На верхние этажи вода доходила только ночью. Набирали кастрюли и ведра для готовки, наполняли ванну – сливать в унитаз, мыться из ковшика над раковиной.
В связи с повышенной пожароопасностью лесов были запрещены выезды на природу, станции и шоссе перекрыли млеющие пикеты ГАИ и ОМОНа. Зыбкий желтоватый смог тлел над столицей.
В этих тропических условиях первым прибег к маркизам (забытое слово «маркизет»!) Мак Дональдс. Жалюзи помогали мало и закрывали витрины – над витринами простерлись, укрыв их тенью, навесы ткани. И спорые работяги на телескопических автовышках монтировали металлические дуги на солнечные фасады – Тверская и весь центр расцветились, как флагами, пестрыми матерчатыми козырьками.
– О черт, да когда ж это кончится… ф-фу, Сахара…
Появились объявления: «Прачечная временно закрыта по техническим причинам». «Баня временно не работает в связи с ремонтом водопровода».
– Небывалая засуха поразила Подмосковье. Пересыхание источников привело к обмелению многих водоемов. Уровень воды в Москва-реке понизился до отметки два и семь десятых метра ниже ординара.
При 40 реальную нехватку воды ощутили заводы. Зеркала очистных сооружений и отстойников опускались, оставляя на месте водной глади бурую вонючую тину, под иссушающим зноем превращающуюся в шершавую слоеную пленку.
Караванами поперли многотонные фуры с прицепами воду в пластиковых канистрах из Финляндии и Германии, канистры эти с голубыми наклейками продавались во всех магазинах и ларьках.
А градусник лез, и был создан наконец Городской штаб по борьбе со стихийным бедствием, который возглавил мэр Москвы Юрий Лужков. Жесткий график почасовой подачи воды в жилые кварталы. Советы в газетах: носить только светлое, двигаться медленно, не выходить на солнце, много пить, употреблять холодную пищу, и веселая семейка в телепередаче «Семейный час» деловито делилась опытом: ка-ак только дают воду – муж быстро моет полы, жена шустро простирывает (не занашивать!) белье, дочь резво споласкивает (не жрать жирного в жару!) посуду – двадцать минут, потом по очереди скачут в душ, семь минут на человека, вытираться уже в коридоре – еще двадцать минут, и еще двадцать минут наполняется ванна на предстоящие сутки: час – и все в порядке, все чисты и свежи.
Раньше плана и вообще вне плана вставали предприятия и конторы на коллективный отпуск. Все равно работать считай бросили. Устали. Ждали спада, дождя, прохлады.
И появились голубые автоцистерны-водовозки. Загремели ведра. Активисты из жильцов собирали деньги по графику: машина заказывалась по телефону, фирмы развернулись мигом, возили из Шексны и даже Свири, дороже и престижней была ладожская вода, но очереди на вызов росли, машин не хватало.
И вышла на улицу ветхая старушка с забытым в истории предметом – довоенным солнечным зонтиком. Гениально – идти и нести над собой тень! Цены прыгнули ажиотажно, крутнулась реклама, контейнеры бамбуковых зонтов с росписью по синтетическому шелку поволокли челноки из Китая.
– Слушайте, это ж уже можно подохнуть! Что делается?! Ничего себе парниковый эффект пошел.
– Ну, не надо драматизировать. Для Ташкента – нормальная летняя температура.
Здесь был не Ташкент, и при сорока трех градусах стали жухнуть газоны. Ночами поливальные машины скупо обрызгивали только самый центр. Листва сворачивалась и шуршала сухим жестяным шорохом.
Духота верхних этажей под крышами стала физически труднопереносимой. Городской штаб изучал опыт Юга и изыскивал меры: крыши прогонялись белой, солнцеотражающей, краской – эффект! Любая белая краска вдруг стала (еще одно забытое слово) «дефицитом» – граждане самосильно защищались от зноя.
Не модой, но формой одежды сделались шорты. Модой было, напротив, не носить темных очков и настоятельно рекомендуемых головных уборов. Отдельная мода возникла у стриженых мальчиков в спортивных кабриолетах – белые пробковые шлемы.
Первыми на ночной график перешли рестораны – те, что и были ночными, просто закрывались днем за ненадобностью. С одиннадцати до пяти дня прекратили работу магазины, наверстывая утром и вечером. И очень быстро привычным, потому что естественным, стало пересидеть самую дневную жару дома, отдохнуть, вздремнуть – вошла в нормальный обиход сьеста. Замерла дневная жизнь – зато закипела настоящая ночная: в сумерки выползал народ на улицы, витрины горели, машины неслись – даже приятно и романтично, как отдых в Греции.
На сорока пяти все поняли окончательно, что дело круто не ладно. Ежедневно «Время» информировало о поисках учеными озоновой дыры и очередном климатическом проекте. Информация была деловито-бодрой, но причины феномена истолкованию не поддавались.
В пожарах дома полыхали, как палатки. Пожарные в касках и брезенте валились в обмороки. Пеногонов не хватало, воды в гидроцентралях не было, телефонные переговоры об аварийном включении не могли не опаздывать. В качестве профилактических мер отключили газ; плакаты заклинали осмотрительно пользоваться электроприборами и тщательно гасить окурки. За окурок на сгоревшем газоне давали два года.
На сорока семи потек асфальт тротуаров и битум с крыш. Под кондиционером дышать можно было, но передвигаться днем по городу – опасно: босоножки на пробковой подошве (иная обувь годилась плохо) вязли, а сорваться босиком – это ожог, как от печки.
Опустели больницы. В дикой сауне палат выжить не мог и здоровый. Одних забрали родственники, другие забили холодильники моргов.
Ночами экскаваторы еще рыли траншеи кладбищ. Стальные зубья ковша со звоном били в спекшуюся камнем глину.
И перестал удивляться глаз трупам на раскаленных улицах, которые не успел подобрать ночной фургон. Газы бродили в их раздутых и с треском опадающих животах, кожа чернела под белым огнем, и к закату тело превращалось в сухую головешку, даже не издающую зловония.
Но и при пятидесяти город еще жил. По брусчатке старых переулков и песку обугленных аллей проскакивали автомобили, на асфальтовых перекрестках впечатывая глубокие черные колеи и швыряя шмотья из-под спаленных шин. Еще работали кондиционированные электростанции, гоня свет и прохладу деньгам и власти. Прочие зарывались в подвалы, дворницкие, подземные склады – в глубине дышалось.
