав своего широкого лентеца, приходил теперь каждый вечер «проведать Сергеича»; пел песни с Толей, читал толстый современный роман «Зори весенние» и удивлялся: до чего ж нудно пишет, бес! Несколько раз навещал его Сбигнев, осведомлялся, не нужно ли чего, извинялся за неудобства, намекал на неуступчивый и зловредный характер Веры Ивановны, а в последний раз завел дипломатический разговор о нуждах местной пристани, о нехватке того и сего. Единственное, что раздражало в это время Барсукова, – это холодно-вежливое обращение Веры Ивановны, ее каменное лицо в разговорах с ним. Она, видимо, сложила о нем определенное мнение. Он видел, что девушка все дни крутится как белка в колесе, слышал рассказы больных о ее добрых делах и злился, не имея возможности к чему-либо придраться. Ленушка хоть откровенна, а эта притворяется, корчит из себя добрую фею здешних мест. Ханжа! Порой он чувствовал, что несправедлив, что виноват перед ней, но и это неосознанное чувство вины тоже вызывало раздражение. Он старался быть равнодушным, не думать о ней, но каждое утро со странным чувством смотрел в окно, ждал, когда замелькает среди берез яркое платье и пляжная сумка. «Что за блажь? – удивлялся он. – Вот уж поистине седина в бороду, бес в голову!» С женщинами у Барсукова всегда были простые, благородные отношения, которыми он гордился. Он презирал и ненавидел престарелых ловеласов. Он или любил женщин всем сердцем, как свою покойную жену, или относился к ним равнодушно. Сейчас Максим Сергеевич растерялся: он не мог разобраться в своих чувствах к Вере Ивановне. Да уж не… Она же ровесница Ленки! Чепуха!
В конце недели вдруг резко переломилась погода. Завыл северный ветер ошеломляющей силы. Он гнал в реку огромные массы воды, строчил короткими очередями дождя, вселял тоску в души людей. В такую ночь приятно лежать на койке в теплой, хорошо освещенной комнате, вести неторопливый разговор. Барсуков сегодня был доволен: ему удалось наконец разговориться с молчаливым детиной, соседом по палате. Это был Вейно Хемонен, карел. Оказалось, что он в свои 24 года страдает язвой желудка.
– Как же это ты успел нажить такую роскошь? – удивился Барсуков. – Водку хлестал?
– Нет, я непьющий, – ответил Хемонен. – Лесной я человек, третий год в лесу сижу. Питание плохое, консервы да консервы…
– А что ты там делаешь, в лесу?
– Газочурку сушу для дизелей. Ребятишки пугаются, думают, леший, а я школу механизации окончил.
– Да ну? Что ж ты этим занялся? Или нравится?
– Не нравится. Начальство посадило. Надо же кому-то газочурку сушить, трактористам помогать! Тракторы встанут – как лес на сплав вытащишь? А лес наш – слыхали? – на экспорт идет во все страны! За него нам золотишком платят.
Барсуков изумился: какой же государственный размах мысли у этого на первый взгляд дремучего парня!
Порывы ветра становились все сильней. Под их ударами старенькое здание больницы поскрипывало, дребезжали стекла. Вдруг погас свет.
– Провода сорвал, – заметил Хемонен.
Барсуков распахнул шторку, и ему стало жутко.
По черному небу стремительно неслись серые рваные тучи. В прорывах туч мелькала полная луна, озаряя все нереальным, зловещим светом. Березы угрожающе раскачивались, а река… Река была здесь, до странности близко. Она вздулась, выгнула хребет, шевелилась, как громадное чешуйчатое пресмыкающееся. По ее спине прыгали маслянистые холодные лунные пятна, она, казалось, надвигалась на больницу.
– Большая вода будет. Как бы не затопило нас, – озабоченно пробормотал Хемонен.
Барсуков взял костыль и пошел в дежурку, натыкаясь в темноте на кровати. Дежурная сестра Клава сидела за столом и спокойно читала при свете керосиновой лампы.
– Клава, где Вера Ивановна? – спросил Барсуков.
– Дома, она сегодня отдыхает.
– Вот что, нужно эвакуировать тяжелых и новорожденных. Звоните-ка на пристань! – властно сказал он.
