– Да, в столовой, – говорит он и смотрит на Лену.
– Папа, Юра обещал помочь нам. Сейчас мы поедем на консультацию к профессору Метелицыну.
– Объясните ей, пожалуйста, что вся эта паника напрасна, – говорит отец Лены. – Туберкулез сейчас полностью излечивается. Правда ведь?
– Конечно. Несколько месяцев лечения, и все в порядке. Я уже объяснял.
Мне кажется, что Лена немного успокоилась. Она даже улыбается и шепчет мне:
– Ты с ума сошел! Он же ничего не знает.
Это про мое посещение их квартиры.
Мы выходим на улицу и берем такси. И Лена снова начинаем волноваться. А старику хоть бы что. Он сидит совершенно спокойный.
Профессор Метелицын идет по коридору. На лоб падает седая челка, в руках он несет горящую папиросу. Это особый профессорский шик – ходить по лечебному учреждению с папиросой. Профессор худой и длинный, как и отец Лены. Я думаю, что они составили бы вполне приличную пару на теннисном корте.
За профессором – обычная свита. И Борька тоже там. Я оставляю Лену с отцом на диване и, салютуя, подхожу к Борьке.
– И где ты только откапываешь таких девочек? – спрашивает он, заглядывая мне через плечо. – Можно позавидовать. Ну ладно. Снимки и анализы есть у старика? Порядок.
Он достает мне халат, и мы входим в обширнейший кабинет, где за столом возле негатоскопа восседает Метелицын, а вокруг человек двадцать врачей. Они по очереди читают истории болезней, ставят на негатоскоп снимки. Метелицын курит, кивает головой, смотрит на снимки. Иногда он коротко бросает диагноз, а иногда предлагает коллегам «порассуждать сообща».
Наступает наша очередь. Борис рассказывает профессору про отца Лены, показывает анализы, ставит один за другим снимки.
Метелицын долго молчит, очень внимательно смотрит на прямой снимок, и мы все смотрим на четкое, круглое, величиной с детский кулачок, пятно в правом легком.
– Страшная штука, – говорит профессор, снимает очки, и я вижу, что у него очень усталое лицо.
– Вы считаете, Антон Петрович, что здесь?.. – спрашивает Борис и бросает на меня испуганный взгляд.
– Да, конечно, это рак. Неоперабельный центральный рак.
Я ошеломлен. Это была моя первая мысль, когда Лена сказала, что у отца что-то нашли, но потом я произнес железным тоном глупое слово «исключено» и сам уверовал в это. Я подумал, что эти страшные мысли появляются у меня из-за моей работы, и даже в глубине души посмеялся над собой.
Профессор долго рассказывает аудитории о рентгенологическом диагнозе рака, о том, как на это дело смотрят в Америке, говорит, что, разумеется, необходимо дополнительное обследование, чтобы диагноз стал бесспорным, что данного больного он возьмет к себе в диагностическое отделение и, ну да, ну да, применит к нему курс рентгенотерапии, – и все это он говорит обычным ровным тоном.
Но я уже видел его лицо, когда с него вместе с очками съехала обычная маска третейского судьи. Я понял, что он устал, что ему тяжело выносить приговоры.
– Пойдемте в рентгеновский кабинет. Я хочу осмотреть больного под экраном.
Толпа врачей с грохотом приподнимается со стульев. Я первым выскакиваю в коридор. Что-то в нем изменилось. Вероятно, это лица больных, уставившихся на меня.
А отец Лены спокойно читает еженедельный иллюстрированный журнал «Огонек». Торчит его сухое колено, обтянутое хорошей серой тканью, и покачивается великолепный черный ботинок.
Лена беседует с какой-то женщиной.
Все это в высшей степени странно.
Я подхожу и слышу голос Лены.
– И вы совершенно выздоровели? – спрашивает она женщину.
– Да, совершенно, – отвечает та.
– Профессор хочет посмотреть вас, – говорю я.
Старик отдает Лене журнал и встает.
И снова мы видим это страшное пятно теперь уже на голубоватом экране. Теперь оно движется и не кажется таким круглым, как на снимке. Профессор руками в перчатках из толстой резины двигает за экраном отца Лены.
– Нео, – говорит он, – бесспорно, нео.
Зажигается свет. Профессор встает и кладет руку на плечо отца Лены. Как они похожи друг на друга! Великолепная пара теннисистов – два сухих высоких старика.
– Ну, голубчик, я кладу вас к себе в отделение. В диагностическое отделение.
– Разве диагноз не ясен? – спрашивает отец.
– Еще не совсем ясен.
– Благодарю вас.
Профессор, а за ним все врачи уходят из рентгеновского кабинета.
Остаемся только мы с Борькой и отец Лены. Он одевается.
– Ну вот, – говорю я, – сам Метелицын вас будет лечить.
– Оставьте, – глухо произносит старик. – Вы думаете, я не знаю, что такое нео? Это означает – новообразование.
– Ну и что же, – лепечу я, – что же из этого? Бывают и доброкачественные новообразования.
– Оставьте, – повторяет старик, застегивая верхнюю пуговицу рубашки и подтягивая галстук. – Вот что я вас прошу, Юра, – говорит он, – разберитесь с Леной. Не надо так, как сейчас. Лучше уж совсем не надо. Идет?
– Да-да, – говорю я, и мне становится стыдно оттого, что я даже не знаю его имени.
Я беру со стола записку Метелицына, и мы выходим в коридор.
Лена там ходит.
Прогуливается с выздоровевшей женщиной. Видимо, Лена совсем уже успокоилась. Весело улыбается при виде нас.
Я смотрю на ее нарочито растрепанные волосы и искусно подмазанные губы, и на туфельки-гвоздики», и на широкую юбку – на все, что раньше приводило меня в восторг, и все это кажется мне сейчас какой-то дикой чепухой.
Я вижу девушку, которая еще ничего не знает. Девушку, которая, оказывается, мне дорога.
– Спасибо, старик, – говорю я Борису.
Лена прощается с женщиной, и мы втроем спускаемся с лестницы.
– Леночка, Метелицын берет меня в свое отделение. Это большая удача.
– Чудесно! – говорит Лена. – Юрка, ты просто чудесно все устроил.
Да, как это я все чудесно устроил. Все хорошо, что хорошо кончается, – так, видимо, думает Лена.
Я вынимаю сигарету. Теперь я буду курить без передышки.
– Дайте сигарету, – шепчет мне на ухо старик. Я тайком сую ему пачку.