Еще открывались ночами центральные супермаркеты, зовя сравнительной свежестью и изобилием, а для бедных торговали при фонариках рынки. Дребезжали во мгле автобусы, и пассажиры с мешками хлеба и картошки собирали деньги водителю, когда путь преграждал поставленный на гусеничные ленты джип с ребятками в белых балахонах и пробковых шлемах, небрежно поглаживающих автоматы.
Днем же господствовали две краски: ослепительно белая и безжизненно серая. В прах рассыпался бурьян скверов, хрупкие скелетики голубей белели под памятниками, а в сухом мусоре обнажившегося дна Москва-реки дотлевали останки сожравших их когда-то крыс, не нашедших воды в последнем ручейке.
Дольше жили те, кто собирался большими семьями, сумел организоваться, сообща заботиться о прохладе, воде и пище. Ночами во дворах мужчины бурили ручными воротами скважины, стремясь добраться до водоносных пластов. Рыли туалеты, строили теневые навесы над землянками. По очереди дежурили, охраняя свои скудные колодцы, группами добирались до рынков, всеми способами старались добыть оружие.
Спасительным мнилось метро, не вспомнить когда закрытое: передавали, что там задохнулись без вентиляции; что под вентиляционными колодцами властвуют банды и режутся меж собой; что спецохрана защищает переходы к правительственному городу, стреляя без предупреждения; что убивают за банку воды.
Градусники давно зашкалило за 55, и в живых оставались только самые молодые и выносливые. Телевизоры скисли давно, не выдержав режима, но держались еще древние проводные репродукторы, передавая сообщения о подземных стационарах, где налаживается нормальная жизнь, о завтрашнем спаде температуры – и легкую музыку по заявкам слушателей.
Свет и огонь рушились с пустых небес, некому уже было ремонтировать выгнутые рельсы подъездных путей и севший бетон посадочных полос, и настала ночь, когда ни один самолет не приземлился на московских аэродромах, и ни один поезд не подошел к перрону.
Последним держался супермаркет на Новом Арбате, опора новых русских, но подвоз прекратился, замер и он, и ни один автомобиль не нарушил ночной тишины.
С остановкой последней электростанции умолк телефон, прекратилось пустое гудение репродуктора, оборвали хрип сдохшие кондиционеры.
Днем город звенел: это трескались и осыпались стекла из рассохшихся перекошенных рам, жар высушивал раскрытые внутренности домов, постреливала расходящаяся мебель, щелкали лопающиеся обои, с шорохом оседая на отслоенные пузыри линолеума. Крошкой стекала с фасадов штукатурка.
Температура повышалась. Слепящее солнце пустыни било над белыми саркофагами и черными памятниками города, над рухнувшей эспланадой кинотеатра «Россия», над осевшими оплавленными машинами, над красной зубчаткой Кремля, легшими на Тверской фонарными столбами, зияющими вокзалами…
5.
[6][8]
7
Глава VI
1
В связи с повышенной пожароопасностью лесов были запрещены выезды на природу, станции и шоссе перекрыли млеющие пикеты ГАИ и ОМОНа. Зыбкий желтоватый смог тлел над столицей.
В этих тропических условиях первым прибег к маркизам (забытое слово «маркизет»!) Мак Дональдс. Жалюзи помогали мало и закрывали витрины – над витринами простерлись, укрыв их тенью, навесы ткани. И спорые работяги на телескопических автовышках монтировали металлические дуги на солнечные фасады – Тверская и весь центр расцветились, как флагами, пестрыми матерчатыми козырьками.
– О черт, да когда ж это кончится… ф-фу, Сахара…
Появились объявления: «Прачечная временно закрыта по техническим причинам». «Баня временно не работает в связи с ремонтом водопровода».
– Небывалая засуха поразила Подмосковье. Пересыхание источников привело к обмелению многих водоемов. Уровень воды в Москва-реке понизился до отметки два и семь десятых метра ниже ординара.
При 40 реальную нехватку воды ощутили заводы. Зеркала очистных сооружений и отстойников опускались, оставляя на месте водной глади бурую вонючую тину, под иссушающим зноем превращающуюся в шершавую слоеную пленку.
Караванами поперли многотонные фуры с прицепами воду в пластиковых канистрах из Финляндии и Германии, канистры эти с голубыми наклейками продавались во всех магазинах и ларьках.
А градусник лез, и был создан наконец Городской штаб по борьбе со стихийным бедствием, который возглавил мэр Москвы Юрий Лужков. Жесткий график почасовой подачи воды в жилые кварталы. Советы в газетах: носить только светлое, двигаться медленно, не выходить на солнце, много пить, употреблять холодную пищу, и веселая семейка в телепередаче «Семейный час» деловито делилась опытом: ка-ак только дают воду – муж быстро моет полы, жена шустро простирывает (не занашивать!) белье, дочь резво споласкивает (не жрать жирного в жару!) посуду – двадцать минут, потом по очереди скачут в душ, семь минут на человека, вытираться уже в коридоре – еще двадцать минут, и еще двадцать минут наполняется ванна на предстоящие сутки: час – и все в порядке, все чисты и свежи.
Раньше плана и вообще вне плана вставали предприятия и конторы на коллективный отпуск. Все равно работать считай бросили. Устали. Ждали спада, дождя, прохлады.
И появились голубые автоцистерны-водовозки. Загремели ведра. Активисты из жильцов собирали деньги по графику: машина заказывалась по телефону, фирмы развернулись мигом, возили из Шексны и даже Свири, дороже и престижней была ладожская вода, но очереди на вызов росли, машин не хватало.
И вышла на улицу ветхая старушка с забытым в истории предметом – довоенным солнечным зонтиком. Гениально – идти и нести над собой тень! Цены прыгнули ажиотажно, крутнулась реклама, контейнеры бамбуковых зонтов с росписью по синтетическому шелку поволокли челноки из Китая.
– Слушайте, это ж уже можно подохнуть! Что делается?! Ничего себе парниковый эффект пошел.
– Ну, не надо драматизировать. Для Ташкента – нормальная летняя температура.
Здесь был не Ташкент, и при сорока трех градусах стали жухнуть газоны. Ночами поливальные машины скупо обрызгивали только самый центр. Листва сворачивалась и шуршала сухим жестяным шорохом.
Духота верхних этажей под крышами стала физически труднопереносимой. Городской штаб изучал опыт Юга и изыскивал меры: крыши прогонялись белой, солнцеотражающей, краской – эффект! Любая белая краска вдруг стала (еще одно забытое слово) «дефицитом» – граждане самосильно защищались от зноя.
Не модой, но формой одежды сделались шорты. Модой было, напротив, не носить темных очков и настоятельно рекомендуемых головных уборов. Отдельная мода возникла у стриженых мальчиков в спортивных кабриолетах – белые пробковые шлемы.
Первыми на ночной график перешли рестораны – те, что и были ночными, просто закрывались днем за ненадобностью. С одиннадцати до пяти дня прекратили работу магазины, наверстывая утром и вечером. И очень быстро привычным, потому что естественным, стало пересидеть самую дневную жару дома, отдохнуть, вздремнуть – вошла в нормальный обиход сьеста. Замерла дневная жизнь – зато закипела настоящая ночная: в сумерки выползал народ на улицы, витрины горели, машины неслись – даже приятно и романтично, как отдых в Греции.
На сорока пяти все поняли окончательно, что дело круто не ладно. Ежедневно «Время» информировало о поисках учеными озоновой дыры и очередном климатическом проекте. Информация была деловито-бодрой, но причины феномена истолкованию не поддавались.
В пожарах дома полыхали, как палатки. Пожарные в касках и брезенте валились в обмороки. Пеногонов не хватало, воды в гидроцентралях не было, телефонные переговоры об аварийном включении не могли не опаздывать. В качестве профилактических мер отключили газ; плакаты заклинали осмотрительно пользоваться электроприборами и тщательно гасить окурки. За окурок на сгоревшем газоне давали два года.
На сорока семи потек асфальт тротуаров и битум с крыш. Под кондиционером дышать можно было, но передвигаться днем по городу – опасно: босоножки на пробковой подошве (иная обувь годилась плохо) вязли, а сорваться босиком – это ожог, как от печки.
Опустели больницы. В дикой сауне палат выжить не мог и здоровый. Одних забрали родственники, другие забили холодильники моргов.
Ночами экскаваторы еще рыли траншеи кладбищ. Стальные зубья ковша со звоном били в спекшуюся камнем глину.
И перестал удивляться глаз трупам на раскаленных улицах, которые не успел подобрать ночной фургон. Газы бродили в их раздутых и с треском опадающих животах, кожа чернела под белым огнем, и к закату тело превращалось в сухую головешку, даже не издающую зловония.
Но и при пятидесяти город еще жил. По брусчатке старых переулков и песку обугленных аллей проскакивали автомобили, на асфальтовых перекрестках впечатывая глубокие черные колеи и швыряя шмотья из-под спаленных шин. Еще работали кондиционированные электростанции, гоня свет и прохладу деньгам и власти. Прочие зарывались в подвалы, дворницкие, подземные склады – в глубине дышалось.
Еще открывались ночами центральные супермаркеты, зовя сравнительной свежестью и изобилием, а для бедных торговали при фонариках рынки. Дребезжали во мгле автобусы, и пассажиры с мешками хлеба и картошки собирали деньги водителю, когда путь преграждал поставленный на гусеничные ленты джип с ребятками в белых балахонах и пробковых шлемах, небрежно поглаживающих автоматы.
Днем же господствовали две краски: ослепительно белая и безжизненно серая. В прах рассыпался бурьян скверов, хрупкие скелетики голубей белели под памятниками, а в сухом мусоре обнажившегося дна Москва-реки дотлевали останки сожравших их когда-то крыс, не нашедших воды в последнем ручейке.
Дольше жили те, кто собирался большими семьями, сумел организоваться, сообща заботиться о прохладе, воде и пище. Ночами во дворах мужчины бурили ручными воротами скважины, стремясь добраться до водоносных пластов. Рыли туалеты, строили теневые навесы над землянками. По очереди дежурили, охраняя свои скудные колодцы, группами добирались до рынков, всеми способами старались добыть оружие.
Спасительным мнилось метро, не вспомнить когда закрытое: передавали, что там задохнулись без вентиляции; что под вентиляционными колодцами властвуют банды и режутся меж собой; что спецохрана защищает переходы к правительственному городу, стреляя без предупреждения; что убивают за банку воды.
Градусники давно зашкалило за 55, и в живых оставались только самые молодые и выносливые. Телевизоры скисли давно, не выдержав режима, но держались еще древние проводные репродукторы, передавая сообщения о подземных стационарах, где налаживается нормальная жизнь, о завтрашнем спаде температуры – и легкую музыку по заявкам слушателей.
Свет и огонь рушились с пустых небес, некому уже было ремонтировать выгнутые рельсы подъездных путей и севший бетон посадочных полос, и настала ночь, когда ни один самолет не приземлился на московских аэродромах, и ни один поезд не подошел к перрону.
Последним держался супермаркет на Новом Арбате, опора новых русских, но подвоз прекратился, замер и он, и ни один автомобиль не нарушил ночной тишины.
С остановкой последней электростанции умолк телефон, прекратилось пустое гудение репродуктора, оборвали хрип сдохшие кондиционеры.
Днем город звенел: это трескались и осыпались стекла из рассохшихся перекошенных рам, жар высушивал раскрытые внутренности домов, постреливала расходящаяся мебель, щелкали лопающиеся обои, с шорохом оседая на отслоенные пузыри линолеума. Крошкой стекала с фасадов штукатурка.
Температура повышалась. Слепящее солнце пустыни било над белыми саркофагами и черными памятниками города, над рухнувшей эспланадой кинотеатра «Россия», над осевшими оплавленными машинами, над красной зубчаткой Кремля, легшими на Тверской фонарными столбами, зияющими вокзалами…
5.
Место хранения: Центральный Архив КГБ СССР – ФСБ РФ, Москва, Лубянская площадь д. 1, этаж 02, ком. 0252, отдел 4, стеллаж Е8, полка 6.
Личное дело № КА XII 713 Г.
Лл. 1 – 308.
Фамилия: Юровский
Имя: Генрих
Отчество: Иванович
Год рождения: 20.III.1911 г.
Место рождения: г. Могилев губернский.
Пол: мужск.
Национальность: русский.
Происхождение: из рабочих.
Отец: Юровский Иван Абрамович, 1880 г.р..
слесарь локомотивного депо.
Мать: Шкиркова Татьяна Маньевна, дом. хозяйка, 1887 г.р.
Партийность: член ВКП (б) с 1930 г.
Образование: общеобразовательная единая трудовая школа 1 ступени. Школа НКВД С.С.С.Р.. Высшие курсы НКВД СССР.
Место работы и должность: уполномоченный Гуляй-Польского районного ОВД Черниговской обл.; зампредседателя продовольственной комиссии Черниговского ОКВД; начальник оперативной группы Ленинградского ОУВД; старший следователь 2 ГУ НКВД; начальник отдела «Г» 2 ГУ НКВД-МВД СССР; начальник ИТК № 4719 «л» МГБ СССР.
Служебные характеристики: Характер иудео-славянский, управляемый. Спортсмен, значкист ГТО 1 степени. С товарищами по работе поддерживает дружеские отношения, способен выпить литр не пьянея. Удовлетворительный стрелок, личным оружием владеет, при необходимости неоднократно исполнял обязанности исполнителя. Нетерпим к врагам народа. Будучи замечен в порочащих связях, неизменно разоблачал врагов народа.
Правительственные награды: орден Боевого Красного знамени, орден Красной Звезды, медали: «20 лет РККА», «За оборону Москвы», «За Победу над фашистской Германией», «30 лет Советской Армии», нагрудный знак «Почетный чекист». Неоднократно отмечался личными благодарностями наркома.
Семейное положение: женат, имеет двух дочерей.
Уволен из кадров по болезни как инвалид 1 степени (облитерирующий эндартериит).
Удостоверение личности № 20713 Г сдано 10.VI.1947.
Паспорт ЛА № 697640 выдан 29.VI.1947 Ленинским РОВД г. Магадан.
Ф.И.О. паспорта: Васильченко Евгений Иванович 1910 г.р.
Каведе любит вспоминать о трудностях и опасностях своей службы. Подписка о бессрочном неразглашении здесь никого не колышет: информацию можно считать не только затухающей, но и практически полностью блокированной, изъятой: кто сюда попал, не разгласит уже ничего.
Тяжелее всего, тем паче по молодости, было людоедство во время голода на Украине, когда он работал уполномоченным. Расстрелов не боялись – все равно вымирать, от голода сходили с ума. Серые скелеты брели по дорогам, ложились в пыль и канавы и замирали. Въезды в города перекрыли нарядами НКВД. По ночам с павших, которых не успевали свезти на телегах в балки и закидать землей, тихие тени срезали сухие полоски плоти с бедер и ягодиц. В 31 году он арестовал женщину, которая через полчаса умерла в машине. Она съела своего четырехлетнего сына, причем сварила мясо ночью, «чтобы запахом приготовляемой пищи не привлечь внимание соседей». Отрезав кухонным ножом сыну головку, поставила ее на стол на его детскую тарелочку, умывала по утрам, причесывала, разговаривала с ней, какой он хороший мальчик, вкусный, мамочка его любит, мамочка его всего скушает, он послушный, хорошо себя ведет, умничка, и не надо плакать, мыло не ест глаза, сейчас мамочка смоет водичкой, вот так. На вопрос, зачем она покрыла головку газетой, она удивленно ответила, что ведь мухи, они же щекотятся, мешают, а у мальчика же теперь нет ручек, чтоб их отогнать.
Вот тогда Каведе начал седеть и начал пить.
Не легче было и в конце тридцатых в Ленинграде. Приказ производить аресты ночью был гуманным и разумным – меньше шума, слухов, фактор неожиданности. Но отдавать приказы очень легко, а проводить их в жизнь очень трудно… Все отлично знали, что означает ночью шум мотора и хлопанье дверец под окнами. После этого надеяться было уже не на что, звонок в дверь был приглашением на казнь, и не быструю и легкую, а в пытке и душевной муке: ты предавал перед смертью все, что было тебе дорого.
Поэтому даром жизнь никто не отдавал. Спать ложились, удобней пристроив рядом одежду, проверив в карманах все ценности и документы, чтоб одеться мгновенно, заранее наметив маршруты и адреса, куда скрыться на первую ночь и куда пробираться дальше. И, выключая свет, спускали предохранители дробовиков и наганов, пальцем проверяли лезвия топоров и кухонных тесаков, привезенных из деревни кос.
На звонок не отвечали. А приказ выполнять надо!.. Ломали дверь – и получали пули в грудь, топоры крушили черепа, ножи полосовали по горлу, заряды дробовиков вырывали живот у подневольных, верных долгу и присяге оперативников. Каждую ночь свозили своих убитых в отделения, и мемориальные доски с фамилиями навечно внесенных в списки части все плотней занимали стены вестибюля.
Когда мы говорим Каведе, что все это его дикие фантазии, и никто сопротивления чекистам не оказывал, он только усмехается нам, как больным детишкам. Вы что ж думаете, люди – это бараны? Кто ж это добровольно и без всякого сопротивления пойдет на смерть ни с того ни с сего, э? А вы как бы поступили на их месте? Загнанная в угол мышь – и то кусается, вот мы здесь – и то люди, сопротивляемся, такие дела делаем. Так что бросьте, граждане, бросьте эту вашу пропаганду о безопасности палачей и беспомощности жертв, у меня два состава группы полностью сменилось за полтора года в оперативке.
Просто про Семен Михалыча Буденного известно – уж больно фигура заметная – что он поливал с чердака из пулемета, две бригады искрошил, и не звонок Сталину его спас, а милосердие Ежова, который умолил вождя пожалеть людей, нельзя же класть две бригады на каждого арестованного, и так состав за составом в кадрах меняется, нет больше резервов на эту ночь.
А вот про случаи типа комполка Оловьяненко никто не знает, комполка – не маршал, не фигура, их две тысячи взято было… и на каждого – несколько убитых, ребята… Комсостав сменил наганы на автоматические ТТ, перезаряжаются они быстро, дверь прошивают, как бумагу, и ворошиловский стрелок Оловьяненко (а все они были ворошиловские стрелки) положил первую бригаду – старшего и младшего сквозь дверь, шофера из окна, – вызвал к себе штабной взвод, вторую бригаду они превратили в решето, отбыли в полк, и пока не заменили назавтра после вечернего развода охрану штаба своими людьми, взять его не удалось, и то потеряли еще пятерых в скоротечном ночном контакте…
– Откуда ж вас, гадов, столько бралось… – без злобы, раздумчиво произносит Жора.
– Скажешь ты тоже – «га-адов», – нисколько не обижается Каведе на чужую глупость. – Тебя бы призвали – и ты бы пошел.
– Не пошел бы.
– А кто б тебя спрашивал. А куда б ты делся.
– Застрелился бы.
