– Доброго здоровьица, Алексей Алексеевич, – прогудел глухой старческий голос.
   Старик с ворохом белья в руках остановился в дверях. Совсем седые, закрывавшие пол-лица усы топорщились в улыбке.
   – Федор! – воскликнул Кромов. – Как же я рад тебя видеть, старый!
   Он обнял старика, который бочком прижался к нему, не выпуская своей ноши.
   – А уж я-то как рад, ваше сиятельство, – загудел Федор. – Евдокия Кузьминична моя все, бывало, любовалась на вас. Молодой, говорит, граф наш – голуба душа. Очень она вас обожала, покойница.
   – Няня умерла? – У Алексея Алексеевича опустились руки. – Когда?
   – Летошний год. Тихо так прибрал Господь.
   – Что же мне ничего не написали?
   – Где ж было писать, ваше сиятельство? Все кверху дном пошло. Ничего, скоро мы с ней свидимся, даст Бог.
   – Что ты, Федор, зря Бога гневишь?
   – Нет, Бога я уважаю. Он меня на трех войнах уберег. Только я – русский человек. Без ржаного хлеба долго не протяну… И какая здеся жизнь? Чужбина, известно, все чужое.
   – Федор! – послышался голос Софьи Сергеевны.
   Старик засеменил через комнату.
   – Домой возвернетесь, так на могилку ее сходите. В церковной ограде погребли. Непременно сходите, ваше сиятельство. Очень она вас обожала.
   – А если мне дома не бывать?
   Но старик уже вышел из комнаты.
   В этот вечер Вадим Горчаков был единственным гостем Кромовых. Кончили ужинать. Горничная убирала со стола. Подали кофе.
   – Как видите, Вадим Петрович, – сказала старая графиня. – мы тут очень неплохо устроимся. И до Алеши совсем недалеко.
   – Сегодня получено очень важное предписание Гран Кю Же. Просят меня освободить квартиру – отозвался Кромов.
   – Почему? – Софья Сергеевна с недоумением смотрела на старшего сына. – Что это за Гран Кю Же?
   – Главная французская штаб-квартира. Особняк я занимал как представитель союзной армии. Ну а теперь… – Алексей Алексеевич пожал плечами.
   – Где же вы будете жить?
   – Пока переберемся в какой-нибудь отель.
   – С милым рай и в шалаше. – Елизавета Витальевна встала из-за стола и перешла в кресло в углу комнаты.
   – Алексей, – проговорила старая графиня, – в последнее время от тебя слова не добьешься. Я хочу знать, как ты намерен дальше жить?
   – У Алексея Алексеевича есть средства, – сказала из своего угла Елизавета Витальевна.
   – Какие это средства по нынешним временам! – махнула рукой Софья Сергеевна.
   – Большие. Очень большие. – Елизавета Витальевна точно рассчитала эффект. – Двести пятьдесят миллионов золотом.
   Платон застыл с открытым ртом. Горчаков опустил глаза.
   Старая графиня смотрела на старшего сына не мигая.
   – Это правда, Алеша? – тихо спросила старая графиня.
   – Почти правда. Правда, что двести пятьдесят миллионов, но неправда, что мои.
   – Так чьи же? Объяснись.
   – Да уж объяснись, пожалуйста. – Брат Платон обрел дар речи. – Такие деньги – не фунт шоколада.
   Алексей встал, прошелся по столовой.
   – Эти суммы, – начал он говорить с расстановкой, словно читал лекцию, – аккредитованы царским правительством на войну, на вооружение русской армии. Как военный атташе России во Франции, в союзной стране, я несу за них ответственность. Суммы эти распределены по различным банкам, в основном находятся в Банк-де-Франс. Я не стану вам объяснять, это долго и не нужно, каким образом сложилось так, что ни одного су нельзя получить без моей подписи. Вот и все.
   Алексей сел и закурил.
   – Так. Так. Так. – Платон старался осмыслить полученную информацию. – Государь отрекся. Временное правительство кануло в Лету. Так. Ты обязан отчитаться в этих суммах перед правительством Франции?
   – Нет. Сам военный министр Франции подписал договор, по которому я единолично распоряжаюсь этими суммами. В то время это было выгодно французам, снимало с них всякие денежные обязательства.
   – Так кому же они принадлежат?
   – России.
   Теперь поднялся Вадим Горчаков:
   – Какой России? Той самой России, которую мы знали, любили, больше не существует. И ты это прекрасно понимаешь. Путь назад для нас отрезан. Мы не можем жить в раю для кучерских детей, жидов, дворников и кухарок. Да нам и не дадут там жить: нас там расстреляют, повесят только за то, что мы – это мы. Сегодня мы и нам подобные – все, что осталось от России. И если эти проклятые деньги принадлежат России – они принадлежат только нам.
   – Нам! Мы! Нам!!! – Алексей вскочил. – Мы, Николай Второй!
   – Замолчи! Ты присягал! Ты забыл про кавалергардский штандарт, перед которым мы приносили присягу, поклявшись защищать царя и Отечество до последней капли крови!
   – Царя? Кто он теперь для нас?
   Друзья встали друг против друга.
   – Как бы мы судили солдата, покинувшего строй, да еще в бою? И что прикажешь думать о «первом солдате» Российской империи, покинувшем во время войны свой пост главнокомандующего, наплевав на то, что станет с русской армией? Уж на что жалкой фигурой казался мне всегда Павел Первый, но и тот нашел в себе мужество сказать в последнюю минуту своим убийцам, предлагавшим ему отречение: «Вы можете меня убить, но я все равно умру вашим императором».
   Вадим закрыл руками лицо. Алексей закончил:
   – Он сам освободил меня от присяги своим позорным отречением. А теперь ты хочешь, чтобы я бросился разворовывать солдатскую казну? Пусть этим занимается твой приятель, граф Бобринский.
   – При чем тут Бобринский? – вступился Платон. – Не трогай его, он страдалец! Его большевики трижды арестовывали, реквизировали имущество. Оставили всего одну шубу.
   – Всего одну шубу! Страдалец! Этот страдалец добился лично у государя подряда на партию патронов для русских винтовок. Сделал французам заказ по высочайшему повелению, через мою голову. Нажил миллионы. А патроны эти в русские ружья не лезли: калибр не подходил. Наши солдаты с его патронами в Галиции тысячами полегли. А он сам про это по всем парижским салонам рассказывал как о забавном конфузе, со смехом. В армии не знали, что это его, Бобринского, проделки, зато знали, что военный атташе в Париже я, полковник граф Кромов! Я его хотел здесь, в Париже, судить военным судом. Так он успел сбежать, подлец.
   – Вот Артемка Рыжий его и повесит.
   – И правильно сделает.
   – И тебя рядом с ним.
   – И поделом.
   – И нас с мама! – заключил Платон.
   Повисла тяжелая пауза.
   – Но не все же так поступали, Алексей, – решилась вмешаться Софья Сергеевна.
   – Не все. Все воевали без патронов, умирали, защищая Россию, чтоб благоденствовали Бобринский et cetera.
   – Ах, вот ты как заговорил! – Вадим презрительно сощурился. – Ничего, новые народятся. Рабье племя плодовито.
   – Один из таких рабов ради меня жизнью рисковал.
   – Ну и получил за это унтер-офицера.
   – Господин унтер-офицер! Господин полковник! Ваше высокоблагородие, ваше сиятельство! А мы испокон веку даже именами их не интересовались: человек, эй, человек! Это они – эти человеки – без патриотической болтовни, без парадов и пустого бахвальства веками считали себя должниками России. А мы – самозваные кредиторы! Я всю жизнь гордился, что выполняю свой долг перед Отечеством. А на самом-то деле был убежден, что Отечество у меня в долгу. Недостаточно ценит мои заслуги, задерживает звания, не продвигает по службе. Весной в Баден-Бадене, летом в Ницце, зимой в Альпах. Не перевели деньги из России? Должны были прислать! Должны, должны. И выходит, вся Россия у меня в долгу.