На улице продолжается солнечный ветреный день. На углу торгуют мороженым. Публика толпится возле автоматов с газированной водой. Тяжелый грузовик с прицепом везет бетонные плиты. Милиционер в голубой рубашке бегом пересекает улицу. Проходят туристы с непомерно огромными рюкзаками. Всюду на лотках масса клубники. Темно-красные горы клубники. Роскошные бомбочки с зелеными хвостиками и мятые ягоды. Лужицы красного сока. Черные пальцы продавщиц. Афиша летнего мюзик-холла. Парень прошел в потрясающей рубашке. Дзинь-дзинь – падают монетки. Кто-то целуется. Раскрытый в хохоте рот за стеклом телефонной будки.
– Я сейчас поеду на завод. Нужно ввести в курс дела Бунина. А ты поезжай домой и скажи маме – пусть соберет мне вещи в больницу.
– Хорошо, папочка.
Отец подставляет ей щеку, и Лена прикасается к ней своей щекой. Боится испачкать помадой. На мгновение я вижу рядом два глаза – отца и Лены – и поражаюсь, как это могут быть так близко два столь разных глаза? Старик протягивает мне руку.
– Я рад был вас узнать, – говорит он.
Я тупо молчу и смотрю на наши руки, на его пальцы с желтоватыми плоскими ногтями, обхватившие мою ладонь.
Старик уходит, и я долго не могу оторвать взгляда от его элегантной фигуры, мелькающей в толпе. Голова у него лишена малейших признаков облысения.
– Понравился он тебе? – слышу я Лену.
– Очень.
– Ты знаешь, Юрка, мне рассказывала женщина там, в коридоре. Она учительница, и когда она заболела туберкулезом, ей пришлось оставить школу. А сейчас она полностью излечилась! Настолько, что ей разрешили снова преподавать. Она там ждала какую-то справку. Здорово, правда?
– Я же тебе говорил, – мямлю я.
– Что с тобой, ученый муж?
– Лена! – говорю я и беру ее за руку. – Я буду думать о тебе всегда. И когда я не буду о тебе думать, все-таки я буду думать о тебе. Так и знай. Всегда и везде.
– Что с тобой?
Я притягиваю ее к себе – и в окружении мороженщиц, продавщиц клубники, туристов, пижонов (всех призываю в свидетели!) целую.
И больше уже не могу. Сажаю ее в такси, а сам бегу в метро, бегу по эскалатору, вскакиваю в вагон, растягивая смыкающиеся двери, сажусь, потом встаю и прохожу в конец вагона, заглядываю через плечо человеку, читающему газету, прочитываю заголовок передовицы, потом (когда он переворачивает) что-то о футболе, выхожу на моей станции, бегу вверх по эскалатору, наверху покупаю мороженое («Ленинградское», которое ненавижу), выбегаю на нашу площадь и, только увидев широкие стекла и лобастый фасад института, перехожу на шаг.
Удивленно смотрят на меня в проходной. Я поднимаюсь по лестнице, иду по коридору, и острый запах вивария, словно нашатырь, приводит меня в себя.
Я поправляю галстук, приглаживаю волосы, осторожно бросаю в урну омерзительную бумажку из-под мороженого и вхожу в лабораторию. Анна Леоновна уже снимает халат.
– Что это вы, Юра, прискакали? Рабочий день окончен.
– Я хочу тут немного побыть, – говорю я.
– Мысль?
– Да, мысли.
Я подхожу к окну.
Отмытая до невероятного блеска машина выезжает со двора. Сейчас Кешка подгонит ее к подъезду. В коридоре уже слышатся медленные стариковские шаги шефа.
Я беру с полки журнал и начинаю читать статью нашего шефа, в которой он полемизирует с одним зарубежным исследователем рака.
Я засижусь здесь сегодня до темноты.
Нужно привыкать. Теперь я часто буду здесь засиживаться.
Проходит десять минут, двадцать. Постепенно до меня начинает доходить смысл статьи.
1960
Катапульта
1
2
3
– Папа, Юра обещал помочь нам. Сейчас мы поедем на консультацию к профессору Метелицыну.
– Объясните ей, пожалуйста, что вся эта паника напрасна, – говорит отец Лены. – Туберкулез сейчас полностью излечивается. Правда ведь?
– Конечно. Несколько месяцев лечения, и все в порядке. Я уже объяснял.
Мне кажется, что Лена немного успокоилась. Она даже улыбается и шепчет мне:
– Ты с ума сошел! Он же ничего не знает.
Это про мое посещение их квартиры.
Мы выходим на улицу и берем такси. И Лена снова начинаем волноваться. А старику хоть бы что. Он сидит совершенно спокойный.
Профессор Метелицын идет по коридору. На лоб падает седая челка, в руках он несет горящую папиросу. Это особый профессорский шик – ходить по лечебному учреждению с папиросой. Профессор худой и длинный, как и отец Лены. Я думаю, что они составили бы вполне приличную пару на теннисном корте.
За профессором – обычная свита. И Борька тоже там. Я оставляю Лену с отцом на диване и, салютуя, подхожу к Борьке.
– И где ты только откапываешь таких девочек? – спрашивает он, заглядывая мне через плечо. – Можно позавидовать. Ну ладно. Снимки и анализы есть у старика? Порядок.
Он достает мне халат, и мы входим в обширнейший кабинет, где за столом возле негатоскопа восседает Метелицын, а вокруг человек двадцать врачей. Они по очереди читают истории болезней, ставят на негатоскоп снимки. Метелицын курит, кивает головой, смотрит на снимки. Иногда он коротко бросает диагноз, а иногда предлагает коллегам «порассуждать сообща».
Наступает наша очередь. Борис рассказывает профессору про отца Лены, показывает анализы, ставит один за другим снимки.
Метелицын долго молчит, очень внимательно смотрит на прямой снимок, и мы все смотрим на четкое, круглое, величиной с детский кулачок, пятно в правом легком.
– Страшная штука, – говорит профессор, снимает очки, и я вижу, что у него очень усталое лицо.
– Вы считаете, Антон Петрович, что здесь?.. – спрашивает Борис и бросает на меня испуганный взгляд.
– Да, конечно, это рак. Неоперабельный центральный рак.
Я ошеломлен. Это была моя первая мысль, когда Лена сказала, что у отца что-то нашли, но потом я произнес железным тоном глупое слово «исключено» и сам уверовал в это. Я подумал, что эти страшные мысли появляются у меня из-за моей работы, и даже в глубине души посмеялся над собой.
Профессор долго рассказывает аудитории о рентгенологическом диагнозе рака, о том, как на это дело смотрят в Америке, говорит, что, разумеется, необходимо дополнительное обследование, чтобы диагноз стал бесспорным, что данного больного он возьмет к себе в диагностическое отделение и, ну да, ну да, применит к нему курс рентгенотерапии, – и все это он говорит обычным ровным тоном.
Но я уже видел его лицо, когда с него вместе с очками съехала обычная маска третейского судьи. Я понял, что он устал, что ему тяжело выносить приговоры.
– Пойдемте в рентгеновский кабинет. Я хочу осмотреть больного под экраном.
Толпа врачей с грохотом приподнимается со стульев. Я первым выскакиваю в коридор. Что-то в нем изменилось. Вероятно, это лица больных, уставившихся на меня.
А отец Лены спокойно читает еженедельный иллюстрированный журнал «Огонек». Торчит его сухое колено, обтянутое хорошей серой тканью, и покачивается великолепный черный ботинок.
Лена беседует с какой-то женщиной.
Все это в высшей степени странно.
Я подхожу и слышу голос Лены.
– И вы совершенно выздоровели? – спрашивает она женщину.
– Да, совершенно, – отвечает та.
– Профессор хочет посмотреть вас, – говорю я.
Старик отдает Лене журнал и встает.
И снова мы видим это страшное пятно теперь уже на голубоватом экране. Теперь оно движется и не кажется таким круглым, как на снимке. Профессор руками в перчатках из толстой резины двигает за экраном отца Лены.
– Нео, – говорит он, – бесспорно, нео.
Зажигается свет. Профессор встает и кладет руку на плечо отца Лены. Как они похожи друг на друга! Великолепная пара теннисистов – два сухих высоких старика.
– Ну, голубчик, я кладу вас к себе в отделение. В диагностическое отделение.
– Разве диагноз не ясен? – спрашивает отец.
– Еще не совсем ясен.
– Благодарю вас.
Профессор, а за ним все врачи уходят из рентгеновского кабинета.
Остаемся только мы с Борькой и отец Лены. Он одевается.
– Ну вот, – говорю я, – сам Метелицын вас будет лечить.
– Оставьте, – глухо произносит старик. – Вы думаете, я не знаю, что такое нео? Это означает – новообразование.
– Ну и что же, – лепечу я, – что же из этого? Бывают и доброкачественные новообразования.
– Оставьте, – повторяет старик, застегивая верхнюю пуговицу рубашки и подтягивая галстук. – Вот что я вас прошу, Юра, – говорит он, – разберитесь с Леной. Не надо так, как сейчас. Лучше уж совсем не надо. Идет?
– Да-да, – говорю я, и мне становится стыдно оттого, что я даже не знаю его имени.
Я беру со стола записку Метелицына, и мы выходим в коридор.
Лена там ходит.
Прогуливается с выздоровевшей женщиной. Видимо, Лена совсем уже успокоилась. Весело улыбается при виде нас.
Я смотрю на ее нарочито растрепанные волосы и искусно подмазанные губы, и на туфельки-гвоздики», и на широкую юбку – на все, что раньше приводило меня в восторг, и все это кажется мне сейчас какой-то дикой чепухой.
Я вижу девушку, которая еще ничего не знает. Девушку, которая, оказывается, мне дорога.
– Спасибо, старик, – говорю я Борису.
Лена прощается с женщиной, и мы втроем спускаемся с лестницы.
– Леночка, Метелицын берет меня в свое отделение. Это большая удача.
– Чудесно! – говорит Лена. – Юрка, ты просто чудесно все устроил.
Да, как это я все чудесно устроил. Все хорошо, что хорошо кончается, – так, видимо, думает Лена.
Я вынимаю сигарету. Теперь я буду курить без передышки.
– Дайте сигарету, – шепчет мне на ухо старик. Я тайком сую ему пачку.
На улице продолжается солнечный ветреный день. На углу торгуют мороженым. Публика толпится возле автоматов с газированной водой. Тяжелый грузовик с прицепом везет бетонные плиты. Милиционер в голубой рубашке бегом пересекает улицу. Проходят туристы с непомерно огромными рюкзаками. Всюду на лотках масса клубники. Темно-красные горы клубники. Роскошные бомбочки с зелеными хвостиками и мятые ягоды. Лужицы красного сока. Черные пальцы продавщиц. Афиша летнего мюзик-холла. Парень прошел в потрясающей рубашке. Дзинь-дзинь – падают монетки. Кто-то целуется. Раскрытый в хохоте рот за стеклом телефонной будки.
– Я сейчас поеду на завод. Нужно ввести в курс дела Бунина. А ты поезжай домой и скажи маме – пусть соберет мне вещи в больницу.
– Хорошо, папочка.
Отец подставляет ей щеку, и Лена прикасается к ней своей щекой. Боится испачкать помадой. На мгновение я вижу рядом два глаза – отца и Лены – и поражаюсь, как это могут быть так близко два столь разных глаза? Старик протягивает мне руку.
– Я рад был вас узнать, – говорит он.
Я тупо молчу и смотрю на наши руки, на его пальцы с желтоватыми плоскими ногтями, обхватившие мою ладонь.
Старик уходит, и я долго не могу оторвать взгляда от его элегантной фигуры, мелькающей в толпе. Голова у него лишена малейших признаков облысения.
– Понравился он тебе? – слышу я Лену.
– Очень.
– Ты знаешь, Юрка, мне рассказывала женщина там, в коридоре. Она учительница, и когда она заболела туберкулезом, ей пришлось оставить школу. А сейчас она полностью излечилась! Настолько, что ей разрешили снова преподавать. Она там ждала какую-то справку. Здорово, правда?
– Я же тебе говорил, – мямлю я.
– Что с тобой, ученый муж?
– Лена! – говорю я и беру ее за руку. – Я буду думать о тебе всегда. И когда я не буду о тебе думать, все-таки я буду думать о тебе. Так и знай. Всегда и везде.
– Что с тобой?
Я притягиваю ее к себе – и в окружении мороженщиц, продавщиц клубники, туристов, пижонов (всех призываю в свидетели!) целую.
И больше уже не могу. Сажаю ее в такси, а сам бегу в метро, бегу по эскалатору, вскакиваю в вагон, растягивая смыкающиеся двери, сажусь, потом встаю и прохожу в конец вагона, заглядываю через плечо человеку, читающему газету, прочитываю заголовок передовицы, потом (когда он переворачивает) что-то о футболе, выхожу на моей станции, бегу вверх по эскалатору, наверху покупаю мороженое («Ленинградское», которое ненавижу), выбегаю на нашу площадь и, только увидев широкие стекла и лобастый фасад института, перехожу на шаг.
Удивленно смотрят на меня в проходной. Я поднимаюсь по лестнице, иду по коридору, и острый запах вивария, словно нашатырь, приводит меня в себя.
Я поправляю галстук, приглаживаю волосы, осторожно бросаю в урну омерзительную бумажку из-под мороженого и вхожу в лабораторию. Анна Леоновна уже снимает халат.
– Что это вы, Юра, прискакали? Рабочий день окончен.
– Я хочу тут немного побыть, – говорю я.
– Мысль?
– Да, мысли.
Я подхожу к окну.
Отмытая до невероятного блеска машина выезжает со двора. Сейчас Кешка подгонит ее к подъезду. В коридоре уже слышатся медленные стариковские шаги шефа.
Я беру с полки журнал и начинаю читать статью нашего шефа, в которой он полемизирует с одним зарубежным исследователем рака.
Я засижусь здесь сегодня до темноты.
Нужно привыкать. Теперь я часто буду здесь засиживаться.
Проходит десять минут, двадцать. Постепенно до меня начинает доходить смысл статьи.
1960
Катапульта
1
Я впервые видел Скачкова таким элегантным. Все на нем было прекрасно сшито и подогнано в самый раз, а я выглядел довольно странно. На мне были засаленные измятые штаны и зеленая рубашка, которую я каким-то образом купил в комиссионке. Думал, черт-те что покупаю, а оказалось – самая обыкновенная зеленая рубашка. Итак, грязные штаны и зеленая рубашка. В таком виде я возвращался из экспедиции.
Поездка на теплоходе по этой тихой северной реке доставляла нам обоим большое удовольствие. Мы прогуливались по палубе от носа к корме и обратно по другому борту, приятно было.
Одного я только побаивался – как бы нам не вломили по первое число. Прогуливаясь по палубе, я прикидывал, кто из пассажиров мог бы нам вломить. Скорее всего, это могли сделать летчики – двое с желтыми погонами (летный состав) и один техник-лейтенант. Да, это будут они.
Я оглянулся – летчики удалялись, помахивая фотоаппаратами. Я посмотрел на Скачкова. Кажется, он и не думал об этом. Он был невозмутим и спокойно рассказывал мне, вернее самому себе, о своих творческих планах.
С него хватит. Это мне все эти церквушки в диковинку, а ему они – вот так! По своей натуре он не научный работник, а скорее художник. Конечно, древнее зодчество, фрески, прясницы, мудрая простота, тра-та-та… Это много дает поначалу, но он не может все время исследовать, он должен создавать. Ведь он художник, и неплохой, скорее первоклассный.
– В Питере покажу тебе свою графику. Это что-то необычайное, – сказал он, улыбаясь.
Мне нравился Скачков. Я понимал, что он над собой издевается. Есть такие люди, что постоянно играют сами с собой. Казалось, что для Скачкова его собственная персона – только объект для наблюдений. Казалось, что все его улыбочки и ухмылки относятся к нему самому и имеют совершенно определенное словесное выражение: «спошлил», «ну и тип», «разнюнился», «вот дает» и т. д. Скачков был спокоен и ироничен. Я чувствовал, что это философ. Честно говоря, я немного восхищался им и думал, что в дальнейшем буду таким, как он. Прямо скажу – я совершенно серьезно относился к своей зеленой рубашке. Скачков был старше меня на 6 лет. Мне было 24 года, а ему 30.
Мы познакомились с ним в экспедиции. Он учил меня ловить щуку на спиннинг.
– Это же так просто, – говорил он, – смотри! Бросаешь блесну, – следовал размах и мастерский бросок, – подождешь немного и накручиваешь.
Мне нравилась эта охота, интересно было смотреть, как меж колеблющихся подводных стеблей появлялась серебристая блесна, а за ней с грузной стремительностью летела щука. Потом Скачков делал какое-то движение, и щука уже билась в воздухе словно повешенный.
У меня не получалось. Мне казалось, что размахиваюсь я не хуже Скачкова и накручиваю я точно, как он, но, видно, все-таки я делал что-то не так. Я вообще «неумека», как называли меня в детстве. Я думал, что навсегда погиб в глазах Скачкова, потому что мы каждый вечер охотились на щук, и я за все время не поймал ни одной. Наши лодки стояли в камышах, а над озером на холме чернела церковь, построенная без единого гвоздя, а у подножия холма в тихой заводи стоял наш катер. Катер с мягкими сиденьями и эта церковь. Термосы и костер. Щуки и спиннинг. Мне казалось, что я смог бы построить такую церковь, но разобраться в моторе катера было мне не под силу.
Скачков посмотрел на свое отражение в стеклянной стене ресторана, одернул пиджак и усмехнулся.
«Ишь ты, обарахлился», – казалось, говорила его усмешка.
Стекла ресторана полукругом выходили на нос теплохода. Я увидел там внутри Зину. Она сервировала столы к обеду. Я подмигнул ей. Она как-то смущенно улыбнулась и зыркнула в другую сторону. С другой стороны стеклянного полукруга в ресторан смотрели летчики – летный состав и техник-лейтенант. Мы пошли и столкнулись с ними на самом носу.
– Осторожней надо ходить, – сказал старший по званию, капитан.
– Виноват, – рассеянно произнес Скачков, и мы разошлись с летчиками.
Я посмотрел теперь на Зину с другой стороны, с правого борта. Она шла с подносом между столиками, нарочно глядя прямо перед собой, не обращая внимания ни на нас, ни на летчиков. Она была черненькая, маленькая, вся какая-то отточенная, словно шахматная фигура. Я представил, как стучат там, за стеклом, ее каблучки и как тихо позванивают пустые фужеры на ее подносе. Она такая и есть – четкий стук и тихий звон.
«Да-нет, есть-нет, вот счет – спасибо, уберите руки», – это четкий стук.
А что в ней тихо звенит, я не знал. Такое сразу не увидишь.
– Хорошая девчонка, – сказал Скачков, – женись на ней.
Я даже вздрогнул от неожиданности.
– Да ты что?!
– А что? Лучшие жены получаются из таких.
– Из каких это таких? – спросил я.
Скачков посмотрел мне в лицо и усмехнулся:
– Из таких маленьких и четких.
Ее четкость, понял я, для него не секрет, но знает ли он про звон?
На корме мы снова увидели летчиков. Двое из них стояли обнявшись на фоне флага Северо-Западного речного пароходства, а третий наводил на резкость фотоаппарат. Мы остановились. Капитан опустил камеру и пробурчал:
– Ну, проходите.
– Делайте ваш снимок, – приятно улыбаясь, сказал Скачков.
Он щелкнул, мы прошли.
– Эй, зеленая рубашка! – позвали меня.
Старший лейтенант протягивал мне камеру со словами:
– Не можешь ли ты, друг, щелкнуть нас втроем?
Чуть поспешней, чем надо это было сделать, я взял аппарат. Я увидел в видоискателе их всех троих. Теперь у меня была возможность рассмотреть их лица.
Капитан был в возрасте Скачкова. Он хмурился, как бы давая мне понять: «Снимаешь? Снимай! Твое дело – только нажать затвор, и все. И можешь идти. Раз-два!»
Старлей был помоложе его года на три. У него было лицо из тех, что называют открытыми. Он щурил хитроватые глазки и, видимо, был очень доволен тем, как ловко он приспособил меня для этого дела.
Техник-лейтенант был, наверное, моим ровесником. Он думал только о том, как он получится, и весь одеревенел под объективом.
– Внимание, – сказал я.
Летчики приосанились. Эти славные ребята понимали значение фотографии.
– Пятки вместе, носки врозь, – тихо сказал за моей спиной Скачков. – Грудь вперед, живот втяни.
Кажется, капитан расслышал. Я сделал снимок и отдал ему камеру. Мы со Скачковым снова пошли к носу теплохода и остановились, облокотившись о борт, возле ресторана.
Зина сидела, положив подбородок на кулачок, и смотрела вдаль на реку, залитую солнцем, и тихие лесистые берега. Другая официантка сидела рядом, что-то быстро говорила ей и смеялась. Но Зина будто ее не слушала, она смотрела вдаль, нет, не то чтобы мечтала, а просто смотрела на реку, а не на свою товарку и не на сервировку.
«Вот сейчас в ней и идет этот тихий звон», – подумал я и спросил Скачкова:
– А ты бы женился на ней?
Прежде чем ответить, Скачков посмотрел на реку и на Зину.
– Сейчас женился бы не раздумывая, но тогда не женился бы.
– Когда?
– Когда я женился на своей жене.
Вторая официантка что-то сказала Зине на ухо, хотя в зале никого не было, и та вдруг резко, вульгарно рассмеялась. И оттого, что звука не было слышно, впечатление от ее распахнутого рта с мостом и коронкой на верхней челюсти было особенно неприятным.
Я беспомощно посмотрел на Скачкова. Как мы будем выходить из этого положения? Ведь наговорили черт знает что.
Скачков смотрел на хохочущую официантку, потом сам засмеялся и посмотрел на меня. Я понял, что чуть было не сел в лужу, точнее, сижу уже в ней по горло, а он опять на высоте. Ведь он снова блефовал, вел свой обычный розыгрыш то ли самого себя, то ли меня, а скорее всего и себя, и меня, и всего вокруг. А я чуть было не рассказал ему про выдуманный мной «тихий звон».
Поездка на теплоходе по этой тихой северной реке доставляла нам обоим большое удовольствие. Мы прогуливались по палубе от носа к корме и обратно по другому борту, приятно было.
Одного я только побаивался – как бы нам не вломили по первое число. Прогуливаясь по палубе, я прикидывал, кто из пассажиров мог бы нам вломить. Скорее всего, это могли сделать летчики – двое с желтыми погонами (летный состав) и один техник-лейтенант. Да, это будут они.
Я оглянулся – летчики удалялись, помахивая фотоаппаратами. Я посмотрел на Скачкова. Кажется, он и не думал об этом. Он был невозмутим и спокойно рассказывал мне, вернее самому себе, о своих творческих планах.
С него хватит. Это мне все эти церквушки в диковинку, а ему они – вот так! По своей натуре он не научный работник, а скорее художник. Конечно, древнее зодчество, фрески, прясницы, мудрая простота, тра-та-та… Это много дает поначалу, но он не может все время исследовать, он должен создавать. Ведь он художник, и неплохой, скорее первоклассный.
– В Питере покажу тебе свою графику. Это что-то необычайное, – сказал он, улыбаясь.
Мне нравился Скачков. Я понимал, что он над собой издевается. Есть такие люди, что постоянно играют сами с собой. Казалось, что для Скачкова его собственная персона – только объект для наблюдений. Казалось, что все его улыбочки и ухмылки относятся к нему самому и имеют совершенно определенное словесное выражение: «спошлил», «ну и тип», «разнюнился», «вот дает» и т. д. Скачков был спокоен и ироничен. Я чувствовал, что это философ. Честно говоря, я немного восхищался им и думал, что в дальнейшем буду таким, как он. Прямо скажу – я совершенно серьезно относился к своей зеленой рубашке. Скачков был старше меня на 6 лет. Мне было 24 года, а ему 30.
Мы познакомились с ним в экспедиции. Он учил меня ловить щуку на спиннинг.
– Это же так просто, – говорил он, – смотри! Бросаешь блесну, – следовал размах и мастерский бросок, – подождешь немного и накручиваешь.
Мне нравилась эта охота, интересно было смотреть, как меж колеблющихся подводных стеблей появлялась серебристая блесна, а за ней с грузной стремительностью летела щука. Потом Скачков делал какое-то движение, и щука уже билась в воздухе словно повешенный.
У меня не получалось. Мне казалось, что размахиваюсь я не хуже Скачкова и накручиваю я точно, как он, но, видно, все-таки я делал что-то не так. Я вообще «неумека», как называли меня в детстве. Я думал, что навсегда погиб в глазах Скачкова, потому что мы каждый вечер охотились на щук, и я за все время не поймал ни одной. Наши лодки стояли в камышах, а над озером на холме чернела церковь, построенная без единого гвоздя, а у подножия холма в тихой заводи стоял наш катер. Катер с мягкими сиденьями и эта церковь. Термосы и костер. Щуки и спиннинг. Мне казалось, что я смог бы построить такую церковь, но разобраться в моторе катера было мне не под силу.
Скачков посмотрел на свое отражение в стеклянной стене ресторана, одернул пиджак и усмехнулся.
«Ишь ты, обарахлился», – казалось, говорила его усмешка.
Стекла ресторана полукругом выходили на нос теплохода. Я увидел там внутри Зину. Она сервировала столы к обеду. Я подмигнул ей. Она как-то смущенно улыбнулась и зыркнула в другую сторону. С другой стороны стеклянного полукруга в ресторан смотрели летчики – летный состав и техник-лейтенант. Мы пошли и столкнулись с ними на самом носу.
– Осторожней надо ходить, – сказал старший по званию, капитан.
– Виноват, – рассеянно произнес Скачков, и мы разошлись с летчиками.
Я посмотрел теперь на Зину с другой стороны, с правого борта. Она шла с подносом между столиками, нарочно глядя прямо перед собой, не обращая внимания ни на нас, ни на летчиков. Она была черненькая, маленькая, вся какая-то отточенная, словно шахматная фигура. Я представил, как стучат там, за стеклом, ее каблучки и как тихо позванивают пустые фужеры на ее подносе. Она такая и есть – четкий стук и тихий звон.
«Да-нет, есть-нет, вот счет – спасибо, уберите руки», – это четкий стук.
А что в ней тихо звенит, я не знал. Такое сразу не увидишь.
– Хорошая девчонка, – сказал Скачков, – женись на ней.
Я даже вздрогнул от неожиданности.
– Да ты что?!
– А что? Лучшие жены получаются из таких.
– Из каких это таких? – спросил я.
Скачков посмотрел мне в лицо и усмехнулся:
– Из таких маленьких и четких.
Ее четкость, понял я, для него не секрет, но знает ли он про звон?
На корме мы снова увидели летчиков. Двое из них стояли обнявшись на фоне флага Северо-Западного речного пароходства, а третий наводил на резкость фотоаппарат. Мы остановились. Капитан опустил камеру и пробурчал:
– Ну, проходите.
– Делайте ваш снимок, – приятно улыбаясь, сказал Скачков.
Он щелкнул, мы прошли.
– Эй, зеленая рубашка! – позвали меня.
Старший лейтенант протягивал мне камеру со словами:
– Не можешь ли ты, друг, щелкнуть нас втроем?
Чуть поспешней, чем надо это было сделать, я взял аппарат. Я увидел в видоискателе их всех троих. Теперь у меня была возможность рассмотреть их лица.
Капитан был в возрасте Скачкова. Он хмурился, как бы давая мне понять: «Снимаешь? Снимай! Твое дело – только нажать затвор, и все. И можешь идти. Раз-два!»
Старлей был помоложе его года на три. У него было лицо из тех, что называют открытыми. Он щурил хитроватые глазки и, видимо, был очень доволен тем, как ловко он приспособил меня для этого дела.
Техник-лейтенант был, наверное, моим ровесником. Он думал только о том, как он получится, и весь одеревенел под объективом.
– Внимание, – сказал я.
Летчики приосанились. Эти славные ребята понимали значение фотографии.
– Пятки вместе, носки врозь, – тихо сказал за моей спиной Скачков. – Грудь вперед, живот втяни.
Кажется, капитан расслышал. Я сделал снимок и отдал ему камеру. Мы со Скачковым снова пошли к носу теплохода и остановились, облокотившись о борт, возле ресторана.
Зина сидела, положив подбородок на кулачок, и смотрела вдаль на реку, залитую солнцем, и тихие лесистые берега. Другая официантка сидела рядом, что-то быстро говорила ей и смеялась. Но Зина будто ее не слушала, она смотрела вдаль, нет, не то чтобы мечтала, а просто смотрела на реку, а не на свою товарку и не на сервировку.
«Вот сейчас в ней и идет этот тихий звон», – подумал я и спросил Скачкова:
– А ты бы женился на ней?
Прежде чем ответить, Скачков посмотрел на реку и на Зину.
– Сейчас женился бы не раздумывая, но тогда не женился бы.
– Когда?
– Когда я женился на своей жене.
Вторая официантка что-то сказала Зине на ухо, хотя в зале никого не было, и та вдруг резко, вульгарно рассмеялась. И оттого, что звука не было слышно, впечатление от ее распахнутого рта с мостом и коронкой на верхней челюсти было особенно неприятным.
Я беспомощно посмотрел на Скачкова. Как мы будем выходить из этого положения? Ведь наговорили черт знает что.
Скачков смотрел на хохочущую официантку, потом сам засмеялся и посмотрел на меня. Я понял, что чуть было не сел в лужу, точнее, сижу уже в ней по горло, а он опять на высоте. Ведь он снова блефовал, вел свой обычный розыгрыш то ли самого себя, то ли меня, а скорее всего и себя, и меня, и всего вокруг. А я чуть было не рассказал ему про выдуманный мной «тихий звон».
2
Река текла нам навстречу совершенно неизменная, такая же, как триста лет назад, если не обращать внимания на бакены. Длинные отмели, частокол леса или свисающие к воде ивы, редкие хмурые избенки, женщина с коромыслом на мостках, и вдруг за поворотом все изменилось. Здесь было водохранилище и шлюзы, гидростанция и маленький городок при ней. Мы стали чалиться.
За пристанью был маленький базарчик. Торговали застарелой редиской, огурцами и ягодами. Мы купили клубники. Кулечки были свернуты из листков школьной тетради в косую клетку. Я различал слова, написанные фиолетовыми чернилами: «Этапы развития капитализма в Европе. 1) Борьба феодалов с горожанами».
Скачков развернул свой кулечек и хохотнул:
– Вот они – приметы нового, так сказать.
После «борьбы феодалов с горожанами» ничего нельзя было разобрать, все расплылось. Чернила смешались с кроваво-красным клубничным соком.
Мы увидели, что неподалеку, с какого-то старого причала, прыгают в воду пассажиры нашего теплохода. На краю причала в красном купальнике стояла Зина, похожая на статуэтку.
– Пошли выкупаемся, – сказал Скачков.
Рядом с Зиной готовились к прыжку в воду летчики. Они были мускулисты и неплохо сложены, но их сильно портили длинные синие трусы. Я ни за что не остался бы в таких трусах. Плавки на мне были что надо, а на Скачкове – вообще блеск.
Летчики стали прыгать в воду, вернее падать в нее. Они прыгали солдатиком, ногами вниз, очень неумело и смешно. Вынырнув, они поплыли грубыми саженками, а то и по-собачьи, отфыркиваясь и счастливо смеясь.
– Зиночка, прыгайте! – крикнул капитан, и они все уставились на причал.
Зина жеманно заерзала.
– Ой, боюсь! Какая вода?
– Мо-о-края! – закричал техник-лейтенант.
Скачков, расправляя плечи и поигрывая отличными мускулами, направился к краю причала. Он прыгнул не вниз, а вверх, вытянулся в воздухе, как струна, потом сложился комочком и, вытянув руки над самой водой, вошел в нее без брызг.
– Ой-о-ой! – восхищенно воскликнула Зина. Она подалась вперед и сияющими глазами следила за Скачковым, а я смотрел на нее. Она была тоненькая-тоненькая, а грудь – с ума сойти, и ручки, и ножки…
А Скачков внизу выдавал стили – и брасс, и кроль, и баттерфляй.
– Сколько вам лет, Зина? – спросил я.
– Все мои, – машинально отпарировала она, но вдруг медленно повернулась ко мне и спросила: – А что?
– Знаете кто вы? – сказал я. – Вы – четкий стук и тихий звон.
– Оставьте ваши шуточки при себе, – быстро сказала она и стала смотреть в воду, но вдруг опять повернулась и заглянула мне в глаза. – Что это? Я не понимаю… Тихий звон…
Голос ее звучал робко, и вся она в этот момент была – неуверенность, и робкость, и трепет молодого клейкого листочка.
– Ну что же ты? Прыгай! – закричал из воды Скачков.
Я прокашлялся и засмеялся.
– Будильник, – сказал я. – Четкий стук – тик-так, тик-так, и тихий звон – тр-р-р… Будильник с испорченным звонком.
Она захохотала, как тогда, резко и вульгарно.
– Ну и комик! – сказала она и очень по-бабьи, по-деревенски, спрыгнула в воду.
Я прыгнул за ней. Прыгнул не с таким блеском, как Скачков, но все-таки достаточно спортивно.
За пристанью был маленький базарчик. Торговали застарелой редиской, огурцами и ягодами. Мы купили клубники. Кулечки были свернуты из листков школьной тетради в косую клетку. Я различал слова, написанные фиолетовыми чернилами: «Этапы развития капитализма в Европе. 1) Борьба феодалов с горожанами».
Скачков развернул свой кулечек и хохотнул:
– Вот они – приметы нового, так сказать.
После «борьбы феодалов с горожанами» ничего нельзя было разобрать, все расплылось. Чернила смешались с кроваво-красным клубничным соком.
Мы увидели, что неподалеку, с какого-то старого причала, прыгают в воду пассажиры нашего теплохода. На краю причала в красном купальнике стояла Зина, похожая на статуэтку.
– Пошли выкупаемся, – сказал Скачков.
Рядом с Зиной готовились к прыжку в воду летчики. Они были мускулисты и неплохо сложены, но их сильно портили длинные синие трусы. Я ни за что не остался бы в таких трусах. Плавки на мне были что надо, а на Скачкове – вообще блеск.
Летчики стали прыгать в воду, вернее падать в нее. Они прыгали солдатиком, ногами вниз, очень неумело и смешно. Вынырнув, они поплыли грубыми саженками, а то и по-собачьи, отфыркиваясь и счастливо смеясь.
– Зиночка, прыгайте! – крикнул капитан, и они все уставились на причал.
Зина жеманно заерзала.
– Ой, боюсь! Какая вода?
– Мо-о-края! – закричал техник-лейтенант.
Скачков, расправляя плечи и поигрывая отличными мускулами, направился к краю причала. Он прыгнул не вниз, а вверх, вытянулся в воздухе, как струна, потом сложился комочком и, вытянув руки над самой водой, вошел в нее без брызг.
– Ой-о-ой! – восхищенно воскликнула Зина. Она подалась вперед и сияющими глазами следила за Скачковым, а я смотрел на нее. Она была тоненькая-тоненькая, а грудь – с ума сойти, и ручки, и ножки…
А Скачков внизу выдавал стили – и брасс, и кроль, и баттерфляй.
– Сколько вам лет, Зина? – спросил я.
– Все мои, – машинально отпарировала она, но вдруг медленно повернулась ко мне и спросила: – А что?
– Знаете кто вы? – сказал я. – Вы – четкий стук и тихий звон.
– Оставьте ваши шуточки при себе, – быстро сказала она и стала смотреть в воду, но вдруг опять повернулась и заглянула мне в глаза. – Что это? Я не понимаю… Тихий звон…
Голос ее звучал робко, и вся она в этот момент была – неуверенность, и робкость, и трепет молодого клейкого листочка.
– Ну что же ты? Прыгай! – закричал из воды Скачков.
Я прокашлялся и засмеялся.
– Будильник, – сказал я. – Четкий стук – тик-так, тик-так, и тихий звон – тр-р-р… Будильник с испорченным звонком.
Она захохотала, как тогда, резко и вульгарно.
– Ну и комик! – сказала она и очень по-бабьи, по-деревенски, спрыгнула в воду.
Я прыгнул за ней. Прыгнул не с таким блеском, как Скачков, но все-таки достаточно спортивно.
3
За обедом Скачков, виновато улыбаясь, сказал, что считает себя самым что ни на есть идиотским фанфароном и сопляком. Зачем ему понадобилось демонстрировать перед летчиками свое превосходство в прыжках в воду, показывать свой высокий класс? Все это очень глупо, но…
– Понимаешь, когда я раздеваюсь и если к тому же на мне хороший загар, я сразу становлюсь шестнадцатилетним пацаном. Просто чувствую каждую мышцу и весь свой сильный организм.
– Кончай рефлектировать, – с некоторым раздражением сказал я, – ты просто сделал хороший прыжок, и все. Летчики уже давно забыли про все прыжки на свете. Вон, посмотри, как обедают.
Летчики обедали шумно и напористо. Весь стол у них был заставлен бутылками пива и «Столичной».
Мы выпили по второй. Зина принесла суп. Мы съели суп и выпили по третьей.
– Ты знаешь, что у меня два года назад была выставка? – вдруг спросил Скачков.
– Нет, не слышал.
Он горько усмехнулся:
– Никто об этом не слышал, потому что выставка не представляла интереса.
– Да? – сказал я, глядя в окно.
Собственно говоря, я почти не знал его, талантлив ли он или нет, и для меня вовсе не было ошеломляющим открытием то, что его выставка не представляла интереса.
– Я тебе все сейчас расскажу, – возбужденно сказал Скачков. Я его еще не видел таким. – Пейзажики. Я выставил свои пейзажи – акварели и масло. Я не люблю свои пейзажи. Я люблю свою графику, но ее-то и не выставил. Потому что выставку организовал один кит из академии, а ему не по душе была моя графика. Потому что он сам пейзажист, а я, значит, представлялся почтеннейшей публике как один из его старательных учеников. Потому что пейзажики у меня были кисло-сладкие, добропорядочный импрессионизм, и вашим, и нашим, а графика его раздражала. Потому что в ней я был самим собой, а это его не устраивало. Не надо дразнить быков, говорил он, наверное, имея в виду и самого себя как одного из быков. Давай выпьем еще. Зиночка, мы хотим еще. Я мог все-таки выставить графику, поставить его перед фактом. Кое-кто советовал мне сделать это. Можно было даже протащить через комиссию. Если бы я это сделал, ты бы знал, что у меня два года назад была выставка. Но я не сделал этого. Ну, давай выпьем. Будь здоров! Я не хотел рисковать, решил дождаться лучших времен. Решил не дразнить быков. Решил, что не стоит рисковать с первой выставкой. А потом плюнул на все и ушел в институт, изучаю древнерусское зодчество. Давай еще по одной?
– Может, хватит тебе? Выставишь еще свою графику.
– Будь здоров! Может, выставлю, а может, и нет. Ну, если не выставлю, то что? Что произойдет? Ничего особенного. Каждому – свое. Правильно? – Последний вопрос был обращен к летчикам.
Те уже съели второе и теперь курили, попивая водку и пиво. Старлей что-то рассказывал, они смеялись и не услышали Скачкова. Он налил себе рюмку и встал.
– Пойду поговорю с ними за жисть-жестянку. Они все знают. Ты ни черта не знаешь и не можешь пролить бальзам на мои раны, а они все знают и прольют.
– Сядь, Скачков. Не лезь к летчикам.
Но он направился к ним, высокий, коротко остриженный, в сером пиджаке с двумя разрезами. Он подошел к ним и что-то сказал, они потеснились, и он сел, положив руку на спинку капитанского стула. Неужели он начнет им сейчас рассказывать про свою графику?
Тут включился в работу радиоузел теплохода, и заиграла музыка из «Оперы нищих». Я сидел и думал, что лирикам моего типа легче жить. У нас все неясно: грусть и недовольство собой, а стоит увидеть девушку или радиоузел начнет работу, и – все меняется. Мы похожи на радиоприемники с плохой комнатной антенной – много разных звуков и много помех, ничего не поймешь. А стоит ли выводить антенну наружу да еще делать ее направленной? Куда направлять ведь неизвестно, и пусть так будет, все лучше, чем психология Скачкова, с которой жить, должно быть, почти невозможно.
– Дайте счет, Зина.
Она вынула из кармана блокнот и стала считать. Она стояла совсем близко, точеное, как шахматная фигура, существо в черной юбке и нейлоновой кофточке, и считала:
– Солянка два раза, бифштекс два раза…
– Сколько же вам все-таки лет? – спросил я.
– Двадцать, – сказала она тихо. – Я из Павловска.
Ей-богу, она чуть не плакала. В ней, должно быть, в эту минуту звонили все ее тихие колокольчики и пустые фужеры…
– Вечером погуляем по палубе? – осторожно спросил я.
Она кивнула и отошла.
В эту минуту с грохотом отлетели стулья, и я увидел, как вскочили капитан и Скачков. Капитан взял Скачкова за лацкан пиджака.
– Понимаешь, когда я раздеваюсь и если к тому же на мне хороший загар, я сразу становлюсь шестнадцатилетним пацаном. Просто чувствую каждую мышцу и весь свой сильный организм.
– Кончай рефлектировать, – с некоторым раздражением сказал я, – ты просто сделал хороший прыжок, и все. Летчики уже давно забыли про все прыжки на свете. Вон, посмотри, как обедают.
Летчики обедали шумно и напористо. Весь стол у них был заставлен бутылками пива и «Столичной».
Мы выпили по второй. Зина принесла суп. Мы съели суп и выпили по третьей.
– Ты знаешь, что у меня два года назад была выставка? – вдруг спросил Скачков.
– Нет, не слышал.
Он горько усмехнулся:
– Никто об этом не слышал, потому что выставка не представляла интереса.
– Да? – сказал я, глядя в окно.
Собственно говоря, я почти не знал его, талантлив ли он или нет, и для меня вовсе не было ошеломляющим открытием то, что его выставка не представляла интереса.
– Я тебе все сейчас расскажу, – возбужденно сказал Скачков. Я его еще не видел таким. – Пейзажики. Я выставил свои пейзажи – акварели и масло. Я не люблю свои пейзажи. Я люблю свою графику, но ее-то и не выставил. Потому что выставку организовал один кит из академии, а ему не по душе была моя графика. Потому что он сам пейзажист, а я, значит, представлялся почтеннейшей публике как один из его старательных учеников. Потому что пейзажики у меня были кисло-сладкие, добропорядочный импрессионизм, и вашим, и нашим, а графика его раздражала. Потому что в ней я был самим собой, а это его не устраивало. Не надо дразнить быков, говорил он, наверное, имея в виду и самого себя как одного из быков. Давай выпьем еще. Зиночка, мы хотим еще. Я мог все-таки выставить графику, поставить его перед фактом. Кое-кто советовал мне сделать это. Можно было даже протащить через комиссию. Если бы я это сделал, ты бы знал, что у меня два года назад была выставка. Но я не сделал этого. Ну, давай выпьем. Будь здоров! Я не хотел рисковать, решил дождаться лучших времен. Решил не дразнить быков. Решил, что не стоит рисковать с первой выставкой. А потом плюнул на все и ушел в институт, изучаю древнерусское зодчество. Давай еще по одной?
– Может, хватит тебе? Выставишь еще свою графику.
– Будь здоров! Может, выставлю, а может, и нет. Ну, если не выставлю, то что? Что произойдет? Ничего особенного. Каждому – свое. Правильно? – Последний вопрос был обращен к летчикам.
Те уже съели второе и теперь курили, попивая водку и пиво. Старлей что-то рассказывал, они смеялись и не услышали Скачкова. Он налил себе рюмку и встал.
– Пойду поговорю с ними за жисть-жестянку. Они все знают. Ты ни черта не знаешь и не можешь пролить бальзам на мои раны, а они все знают и прольют.
– Сядь, Скачков. Не лезь к летчикам.
Но он направился к ним, высокий, коротко остриженный, в сером пиджаке с двумя разрезами. Он подошел к ним и что-то сказал, они потеснились, и он сел, положив руку на спинку капитанского стула. Неужели он начнет им сейчас рассказывать про свою графику?
Тут включился в работу радиоузел теплохода, и заиграла музыка из «Оперы нищих». Я сидел и думал, что лирикам моего типа легче жить. У нас все неясно: грусть и недовольство собой, а стоит увидеть девушку или радиоузел начнет работу, и – все меняется. Мы похожи на радиоприемники с плохой комнатной антенной – много разных звуков и много помех, ничего не поймешь. А стоит ли выводить антенну наружу да еще делать ее направленной? Куда направлять ведь неизвестно, и пусть так будет, все лучше, чем психология Скачкова, с которой жить, должно быть, почти невозможно.
– Дайте счет, Зина.
Она вынула из кармана блокнот и стала считать. Она стояла совсем близко, точеное, как шахматная фигура, существо в черной юбке и нейлоновой кофточке, и считала:
– Солянка два раза, бифштекс два раза…
– Сколько же вам все-таки лет? – спросил я.
– Двадцать, – сказала она тихо. – Я из Павловска.
Ей-богу, она чуть не плакала. В ней, должно быть, в эту минуту звонили все ее тихие колокольчики и пустые фужеры…
– Вечером погуляем по палубе? – осторожно спросил я.
Она кивнула и отошла.
В эту минуту с грохотом отлетели стулья, и я увидел, как вскочили капитан и Скачков. Капитан взял Скачкова за лацкан пиджака.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента