Страница:
– Боже мой, это ты!
– Ну да, старик.
– Это ты, старик, черт тебя подери!
– Ты не помешался, старик, после перелета? – заботливо спросил Кирилл своим удивительным ребячьим голосом.
– Прости, старик, последнее письмо я получил от тебя с Урала, поэтому я и был поражен сейчас.
– Последнее письмо! – засмеялся Кирилл. – Это было больше года назад, и ты, конечно, не ответил.
– Я ответил. Месяца через три. Ночевали в Усть-Майе, и я настрочил тебе целое послание, шедевр эпистолярного жанра.
– Хорош ответ! Я получил его через полгода в Питере. Ребята с Урала переслали мне его сюда.
– Какого же черта ты не отвечал?
– Как раз собирался ответить, старик.
Они захохотали. Михаил легко представил, как трясется от смеха его толстый друг, обжора и выдумщик. Наконец Кирилл собрался с силами:
– Слушай, старик. Мне вчера Антонина Сергеевна сообщила, что ты везешь свои кости обратно, и я уже все обдумал.
– Ты уже все обдумал! – восхитился Михаил.
– Все до мелочей. Собираемся у меня в восемь. Постараюсь, чтобы были все старики, все, кто сейчас в городе. Есть кое-какие сюрпризики для тебя.
– Выкладывай сейчас.
Кирилл немного помолчал.
– Сам увидишь. Итак, сэр, без церемоний, просто в смокинге, ровно в восемь. Тряхнем стариной, а?
После Кирилла позвонил Глеб Поморин. Оказалось, что он уже знает о сборище у Кирилла.
– Я к тебе сейчас приеду, и пойдем вместе, – предложил Михаил.
– Ладно, приезжай. Только я теперь не там живу.
– Где же?
– Ты помнишь адрес Татьяны?
– Танькин дом? Еще бы не помнить. Что? Ты теперь там живешь? Давно? Два года уже? Сын уже у вас? Черт бы вас побрал, старики!
Михаил повесил трубку и стал надевать ботинки. Он испытывал странное чувство, похожее на ревность, хотя никогда не ухаживал за Танькой и никогда… Нет, однажды на вечеринке он попытался ее обнять, но это было просто так. Ему тогда казалось, что все девчонки в него влюблены. Получил по щеке. Очень был расстроен, а через пять минут целовался с Людой на балконе. А Кирилл стрелял в них из водяного пистолета. В тот вечер все словно с ума посходили. Надо будет отыскать Люду, но это потом.
Михаил оделся очень тщательно (пусть не думают, что на Севере одичал), поговорил с мамой (ну конечно, мамочка, до развода мостов обязательно. Правда, я повзрослел и поумнел. Да-да, завтра собирай всех родственников, отдаюсь на растерзание), вышел на улицу, посмотрел, как разъезжаются такси со стоянки, вдохнул всей грудью ленинградский воздух (о да, это ленинградский воздух!) и пошел по проспекту.
«Я люблю этот город, – подумал он, – и пойду по нему пешком».
Идти было как-то странно, он не понимал отчего, а потом догадался: руки не заняты ничем. Он уже отвык ходить со свободными от ноши руками. Он долго шел, пока не вышел на набережную канала, где высился серый Танин дом. Пошел к дому, с удовольствием стуча каблуками по старым каменным плитам, и тут увидел Таню. Она шествовала навстречу и катила перед собой детскую коляску. В коляске стоял и смотрел вперед, как капитан, маленький Поморин. Таня, как и раньше, была очень модно одета. Михаил остановился. Татьяна равнодушно прошла мимо.
– Здорово, мать, – сказал он.
Она вздрогнула и обернулась.
– Мишка!
И бросилась целоваться.
«А раньше-то не разрешала дотронуться», – подумал он, целуя ее.
– Познакомь с Глебовичем, – попросил он.
– Ваня, это дядя Миша, – сказала Таня.
– У-у, – грозно сказал малыш.
– Это он тебя пугает. Он всех незнакомых сначала пугает.
Михаил протянул малышу шоколадку.
– Ты с ума сошел! – закричала Таня. – У него всего три зуба, а ты ему шоколад. – Она посмотрела на этикетку. – Съем сама.
Они сели на гранитную скамейку. Стали есть шоколад и болтать.
– Ну, как живешь?
– Как тебе сказать? Как и все.
– А Глеб?
– Учится на заочном, на следующий год кончает. Ты его не узнаешь. Он такой стал… не такой, как был. Еле уговорила его уйти из рабочего общежития. Вот видишь, ты даже не знаешь, что он там жил. Только когда я, – она нарисовала пальцем в воздухе, – только тогда он переехал к нам. Тесно, из-за этого и ругаемся, наверное, – закончила она задумчиво, глядя в сторону.
– Танька, а разве вы с Глебом раньше?..
– Да. Он мне писал стихи.
– Кто тебе не писал стихов? Я тоже писал.
– Ты только издевался надо мной. И в стихах тоже. Ведь у тебя же не было ко мне ничего серьезного. Правда, Мишка? Нет, ты скажи прямо.
– Конечно, не было, – сказал Михаил.
Появился здоровенный неузнаваемый Глеб.
Минуты две Глеб и Михаил хлопали друг друга по спинам и мычали нечленораздельное. Потом вышла Танина мама и увезла Ваню. Малыш помахал Михаилу ручкой. Супруги Поморины покосились на Михаила. Тот изобразил восторг. Он знал, что маленькими надо восторгаться.
– Ты все-таки надел этот галстук? – ядовито спросила Таня у мужа.
– Да, я надел этот, – твердо ответил Глеб и посмотрел на нее.
Второй сюрприз сразил Михаила. Это была Людмила Гордон в очень широкой блузке, которая, однако, уже ничего не могла скрыть. Люда открыла им дверь Кирилловой квартиры и, увидев Михаила, сразу же покраснела. Поморины прошли вперед, а Люда и Михаил с минуту молча смотрели друг на друга, оба красные. Потом Михаил подошел к ней и поцеловал в щеку.
– Видишь, какой я стала уродиной, – сказала Люда.
– Чудачка, что может быть прекраснее этого? Ты лучше скажи, кого мне надо было в свое время пристрелить на дуэли?
– Его. – Люда качнула головой в глубину квартиры, где слышался ослепительный тенорок Кирилла.
«Так, – подумал Михаил, – значит, он неспроста стрелял тогда в нас из водяного пистолета».
Пышущий, сверкающий, сверху напомаженный, снизу лакированный Кирилл влетел в прихожую, словно шаровая молния. Он сразу кинулся на Михаила и смял его дружеским напором. Он сразу смял какую-то гадость, которая стала подыматься в Михаиле.
– Ну, как ты находишь мою уродину? – закричал он, широким жестом демонстрируя Люду. Но когда они пропустили Люду вперед и пошли за ней в комнаты, Кирилл надавил Михаилу на плечо и прошептал: – Старик.
Словно плеснуло чем-то влажным и широким (то ли музыка, то ли водопад), когда Михаил вошел в комнату и все уставились на него. Друзья, приятели, девочки, черти полосатые. Переженились и ждут детей. И всем он дорог. Все пришли сюда из-за него. Нужно будет следить за собой, а то еще разревусь. В комнате было человек двадцать, не меньше. Друзья филфаковцы, художники, Ласло Ковач почему-то здесь оказался, а из медиков только Сашка Зеленин, а вот и «просто девочки» – Сима, Клара, а эта… Как же ее зовут?.. Помню только, что познакомились с ней в Одессе, она ныряла с аквалангом.
Все окружили Михаила и стали с ним целоваться. Его целовали и лупили, хватали за костюм (какие ткани, ребята! Мишка-золотишник приехал!). Кто-то совал рюмку. Михаил опомнился, когда поцеловал совершенно незнакомую девушку.
– А это, между прочим, моя жена Инна, – растерянно сказал Сашка Зеленин.
– Что ты говоришь! И тем не менее! – закричал Михаил, оттолкнул локтем Сашку и еще раз поцеловал его жену. Кругом загрохотали. Сомнений не было – приехал тот самый Мишка, которого все помнили и любили.
Сначала все пошло по-старому. Кто-то танцевал. Кокнули пару пластинок. Изнемогая, острил Кирилл. Борька, как всегда, сразу «накирялся», и аквалангистка вывела его на балкон.
«Ясно, они муж и жена», – с некоторым раздражением подумал Михаил, снял пиджак и сделал стойку на руках, а потом обратное сальто. Он сделал это для того, чтобы показать, что он тот же самый, кого все знают и любят, молодой, свободный, неженатый… Но почему-то ему стало после этого неловко. Он надел пиджак и отыскал взглядом Сашину жену Инну. Та улыбнулась ему так, как улыбаются детям.
И только за столом стало выясняться, что вечер не получился. То есть это был оживленный, веселый вечер, много музыки, много вина, остроты сыпались и новые анекдоты, и уже зашумело в голове, но – это был не тот вечер. И в промежутках между общим смехом Михаил слышал со всех сторон разное.
Люда. А где ее достанешь, хорошую? Нет, Миша, извини, мне нельзя ни капли.
Таня. Подождала бы ты пол года, я бы тебе отдала Ванькину коляску.
Зеленин. Мы сейчас работаем с аппаратом «сердце-легкие».
Аквалангистка (тихо). Постыдился бы, вести себя не умеешь. Посмей только. (Громко.) Клара, вы все-таки решили купить эту финскую спальню?
Кирилл. Книжка выходит в начале следующего года. Обещают приличный тираж.
А Глеб почему-то сидит чужаком и рассеянно слушает Сашку.
– Глеб! – крикнул ему Михаил. – Твое здоровье! – И приподнял рюмку. Глеб улыбнулся застенчивой и рассеянной улыбкой – прежний Глеб.
– Почитаешь что-нибудь новое? – спросил Михаил.
Глеб покачал головой так, что можно было больше не упрашивать. Это было выше понимания: раньше после трех рюмок Глеба нельзя было удержать – читал и читал.
– Туго было на Севере, Миша? – спросил Сашка Зеленин.
«Вот кого я люблю, – подумал Михаил, – его и всех тех медиков».
– Тише, друзья! – крикнул Кирилл. – Сейчас нам Мишка будет рассказывать о Севере. Расскажи нам, Миша, про медвежье мясо, про торосы, про самородки, про бандитов и про чистый спирт.
Все зашумели.
– Расскажи нам про мясо!
«Спешу и падаю», – подумал Михаил и сказал басом:
– Мясо. Дайте мне колбасы.
Наш, наш прежний, добрый, старый Мишка.
– Спирт. Налейте мне коньяку.
Тот, тот самый, молодой, веселый, неженатый…
Вечер не получился. После ужина это стало особенно ясно. Общество разбилось на кучки, и везде разговаривали о диссертациях, или о книгах, или о картинах, о финской мебели, об уходе за новорожденными и о жилищной проблеме. А когда подходил Михаил, разговор прерывался и говорили:
– Майкл, расскажи нам о мясе.
– О золоте.
– О торосах.
– О бандитах.
– О спирте.
И заранее смеялись. А потом все вроде пошло хорошо. Кирилл сел к пианино, пели «Через тумбу» и «Чаттанугу», «Наши зубы остры», «Шар голубой», «Безобразия».
– Пойдем, старик, потолкуем, – сказал Кирилл и повел Михаила на балкон.
Черный контур города на фоне бледно-зеленого неба напоминал горную цепь. А огоньки окон там словно горные аулы. Внизу, прямо под балконом, дико заскрежетал трамвай. Он шел с островов и был полон молодежи.
«О трамвай! Я люблю тебя за то, что у тебя нет пневматических дверей. Таких, как ты, мало осталось».
– Тебе немного не по себе, – сказал Кирилл, – я вижу. Как ни говори, а оторвался ты от всего этого. Правда?
«Ты везешь мою любовь, старая колымага. Тащишь ее с островов, откуда уходят яхты, где байдарки уложены на берегу, словно сигары, где шумит асфальтированный лес, где урчит и рявкает стадион, тащишь через весь город мимо темных домов, каждый из которых словно целая поэма, тянешь ее над Невой, малыш, такой самоуверенный и гордый, будто не можешь свалиться в воду, и бочком вокруг центра тащишь ее все дальше, в дымную и шумную страну окраин».
– Пора, старик, нам перемениться. Все это прекрасно, наша юность. Приятно вспомнить прошлое, но ведь нам уже двадцать шесть лет…
«Ты деловой и рассеянный – вон ты что-то рассыпал. Кучу серебра и фосфора. Или это ты приветствуешь меня на прощанье? Ты такой, такой, такой… Я могу заплакать из-за тебя, носильщик моей любви, потому что не видел тебя три года, потому что я выпил лишнего сегодня».
– …Да-да, старик, начинается наше время. Мы в таком возрасте, когда надо выходить на активные позиции жизни. И сейчас особенно важна дружеская спайка.
– Это верно, – пробормотал Михаил. – Что верно, то верно.
Трамвай скрылся за углом. Уже появился со стороны островов новый, но это был другой трамвай. До Михаила дошло.
– Слушай, старик, – воскликнул он, – ты здорово сказал! Ты сформулировал то, о чем я последнее время думаю.
Кирилл довольно усмехнулся.
– Мы с тобой всегда находили общий язык.
– Вот именно, возраст такой, – продолжал Михаил. – Я словно подхожу к какому-то барьеру. Перемахнешь его – и все изменится, и сам станешь другим.
– Неужели ты еще не перемахнул барьер? Подумай, может быть, уже?
– Не знаю. Вряд ли, – задумчиво сказал Михаил. Ему доставлял большое удовольствие этот разговор. Он любил серьезные и не совсем отчетливые беседы.
Кирилл обнял Михаила за плечи.
– Дружище, я ведь на год раньше тебя вернулся и сейчас, кажется, крепко встал на ноги. Книжка очерков скоро выходит. Везде меня уже знают. Думаю, что скоро попаду в штат… (он назвал крупную газету). Тебе теперь легче будет. И ничего тут нет такого. Это закон дружбы. Ух ты, Мишка, – задохнулся он от радостного возбуждения, – мы с тобой теперь развернемся. Можно тот сценарий наш двинуть. Как ты думаешь?
– Можно, конечно. Почему бы нет, – пробормотал Михаил.
Он не мог даже представить себе, что снова сядет за тот сценарий.
Весь длинный путь до дома он прошел пешком.
«Почему я не сказал Кириллу, что собираюсь вернуться туда? – думал он. – Ведь мы всегда были откровенны друг с другом. Люда пришла на балкон, поэтому я и не сказал. Эх… если бы я написал ей хоть одно письмо с Севера, может быть, все было бы иначе. Глупости, ничего не могло быть иначе. Раз что-то произошло, значит, иначе и не могло быть. Герка стал бандитом и сидит в тюрьме, а Глеб – передовик производства, студент-заочник и Танин муж… Сашка Зеленин – ученый-хирург. Разве могло быть иначе? Кирилл – журналист, очеркист, оптимист и муж Люды. Все изменилось, и дело вовсе не в должностях. А я? Что со мной стало? Перешагнул ли я через барьер?»
Он пришел домой, открыл дверь своим ключом и, сняв ботинки, бесшумно, как кошка…
– Мишенька, что ты там уронил? – крикнула мама.
…прошел к себе. Повалился на диван. Раскрытый чемодан так и стоял возле дивана. Старая записная книжка лежала на столе. Михаил сунул руку в чемодан и вытащил блокнот, исписанный от корки до корки там, на Севере.
Сопки без конца. С самолета все это выглядит как бесчисленное стадо верблюдов.
Ни дня без строчки. Стендаль.
Маркшейдер Иванов, обогатители Петров, Сидоров, экскаваторщик Бурокобылин взяли на себя обязательства…
В обстановке огромного трудового подъема горняки прииска «Золотистый»…
Я называю героями не тех, кто велик мыслью или силой, но только тех, кто велик сердцем.
…Где нет великого характера, там нет великого человека, там только идолы, изваянные для низкой толпы. Ромен Роллан.
Сколько можно заседать, Женька? Терпенье лопается.
Не устраивай истерики. Лучше выступи сам и дай им жизни.
А что! Сейчас выступлю. (Половина листочка оторвана.)
Может ли вегетарианец полюбить женщину? Ответ: может, если женщина ни рыба ни мясо.
Отвечая на благородный почин тружеников Индигирского управления, коллектив прииска «Буранный»… Я лопну от злости из-за этого языка. А напишешь иначе о том же – режут!
Я никогда не вел дневника и никогда не буду вести. Это первая и последняя запись, что бы там ни было. Почему меня сейчас потянуло к карандашу? Потому что я еще жив, черт побери! Игоря уже не потянет к карандашу. Да его, собственно, и никогда к нему не тянуло. Его тянуло к спирту и к знаменитой красавице «Машке с бензоколонки». Интересно, подумал ли он о ней в последний момент? Боже мой, я никогда этого не забуду! Да разве сможет кто-нибудь из тех, кто выберется отсюда, забыть это? Раз в Ленинграде мы зажгли свечи и стали трепаться о том, кто какой выбрал бы способ переселения в мир иной. Я сказал «авиационная катастрофа», и все со мной согласились. Потому что это захватывающе! Дурачье! Что мы знали об авиационных катастрофах? Но я видел это, видел – и пока еще жив, вот ведь удача!
Я сидел рядом с Игорем. Мы словно висели в вате. Ребятам в фюзеляже было наплевать на туман. Они слышали шум моторов и знали, что машину ведет Игорь. Валялись на мешках. Кто спал, а кто трепался. Не знаю, случилось ли что с приборами или что-то случилось с Игорем, но вдруг прямо по носу появилось и мирно надвинулось на нас что-то серое и огромное. Я увидел рот Игоря и его бешеные глаза. Он притянул меня вплотную и проорал: «Влопались! Беги в хвост, Мишка!» – и вышвырнул из рубки. Когда я покатился по мешкам, ребята чертыхались. Самолет чуть ли не встал на попа. Мы все кучей ворочались в хвосте, и я видел только чей-то вылупленный глаз и рот с пломбированным зубом. В последний момент соседа вырвало прямо мне в лицо.
Игорь сделал все, что мог, но он уже ничего не мог сделать. Теперь, когда остатки проклятого тумана, словно клочки шерсти, висят кое-где на вершинах сопок, я вижу, куда мы тогда попали. Мы прошли по коридору прямо в котел. Как это случилось? Друг Игорь, спи спокойно – следователю теперь до тебя не добраться.
Мы все переломали кости, и нас разбросало по склону. У меня, кажется, сломана только нога. К утру сползлось к обломкам самолета восемь человек. Потом мы с Костей приволокли Сидорова и грузина, не знаю, как его зовут. Кажется, он уже готов. Нет, пошевелился. Сколько народу погибло сразу, я до сих пор не знаю. Видел только Игоря и радиста. Ну, а мы, оставшиеся? Мы съели почти все, что у нас было. Связи нет. Жечь уже нечего. Лежим кучей в шалаше из обломков самолета. Четвертый день. А солнце как горит над этой белой страной! Нет, я не проклинаю эту страну. Я люблю ее, хоть… она и переломала мне кости.
Все-таки я что-то делал здесь, я, Мишка-корреспондент, известный всем шоферам колымской трассы. Я видел здесь настоящих людей и писал о них дубовым языком дубовые заметки, но все-таки писал о них. И если я останусь жив, я буду писать о них, но не так, как раньше. А если нет? Сейчас я буду писать, пока не подохну. А летом, когда эта сопка зарастет брусникой… Нет, мы будем живы, ребята! Сейчас я всех вас растолкаю и покажу – смотрите, там, по руслу замерзшего ручья, бегут две собачьи упряжки.
Костя стреляет в воздух.
Это орочи, я узнаю их по одежде…
1959
С утра до темноты
– Ну да, старик.
– Это ты, старик, черт тебя подери!
– Ты не помешался, старик, после перелета? – заботливо спросил Кирилл своим удивительным ребячьим голосом.
– Прости, старик, последнее письмо я получил от тебя с Урала, поэтому я и был поражен сейчас.
– Последнее письмо! – засмеялся Кирилл. – Это было больше года назад, и ты, конечно, не ответил.
– Я ответил. Месяца через три. Ночевали в Усть-Майе, и я настрочил тебе целое послание, шедевр эпистолярного жанра.
– Хорош ответ! Я получил его через полгода в Питере. Ребята с Урала переслали мне его сюда.
– Какого же черта ты не отвечал?
– Как раз собирался ответить, старик.
Они захохотали. Михаил легко представил, как трясется от смеха его толстый друг, обжора и выдумщик. Наконец Кирилл собрался с силами:
– Слушай, старик. Мне вчера Антонина Сергеевна сообщила, что ты везешь свои кости обратно, и я уже все обдумал.
– Ты уже все обдумал! – восхитился Михаил.
– Все до мелочей. Собираемся у меня в восемь. Постараюсь, чтобы были все старики, все, кто сейчас в городе. Есть кое-какие сюрпризики для тебя.
– Выкладывай сейчас.
Кирилл немного помолчал.
– Сам увидишь. Итак, сэр, без церемоний, просто в смокинге, ровно в восемь. Тряхнем стариной, а?
После Кирилла позвонил Глеб Поморин. Оказалось, что он уже знает о сборище у Кирилла.
– Я к тебе сейчас приеду, и пойдем вместе, – предложил Михаил.
– Ладно, приезжай. Только я теперь не там живу.
– Где же?
– Ты помнишь адрес Татьяны?
– Танькин дом? Еще бы не помнить. Что? Ты теперь там живешь? Давно? Два года уже? Сын уже у вас? Черт бы вас побрал, старики!
Михаил повесил трубку и стал надевать ботинки. Он испытывал странное чувство, похожее на ревность, хотя никогда не ухаживал за Танькой и никогда… Нет, однажды на вечеринке он попытался ее обнять, но это было просто так. Ему тогда казалось, что все девчонки в него влюблены. Получил по щеке. Очень был расстроен, а через пять минут целовался с Людой на балконе. А Кирилл стрелял в них из водяного пистолета. В тот вечер все словно с ума посходили. Надо будет отыскать Люду, но это потом.
Михаил оделся очень тщательно (пусть не думают, что на Севере одичал), поговорил с мамой (ну конечно, мамочка, до развода мостов обязательно. Правда, я повзрослел и поумнел. Да-да, завтра собирай всех родственников, отдаюсь на растерзание), вышел на улицу, посмотрел, как разъезжаются такси со стоянки, вдохнул всей грудью ленинградский воздух (о да, это ленинградский воздух!) и пошел по проспекту.
«Я люблю этот город, – подумал он, – и пойду по нему пешком».
Идти было как-то странно, он не понимал отчего, а потом догадался: руки не заняты ничем. Он уже отвык ходить со свободными от ноши руками. Он долго шел, пока не вышел на набережную канала, где высился серый Танин дом. Пошел к дому, с удовольствием стуча каблуками по старым каменным плитам, и тут увидел Таню. Она шествовала навстречу и катила перед собой детскую коляску. В коляске стоял и смотрел вперед, как капитан, маленький Поморин. Таня, как и раньше, была очень модно одета. Михаил остановился. Татьяна равнодушно прошла мимо.
– Здорово, мать, – сказал он.
Она вздрогнула и обернулась.
– Мишка!
И бросилась целоваться.
«А раньше-то не разрешала дотронуться», – подумал он, целуя ее.
– Познакомь с Глебовичем, – попросил он.
– Ваня, это дядя Миша, – сказала Таня.
– У-у, – грозно сказал малыш.
– Это он тебя пугает. Он всех незнакомых сначала пугает.
Михаил протянул малышу шоколадку.
– Ты с ума сошел! – закричала Таня. – У него всего три зуба, а ты ему шоколад. – Она посмотрела на этикетку. – Съем сама.
Они сели на гранитную скамейку. Стали есть шоколад и болтать.
– Ну, как живешь?
– Как тебе сказать? Как и все.
– А Глеб?
– Учится на заочном, на следующий год кончает. Ты его не узнаешь. Он такой стал… не такой, как был. Еле уговорила его уйти из рабочего общежития. Вот видишь, ты даже не знаешь, что он там жил. Только когда я, – она нарисовала пальцем в воздухе, – только тогда он переехал к нам. Тесно, из-за этого и ругаемся, наверное, – закончила она задумчиво, глядя в сторону.
– Танька, а разве вы с Глебом раньше?..
– Да. Он мне писал стихи.
– Кто тебе не писал стихов? Я тоже писал.
– Ты только издевался надо мной. И в стихах тоже. Ведь у тебя же не было ко мне ничего серьезного. Правда, Мишка? Нет, ты скажи прямо.
– Конечно, не было, – сказал Михаил.
Появился здоровенный неузнаваемый Глеб.
Минуты две Глеб и Михаил хлопали друг друга по спинам и мычали нечленораздельное. Потом вышла Танина мама и увезла Ваню. Малыш помахал Михаилу ручкой. Супруги Поморины покосились на Михаила. Тот изобразил восторг. Он знал, что маленькими надо восторгаться.
– Ты все-таки надел этот галстук? – ядовито спросила Таня у мужа.
– Да, я надел этот, – твердо ответил Глеб и посмотрел на нее.
Второй сюрприз сразил Михаила. Это была Людмила Гордон в очень широкой блузке, которая, однако, уже ничего не могла скрыть. Люда открыла им дверь Кирилловой квартиры и, увидев Михаила, сразу же покраснела. Поморины прошли вперед, а Люда и Михаил с минуту молча смотрели друг на друга, оба красные. Потом Михаил подошел к ней и поцеловал в щеку.
– Видишь, какой я стала уродиной, – сказала Люда.
– Чудачка, что может быть прекраснее этого? Ты лучше скажи, кого мне надо было в свое время пристрелить на дуэли?
– Его. – Люда качнула головой в глубину квартиры, где слышался ослепительный тенорок Кирилла.
«Так, – подумал Михаил, – значит, он неспроста стрелял тогда в нас из водяного пистолета».
Пышущий, сверкающий, сверху напомаженный, снизу лакированный Кирилл влетел в прихожую, словно шаровая молния. Он сразу кинулся на Михаила и смял его дружеским напором. Он сразу смял какую-то гадость, которая стала подыматься в Михаиле.
– Ну, как ты находишь мою уродину? – закричал он, широким жестом демонстрируя Люду. Но когда они пропустили Люду вперед и пошли за ней в комнаты, Кирилл надавил Михаилу на плечо и прошептал: – Старик.
Словно плеснуло чем-то влажным и широким (то ли музыка, то ли водопад), когда Михаил вошел в комнату и все уставились на него. Друзья, приятели, девочки, черти полосатые. Переженились и ждут детей. И всем он дорог. Все пришли сюда из-за него. Нужно будет следить за собой, а то еще разревусь. В комнате было человек двадцать, не меньше. Друзья филфаковцы, художники, Ласло Ковач почему-то здесь оказался, а из медиков только Сашка Зеленин, а вот и «просто девочки» – Сима, Клара, а эта… Как же ее зовут?.. Помню только, что познакомились с ней в Одессе, она ныряла с аквалангом.
Все окружили Михаила и стали с ним целоваться. Его целовали и лупили, хватали за костюм (какие ткани, ребята! Мишка-золотишник приехал!). Кто-то совал рюмку. Михаил опомнился, когда поцеловал совершенно незнакомую девушку.
– А это, между прочим, моя жена Инна, – растерянно сказал Сашка Зеленин.
– Что ты говоришь! И тем не менее! – закричал Михаил, оттолкнул локтем Сашку и еще раз поцеловал его жену. Кругом загрохотали. Сомнений не было – приехал тот самый Мишка, которого все помнили и любили.
Сначала все пошло по-старому. Кто-то танцевал. Кокнули пару пластинок. Изнемогая, острил Кирилл. Борька, как всегда, сразу «накирялся», и аквалангистка вывела его на балкон.
«Ясно, они муж и жена», – с некоторым раздражением подумал Михаил, снял пиджак и сделал стойку на руках, а потом обратное сальто. Он сделал это для того, чтобы показать, что он тот же самый, кого все знают и любят, молодой, свободный, неженатый… Но почему-то ему стало после этого неловко. Он надел пиджак и отыскал взглядом Сашину жену Инну. Та улыбнулась ему так, как улыбаются детям.
И только за столом стало выясняться, что вечер не получился. То есть это был оживленный, веселый вечер, много музыки, много вина, остроты сыпались и новые анекдоты, и уже зашумело в голове, но – это был не тот вечер. И в промежутках между общим смехом Михаил слышал со всех сторон разное.
Люда. А где ее достанешь, хорошую? Нет, Миша, извини, мне нельзя ни капли.
Таня. Подождала бы ты пол года, я бы тебе отдала Ванькину коляску.
Зеленин. Мы сейчас работаем с аппаратом «сердце-легкие».
Аквалангистка (тихо). Постыдился бы, вести себя не умеешь. Посмей только. (Громко.) Клара, вы все-таки решили купить эту финскую спальню?
Кирилл. Книжка выходит в начале следующего года. Обещают приличный тираж.
А Глеб почему-то сидит чужаком и рассеянно слушает Сашку.
– Глеб! – крикнул ему Михаил. – Твое здоровье! – И приподнял рюмку. Глеб улыбнулся застенчивой и рассеянной улыбкой – прежний Глеб.
– Почитаешь что-нибудь новое? – спросил Михаил.
Глеб покачал головой так, что можно было больше не упрашивать. Это было выше понимания: раньше после трех рюмок Глеба нельзя было удержать – читал и читал.
– Туго было на Севере, Миша? – спросил Сашка Зеленин.
«Вот кого я люблю, – подумал Михаил, – его и всех тех медиков».
– Тише, друзья! – крикнул Кирилл. – Сейчас нам Мишка будет рассказывать о Севере. Расскажи нам, Миша, про медвежье мясо, про торосы, про самородки, про бандитов и про чистый спирт.
Все зашумели.
– Расскажи нам про мясо!
«Спешу и падаю», – подумал Михаил и сказал басом:
– Мясо. Дайте мне колбасы.
Наш, наш прежний, добрый, старый Мишка.
– Спирт. Налейте мне коньяку.
Тот, тот самый, молодой, веселый, неженатый…
Вечер не получился. После ужина это стало особенно ясно. Общество разбилось на кучки, и везде разговаривали о диссертациях, или о книгах, или о картинах, о финской мебели, об уходе за новорожденными и о жилищной проблеме. А когда подходил Михаил, разговор прерывался и говорили:
– Майкл, расскажи нам о мясе.
– О золоте.
– О торосах.
– О бандитах.
– О спирте.
И заранее смеялись. А потом все вроде пошло хорошо. Кирилл сел к пианино, пели «Через тумбу» и «Чаттанугу», «Наши зубы остры», «Шар голубой», «Безобразия».
– Пойдем, старик, потолкуем, – сказал Кирилл и повел Михаила на балкон.
Черный контур города на фоне бледно-зеленого неба напоминал горную цепь. А огоньки окон там словно горные аулы. Внизу, прямо под балконом, дико заскрежетал трамвай. Он шел с островов и был полон молодежи.
«О трамвай! Я люблю тебя за то, что у тебя нет пневматических дверей. Таких, как ты, мало осталось».
– Тебе немного не по себе, – сказал Кирилл, – я вижу. Как ни говори, а оторвался ты от всего этого. Правда?
«Ты везешь мою любовь, старая колымага. Тащишь ее с островов, откуда уходят яхты, где байдарки уложены на берегу, словно сигары, где шумит асфальтированный лес, где урчит и рявкает стадион, тащишь через весь город мимо темных домов, каждый из которых словно целая поэма, тянешь ее над Невой, малыш, такой самоуверенный и гордый, будто не можешь свалиться в воду, и бочком вокруг центра тащишь ее все дальше, в дымную и шумную страну окраин».
– Пора, старик, нам перемениться. Все это прекрасно, наша юность. Приятно вспомнить прошлое, но ведь нам уже двадцать шесть лет…
«Ты деловой и рассеянный – вон ты что-то рассыпал. Кучу серебра и фосфора. Или это ты приветствуешь меня на прощанье? Ты такой, такой, такой… Я могу заплакать из-за тебя, носильщик моей любви, потому что не видел тебя три года, потому что я выпил лишнего сегодня».
– …Да-да, старик, начинается наше время. Мы в таком возрасте, когда надо выходить на активные позиции жизни. И сейчас особенно важна дружеская спайка.
– Это верно, – пробормотал Михаил. – Что верно, то верно.
Трамвай скрылся за углом. Уже появился со стороны островов новый, но это был другой трамвай. До Михаила дошло.
– Слушай, старик, – воскликнул он, – ты здорово сказал! Ты сформулировал то, о чем я последнее время думаю.
Кирилл довольно усмехнулся.
– Мы с тобой всегда находили общий язык.
– Вот именно, возраст такой, – продолжал Михаил. – Я словно подхожу к какому-то барьеру. Перемахнешь его – и все изменится, и сам станешь другим.
– Неужели ты еще не перемахнул барьер? Подумай, может быть, уже?
– Не знаю. Вряд ли, – задумчиво сказал Михаил. Ему доставлял большое удовольствие этот разговор. Он любил серьезные и не совсем отчетливые беседы.
Кирилл обнял Михаила за плечи.
– Дружище, я ведь на год раньше тебя вернулся и сейчас, кажется, крепко встал на ноги. Книжка очерков скоро выходит. Везде меня уже знают. Думаю, что скоро попаду в штат… (он назвал крупную газету). Тебе теперь легче будет. И ничего тут нет такого. Это закон дружбы. Ух ты, Мишка, – задохнулся он от радостного возбуждения, – мы с тобой теперь развернемся. Можно тот сценарий наш двинуть. Как ты думаешь?
– Можно, конечно. Почему бы нет, – пробормотал Михаил.
Он не мог даже представить себе, что снова сядет за тот сценарий.
Весь длинный путь до дома он прошел пешком.
«Почему я не сказал Кириллу, что собираюсь вернуться туда? – думал он. – Ведь мы всегда были откровенны друг с другом. Люда пришла на балкон, поэтому я и не сказал. Эх… если бы я написал ей хоть одно письмо с Севера, может быть, все было бы иначе. Глупости, ничего не могло быть иначе. Раз что-то произошло, значит, иначе и не могло быть. Герка стал бандитом и сидит в тюрьме, а Глеб – передовик производства, студент-заочник и Танин муж… Сашка Зеленин – ученый-хирург. Разве могло быть иначе? Кирилл – журналист, очеркист, оптимист и муж Люды. Все изменилось, и дело вовсе не в должностях. А я? Что со мной стало? Перешагнул ли я через барьер?»
Он пришел домой, открыл дверь своим ключом и, сняв ботинки, бесшумно, как кошка…
– Мишенька, что ты там уронил? – крикнула мама.
…прошел к себе. Повалился на диван. Раскрытый чемодан так и стоял возле дивана. Старая записная книжка лежала на столе. Михаил сунул руку в чемодан и вытащил блокнот, исписанный от корки до корки там, на Севере.
Сопки без конца. С самолета все это выглядит как бесчисленное стадо верблюдов.
Ни дня без строчки. Стендаль.
Маркшейдер Иванов, обогатители Петров, Сидоров, экскаваторщик Бурокобылин взяли на себя обязательства…
В обстановке огромного трудового подъема горняки прииска «Золотистый»…
Я называю героями не тех, кто велик мыслью или силой, но только тех, кто велик сердцем.
…Где нет великого характера, там нет великого человека, там только идолы, изваянные для низкой толпы. Ромен Роллан.
Сколько можно заседать, Женька? Терпенье лопается.
Не устраивай истерики. Лучше выступи сам и дай им жизни.
А что! Сейчас выступлю. (Половина листочка оторвана.)
Может ли вегетарианец полюбить женщину? Ответ: может, если женщина ни рыба ни мясо.
Отвечая на благородный почин тружеников Индигирского управления, коллектив прииска «Буранный»… Я лопну от злости из-за этого языка. А напишешь иначе о том же – режут!
Я никогда не вел дневника и никогда не буду вести. Это первая и последняя запись, что бы там ни было. Почему меня сейчас потянуло к карандашу? Потому что я еще жив, черт побери! Игоря уже не потянет к карандашу. Да его, собственно, и никогда к нему не тянуло. Его тянуло к спирту и к знаменитой красавице «Машке с бензоколонки». Интересно, подумал ли он о ней в последний момент? Боже мой, я никогда этого не забуду! Да разве сможет кто-нибудь из тех, кто выберется отсюда, забыть это? Раз в Ленинграде мы зажгли свечи и стали трепаться о том, кто какой выбрал бы способ переселения в мир иной. Я сказал «авиационная катастрофа», и все со мной согласились. Потому что это захватывающе! Дурачье! Что мы знали об авиационных катастрофах? Но я видел это, видел – и пока еще жив, вот ведь удача!
Я сидел рядом с Игорем. Мы словно висели в вате. Ребятам в фюзеляже было наплевать на туман. Они слышали шум моторов и знали, что машину ведет Игорь. Валялись на мешках. Кто спал, а кто трепался. Не знаю, случилось ли что с приборами или что-то случилось с Игорем, но вдруг прямо по носу появилось и мирно надвинулось на нас что-то серое и огромное. Я увидел рот Игоря и его бешеные глаза. Он притянул меня вплотную и проорал: «Влопались! Беги в хвост, Мишка!» – и вышвырнул из рубки. Когда я покатился по мешкам, ребята чертыхались. Самолет чуть ли не встал на попа. Мы все кучей ворочались в хвосте, и я видел только чей-то вылупленный глаз и рот с пломбированным зубом. В последний момент соседа вырвало прямо мне в лицо.
Игорь сделал все, что мог, но он уже ничего не мог сделать. Теперь, когда остатки проклятого тумана, словно клочки шерсти, висят кое-где на вершинах сопок, я вижу, куда мы тогда попали. Мы прошли по коридору прямо в котел. Как это случилось? Друг Игорь, спи спокойно – следователю теперь до тебя не добраться.
Мы все переломали кости, и нас разбросало по склону. У меня, кажется, сломана только нога. К утру сползлось к обломкам самолета восемь человек. Потом мы с Костей приволокли Сидорова и грузина, не знаю, как его зовут. Кажется, он уже готов. Нет, пошевелился. Сколько народу погибло сразу, я до сих пор не знаю. Видел только Игоря и радиста. Ну, а мы, оставшиеся? Мы съели почти все, что у нас было. Связи нет. Жечь уже нечего. Лежим кучей в шалаше из обломков самолета. Четвертый день. А солнце как горит над этой белой страной! Нет, я не проклинаю эту страну. Я люблю ее, хоть… она и переломала мне кости.
Все-таки я что-то делал здесь, я, Мишка-корреспондент, известный всем шоферам колымской трассы. Я видел здесь настоящих людей и писал о них дубовым языком дубовые заметки, но все-таки писал о них. И если я останусь жив, я буду писать о них, но не так, как раньше. А если нет? Сейчас я буду писать, пока не подохну. А летом, когда эта сопка зарастет брусникой… Нет, мы будем живы, ребята! Сейчас я всех вас растолкаю и покажу – смотрите, там, по руслу замерзшего ручья, бегут две собачьи упряжки.
Костя стреляет в воздух.
Это орочи, я узнаю их по одежде…
1959
С утра до темноты
Иногда меня охватывает отчаяние. Иногда мне становятся противны мои любимые мыши, кролики и даже обезьянка Стелла. Видеть я не могу в такие дни свои суперфильтры и сверхсовременные термостаты.
Мне хочется хватить кулаком по столу, выйти из лаборатории, насвистывая: «Лечу я, ого!» – распахнуть дверь в кабинет шефа, крикнуть «Гуд бай, пузанчик!» – потом спуститься вниз, в отдел кадров, хватить кулаком по столу, забрать свою трудовую книжку и выйти на волю.
Где-то люди занимаются парусным спортом и подводной охотой, и снимаются в кино, и поднимают вверх самолеты, и играют на саксофонах. Масса парней моего возраста занимается великолепными делами, а я… А я бесконечно вожусь с мышами, с кроликами, с обезьянкой Стеллой, колю их иглой, некоторых убиваю, дрожу над жизнью других, делаю срезы, записываю показания приборов.
А Степка Черкасов, которого выгнали за академическую задолженность еще с четвертого курса, сейчас играет в футбольной команде мастеров. Изъездил весь Союз, был в Англии и в Италии. Одет как дипломат.
Ну хорошо, мне все понятно. Как говорит шеф на собрании научных сотрудников института: «Задача, равной которой по благородству нет, стоит перед нами. Человечество ждет, друзья!»
Это верно, человечество чего-то ждет от нашего шефа. Но ждет ли оно чего-нибудь от меня? Я титрую мышей и фильтрую культуру и каждую неделю отношу результаты – даже не самому шефу, а одному из его заместителей. Правда, через месяц мне обещают дать тему диссертации, но что это будет за диссертация?! «Наблюдения над некоторыми изменениями некой субстанции при некоторых условиях». Добросовестная компиляция, список проштудированной литературы, какой-нибудь жалкий опыт. Сдвинется ли с места воз хотя бы на микрон от всех моих трудов? С таким же успехом на моем месте мог бы сидеть Степка Черкасов, а я, думаю, был бы неплох на его месте инсайда.
Говорят, эпоха гениальных одиночек прошла. Нельзя, просидев сто ночей взаперти, отрастив бороду и обовшивев, изобрести космический корабль. Тысячи людей в нормальных условиях, охраняемые профсоюзом, трудятся и, как видно, добиваются неплохих результатов. Так же, говорят, обстоит дело и с нашей проблемой. Только нам нечем похвастаться.
Но мне почему-то кажется, что воз сдвинет с места какой-нибудь гений. Может быть, он уже ходит где-нибудь, тихий и незаметный, а может быть, еще не родился.
Но уж я-то не гений, это точно. Не похож я на гения. Это будет, наверное, мозговик марсианского типа с большим черепом и хилым телом. А я не такой. Я какой-то уж чересчур нормальный.
– Юра, вас к телефону! – кричат мне из коридора. Я встаю и потягиваюсь так, что хрустят плечевые суставы. Вижу в окне, как Кешка, шофер нашего шефа, ходит вокруг машины и поливает ее из шланга. Кешка похож сейчас на китайского фокусника. Голый по пояс, бронзовотелый, он играет с тяжелой ослепительной струей, которая кажется мне каким-то чудом природы.
Я рад, что меня позвали к телефону. Работа не клеится. Не клеится она у меня в такие погожие дни.
– Юрик, это ты? – слышу я в трубке взволнованный женский голос.
– Лена? – Я изумлен.
Лена в моем сознании всегда связана с вечерами, с нарядной толпой возле метро, с неоновыми вывесками, с какими-то джазовыми аккордами. Никогда она не звонила мне в такое время. Никогда в это время я не думаю о ней.
– Юра, мне нужно срочно тебя увидеть.
И тут я обнаруживаю, что говорю с ней по внутреннему телефону.
– Ты что, у нас внизу?
– Да. Спускайся скорей.
– Женщины! Сколько ученых вы погубили! – говорю я.
– Довольно! Спускайся скорей!
Она должна была прибавить «ученый балбес» или что-то в этом роде, но не прибавила.
Я бегом спускаюсь по лестнице и вижу Лену.
– Откуда ты, прелестное дитя? – кричу я.
Это последняя попытка. Я уже понял, что что-то случилось, но мне не хочется этого. Не люблю, когда жизнь приоткрывает свой трагический лик. Живешь, смеешься, ссоришься, и вдруг – на тебе – что-то случается.
– Что с тобой, Ленка?
– Юра, я пришла к тебе как к врачу.
– Я не врач, а младший научный сотрудник. Что случилось, говори скорее, а то мне кисло становится.
– Понимаешь, три дня назад папа пришел с работы на три часа раньше…
– Заболел?
– И да, и нет.
– Что же тогда?
– У них было какое-то поголовное обследование, смотрели на рентгене, и у папы в легких обнаружили затемнение. Предполагают туберкулез.
– Вот тебе раз!
– Он никогда ни на что не жаловался… никогда ни на что, – говорит Лена и начинает плакать.
– Ну-ну, собери и проглоти все свои слезинки. Это ведь только так страшно звучит – туберкулез. Сейчас он полностью излечивается.
– Правда?
– Ну конечно. Дай бог, чтоб у твоего отца был туберкулез.
– А что может быть еще?
– Ну… Значит, чувствует он себя хорошо?
– Что может быть, кроме туберкулеза, Юрий?
– Ну, мало ли что.
– Неужели может быть это?
– Исключено.
Я вынимаю сигарету, закуриваю и повторяю с металлической нотой:
– Исключено.
А Лена заглядывает мне в глаза так, как это бывает в кино.
– Юра, я имею право просить твоей помощи?
– Что за дикий вопрос? Кто же, если не ты…
– Помоги устроить папу в какую-нибудь хорошую клинику. У тебя, наверное, есть знакомые.
– Попробую. Подожди немного.
Я звоню по телефону в институт туберкулеза. Там учится в аспирантуре мой однокашник.
– А, это ты, старик, – говорит Борис. – Как жизнь?
– Прекрасно, – отвечаю я. – Слушай, – говорю я ему. – Знаешь, что мне от тебя нужно?
– Денег нет, – хохочет Борис.
– Боже мой, – вздыхаю я, – как тупеют люди после первого года аспирантуры.
Рассказываю ему обо всем. Человек быстрых решений, Борис кричит, чтобы я немедленно вез «старикашку» к ним в консультационное отделение, так как там сейчас будет принимать сам Метелицын.
– Подожди, Лена, – говорю я и бегу наверх. Отпрашиваюсь у шефа, излагая ему суть дела, причем Лена фигурирует в рассказе как двоюродная сестра.
– Это та девушка, что приходила к нам на первомайский вечер? – вдруг спрашивает «пузанчик».
– Да, – по-дурацки отвечаю я.
– Кузина! Знаем мы этих кузин. Старый и вечно юный треп. Идите, Юра. Может быть, написать записку Метелицыну?
Я бегу вниз, хватаю за руку Лену, бежим через вестибюль и вылетаем из подъезда. Солнце и ветер ударяют мне в лицо. Я ничего не вижу и вдруг осознаю, что чертовски рад оттого, что вырвался на свежий воздух, что держу за руку Лену. В первый раз мы вместе не вечером, а днем, впервые вместе под солнцем. Невероятно, но факт. И это не так уж плохо. Но я вспоминаю причину и приструниваю себя.
Начинаю различать дома на улице, по которой мы быстро идем, вижу впереди сквер и вижу, что именно туда и тянет меня Лена. Там, на скамейке у входа, сидит и читает «Огонек» замечательный старик. Бритый, жилистый и сильный, он похож на старого спортсмена, на тренера по теннису, на чемпиона Санкт-Петербурга по конькам или на бывшего летчика. Я сразу его узнаю. Я был у Лены, когда ее родители уехали на дачу, и мельком видел семейный портрет на стене.
– Юра, вот мой папа, – говорит Лена. – Знакомьтесь.
– Я вас сразу узнал, – говорю я.
– Простите, каким образом? – удивляется он.
– По портрету.
Лена тихонько стукает меня по спине, но я упорно поясняю:
– Ваш большой семейный портрет. В столовой, кажется, он висит.
Мне хочется хватить кулаком по столу, выйти из лаборатории, насвистывая: «Лечу я, ого!» – распахнуть дверь в кабинет шефа, крикнуть «Гуд бай, пузанчик!» – потом спуститься вниз, в отдел кадров, хватить кулаком по столу, забрать свою трудовую книжку и выйти на волю.
Где-то люди занимаются парусным спортом и подводной охотой, и снимаются в кино, и поднимают вверх самолеты, и играют на саксофонах. Масса парней моего возраста занимается великолепными делами, а я… А я бесконечно вожусь с мышами, с кроликами, с обезьянкой Стеллой, колю их иглой, некоторых убиваю, дрожу над жизнью других, делаю срезы, записываю показания приборов.
А Степка Черкасов, которого выгнали за академическую задолженность еще с четвертого курса, сейчас играет в футбольной команде мастеров. Изъездил весь Союз, был в Англии и в Италии. Одет как дипломат.
Ну хорошо, мне все понятно. Как говорит шеф на собрании научных сотрудников института: «Задача, равной которой по благородству нет, стоит перед нами. Человечество ждет, друзья!»
Это верно, человечество чего-то ждет от нашего шефа. Но ждет ли оно чего-нибудь от меня? Я титрую мышей и фильтрую культуру и каждую неделю отношу результаты – даже не самому шефу, а одному из его заместителей. Правда, через месяц мне обещают дать тему диссертации, но что это будет за диссертация?! «Наблюдения над некоторыми изменениями некой субстанции при некоторых условиях». Добросовестная компиляция, список проштудированной литературы, какой-нибудь жалкий опыт. Сдвинется ли с места воз хотя бы на микрон от всех моих трудов? С таким же успехом на моем месте мог бы сидеть Степка Черкасов, а я, думаю, был бы неплох на его месте инсайда.
Говорят, эпоха гениальных одиночек прошла. Нельзя, просидев сто ночей взаперти, отрастив бороду и обовшивев, изобрести космический корабль. Тысячи людей в нормальных условиях, охраняемые профсоюзом, трудятся и, как видно, добиваются неплохих результатов. Так же, говорят, обстоит дело и с нашей проблемой. Только нам нечем похвастаться.
Но мне почему-то кажется, что воз сдвинет с места какой-нибудь гений. Может быть, он уже ходит где-нибудь, тихий и незаметный, а может быть, еще не родился.
Но уж я-то не гений, это точно. Не похож я на гения. Это будет, наверное, мозговик марсианского типа с большим черепом и хилым телом. А я не такой. Я какой-то уж чересчур нормальный.
– Юра, вас к телефону! – кричат мне из коридора. Я встаю и потягиваюсь так, что хрустят плечевые суставы. Вижу в окне, как Кешка, шофер нашего шефа, ходит вокруг машины и поливает ее из шланга. Кешка похож сейчас на китайского фокусника. Голый по пояс, бронзовотелый, он играет с тяжелой ослепительной струей, которая кажется мне каким-то чудом природы.
Я рад, что меня позвали к телефону. Работа не клеится. Не клеится она у меня в такие погожие дни.
– Юрик, это ты? – слышу я в трубке взволнованный женский голос.
– Лена? – Я изумлен.
Лена в моем сознании всегда связана с вечерами, с нарядной толпой возле метро, с неоновыми вывесками, с какими-то джазовыми аккордами. Никогда она не звонила мне в такое время. Никогда в это время я не думаю о ней.
– Юра, мне нужно срочно тебя увидеть.
И тут я обнаруживаю, что говорю с ней по внутреннему телефону.
– Ты что, у нас внизу?
– Да. Спускайся скорей.
– Женщины! Сколько ученых вы погубили! – говорю я.
– Довольно! Спускайся скорей!
Она должна была прибавить «ученый балбес» или что-то в этом роде, но не прибавила.
Я бегом спускаюсь по лестнице и вижу Лену.
– Откуда ты, прелестное дитя? – кричу я.
Это последняя попытка. Я уже понял, что что-то случилось, но мне не хочется этого. Не люблю, когда жизнь приоткрывает свой трагический лик. Живешь, смеешься, ссоришься, и вдруг – на тебе – что-то случается.
– Что с тобой, Ленка?
– Юра, я пришла к тебе как к врачу.
– Я не врач, а младший научный сотрудник. Что случилось, говори скорее, а то мне кисло становится.
– Понимаешь, три дня назад папа пришел с работы на три часа раньше…
– Заболел?
– И да, и нет.
– Что же тогда?
– У них было какое-то поголовное обследование, смотрели на рентгене, и у папы в легких обнаружили затемнение. Предполагают туберкулез.
– Вот тебе раз!
– Он никогда ни на что не жаловался… никогда ни на что, – говорит Лена и начинает плакать.
– Ну-ну, собери и проглоти все свои слезинки. Это ведь только так страшно звучит – туберкулез. Сейчас он полностью излечивается.
– Правда?
– Ну конечно. Дай бог, чтоб у твоего отца был туберкулез.
– А что может быть еще?
– Ну… Значит, чувствует он себя хорошо?
– Что может быть, кроме туберкулеза, Юрий?
– Ну, мало ли что.
– Неужели может быть это?
– Исключено.
Я вынимаю сигарету, закуриваю и повторяю с металлической нотой:
– Исключено.
А Лена заглядывает мне в глаза так, как это бывает в кино.
– Юра, я имею право просить твоей помощи?
– Что за дикий вопрос? Кто же, если не ты…
– Помоги устроить папу в какую-нибудь хорошую клинику. У тебя, наверное, есть знакомые.
– Попробую. Подожди немного.
Я звоню по телефону в институт туберкулеза. Там учится в аспирантуре мой однокашник.
– А, это ты, старик, – говорит Борис. – Как жизнь?
– Прекрасно, – отвечаю я. – Слушай, – говорю я ему. – Знаешь, что мне от тебя нужно?
– Денег нет, – хохочет Борис.
– Боже мой, – вздыхаю я, – как тупеют люди после первого года аспирантуры.
Рассказываю ему обо всем. Человек быстрых решений, Борис кричит, чтобы я немедленно вез «старикашку» к ним в консультационное отделение, так как там сейчас будет принимать сам Метелицын.
– Подожди, Лена, – говорю я и бегу наверх. Отпрашиваюсь у шефа, излагая ему суть дела, причем Лена фигурирует в рассказе как двоюродная сестра.
– Это та девушка, что приходила к нам на первомайский вечер? – вдруг спрашивает «пузанчик».
– Да, – по-дурацки отвечаю я.
– Кузина! Знаем мы этих кузин. Старый и вечно юный треп. Идите, Юра. Может быть, написать записку Метелицыну?
Я бегу вниз, хватаю за руку Лену, бежим через вестибюль и вылетаем из подъезда. Солнце и ветер ударяют мне в лицо. Я ничего не вижу и вдруг осознаю, что чертовски рад оттого, что вырвался на свежий воздух, что держу за руку Лену. В первый раз мы вместе не вечером, а днем, впервые вместе под солнцем. Невероятно, но факт. И это не так уж плохо. Но я вспоминаю причину и приструниваю себя.
Начинаю различать дома на улице, по которой мы быстро идем, вижу впереди сквер и вижу, что именно туда и тянет меня Лена. Там, на скамейке у входа, сидит и читает «Огонек» замечательный старик. Бритый, жилистый и сильный, он похож на старого спортсмена, на тренера по теннису, на чемпиона Санкт-Петербурга по конькам или на бывшего летчика. Я сразу его узнаю. Я был у Лены, когда ее родители уехали на дачу, и мельком видел семейный портрет на стене.
– Юра, вот мой папа, – говорит Лена. – Знакомьтесь.
– Я вас сразу узнал, – говорю я.
– Простите, каким образом? – удивляется он.
– По портрету.
Лена тихонько стукает меня по спине, но я упорно поясняю:
– Ваш большой семейный портрет. В столовой, кажется, он висит.