   – Ты что же, в революцию играешь?! Ты… – Горчаков задохнулся.
   – Революция, Вадим, это, конечно, страшно. А слабоумный самодержец, а его жена, а вор Гришка Распутин, торгующий родиной, – это не страшно? Это безнадежно страшно. Еще тогда, на фронте, а потом здесь, в Париже, среди политиканов, спекулянтов на солдатской крови, барышников всех мастей и рангов я так изуверился в наших идеалах, что хоть пулю в лоб! А революция – это по крайней мере надежда на лучшее, Вадим. Я не знаю, куда приду, но от чего ушел навсегда, я знаю.
   – Алексею Алексеевичу предлагался чин генерала французской армии, – сказала Елизавета Витальевна. – Он отказался. Если ваш сын думает, что я буду счастлива разделить его нищенское существование, – он ошибается.
   – Глупости, – сказала Софья Сергеевна. – Вы венчаны.
   – Православие хорошо в России. Во Франции главенствует Католическая церковь. Я в любом случае останусь христианкой.
   Софья Сергеевна, всплеснув руками, повернулась к невестке, но Платон вдруг всхлипнул, как ребенок, забормотал сквозь слезы:
   – Алеша, брат… Я ехал к тебе… надеялся… Что же это, Алеша? Одумайся, брат… Одумайся. Ну, хочешь… хочешь, я на колени перед тобой стану?..
   Он сделал попытку сползти с кресла на пол. Софья Сергеевна удержала его.
   – Довольно! – Она повернулась к Алексею. – Пока еще я глава семьи, и последнее слово останется за мной. В нашем роду никогда не было казнокрадов. Кромовы всегда верно служили России, и им не пристало носить французский мундир. В этом я признаю твою правоту, Алексей. Но идеалы, в которых ты разуверился, которые презираешь, – это мои идеалы. Мне семьдесят два года, и поздно в моем возрасте меняться. У меня есть моя правота, и я требую, чтобы ты признал ее! Я прожила жизнь и умру графиней Кромовой. Для меня в революции нет надежды. Если старая Россия обречена Богом умирать здесь, в Париже, я хочу умереть вместе с ней. И ты не смеешь мне в этом мешать! – Последние слова она выкрикнула.
   Горчаков стоял, отвернувшись к окну.
   – Мама! – Платон протянул к ней руки.
   – Помолчи! Самый трудный путь в жизни, Алексей, это путь к самому себе. Ты отвергаешь старую Россию, и она отвергнет тебя. Не жди от нее ни помощи, ни пощады… Ступай же. Ступай!
   Кромов снял с вешалки пальто.
   – Алексей! – Софья Сергеевна вошла в прихожую. Старое лицо ее было мертвенно-страшно. – Я все прощала твоему отцу, хотя никогда не понимала его мыслей… все вынесла: опалу, его ожесточение… Я любила его, терпеливо несла свой крест, оберегала вас, моих сыновей… Отец своей смертью освободил меня… И теперь ты, Алеша… Все снова… Я не могу… Не хочу… выше сил… Оставь нас… Прости. – Беззвучно шепча что-то сморщенными губами, она перекрестила сына, потянулась поцеловать его, но почему-то раздумала.
   Он открыл дверь и вышел. Когда очень медленно спускался по лестнице, было слышно, как часы в доме бьют полночь.
X
Июнь 1918 года. Голубой конверт
   Кромов в очередной раз возвращался с марсельского причала. Темнело. В узком проходе из-за пирамиды ящиков навстречу ему выступил человек – котелок, узкий черный сюртук, черный сложенный зонт с массивной ручкой, черный портфель.
   – Господин Кромов? – спросил черный человек.
   Алексей Алексеевич остановился:
   – С кем имею честь?
   – Вы меня не узнаете?
   Незнакомец уперся в лицо Кромова выпуклыми черными глазами.
   – Извините, нет. Мы с вами встречались в России?
   – Нет, в Париже, я работал в управлении у Цитрона[2].
   – У…?
   – У Андре Ситроена. Мы с ним оба одесситы, земляки. Фирма «Ситроен» выполняла ваши военные заказы, вы несколько раз посещали наше парижское предприятие.
   – Чем могу быть вам полезен сейчас?
   – Вы облегчаете мою задачу. В данный момент я представляю интересы не «Ситроена», а другой фирмы.
   Незнакомец щелкнул замочком портфеля, извлек голубой конверт.
   – Вы деловой и опытный человек, господин Кромов! Крупное акционерное общество, которое я в данный момент представляю, надеется видеть вас в роли управляющего. Дело вам знакомое – распределение военных заказов. Контракт здесь, любые поправки внесете сами. Кроме того, здесь два оплаченных билета на теплоход «Королева Виктория» до Нью-Йорка. Там вас встретят и отвезут в ваш новый дом: Сан-Франциско, Альворадо-стрит, 116. Теплоход отплывает раз в две недели из Бордо.
   Незнакомец протянул Кромову конверт. Алексей Алексеевич взял.
   – Вам приходилось бывать во Фриско?
   – Нет, – сказал Кромов, – но я знаю одну песенку:
 
Один молодой паренеки
Соскучился жить одиноки.
И вот в город Фриско
К податливым киско
Спешит на свидание он…
 
   Незнакомец приподнял котелок и быстрыми шагами стал удаляться.
   – Передайте мой привет господину Ситроену, – бросил вслед ему Кромов.
   – К сожалению, это невозможно. Французское правительство отказало ему в кредитах, и он умирает от кровоизлияния в мозг! До встречи во Фриско!
   Выйдя из здания вокзала в Париже, Кромов взял такси.
   Машина проехала через ночной, освещенный яркими рекламами город, выехала на набережную и свернула в узкую улочку.
   За низкими оградами светились окна особняков.
   Машина затормозила у тротуара. Алексей Алексеевич зашагал вдоль оград. Остановился у ворот одного особняка. Дом был залит огнями.
   Кромов отступил в густую тень дерева. Из дома до него долетели пассажи рояля. Голос, знакомый голос Натальи Владимировны запел по-русски: «Нет, не тебя так пылко я люблю…»
   Алексей Алексеевич слушал.
   Потом раздались аплодисменты. В освещенном окне задвигались силуэты людей.
   Кромов вышел из-под дерева и поспешил к своему такси.
XI
Июль 1918 года. Продажа коня
   В жокейской Парижского отделения «Жокей-клуба», где по стенам в строгом порядке были развешаны уздечки, шпоры, хлысты и седла, на табуретке сидел одетый по всей форме профессиональный жокей, платный сотрудник клуба – англичанин, – и натягивал сапог. Рядом стоял Кромов.
   – А кто покупатель, Бен?
   – Он не назвал себя. По обличью – французский офицер. – Жокей мучился с сапогом.
   Сапог наконец сдался и налез на ногу. Жокей встал и притопнул.
   Кромов достал часы, взглянул:
   – Без двух минут десять. Пора, пошли.
   Англичанин надел цилиндр.
   Они вышли из жокейской – высокий, начавший полнеть Кромов и маленький сухощавый жокей, – миновали полутемный, идеально выметенный коридор конюшни, жокей толкнул калитку в сплошных деревянных воротах, и они шагнули через высокий порог на залитое слепящим солнечным светом скаковое поле.
   Оба зажмурились от яркого света, и, едва глаза привыкли, Кромов увидел, что через скаковое поле к нему, стараясь не спешить, идет мужчина в форме французского офицера. Он показался Алексею Алексеевичу знакомым.
   Да это же Петька Воронский! Петька, его однокашник по Пажескому корпусу, всего на год моложе. Почему он во французском мундире?
   – Кромов! Алешка!
   – Петька Воронский! Как прикажешь понимать сей маскарад?
   Англичанин невозмутимо наблюдал встречу старых приятелей: объятия, похлопывание друг друга по спинам.
   – Это, брат, не маскарад, – сказал Воронский, двигая полными красными губами. – Ты имеешь честь разговаривать с полковником французской армии.
   – Вот как? – Выражение радости от встречи сбежало с лица Кромова. – Маньчжурскую кампанию ты начинал прапорщиком.
   – А два года назад получил ротмистра. Ты знаешь, как туго у нас продвигаться по служебной лестнице. Французы сразу оценили меня – по достоинству.
   И Петька Воронский подмигнул.
   – Поздравляю. – Алексей Алексеевич перешел на французский язык.
   – Благодарю. Ну, что же, покажешь своего бесценного жеребца? – Воронский продолжал говорить по-русски.
   Кромов кивнул жокею. Англичанин поджал сухие губы и резко дважды свистнул.
   Ворота конюшни распахнулись, и двое конюхов вывели на растяжках каракового англизированного жеребца, переливающегося на солнце, словно он был облит глазурью.
   – О, хорош! – изумленно протянул Воронский, когда конюхи проводили жеребца перед ним.
   Англичанин вскочил в седло, собрал повод. Конюхи разом отстегнули растяжки. Жеребец, сдерживаемый поводом, пошел по кругу упругой рысью.
   – Какой шаг, какой шаг! – восхищался покупатель. – Красавец, что твой Нижинский!
   Англичанин перевел коня в галоп. Жеребец пошел тротом, четко выбивая ритм сухими, сильными ногами. Мускулатура рельефно выступала под блестящей шерстью.
   – Это верно, что ты собирался записать его на приз? – спросил Воронский.
   – Верно, – отвечал Кромов. – Это не единственная глупость, которую я мог бы сделать во Франции.
   Воронский весело расхохотался.
   Теперь жокей пришпорил жеребца.
   – Однако, – сказал покупатель и покрутил головой. – Однако!
   Жокей остановил коня. Тот грыз трензель, нетерпеливо перебирал ногами. Казалось, двух кругов и не было пройдено.
   – А каков он в конкуре? – спросил Воронский, ласково похлопывая жеребца по шее.
   – Останешься доволен, – ответил Кромов.
   – Сердце старого кавалериста не выдерживает! – воскликнул Воронский. – Я хочу сам попробовать. Где здесь можно переодеться?
   …Жокей держал жеребца под уздцы. Воронский, переодетый в бриджи и сапоги, сидел в седле. Жокей и Кромов стояли в центре скакового круга, там, где на зеленом газоне были расставлены препятствия.
   – Согласись, Алеша, – сказал Воронский, – в Пажеском корпусе я уступал тебе в полевой езде, но в конкуре мы были почти на равных.
   Кромов подтвердил кивком головы. Воронский собрал повод, жокей отступил в сторону. Воронский картинно смотрелся в седле. Он сделал полукруг и послал коня на препятствие. Четкий глухой перестук копыт, и вдруг перед самым препятствием жеребец присел на круп и вильнул в сторону.
   – Анкор! – крикнул жокей. – Повторить!
   Воронский снова сделал полукруг и выслал жеребца. Тот же результат. Всадник с трудом удержался в седле.
   – Черт знает что, – сказал он, подъезжая. – Не надо было хвастаться.
   Он соскочил с седла и передал коня жокею. Лицо Воронского взмокло, покраснело, он снял синюю французскую фуражку, ладонью вытер щеки и лоб.
   – Я покупаю жеребца. Англичанин сказал мне цену. Деньги немалые, но конь того стоит.
   – В ваших руках, мосье мой полковник, он приобретет еще большую цену.
   – Ай-ай-ай, – сказал Воронский. – Это мне наука. Не надо было хвастаться. Скажи, Алексей, разве французское правительство не предлагало тебе перейти к ним на службу? Я слышал, что…
   – Нет, и не предлагало, – прервал его Кромов.
   – Хороши союзнички! Тебе – и не предлагало. Французы – легкомысленный народ!
   – Мосье мой полковник очень строг к соотечественникам.
   – К соотечественникам? Ах, да.
   Кромов протянул руку:
   – Жеребца оформишь через клуб. Прощай. – И зашагал через скаковое поле.
   – Граф Кромов! – окликнул его Воронский.
   Кромов остановился, обернулся. Воронский стоял, держась рукой за барьер, который он не сумел преодолеть.
   – Алеша! – крикнул Воронский. – Ты все время говорил со мной по-французски. Отчего так?
   – Из вежливости! – прокричал в ответ по-русски Алексей Алексеевич. – Просто я старался говорить с тобой на твоем родном языке. Прощай.
   Петр Воронский долго смотрел вслед уходящему старому товарищу. Кромов так ни разу и не оглянулся.
XII
Август 1918 года. Букет для возлюбленной
   Париж просыпается рано. Алексей Алексеевич медленно двигался в утренней деловой толпе. Август, но уже во всем чувствуется осень: в фасонах женских платьев, в ярких плакатах нового сезона на афишных столбах и особенно в названиях осенних цветов. Их продают на улицах из корзин, с тележек, просто предлагают, держа охапку букетов в руках.
   – Мосье, купите букетик для своей возлюбленной.
   Кромов купил астры. Подошел к уличному зеркалу оглядел себя. Потрогал кончиками пальцев усы, поправил поля новой шляпы.
   Из-за плеча в зеркале выплыло лицо Вадима Горчакова.
   – «Стетсон» – модная шляпа, – сказал он. – Но я предпочитаю старую «барсолину». С годами приятно быть немного ретроградом.
   Он положил руку на плечо Кромову. Так они стояли, глядя друг на друга в зеркале.
   – Алексей, я был у твоих на днях. Мне сказали…
   – Что мы разводимся с женой? Увы, да.
   – И ты берешь весь позор на себя, как Каренин? Прости, что я вмешиваюсь, но я твой друг, я любил вас обоих… А то, что говорит твой брат Платон, это правда?
   – Что именно?
   – Что ты сильно «покраснел».
   – Неправда.
   – Я так и думал, что какое-то недоразумение. Значит, ты готов стать под наше знамя?
   – Наше знамя?
   – Знамя, на котором начертаны святые слова: за веру, царя и Отечество.
   – А как же парламент, реформы? Ты же говорил…
   – Не я один. Мы говорили, а они действовали. Лучше слабоумный царь, чем остроумный псарь. Ты знаешь, что эти сукины дети, твоя обожаемая солдатня, бросили оружие и разбежались по домам? А те, что остались, братались с немцами по всему фронту. Опозорили родину-мать! Войдем в Москву, перевешаем их, как стрельцов при Петре.
   – Хотите родину-мать лечить кровавыми припарками? Только палачи – плохие доктора…
   – Руки боитесь запачкать, ваше сиятельство?
   – Нет. Боюсь запачкать святые слова: вера, Отечество…
   Рука Горчакова соскользнула с плеча Алексея Алексеевича.
   – Я запомню этот день, Алексей. Сегодня я похоронил друга.
   Горчаков удалялся, раздвигая толпу.
   – Вадим! – позвал Кромов.
   Горчаков смешался с толпой.
   Алексей Алексеевич постоял, глядя в зеркало, потом, протянув руку, прикрыл ладонью отражение своего лица и, круто повернувшись, решительным шагом направился к набережной. И здесь осень. Воздух над Сеной прохладный, горьковатый. Теперь ему не терпелось ее видеть. Он почти бежал мимо зеленых лавочек букинистов. Застанет ли? Шаги гулко отдавались в пустой маленькой улочке, сплошь застроенной особняками. Как давно он здесь не был! А почему, собственно? Что его останавливало? Вот здесь она живет. Он толкнул граненые прутья металлической калитки, прошел по мощенной плитами дорожке к дому. Еще четыре ступеньки, и дернуть медную ручку звонка. И вдруг он замешкался.
   Ведь у ворот ее дома, блестя никелем, стоял роскошный новый автомобиль. Такой автомобиль может принадлежать только очень богатому человеку. За рулем сидит шофер в фуражке, которая подошла бы и адмиралу. У нее гости, ранние гости. А скорее всего, ранний гость. Ничего удивительного: молодая красивая женщина, актриса.
   Куда он так спешил, незваный? Скажет ей, как клоун в цирке, «Здравствуйте, вот и я!»? Нет, надо уходить.
   И тут все разрешилось само собой.
   Дверь распахнулась, и молодой человек в клетчатом пиджаке, с котелком и тросточкой в руках поспешно пробежал по дорожке и оказался в автомобиле.
   А на пороге дома остановилась Наталья Владимировна Тарханова в белом домашнем платье, утренняя, свежая, гневная.
   – Алексей Алексеевич, – сказала она, словно они и не расставались вовсе. – Вы видели когда-нибудь такого наглеца?! Он приехал дарить авто. Предлагает мне эту рухлядь. – Она указала на автомобиль, который успел отъехать от тротуара. – Совершенно ничего не смыслит в музыке и думает, что меня можно купить… Чему вы смеетесь, Алексей Алексеевич?
   Он протянул ей цветы, она взяла букет обеими руками, сказала:
   – Спасибо, чудесные! – и спрятала в цветах пылающее лицо.
   Усадила его у низкого окна.
   – Отсюда видно Сену и мост немножко.
   – Наталья Владимировна, я пришел проститься. – Слова выговаривались сами собой, и только сейчас он осознал, что это именно так.
   – Вы уезжаете? – Она растерялась.
   – Не знаю. Во всяком случае, я больше не смогу видеть вас. Долго. Может быть, никогда.
   Она отошла к окну, и он смотрел, чтобы навсегда запомнить эти собранные к затылку волосы, нежную линию шеи, опущенные плечи. Вдруг она резко обернулась. Лицо ее было решительно, глаза полны слез.
   – Зачем вы так говорите со мной? – воскликнула она с яростью. – Ведь мы любим друг друга, давно. И вы это прекрасно знаете! Боже мой, Кромов…
   Ее слова стали доноситься до него словно откуда-то издалека.
   – Это пытка! – выкрикнула она. – Мне все равно, что вы женаты! Все равно, вы понимаете? Вы хотели, чтобы я сказала вам первая? Я сказала. Вы довольны?
   – Наталья Владимировна…
   Он поймал ее пальцы, она вырвала руку.
   – Я вам не говорила… никто не знает… Мой отец… Он души во мне не чаял, хотел, чтобы я ни в чем не нуждалась, верил в мой талант… Из сил выбивался, чтобы дать мне средства учиться… Он был мелким чиновником, сделал растрату. Я не хочу говорить, как я оказалась здесь, в Париже… Теперь знаменитая, сотни поклонников. Мне казалось, что вы догадываетесь о моем страхе, моем одиночестве. Все эти годы вы были для меня единственным… единственной связью с той Россией, которую я люблю, помню… которой живу… Почему вы не давали о себе знать так долго? Почему я должна довольствоваться отвратительными сплетнями о вас, чужой ложью? Говорят, что вы – большевистский агент… Это что, очень плохо? Я ничего не понимаю…
   – Я не большевистский агент. Я не верноподданный государя. Я никто. Мосье Никто. Я потерял себя. Я себе омерзителен. Я люблю вас. Люблю, как никого никогда не любил и не полюблю. Но я не могу навязывать вам свои сомнения, свое ничтожество. Простите меня. Мне не надо было приходить к вам.
   На улице Кромов остановился у мусорной урны. Достал голубой конверт, тот самый, с билетами до Сан-Франциско, чиркнул спичкой, поджег край, а когда пламя охватило бумагу, бросил конверт в урну.
XIII
Октябрь 1918 года. Папаша Ланглуа
   Маленькие городки в окрестностях Парижа похожи один на другой. В центре мощеная небольшая площадь с клумбой, или фонтаном, или сделанной без претензий на высокое искусство аллегорической скульптурой, а то и памятником какому-нибудь из французских королей. Вокруг площади теснятся ратуша, церковь, дом мэра, один-два ресторанчика и магазины. Дальше – дома состоятельных жителей, торговые лавчонки. Еще дальше улицы уже не мостят, и люд живет небогатый. И уж совсем на краю городской жизни – дома огородников, тех, кто разводит овощи и продает их на парижском рынке, носящем название Чрево Парижа.