– Почему? Вы думаете… Что вы, Максим Сергеевич, у нас такая погода часто бывает. – Все же она взяла трубку, начала кричать «алло, алло», потом повесила. – Не отвечают, станция не отвечает.
Клава прикрыла лампу газетой, отдернула шторку и ахнула. Волны уже плясали свой дикий танец среди берез, метрах в десяти от больницы. Она схватила платок и выбежала на крыльцо. Здесь она увидела, что вода окружает больницу со всех сторон. Надсадно выл ветер, хлестал в лицо пригоршнями капель. Клава бросилась назад, схватила за руку Барсукова:
– Господи! Максим Сергеевич, что делать, миленький? Что делать?
В минуты опасности, а их было немало в его жизни, Барсуков сразу внутренне мобилизовывался. Мозг начинал работать холодно и четко, как механизм, тело становилось гибким. Он любил такие минуты. Быть может, они и есть квинтэссенция жизни.
– Вот что, – сказал он. – Нужно зажечь все лампы, какие есть. Лежачих и родильниц мы перенесем на чердак. Вейно, беги, пока не поздно, за лестницей.
На чердак можно было попасть только снаружи, приставив лестницу к крыльцу. Вслед за Хемоненом он вышел на крыльцо. Луна в этот момент спряталась. В кромешной тьме сквозь вой ветра он услышал плеск. Это шел Вейно с лестницей на плечах. Вода уже заливала Барсукову подошвы. Подумав: «Эх, черт, все лечение насмарку!» – он шагнул с крыльца и оказался почти по пояс. Холод мгновенно пронизал всю нижнюю часть тела.
– Вейно, где ты? – крикнул Барсуков гулким басом.
А в это время по ревущей, разлившейся уже на несколько километров и затопившей почти весь поселок реке мчался катер. На носу его стоял в развевающемся резиновом плаще Иван Сергеевич Сбигнев. Видимо, в каждом из нас спит до поры до времени бесшабашный морской бродяга, тот, что в детстве пускал по лужам кораблики и сколачивал плоты из досок забора. Бесстрашный этот сорвиголова проснулся, очевидно, в этот час в запуганной и зябкой душе Ивана Сергеевича. Он мог бы находиться в рубке вместе с рулевым, но он стоял на носу, мокрый и поразительно возбужденный.
Катер, лавируя между затопленными березами, приближался к больнице. Матрос шарил шестом дно. «Стой!» – заорал он вдруг. До больницы было метров пятнадцать. Осветили прожектором здание, и в желтом дрожащем свете Сбигнев увидел товарища Барсукова, Максима Сергеевича, по пояс в воде, с табельщицей Манькой Крюковой на руках. «Эх!» – отчаянно крикнул Сбигнев и вдруг прыгнул в воду, захлебнулся, встал – по горло – и пошел к больнице, подгребая руками.
В полчаса погрузка больных была закончена. Тяжелогруженный катер медленно выбирался из березовой рощи. Барсуков закричал в ухо Сбигневу:
– Где Вера Ивановна, что с ней?
– У Киреевых она живет, за школой, – ответил вместо Сбигнева матрос. – Лодки у них нет, вот беда! Может, на крыше сидят, а может, утопли.
Барсуков затряс его с бешеной злобой:
– Я тебе покажу утопли! Заворачивайте!
Катер пошел к поселку по тому месту, где раньше была мощенная булыжниками дорога. Зажгли прожектор. Он осветил рыхлое, зыбкое водное пространство. И вдруг Барсуков увидел на гребне волны взметнувшуюся руку и вслед за тем очень отчетливо белое, искаженное судорогой лицо с открытым ртом. Не помня себя, он бросился в воду.
Когда их втащили на борт, Вера Ивановна, стуча зубами, проговорила:
– Все целы? Слава богу! А я бегу, бегу… Вижу, дна нет!.. Поплыла… Ничего… У меня третий разряд по плаванию… Все равно доплыла бы…
Катер вышел на большую воду и, тяжело качаясь, пошел туда, где маячили огни судов, собравшихся к поселку по сигналу «SOS». И вновь на взметнувшемся гребне волны люди с катера увидели одинокого пловца. Это был больничный кучер Володька Никанорыч. Сейчас он сидел в своей утлой лодочке, как бы высеченной из камня, словно вспомнил, что является потомком мужественного племени охотников и рыболовов, издавна обитавшего на этих суровых берегах. Ему закричали с катера, но он махнул рукой и налег на весла. Он шел на спасение пегого жеребчика Васьки, про которого, конечно, в сутолоке забыли. Ведь тот был государственным имуществом и одновременно его лучшим другом.
Барсуков взглянул на Веру Ивановну, на ее мокрое лицо с горящими глазами, и ему показалось, что он понял ее сущность. Ведь она переживает сейчас минуты, которых, наверное, ждала всю жизнь. Она просто-напросто романтически настроенная девчонка. И от этого открытия ему стало весело и тепло на душе. Он обнял ее за плечи, прижал к себе и пробасил:
– Замерзла, дочка?
К утру ветер утих, вода заметно пошла на убыль. В небе повисли вертолеты, по поселку сновали военные машины-амфибии. Размеры бедствия оказались невелики, человеческих жертв не было. В тех местах при каждом дворе имеется одна, а то и две лодки.
Барсуков собрался уезжать. Вечером за ним должен был прибыть катер из Ленинграда. Максим Сергеевич шел по деревянным мосткам вдоль улицы, направляясь в амбулаторию прощаться с Верой Ивановной. Поселок жил своей обычной жизнью. Страшная ночь была давно забыта. Бабы гоняли гусей, визжали на реке ребятишки, гудел паром, перевозивший людей и скотину.
Больницу пришлось закрыть на ремонт. Временно 20 коек было развернуто в школе. Амбулаторию почистили и подкрасили сразу после наводнения. И вот Вера Ивановна снова сидит за своим столом и читает газету. Больных нет: начался покос, не до болезней. Перед ней «Вечерний Ленинград». В углу петитом: «Временное изменение трамвайного движения. К сведению граждан. В связи с ремонтом рельсовых путей маршрут № 18…» Маршрут № 18! Сколько на нем езжено-переезжено! Вот он идет по набережной Карповки, заворачивает на Петропавловскую… Здесь они ездили с Юркой, здесь же они и поругались. Окончательно! Навсегда! И он уехал в Якутию, а она – сюда… И ей уже двадцать четыре года. А через семь месяцев будет двадцать пять. И от Юрки нет писем…
Вошел Барсуков, взял газету, понимающе кивнул, взволнованно зарокотал:
– Слушайте, девочка. Сегодня я уезжаю. Поедемте со мной, а? Ну, я понимаю: молодость, романтика, мечты… Но хватит! Вам здесь не место. Я помогу вам устроиться в Ленинграде в клинике, будете заниматься наукой, как моя Ленка. Это ведь тоже очень увлекательно.
Вера Ивановна удивленно подняла брови.
– Что вы, Максим Сергеевич, как я могу сейчас уехать? Бросить все?
Она помолчала и тихо добавила, глядя ему прямо в глаза:
– А вы знаете, что до меня здесь два года не было врача? Приедет гастролер на месяц-другой – и нет его. И два года люди ходили к малограмотному фельдшеру. Разве это возможно в наше время, чтобы одних лечили кобальтовой пушкой, а других – клистиром?! Ведь эти люди своими руками… Вы сами все прекрасно понимаете. Прощайте, Максим Сергеевич, буду вам писать.
Барсуков широко шагал по улице, зло ругал себя. Что толкнуло его на эту невольную провокацию? Желание помочь Вере? Нет! Он знал, какой получит ответ. Нет, видно, он все же хотел его получить, чтобы наконец все понять. Эта девочка не только романтическая особа. Она, как видно, твердо считает себя подвластной долгу так же, как этот карел Вейно, как и он сам, Барсуков.
1959
Асфальтовые дороги
Ему было двадцать пять лет, и он ничего не умел делать. Не умел читать чертежи, выписывать рецепты, делать интегральные исчисления, лепить бюсты – словом, за четверть века он не сумел научиться тому, что должны к этому возрасту уметь молодые люди «из интеллигентных семей». Так думали его родители. Сам он иначе оценивал прожитые годы. За его плечами была армия, три года службы. Сорокакилометровые переходы, заплывы в полном снаряжении, ночные марши-броски – это что-нибудь да значит! Он узнал запах рабочего пота и настоящий вкус еды. У него были теперь сильные руки, мощные легкие и свежий мозг.
Глеб Поморин чувствовал уверенность в своих силах, и будущее открывалось перед ним, как залитая солнцем, кинжально-сверкающая после летнего ливня пересеченная местность. Ее нужно одолеть одним махом. Перебежками. По-пластунски. Прыжками через размытые траншеи. И в штыки, во весь рост!
Родители пытались разбить его уверенность. Отец говорил речи: называл имена, цифры, оклады, ставки, рассказывал о сложных, непонятных отношениях. Мать, вздыхая, поведала ему о судьбе его однокурсников. Подтекст этих разговоров был ясен: жизнь, Глебушка, это тебе не армейские тренировки. Но дни, эти первые дни после возвращения, были по-весеннему суматошны, звуки родного города волновали сердце, и Глеб, выходя на улицу, сразу забывал нудные семейные чаепития.
Телефоны не отвечали или отвечали не то, что ждал от них Глеб. Кто-то женился, кто-то обменял квартиру, большинство уехало. Где вы теперь, мальчишки? Кирилл, Герка, Миша? Странно, прошло каких-то три года, а вот такие перемены. Рассеялись его друзья; исчезло то, что казалось таким прочным; куда-то разбрелись люди, без которых он не мыслил свою штатскую жизнь, своего города, Невского проспекта, весенних многообещающих вечеров.
Значит, все это было только игрой? Времяпрепровождением? Мальчишки стали взрослыми и, моментально забыв свои пустяковые дела, занялись тем, что сейчас им представляется серьезным и важным. Так в детстве от оловянных солдатиков переходят к «конструктору». Да, это так, если судить по себе.
После армии действительность раскрылась перед ним в новом, громадном значении. Раньше жизнь шла где-то стороной и казалась расплывчатой, как тени, мелькающие за шторкой кафе. Общество – десяток телефонных номеров. Интересы – «бугешник», записанный на рентгеновской пленке, потрясающая блондинка, головокружительная вечеринка на даче в Репине. Вкусы, взгляды… Он улыбнулся, вспомнив свои стихи:
Глеб Поморин, гулко стуча сапогами, дымя папиросами «Звездочка», пересекает Чкаловский и выходит в толчею Большого проспекта.
Это случилось сегодня утром. Отец отложил газету и сказал:
– Ну-с, Глеб, как планируешь будущее?
У него отсвечивали стекла очков, и Глеб вдруг как-то особенно четко ощутил, что его отец – видный юрист.
– Думаю работать, папа. И учиться. Общаться с людьми, с книгами, мыслить.
– Это все общие слова. Конкретней; где работать, где учиться?
«Чертов старый сухарь», – тепло подумал Глеб.
– Где работать буду, еще не решил, а учиться… Хочу поступить опять на филологический. На вечернее, конечно.
– Но почему же, Глебушка, на вечернее? – тихо спросила мать. – Мы бы уж как-нибудь протянули тебя еще пять лет.
Отец пыхнул трубкой, промолчал. Глеб улыбнулся.
– Хватит вам меня тянуть, мамочка, сам вытянусь.
Резко хлопнув ладонью по столу, вмешался отец:
– Брось это мальчишество! Тебе не восемнадцать лет, и ты прекрасно знаешь, что зарабатывать себе на жизнь и овладевать специальностью невозможно! Это все разговорчики для наивных! Сотней больше, сотней меньше, но ты все равно будешь на нашем иждивении, если хочешь иметь диплом! А диплом необходим, это хороший щит. Жизнь, мой мальчик, – запутанная, утомительная и опасная штука.
– Федор, зачем ты внушаешь ребенку такие мысли?
– Он должен знать, иначе…
– Глупости! – запальчиво воскликнул Глеб. – Ты думаешь, жизнь – это твоя консультация? Жизнь запутанная, сложная… Но это же интересно! Я не боюсь ее. Буду работать. – Он замолчал и обвел глазами комнату.
Как здесь красиво, привычно! Каждая вещь связана с детством, со всей жизнью. Он хотел сказать отцу, что, кроме житейских дрязг и юридических закавык, в мире есть еще кое-что. Лунные пятна в березовой роще, дрожащий огонек спички в крепких ладонях друга, какая-нибудь простецкая песенка, стихи, продирающие морозом по коже…
– Видишь ли, папа, у меня есть планы, о которых пока не хочу говорить. Чтобы осуществить их, надо быть в гуще людской. Поэтому я и ухожу.
Он прошел в свою комнату и вернулся в старой солдатской форме. Поцеловал мать, подошел к отцу.
– Будет трудно – все-таки возвращайся, – ворчливо сказал отец.
Глеб пробирается к щиту «Ленрекламы». Итак: «…две сугубо смежных», «…две в разных концах», «…продаются щенки эрдельтерьера», «…обучаю слепому десятипальцевому методу…» Ага, вот, «требуются»…
На следующий день Глеб уже работал на асфальтовом покрытии улиц Выборгской стороны, разгребал пористую черную массу, трамбовал ее ручным катком. Он оставлял за собой гладкую поверхность, которая дымилась, как брюки во время утюжки. Его рюкзак висел теперь над койкой в холостяцком общежитии. Соседи, четверо горластых парней, первое время как бы не замечали его, стучали в «козла», стакан за стаканом дули свирепый кипяток, который называли «белая ночь», закусывали колбасой и пряниками. Глеб понимал, что это невнимание нарочитое и парни на самом деле цепко держат его под наблюдением, но сам не решался завязать разговор, переступить грань, боясь сбиться на фальшивую ноту. Так всегда бывает, когда в обжитую, прокуренную комнату вваливается посторонний с неизвестными привычками, полностью незнакомый, вызывающий любопытство. Черт его знает, какими путями ходил он по миру, что его занесло в эту комнату, как он себя поведет и что это он там пришпиливает к стенке!
– Чей портретик-то, солдат? Извиняюсь, – прогудел низкий голос. – Знакомая как будто личность.
Возле кровати Глеба стоял, засунув руки в карманы, высокий рыжий парень в голубой майке.
– Это Александр Блок, – осторожно ответил Глеб. – Поэт такой был.
– Знаю Блока, хороший поэт.
Так неожиданно Глеб был вовлечен в спор на любимую тему и еще раз понял, что не нужно подбирать ключи и приспосабливаться и что лучший способ вступать в общение с людьми – это умение быть самим собой.
Утром его огрели подушкой, и кто-то над самым ухом проорал:
– Глебка, подъем!
Они работали в разных бригадах и встречались только по вечерам. Четыре вечера в неделю Глеб читал книги, статьи, зубрил английский по программе вуза. Ребята, узнав о его намерении держать экзамены в университет, «создавали обстановочку»: «козлиные» побоища были перенесены в красный уголок. Глеб сидел на койке, шептал английские идиомы, чертыхался и в конце концов доставал свой старый блокнот, просматривал записи. Здесь были веселые нелепицы, крутые словечки, цветистые метафоры, когда-то и где-то пришедшие в голову, целые сцены, рассказы бывалых. Перечитывая, он приходил в возбуждение; все это сплеталось вместе, вовлекалось в бешеную работу мозга, и казалось, вот-вот возьмись за перо – и польется готовая, отточенная продукция.
В такие минуты Глеб вскакивал с койки и уходил шататься. Шел пешком с Выборгской в центр.
Он никак не мог находиться по Ленинграду. Теперь, после долгой разлуки, город раскрывал ему свои тайны. Когда ежедневно проезжаешь по примелькавшимся улицам, здания, мосты, монументы теряют свое исходное значение и оборачиваются другой, обыденной стороной. Ну вот, например, Инженерный замок. Трамвайная остановка, следующая – Невский. Сейчас Глеб смотрел на это странное сооружение, на тусклое свечение шпиля и думал: вот логово бесноватого тирана, – и в ушах его стоял пронзительный, как экзекуция, свист флейты, и ему чудились механические взмахи сапог под крутящимся, как на шарнирах, стекловидным глазом императора.
Все его прогулки заканчивались всегда в одном месте. Стоячая вода канала похожа на запыленную крышку рояля. В ней отражается семиэтажная старая громадина. Через час начнут зажигаться окна, и может быть, осветится окно на четвертом этаже, возле водосточной трубы? Там в прихожей есть телефон. Единственный знакомый телефон, который он не потревожил после возвращения. Можно хоть сейчас зайти в подъезд и набрать номер. И услышать… Ну, наверное, удивленный голос скажет: «Таню? Она здесь не живет. Что? Вышла замуж и переехала». Конечно, переехала: у них ведь тесновато. Может быть, даже в другой город. Неужели даже в другой город? Нет, он не будет звонить: это страшно.
Шел май, и в шуме и блеске его трудового дня Глеб забывал черные воды канала и окно возле водосточной трубы. Все шире разливались по Выборгской асфальтовые реки, окружая заводы, прорываясь в кварталы новых домов.
– Все же мне больше нравится дома строить, – говорит рыжий Сергей, – каменщиком стану непременно. И тогда… Хочешь, тайну открою, Глеб?
– Ну? – улыбается Глеб.
– Знаешь Нинку с третьего этажа? Видная такая брюнетка. Заберу ее и в Башкирию подамся, в нефтяные районы. Что нам здесь болтаться – ни кола ни двора, а там, говорят, такие коттеджи строителям выделяют – будь здоров!
– А она согласна?
– Ну! Просто в восторге! – Он понизил голос. – Хорошая она дивчина, скажу тебе по чести.
Подошедший Юрка уловил последнюю фразу, заржал:
– Ну и ребята у вас будут, Серега! «Красное и черное» – кино такое есть. Умру!
О тайне Сергея и Нины знало все общежитие.
– Иди ты к дьяволу! – добродушно говорит Сергей и уходит, втайне довольный; он любит разговоры на эту тему.
Юрка занимает его место:
– К Нинке побежал, пропал совсем парень, а вначале, знаешь, нам все травил: по комсомольской линии, говорит, знакомство вожу. Да, как дела, Глеб?
Глеб Поморин чувствовал уверенность в своих силах, и будущее открывалось перед ним, как залитая солнцем, кинжально-сверкающая после летнего ливня пересеченная местность. Ее нужно одолеть одним махом. Перебежками. По-пластунски. Прыжками через размытые траншеи. И в штыки, во весь рост!
Родители пытались разбить его уверенность. Отец говорил речи: называл имена, цифры, оклады, ставки, рассказывал о сложных, непонятных отношениях. Мать, вздыхая, поведала ему о судьбе его однокурсников. Подтекст этих разговоров был ясен: жизнь, Глебушка, это тебе не армейские тренировки. Но дни, эти первые дни после возвращения, были по-весеннему суматошны, звуки родного города волновали сердце, и Глеб, выходя на улицу, сразу забывал нудные семейные чаепития.
Телефоны не отвечали или отвечали не то, что ждал от них Глеб. Кто-то женился, кто-то обменял квартиру, большинство уехало. Где вы теперь, мальчишки? Кирилл, Герка, Миша? Странно, прошло каких-то три года, а вот такие перемены. Рассеялись его друзья; исчезло то, что казалось таким прочным; куда-то разбрелись люди, без которых он не мыслил свою штатскую жизнь, своего города, Невского проспекта, весенних многообещающих вечеров.
Значит, все это было только игрой? Времяпрепровождением? Мальчишки стали взрослыми и, моментально забыв свои пустяковые дела, занялись тем, что сейчас им представляется серьезным и важным. Так в детстве от оловянных солдатиков переходят к «конструктору». Да, это так, если судить по себе.
После армии действительность раскрылась перед ним в новом, громадном значении. Раньше жизнь шла где-то стороной и казалась расплывчатой, как тени, мелькающие за шторкой кафе. Общество – десяток телефонных номеров. Интересы – «бугешник», записанный на рентгеновской пленке, потрясающая блондинка, головокружительная вечеринка на даче в Репине. Вкусы, взгляды… Он улыбнулся, вспомнив свои стихи:
Вспоминались восторженные вопли приятелей. Споры до бешенства, до драки на первой выставке Пикассо. И снова кафе, дача. Бесцельное шатание по Невскому до ряби в глазах, до ломоты в костях. Выспренние разговоры об искусстве. Бледный рассвет, горечь во рту, пепельница, утыканная окурками, похожая на взбесившегося ежа. Верно, что жизнь развивается диалектически, скачкообразно. Развязка пришла неожиданно, как нападение из-за угла. Декан не знал подробностей, он сделал вывод на основании безжалостных данных зачетки. Переполох в семье, переполох в душе. Темные углы военкомата. Страх. Грохот эшелона. АРМИЯ! Нет, только добрым словом будет он вспоминать эту трехгодичную закалку сердца, воли, мышц. Кем он стал? Чудеса, да и только! Где его богемная бледность, мешки под глазами? У него лицо коричневого цвета и выгоревший бобрик каштановых волос. Где его чахлая спина, хлипкий задик, привыкший к мягким креслам? Где слой нездорового жирка? У него только кости и мускулы, а на широком плече болтается армейский мешок с нехитрым барахлишком. Итак, телефоны не отвечают. Ну и ладно! Город стоит в преддверии белых ночей. Начинается БУДУЩЕЕ.
…я хочу любить марсианок
знойной силой земной любви.
Глеб Поморин, гулко стуча сапогами, дымя папиросами «Звездочка», пересекает Чкаловский и выходит в толчею Большого проспекта.
Это случилось сегодня утром. Отец отложил газету и сказал:
– Ну-с, Глеб, как планируешь будущее?
У него отсвечивали стекла очков, и Глеб вдруг как-то особенно четко ощутил, что его отец – видный юрист.
– Думаю работать, папа. И учиться. Общаться с людьми, с книгами, мыслить.
– Это все общие слова. Конкретней; где работать, где учиться?
«Чертов старый сухарь», – тепло подумал Глеб.
– Где работать буду, еще не решил, а учиться… Хочу поступить опять на филологический. На вечернее, конечно.
– Но почему же, Глебушка, на вечернее? – тихо спросила мать. – Мы бы уж как-нибудь протянули тебя еще пять лет.
Отец пыхнул трубкой, промолчал. Глеб улыбнулся.
– Хватит вам меня тянуть, мамочка, сам вытянусь.
Резко хлопнув ладонью по столу, вмешался отец:
– Брось это мальчишество! Тебе не восемнадцать лет, и ты прекрасно знаешь, что зарабатывать себе на жизнь и овладевать специальностью невозможно! Это все разговорчики для наивных! Сотней больше, сотней меньше, но ты все равно будешь на нашем иждивении, если хочешь иметь диплом! А диплом необходим, это хороший щит. Жизнь, мой мальчик, – запутанная, утомительная и опасная штука.
– Федор, зачем ты внушаешь ребенку такие мысли?
– Он должен знать, иначе…
– Глупости! – запальчиво воскликнул Глеб. – Ты думаешь, жизнь – это твоя консультация? Жизнь запутанная, сложная… Но это же интересно! Я не боюсь ее. Буду работать. – Он замолчал и обвел глазами комнату.
Как здесь красиво, привычно! Каждая вещь связана с детством, со всей жизнью. Он хотел сказать отцу, что, кроме житейских дрязг и юридических закавык, в мире есть еще кое-что. Лунные пятна в березовой роще, дрожащий огонек спички в крепких ладонях друга, какая-нибудь простецкая песенка, стихи, продирающие морозом по коже…
– Видишь ли, папа, у меня есть планы, о которых пока не хочу говорить. Чтобы осуществить их, надо быть в гуще людской. Поэтому я и ухожу.
Он прошел в свою комнату и вернулся в старой солдатской форме. Поцеловал мать, подошел к отцу.
– Будет трудно – все-таки возвращайся, – ворчливо сказал отец.
Глеб пробирается к щиту «Ленрекламы». Итак: «…две сугубо смежных», «…две в разных концах», «…продаются щенки эрдельтерьера», «…обучаю слепому десятипальцевому методу…» Ага, вот, «требуются»…
На следующий день Глеб уже работал на асфальтовом покрытии улиц Выборгской стороны, разгребал пористую черную массу, трамбовал ее ручным катком. Он оставлял за собой гладкую поверхность, которая дымилась, как брюки во время утюжки. Его рюкзак висел теперь над койкой в холостяцком общежитии. Соседи, четверо горластых парней, первое время как бы не замечали его, стучали в «козла», стакан за стаканом дули свирепый кипяток, который называли «белая ночь», закусывали колбасой и пряниками. Глеб понимал, что это невнимание нарочитое и парни на самом деле цепко держат его под наблюдением, но сам не решался завязать разговор, переступить грань, боясь сбиться на фальшивую ноту. Так всегда бывает, когда в обжитую, прокуренную комнату вваливается посторонний с неизвестными привычками, полностью незнакомый, вызывающий любопытство. Черт его знает, какими путями ходил он по миру, что его занесло в эту комнату, как он себя поведет и что это он там пришпиливает к стенке!
– Чей портретик-то, солдат? Извиняюсь, – прогудел низкий голос. – Знакомая как будто личность.
Возле кровати Глеба стоял, засунув руки в карманы, высокий рыжий парень в голубой майке.
– Это Александр Блок, – осторожно ответил Глеб. – Поэт такой был.
– Знаю Блока, хороший поэт.
– Здорово! А я Маяковского уважаю. Никого больше не признаю, – заносчиво заявил, мотнув смешным хохолком, сидящий за столом юнец.
…Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Так неожиданно Глеб был вовлечен в спор на любимую тему и еще раз понял, что не нужно подбирать ключи и приспосабливаться и что лучший способ вступать в общение с людьми – это умение быть самим собой.
Утром его огрели подушкой, и кто-то над самым ухом проорал:
– Глебка, подъем!
Они работали в разных бригадах и встречались только по вечерам. Четыре вечера в неделю Глеб читал книги, статьи, зубрил английский по программе вуза. Ребята, узнав о его намерении держать экзамены в университет, «создавали обстановочку»: «козлиные» побоища были перенесены в красный уголок. Глеб сидел на койке, шептал английские идиомы, чертыхался и в конце концов доставал свой старый блокнот, просматривал записи. Здесь были веселые нелепицы, крутые словечки, цветистые метафоры, когда-то и где-то пришедшие в голову, целые сцены, рассказы бывалых. Перечитывая, он приходил в возбуждение; все это сплеталось вместе, вовлекалось в бешеную работу мозга, и казалось, вот-вот возьмись за перо – и польется готовая, отточенная продукция.
В такие минуты Глеб вскакивал с койки и уходил шататься. Шел пешком с Выборгской в центр.
Он никак не мог находиться по Ленинграду. Теперь, после долгой разлуки, город раскрывал ему свои тайны. Когда ежедневно проезжаешь по примелькавшимся улицам, здания, мосты, монументы теряют свое исходное значение и оборачиваются другой, обыденной стороной. Ну вот, например, Инженерный замок. Трамвайная остановка, следующая – Невский. Сейчас Глеб смотрел на это странное сооружение, на тусклое свечение шпиля и думал: вот логово бесноватого тирана, – и в ушах его стоял пронзительный, как экзекуция, свист флейты, и ему чудились механические взмахи сапог под крутящимся, как на шарнирах, стекловидным глазом императора.
Все его прогулки заканчивались всегда в одном месте. Стоячая вода канала похожа на запыленную крышку рояля. В ней отражается семиэтажная старая громадина. Через час начнут зажигаться окна, и может быть, осветится окно на четвертом этаже, возле водосточной трубы? Там в прихожей есть телефон. Единственный знакомый телефон, который он не потревожил после возвращения. Можно хоть сейчас зайти в подъезд и набрать номер. И услышать… Ну, наверное, удивленный голос скажет: «Таню? Она здесь не живет. Что? Вышла замуж и переехала». Конечно, переехала: у них ведь тесновато. Может быть, даже в другой город. Неужели даже в другой город? Нет, он не будет звонить: это страшно.
Шел май, и в шуме и блеске его трудового дня Глеб забывал черные воды канала и окно возле водосточной трубы. Все шире разливались по Выборгской асфальтовые реки, окружая заводы, прорываясь в кварталы новых домов.
– Все же мне больше нравится дома строить, – говорит рыжий Сергей, – каменщиком стану непременно. И тогда… Хочешь, тайну открою, Глеб?
– Ну? – улыбается Глеб.
– Знаешь Нинку с третьего этажа? Видная такая брюнетка. Заберу ее и в Башкирию подамся, в нефтяные районы. Что нам здесь болтаться – ни кола ни двора, а там, говорят, такие коттеджи строителям выделяют – будь здоров!
– А она согласна?
– Ну! Просто в восторге! – Он понизил голос. – Хорошая она дивчина, скажу тебе по чести.
Подошедший Юрка уловил последнюю фразу, заржал:
– Ну и ребята у вас будут, Серега! «Красное и черное» – кино такое есть. Умру!
О тайне Сергея и Нины знало все общежитие.
– Иди ты к дьяволу! – добродушно говорит Сергей и уходит, втайне довольный; он любит разговоры на эту тему.
Юрка занимает его место:
– К Нинке побежал, пропал совсем парень, а вначале, знаешь, нам все травил: по комсомольской линии, говорит, знакомство вожу. Да, как дела, Глеб?