– Ой, держите меня, я падаю. Прошел бы обучение, принял присягу, получил чин, пошел бы выполнять приказ на арест врага народа. Ну, так чего стреляться?
– Не понимал, скажешь? Верил, да? И когда был на Колыме начальником лагеря – тоже верил, да? Людей морил пачками – что, и не знал ничего?
Вот упоминание о лагере Каведе неизменно задевает.
– У них, так или иначе, были срока – закон есть закон, – говорит он. – Солдаты – те отслуживают срочную службу. Но почему никто – нет, ты мне скажи: почему никто не сказал, не написал никогда, как тяжела, трудна, опасна ежедневная служба офицера на зоне? Он всю жизнь живет в той же тундре, его летом жрет тот же гнус, зимой секут те же метели, кругом та же Арктика, снежная пустыня, ест те же крупы и консервы, в доме холод, детишки болеют от этого авитаминоза, недостатка солнца, недостатка кислорода в северном воздухе, жена стареет, ни тебе культуры, ни развлечений никаких, ни общества, ничего, врачей приличных нет, одеться некуда. А на мужа блатной в бараке нож точит, вор походя волком позорным оскорбляет, политический за человека не считает, а на кухне у тебя воруют, и на складах воруют, от работы все косят, а норму выполнять надо, не то недолго и самого – в барак, и вот тянешь ты лямку, и ведь никогда слова доброго не услышишь ни от кого, только от своих, чужой этого не поймет… Думаешь, когда со мной несчастье случилось – хоть кто пожалел меня?
Несчастье заключалось в том, что получив медаль «30 лет Советской Армии» (и все они получали армейские награды!), он устроил обмывание, все, ясное дело, нажрались, и решили устроить катание на тройке, благо лагерных лошадей было ровно столько. Март, закат, 20 – тепло, да под баян, да со свистом, – и вывалился из набитых саней, и не сразу заметили в сумерках. В хлам бухой, в сапожках, без оружия, перчатки потерял – споткнулся, дреманул – готов подснежник! что может быть обычнее. Пока хватились, пока искали, пока снежный заряд из-за сопки дунул, собака не чует ни фига, – отморозился. Лучше б, думал потом, замерз вообще, да и дело с концом, – но нашли еще живым, терли-грели, пока то-се, пока в госпиталь, пока думали… У врачей так и называется – «пьяное обморожение».
Больше всех он дружит со Стариком. Ага. У них много общих тем для воспоминаний.
А Каведе его окрестил молчальник-Чех со своим скупым юмором. Сократил на одну букву энкаведе, и одновременно получилось – кожно-венерологический диспансер. Глумливое прозвище, несносное, но значение быстро растворилось в привычке, и уже никаких обид, никто смысла худого не вкладывает, ну, вот так зовут человека, только и всего.
Личное дело № КА XII 713 Г.
Лл. 1 – 308.
Фамилия: Юровский
Имя: Генрих
Отчество: Иванович
Год рождения: 20.III.1911 г.
Место рождения: г. Могилев губернский.
Пол: мужск.
Национальность: русский.
Происхождение: из рабочих.
Отец: Юровский Иван Абрамович, 1880 г.р..
слесарь локомотивного депо.
Мать: Шкиркова Татьяна Маньевна, дом. хозяйка, 1887 г.р.
Партийность: член ВКП (б) с 1930 г.
Образование: общеобразовательная единая трудовая школа 1 ступени. Школа НКВД С.С.С.Р.. Высшие курсы НКВД СССР.
Место работы и должность: уполномоченный Гуляй-Польского районного ОВД Черниговской обл.; зампредседателя продовольственной комиссии Черниговского ОКВД; начальник оперативной группы Ленинградского ОУВД; старший следователь 2 ГУ НКВД; начальник отдела «Г» 2 ГУ НКВД-МВД СССР; начальник ИТК № 4719 «л» МГБ СССР.
Служебные характеристики: Характер иудео-славянский, управляемый. Спортсмен, значкист ГТО 1 степени. С товарищами по работе поддерживает дружеские отношения, способен выпить литр не пьянея. Удовлетворительный стрелок, личным оружием владеет, при необходимости неоднократно исполнял обязанности исполнителя. Нетерпим к врагам народа. Будучи замечен в порочащих связях, неизменно разоблачал врагов народа.
Правительственные награды: орден Боевого Красного знамени, орден Красной Звезды, медали: «20 лет РККА», «За оборону Москвы», «За Победу над фашистской Германией», «30 лет Советской Армии», нагрудный знак «Почетный чекист». Неоднократно отмечался личными благодарностями наркома.
Семейное положение: женат, имеет двух дочерей.
Уволен из кадров по болезни как инвалид 1 степени (облитерирующий эндартериит).
Удостоверение личности № 20713 Г сдано 10.VI.1947.
Паспорт ЛА № 697640 выдан 29.VI.1947 Ленинским РОВД г. Магадан.
Ф.И.О. паспорта: Васильченко Евгений Иванович 1910 г.р.
Каведе любит вспоминать о трудностях и опасностях своей службы. Подписка о бессрочном неразглашении здесь никого не колышет: информацию можно считать не только затухающей, но и практически полностью блокированной, изъятой: кто сюда попал, не разгласит уже ничего.
Тяжелее всего, тем паче по молодости, было людоедство во время голода на Украине, когда он работал уполномоченным. Расстрелов не боялись – все равно вымирать, от голода сходили с ума. Серые скелеты брели по дорогам, ложились в пыль и канавы и замирали. Въезды в города перекрыли нарядами НКВД. По ночам с павших, которых не успевали свезти на телегах в балки и закидать землей, тихие тени срезали сухие полоски плоти с бедер и ягодиц. В 31 году он арестовал женщину, которая через полчаса умерла в машине. Она съела своего четырехлетнего сына, причем сварила мясо ночью, «чтобы запахом приготовляемой пищи не привлечь внимание соседей». Отрезав кухонным ножом сыну головку, поставила ее на стол на его детскую тарелочку, умывала по утрам, причесывала, разговаривала с ней, какой он хороший мальчик, вкусный, мамочка его любит, мамочка его всего скушает, он послушный, хорошо себя ведет, умничка, и не надо плакать, мыло не ест глаза, сейчас мамочка смоет водичкой, вот так. На вопрос, зачем она покрыла головку газетой, она удивленно ответила, что ведь мухи, они же щекотятся, мешают, а у мальчика же теперь нет ручек, чтоб их отогнать.
Вот тогда Каведе начал седеть и начал пить.
Не легче было и в конце тридцатых в Ленинграде. Приказ производить аресты ночью был гуманным и разумным – меньше шума, слухов, фактор неожиданности. Но отдавать приказы очень легко, а проводить их в жизнь очень трудно… Все отлично знали, что означает ночью шум мотора и хлопанье дверец под окнами. После этого надеяться было уже не на что, звонок в дверь был приглашением на казнь, и не быструю и легкую, а в пытке и душевной муке: ты предавал перед смертью все, что было тебе дорого.
Поэтому даром жизнь никто не отдавал. Спать ложились, удобней пристроив рядом одежду, проверив в карманах все ценности и документы, чтоб одеться мгновенно, заранее наметив маршруты и адреса, куда скрыться на первую ночь и куда пробираться дальше. И, выключая свет, спускали предохранители дробовиков и наганов, пальцем проверяли лезвия топоров и кухонных тесаков, привезенных из деревни кос.
На звонок не отвечали. А приказ выполнять надо!.. Ломали дверь – и получали пули в грудь, топоры крушили черепа, ножи полосовали по горлу, заряды дробовиков вырывали живот у подневольных, верных долгу и присяге оперативников. Каждую ночь свозили своих убитых в отделения, и мемориальные доски с фамилиями навечно внесенных в списки части все плотней занимали стены вестибюля.
Когда мы говорим Каведе, что все это его дикие фантазии, и никто сопротивления чекистам не оказывал, он только усмехается нам, как больным детишкам. Вы что ж думаете, люди – это бараны? Кто ж это добровольно и без всякого сопротивления пойдет на смерть ни с того ни с сего, э? А вы как бы поступили на их месте? Загнанная в угол мышь – и то кусается, вот мы здесь – и то люди, сопротивляемся, такие дела делаем. Так что бросьте, граждане, бросьте эту вашу пропаганду о безопасности палачей и беспомощности жертв, у меня два состава группы полностью сменилось за полтора года в оперативке.
Просто про Семен Михалыча Буденного известно – уж больно фигура заметная – что он поливал с чердака из пулемета, две бригады искрошил, и не звонок Сталину его спас, а милосердие Ежова, который умолил вождя пожалеть людей, нельзя же класть две бригады на каждого арестованного, и так состав за составом в кадрах меняется, нет больше резервов на эту ночь.
А вот про случаи типа комполка Оловьяненко никто не знает, комполка – не маршал, не фигура, их две тысячи взято было… и на каждого – несколько убитых, ребята… Комсостав сменил наганы на автоматические ТТ, перезаряжаются они быстро, дверь прошивают, как бумагу, и ворошиловский стрелок Оловьяненко (а все они были ворошиловские стрелки) положил первую бригаду – старшего и младшего сквозь дверь, шофера из окна, – вызвал к себе штабной взвод, вторую бригаду они превратили в решето, отбыли в полк, и пока не заменили назавтра после вечернего развода охрану штаба своими людьми, взять его не удалось, и то потеряли еще пятерых в скоротечном ночном контакте…
– Откуда ж вас, гадов, столько бралось… – без злобы, раздумчиво произносит Жора.
– Скажешь ты тоже – «га-адов», – нисколько не обижается Каведе на чужую глупость. – Тебя бы призвали – и ты бы пошел.
– Не пошел бы.
– А кто б тебя спрашивал. А куда б ты делся.
– Застрелился бы.
– Ой, держите меня, я падаю. Прошел бы обучение, принял присягу, получил чин, пошел бы выполнять приказ на арест врага народа. Ну, так чего стреляться?
– Не понимал, скажешь? Верил, да? И когда был на Колыме начальником лагеря – тоже верил, да? Людей морил пачками – что, и не знал ничего?
Вот упоминание о лагере Каведе неизменно задевает.
– У них, так или иначе, были срока – закон есть закон, – говорит он. – Солдаты – те отслуживают срочную службу. Но почему никто – нет, ты мне скажи: почему никто не сказал, не написал никогда, как тяжела, трудна, опасна ежедневная служба офицера на зоне? Он всю жизнь живет в той же тундре, его летом жрет тот же гнус, зимой секут те же метели, кругом та же Арктика, снежная пустыня, ест те же крупы и консервы, в доме холод, детишки болеют от этого авитаминоза, недостатка солнца, недостатка кислорода в северном воздухе, жена стареет, ни тебе культуры, ни развлечений никаких, ни общества, ничего, врачей приличных нет, одеться некуда. А на мужа блатной в бараке нож точит, вор походя волком позорным оскорбляет, политический за человека не считает, а на кухне у тебя воруют, и на складах воруют, от работы все косят, а норму выполнять надо, не то недолго и самого – в барак, и вот тянешь ты лямку, и ведь никогда слова доброго не услышишь ни от кого, только от своих, чужой этого не поймет… Думаешь, когда со мной несчастье случилось – хоть кто пожалел меня?
Несчастье заключалось в том, что получив медаль «30 лет Советской Армии» (и все они получали армейские награды!), он устроил обмывание, все, ясное дело, нажрались, и решили устроить катание на тройке, благо лагерных лошадей было ровно столько. Март, закат, 20 – тепло, да под баян, да со свистом, – и вывалился из набитых саней, и не сразу заметили в сумерках. В хлам бухой, в сапожках, без оружия, перчатки потерял – споткнулся, дреманул – готов подснежник! что может быть обычнее. Пока хватились, пока искали, пока снежный заряд из-за сопки дунул, собака не чует ни фига, – отморозился. Лучше б, думал потом, замерз вообще, да и дело с концом, – но нашли еще живым, терли-грели, пока то-се, пока в госпиталь, пока думали… У врачей так и называется – «пьяное обморожение».
Больше всех он дружит со Стариком. Ага. У них много общих тем для воспоминаний.
А Каведе его окрестил молчальник-Чех со своим скупым юмором. Сократил на одну букву энкаведе, и одновременно получилось – кожно-венерологический диспансер. Глумливое прозвище, несносное, но значение быстро растворилось в привычке, и уже никаких обид, никто смысла худого не вкладывает, ну, вот так зовут человека, только и всего.
[6][8]
. . . . громные красавицы белые сиси кач. . . . . чу подержаться, какой твер . . аааааааах!. . . рячая, тугая, вверх-вниз . . натягивай до конца!. . . ай мне в ротик глуб . . . . молочко брыз . . .
….. нежн …….. втык …….. !!! . …….. чу ебаться, мил ……. уй ….. ………………
….. нежн …….. втык …….. !!! . …….. чу ебаться, мил ……. уй ….. ………………
7
……………………… зор!
. . славы и денег . . выразить себя . . донести мысли и чуйства ………..
Нужно хлебнуть рабства сполна, чтобы выдавить из себя раба до капли: постичь и проповедать суть свободы, скрыв от мира и истории свое имя под уничижительным паче гордости псевдонимом Эпиктет; пусть влюбленный и на лучшее не годный Арриан молитвенно вносит в скрижаль мысли учителя.
(Так что если посадить всех писателей в тюрьму с правом переписки – литература могла бы и расцвести. Те, кто пытался это сделать, были не вовсе лишены понимания сути искусства, и с подчеркнутым вниманием следили за его развитием и связью с жизнью.)
Когда из номера в номер ведущие газеты Франции гнали бесконечными подвалами по главам «Три мушкетера» и «Граф Монте-Кристо», роман-фельетоны были для массовой публики, в отсутствие кино и телевидения, тем же, чем сейчас являются мыльные оперы. Это давало максимум славы и денег писателю. Имя! «Рукопись, подписанная Дюма, стоит десять франков за строчку, Дюма и Маке – один франк».
Кино и комикс прикончили театр и книгу, ТВ прикончило все. Каждому свое, один телевизор для всех. Рожа в радужном экране – это слава и деньги. Легальный взлом двери и черепной коробки. Так чем же ты недоволен, Хитрая Жопа?
Писатель полез в телевизор, как домушник в форточку – за законной добычей. Павлиний хвост посильно блещет в жюри конкурсов красоты, показов мод и КВН; письменник ведет викторины, потешает зал на светских капустниках и свадебным генералом представительствует на всевозможных мероприятиях. Он протаскивает, пропихивает, протаранивает на ТВ собственные регулярные программы – про историю и про литературу, про политику и рок-музыку, нравственность, экономику и образование. Он внемлет с грузом ответственности в одном глазу и благодарности в другом на встречах Господина Президента со вверенной последнему интеллигенцией, норовя возгласить в камеру что-нибудь запоминающееся (чтоб отметили) и краткое (чтоб не вырезали) – так что умельцы пера и топора быстро научились кидать мазок яркого грима к своему имиджу одной хлесткой фразой (вовсе не связанной с сутью разговора, вполне беспредметного). Но в присутствии Государственного Лица позвоночник писателя вьет неподконтрольный любовный прогиб, голос льет сладкозвучной нотой бельканто, и лакейская сущность подлого (под-лог, под-лежать) сословия явна каждому, имеющему глаза и уши.
Но – «в королевских приемных предпочитают попасть под немилостивый взгляд, нежели вовсе не удостоиться „Взгляда“.
Если б тем взглядом аудитории можно было забивать гвозди /бы делать из этих людей/, ЦДЛ давно бы выглядел кованой сапожной подошвой, где вместо стальных шляпок торчат творческие лысины.
И наплевать. Что главное? – имидж. Какой? – у которого высокий рейтинг. А без паблисити – хоть шуйзом об тэйбл, хоть тэйблом об фэйс.
Они правы! Писать умеет любой дурак, а судьи кто? ценность написанного определяют два других дурака – критик и книготорговец. Критик глуп и продажен, как ты, и предпочел бы быть писателем, а торговец предпочтет торговать нефтью и автомобилями, да крутизны не хватает: президент? проститутка? скандал? – о’кей книга, продам. Все равно никто ничего не читает, а кто читает – ни хрена не понимает, пусть неудачник платит, и пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает.
Итого.
Творчество писателя стало приложением (чаще – бесплатным) к его имиджу и рейтингу. Наличие чегой-то там за кадром написанного есть повод и оправдание головы в кадре, которая проповедует, как нам реорганизовать и обустроить Россию и Рабкрин, как надо любить и как сохранять любовь и семью вместе и по отдельности, как зарабатывать деньги и беречь душу, повышать свою культуру и преумножать народную, знать темную историю и верить в светлое будущее; также писатель готов рассказывать бородатые анекдоты, хихикать шуткам начальства и телеведущего, подобострастно улыбаться мэру и министру, и с обольстительным остроумием благодарить вора-банкира, который в смокинге перед камерой подал писателю чек на тысячу баксов.
Вот тебе ненюфар! Вот тебе альбатрос! Вот вам тамтам!
И в сущности, всем глубоко насрать, что этот писатель написал, или вовсе ничего не написал.
Писатель стал телеведущим, конферансье, и жутко этим доволен, и коллеги ему завидуют, и заискивают попасть в его передачу.
Он, так сказать, реализует себя не в области и формах литературы – а напрямик: вот я, мои лицо и фигура (о Господи!), мое остро/тупо/умие, мои суждения по разным вопросам.
Функция его неоднозначна. Из литературы он изъят, пустота, после смерти наработанного итога людям не останется. Млеет гордо, что (см. выше – слава и деньги) из ящика своего может менее телевизорного писателя прославить, рядом посадить (взятки дают, услугами льстят!) – а может и полить, и замолчать. Самоутверждение! власть! Сорный цвет на литературной гидропонике…
Одновременно он самим своим сидением в ящике делает рекламу междупрочимной скорописи: ляжет книжка на прилавок – а! дак это же Гена, ну, который М-Ж-клуб, там, че ты, так жрут наперегонки, оборжес-ся!..
Он напоминает зрителю, что есть еще на свете литература и даже живые писатели. Надо же. Вероятно, кто-то из них что-то еще пишет.
……… и ухожу в ночную мглу, никем не принят и не понят, щекой к холодному стеклу в дрожащем мчащемся вагоне, примите же в конце от нас презренье наше на прощанье: неуважающие вас покойного однополчане.
. . славы и денег . . выразить себя . . донести мысли и чуйства ………..
ЯЩИК ДЛЯ ПИСАТЕЛЯ
…….. Явить свое произведение и скрыть себя – вот задача художника, сказал Уайльд: оделся с неподражаемой элегантностью, напомадился, подвел глаза, вдел в петлицу цветок ромашки, собственноручно выкрасив белые лепестки зеленой краской, чтоб изысканно смягчить крикливый природный цвет, и поехал в большой свет, законодательствовать меж денди, где с изяществом и трахнул сына маркиза Квинсбери, и уж тогда надежно скрылся в Рэдингской тюрьме, явив миру «Балладу» и «Из бездны взываю».Нужно хлебнуть рабства сполна, чтобы выдавить из себя раба до капли: постичь и проповедать суть свободы, скрыв от мира и истории свое имя под уничижительным паче гордости псевдонимом Эпиктет; пусть влюбленный и на лучшее не годный Арриан молитвенно вносит в скрижаль мысли учителя.
(Так что если посадить всех писателей в тюрьму с правом переписки – литература могла бы и расцвести. Те, кто пытался это сделать, были не вовсе лишены понимания сути искусства, и с подчеркнутым вниманием следили за его развитием и связью с жизнью.)
Когда из номера в номер ведущие газеты Франции гнали бесконечными подвалами по главам «Три мушкетера» и «Граф Монте-Кристо», роман-фельетоны были для массовой публики, в отсутствие кино и телевидения, тем же, чем сейчас являются мыльные оперы. Это давало максимум славы и денег писателю. Имя! «Рукопись, подписанная Дюма, стоит десять франков за строчку, Дюма и Маке – один франк».
Кино и комикс прикончили театр и книгу, ТВ прикончило все. Каждому свое, один телевизор для всех. Рожа в радужном экране – это слава и деньги. Легальный взлом двери и черепной коробки. Так чем же ты недоволен, Хитрая Жопа?
Писатель полез в телевизор, как домушник в форточку – за законной добычей. Павлиний хвост посильно блещет в жюри конкурсов красоты, показов мод и КВН; письменник ведет викторины, потешает зал на светских капустниках и свадебным генералом представительствует на всевозможных мероприятиях. Он протаскивает, пропихивает, протаранивает на ТВ собственные регулярные программы – про историю и про литературу, про политику и рок-музыку, нравственность, экономику и образование. Он внемлет с грузом ответственности в одном глазу и благодарности в другом на встречах Господина Президента со вверенной последнему интеллигенцией, норовя возгласить в камеру что-нибудь запоминающееся (чтоб отметили) и краткое (чтоб не вырезали) – так что умельцы пера и топора быстро научились кидать мазок яркого грима к своему имиджу одной хлесткой фразой (вовсе не связанной с сутью разговора, вполне беспредметного). Но в присутствии Государственного Лица позвоночник писателя вьет неподконтрольный любовный прогиб, голос льет сладкозвучной нотой бельканто, и лакейская сущность подлого (под-лог, под-лежать) сословия явна каждому, имеющему глаза и уши.
Но – «в королевских приемных предпочитают попасть под немилостивый взгляд, нежели вовсе не удостоиться „Взгляда“.
Если б тем взглядом аудитории можно было забивать гвозди /бы делать из этих людей/, ЦДЛ давно бы выглядел кованой сапожной подошвой, где вместо стальных шляпок торчат творческие лысины.
И наплевать. Что главное? – имидж. Какой? – у которого высокий рейтинг. А без паблисити – хоть шуйзом об тэйбл, хоть тэйблом об фэйс.
Они правы! Писать умеет любой дурак, а судьи кто? ценность написанного определяют два других дурака – критик и книготорговец. Критик глуп и продажен, как ты, и предпочел бы быть писателем, а торговец предпочтет торговать нефтью и автомобилями, да крутизны не хватает: президент? проститутка? скандал? – о’кей книга, продам. Все равно никто ничего не читает, а кто читает – ни хрена не понимает, пусть неудачник платит, и пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает.
Итого.
Творчество писателя стало приложением (чаще – бесплатным) к его имиджу и рейтингу. Наличие чегой-то там за кадром написанного есть повод и оправдание головы в кадре, которая проповедует, как нам реорганизовать и обустроить Россию и Рабкрин, как надо любить и как сохранять любовь и семью вместе и по отдельности, как зарабатывать деньги и беречь душу, повышать свою культуру и преумножать народную, знать темную историю и верить в светлое будущее; также писатель готов рассказывать бородатые анекдоты, хихикать шуткам начальства и телеведущего, подобострастно улыбаться мэру и министру, и с обольстительным остроумием благодарить вора-банкира, который в смокинге перед камерой подал писателю чек на тысячу баксов.
Вот тебе ненюфар! Вот тебе альбатрос! Вот вам тамтам!
И в сущности, всем глубоко насрать, что этот писатель написал, или вовсе ничего не написал.
Писатель стал телеведущим, конферансье, и жутко этим доволен, и коллеги ему завидуют, и заискивают попасть в его передачу.
Он, так сказать, реализует себя не в области и формах литературы – а напрямик: вот я, мои лицо и фигура (о Господи!), мое остро/тупо/умие, мои суждения по разным вопросам.
Функция его неоднозначна. Из литературы он изъят, пустота, после смерти наработанного итога людям не останется. Млеет гордо, что (см. выше – слава и деньги) из ящика своего может менее телевизорного писателя прославить, рядом посадить (взятки дают, услугами льстят!) – а может и полить, и замолчать. Самоутверждение! власть! Сорный цвет на литературной гидропонике…
Одновременно он самим своим сидением в ящике делает рекламу междупрочимной скорописи: ляжет книжка на прилавок – а! дак это же Гена, ну, который М-Ж-клуб, там, че ты, так жрут наперегонки, оборжес-ся!..
Он напоминает зрителю, что есть еще на свете литература и даже живые писатели. Надо же. Вероятно, кто-то из них что-то еще пишет.
……… и ухожу в ночную мглу, никем не принят и не понят, щекой к холодному стеклу в дрожащем мчащемся вагоне, примите же в конце от нас презренье наше на прощанье: неуважающие вас покойного однополчане.
Глава VI
1
Рентген был мировой гений и легендарный хам. Сотрудники рыдали от его грубости, и держались только из научного фанатизма и поклонения таланту шефа. Когда Шведская Королевская Академия Наук известила его о присуждении Нобелевской премии, Рентген лишь пожал плечами: не препятствовать. Нобелевский комитет официально пригласил лауреата на торжественное вручение. Рентген велел передать через секретаря, что занят вещами более важными, нежели шляться в Стокгольм без всякой видимой цели; дали, и хрен с ними, могут прислать по почте, если им приспичило. Шведы оскорбленно пояснили, что эту высшей престижности награду вручает на государственной церемонии в присутствии высших лиц лично Его Величество король Швеции. Рентген раздраженно велел передать, что если королю нечего больше делать, а видимо так и есть, так пусть сам и приедет в Вену, а он, Рентген, ученый, а не придворный бездельник, сказал же, что занят, и у него никаких на хрен дел к шведскому королю нет. Премию переслали.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента