Страница:
– Ты что сделал!!! – надсаживаясь, затряс кулаком Ольховский.
– Да, – сказал Колчак. – Без прицела, без автомата стрельбы, без дальномерного поста, – да. Думаю, это они возню у орудия заметили.
– Автомат! – сообщил сигнальщик. – Вижу у одного автомат… вроде, АКМ-47. И два пистолета… вроде, ТТ.
– Конец тебе, – сказал Колчак. – Я предупреждал – вроде.
– Есть! Виноват!
– М-да. Родине нужны герои, а рожает идиотов. Плюс – цель понял. Минус – а чем воевать-то будем? Сальдо – минута на размышление.
Ольховский взлетел над трапом, легкий и страшный, как дух мщения.
– Потом, потом! – поспешно парировал Колчак. Он закурил, оскалился и сам себе задирижировал сигаретой:
– Так!!! Боцман! Все ведра наполнить мазутом – и на палубу! Жив-ва!!! В машине! Мознаим! Давай шланг к паропроводу – и чтоб достал до борта палубы! Ты понял меня?! Док-тор-р! С бинтами на палубу!
– Чистый адмирал Ушаков! – восхитился лоцман.
– Ты что хочешь? – растерялся Ольховский.
– Потом, Петя, потом! Давай свой спирт на палубу, тащи быстро, ну! – Колчак подпихнул его вниз.
Катер с урчанием и треском уже выскочил на траверз кормы.
Серьезные ребята изготовились в нем с видом сноровистых коммандос и неотвратимых карателей. Не в том, мол, дело, что нас мало, а в том, что за нами безусловная сила, которая жесточайше подавит любое сопротивление, так что о нем никто и думать не моги.
Катерок поравнялся с мостиком, сидевший на носовой банке у кокпита встал и поднял раструбистый мегафон:
– На «Авроре». Есть разговор.
Колчак передернулся (как лимон разжевал) от презрения не к ним даже, замечать кого было ниже его достоинства, а к ситуации, в которой вынужден был присутствовать.
– Боцман. Ответь этим…
Кондрат поставил ведра, перегнулся с борта и ответил с искусством и от души.
– А за слова ответишь, – пообещали с катера. Рожи выражали властную решимость отчаюг, ломающих волю противника и жертвы.
Сидевший на моторе уровнял скорость и притер катер к борту.
– Всем отойти от борта! – драконьим спецназовским голосом гаркнули из катера.
Автоматчик передернул затвор и дал очередь поверх. Две пули цокнули и прошили кожух средней трубы. Восемь пистолетов, ну до игрушечного ничтожных под шестидюймовыми стволами, уставились снизу. В этом контрасте они не воспринимались угрозой, а только раздражали. Но держались за них ребята подходящие, и в реальной схватке они имели все шансы взять верх.
Два легких дюралевых трапика с широкими скобками-захватами на конце вцепились в срез борта, и на них тут же полезли двое.
– Абордаж, ты понял? – изумился Колчак. – Вот это храбрецы!
Секунды растянулись и сделались длинными и емкими.
– Боцман – лей! – Колчак скатился вниз и поспешил к месту действия. – Сбросить лестницы чертовы!
Снизу хлопнули выстрелы, Кондрат невольно попятился от борта, и желтовато-черный выплеск мазута пролетел дугой и шлепнулся о воду далеко за катером.
– Вплотную!!! Где пар???!!!
«Черт, сейчас ведь влезут! Дождались!»
И тут произошло непредвиденное. В борту, прямо за трапиком, открылся иллюминатор, и что-то длинное и тонкое сильно пихнуло лезущего бойца в живот. Он согнулся, отпустил руки и, спружинив в воздухе, спиной свалился в катер на других.
В иллюминатор высунулась винтовка со штыком. За нее держались две бледные мосластые руки. Как воинственный дятел, выставивший клюв из дупла, штык ткнул вбок в соседний трап, но не достал, тюкнул еще – тот, кого он кольнул в бок, дрыгнул ногой, вильнул и соскользнул вниз.
Выстрелили, пули вскользь выбили борозды краски рядом с иллюминатором и с визгом ушли в рикошет. Снизу защитник крейсера был невидим и неуязвим.
– Подлезь высади ему обойму в окно!
– Передвинуться надо!
– Хрен дадут еще зацепиться!
– Все равно иллюминаторы по всему борту – другой откроет!
– Быстрее!
– Так стреляй, когда лезешь!
– Куда?!
– По рукам!
– Давай, пока не сбросили!
Автоматчик дал очередь над бортом, прикрывая высадку – давя на психику и отгоняя: выпущенные косо снизу пули задеть не могли, но охоту лезть вперед отбивали.
Произошла краткая заминка с обеих сторон. Как писали в батальных сценах старых романов – момент был решительный.
В этот самый момент над бортом возникла дикая и исполненная боевого пыла фигура.
Но сначала объясним ее явление.
Иванов-Седьмой не мог упустить возможность пойти в знаменательный (и, не исключено, последний) рейс «Авроры». Но не сумел он и мотивировать начальству необходимость своего присутствия на борту: отказ был категоричен. Оставалось незаметно запереться в своей каюте-кабинете-канцелярии директора музея в день перед отходом, что он и проделывал неделю подряд, пока не стронулись. Он справедливо рассудил, что в переходе будет не до музея, куда никто не сунется.
Вдумчиво запасшись консервами, печеньем, кипятильником и ночным горшком, опорожняемым ночью в иллюминатор, он не казал носу, страдая исключительно от недостатка информации. Но к его услугам была трансляция, вид в иллюминатор и воображение.
Стесняясь униженности своего положения, он высчитывал и выжидал время, когда списать его на берег покажется уже нецелесообразным и можно будет выйти и претендовать на судовую роль и довольствие. От консервов с печеньем не проходила изжога и появились легкие рези в желудке. Зато, как любят выражаться эпигоны романтизированных биографий, никогда ему не писалось так хорошо, как в эти дни.
Услышав «Боевая тревога!», он насторожился, как старый строевой конь. Даже мысль не мелькнула у старого моряка, что настал удобный случай покинуть добровольное заточение. Лишь судьба корабля заботила его. А вид малого речного судна с пиратами и поднявшаяся стрельба ввергли в сильнейший гнев и тревогу и подвигли к немедленным, любым, решительным действиям по обороне фактически безоружного, беззащитного крейсера.
Он выскочил в экспозицию, суконным локтем (нет времени!) разбил витрину, схватил трехлинейную винтовку, обойму, гранату системы Новицкого и успел обратно как раз вовремя, чтобы отразить первую атаку. После чего двумя движениями задраил иллюминатор на броняжку – и, черной молнии подобный, метнулся на палубу, вщелкнув обойму в магазин.
В возбуждении выкрикнув неизвестно откуда выскочившую на язык фразу:
– Огребай, руманешти, матросский подарок! – он швырнул в катер тяжелую, пятифунтовую гранату.
Миг остолбенения внизу сменился непроизвольным и неудержимым хохотом. Иванов с непониманием проследил взгляды и увидел у себя в руке длинную рукоятку. Стряхнутый с нее ветхий цилиндрический корпус булькнул в воду и выпустил мелкие пузырьки.
Слишком возбужденный для того, чтоб отдавать себе отчет в деталях, Иванов швырнул рукоятку следом за гранатой, передернул затвор, приложился и выстрелил вниз.
Боек щелкнул. Боевая пружина была в порядке. Он сам чистил затвор. Но выстрела не последовало.
Передернул еще (хрюкающий всхлип внизу) – и выпалил!
Один в катере схватился за живот и повалился, хватая воздух. С шипением и фуканьем из патронника вылетела вверх желто-серая струйка. Иванов схватился за обожженное лицо и уронил винтовку на палубу. Давным-давно он сам залепил просверленное, как положено экспонату, отверстие хлебным мякишем и закрасил черной ручкой. Но как затесался в холостую музейную обойму чем-то когда-то снаряженный патрон, не узнает уже никто; обычное дело.
В катере захлебнулись, зарыдали и бодро полезли наверх. Упавший вытер слезы и прыгнул на ступеньки, как кошка.
Но эта трагикомическая сцена дала необстрелянной и безоружной команде столь необходимый выигрыш во времени. Над Ивановым-Седьмым можно было смеяться сколько угодно, но трусом он не был и действительно подал пример.
– Ломы! – крикнул Колчак, указывая на борт.
Но ломами подковырнуть, поддеть захваты трапов и сбросить не удавалось.
– Мазут! – в то же время крикнул он, и трое на четвереньках, пряча головы и мешая друг другу, вылили за борт, на лезущих и в катер, шесть ведер мазута – кто-то ухнул и бешено заматерился.
Следом полетели спички и зажигалки. Но они гасли сразу. Кроме того, мазут – не бензин, и поджечь его не так просто: брошенная спичка в нем гаснет, вспыхивает только пирофугас в кино.
Над бортом поднялась рука с наганом, наган выстрелил дважды, Колчак прыгнул вбок, выхватил у матроса лом и ударил по руке – попал по револьверу, он отлетел, рука мотнулась и скрылась, там крикнули:
– Ствол! Дай ствол!
Боцман совал пожарным багром над соседним трапом, за багор схватились, там пошло перетягивание каната.
– Отвал! – закричали снизу. – Ночью подойдем, тихо!
– Я говорил!
– Они смотреть будут! Паш-шел!!!
Колчак штыком пробил дырку в крышке поданной гильзы с порохом, оторвал жгут бинта, макнул в спирт, отжал в кулаке и забил конец фитиля в отверстие.
– Н-ну… – прошептал он, поджег и сбросил эту бомбу вниз.
Над бортом снова высунулась рука с пистолетом, и Колчак машинально отметил, что теперь рука левая.
Внизу рвануло глухо и протяжно – как-то объемно: звук был похож на сконцентрированное в секунду шипение бенгальского огня, пыхнувшего оглушительно. Над бортом взлетели крупные искры и какие-то чадящие клочки. И сразу повалил густой черный дым.
Там завопило, заорало, гулко шлепнулось в воду.
Колчак с силой, как копье, метнул лом вертикально вниз, щурясь в гари и целя в середину этого дыма: пробить дно.
– Бросай ломы!!!
Еще два лома мелькнули отвесно.
Боцман страдальчески поморщился, вцепясь в отвоеванный багор. Остальные вопили: «А-а-а-а-а!!!»
И только тогда, приплясывая и подвывая, Мознаим дотащил свой шланг, бьющий вверх паром, до борта.
– Отставить, – сказал Колчак.
– Трафальгар, – сказал Ольховский. – Жалею, что не участвовал в баталии сей хотя мичманом, а?
В ушах, однако, звенело.
Катер, медленно погружаясь, сплывал и удалялся по течению. Вернее, это был уже не совсем катер: лобовое стекло было снесено, в кокпите зияла дыра, и он сидел почти по планширь в воде, продолжая опускаться. Тусклые красноватые язычки змеились по краске, радужным кустом лопнул бензобак, и жирный мазутный дым продернулся цветными нитями. Черные пятна на воде коптили и дробились.
– Восемь стволов пропало, – с сожалением отметил боцман. – И три лома, – не удержался он.
– От дураки, – вздохнул Колчак. – Нам бы такую морскую пехоту.
На несколько тел, мутно угадываемых в гари, не хотелось смотреть. Ноги в зеленых адидасовских штанах свесились через борт в воду, как будто их обладатель раскинулся в шезлонге. Две черные головы медленными толчками двигались в сторону берега, куда ветер нес и рассеивал слоистый редеющий шлейф чада.
Шурка поднял с палубы револьвер и подал Ольховскому. Ольховский повертел его и протянул Колчаку.
– Благодар-рю за службу, товарищ капитан первого ранга, – взял под козырек.
– Служу, служу, – ворчливо отозвался Колчак. – Хотел бы я знать, кому и чему…
На рукояти было выбито выше щечки: «Оружейные заводы Петра Великого – 1916 годъ». В барабане нагана оставалось пять патронов. Обшарпан до белого – ну и шпалер…
– Боцман. Трапы прибрать, борт привести в порядок… закоптили тут. Позорище: стыдно кому сказать – дюральку с пацанами утопили.
Вечером Ольховский вызвал секретаря ревкома и потоптал, как петух цыпленка. «Вот тебе твои куртки, сучий потрох! Только мы и мечтали с бандитами воевать».
Шурка тянулся с побитым, но достойным видом: готов был страдать впредь за правое дело…
– Парадокс в том, – кипятился Ольховский, – что мы нарушили справедливость, а шпана пыталась ее защищать! Революционер хренов! Шурик, сука, пущу я тебя привет Рябоконю передавать!
Пока Р.В.С. заседал по поводу: бандитов осудить и топить и дальше, но особо не нарываться, – Колчак принимал раскаяние Мознаима. Раскаяние носило форму довольно тяжелого ящика с двадцатью гранатами РГД.
– Не сообразил! Клянусь! – звенел слезой Мознаим. – Я же не знал, почему тревога, Николай Павлович! Закидали бы сразу, мне же не жалко!
– Стоп. Ты их где взял?
– Да на том же складе купил, куда вы летом ездили.
– Зачем?
– Они списанные, дешево отдали, а в Москве продать можно…
Сумасшедший дом, подумал Колчак. И ведь так везде. Может, лучше пчел в Крыму разводить?
7.
8.
9.
– Да, – сказал Колчак. – Без прицела, без автомата стрельбы, без дальномерного поста, – да. Думаю, это они возню у орудия заметили.
– Автомат! – сообщил сигнальщик. – Вижу у одного автомат… вроде, АКМ-47. И два пистолета… вроде, ТТ.
– Конец тебе, – сказал Колчак. – Я предупреждал – вроде.
– Есть! Виноват!
– М-да. Родине нужны герои, а рожает идиотов. Плюс – цель понял. Минус – а чем воевать-то будем? Сальдо – минута на размышление.
Ольховский взлетел над трапом, легкий и страшный, как дух мщения.
– Потом, потом! – поспешно парировал Колчак. Он закурил, оскалился и сам себе задирижировал сигаретой:
– Так!!! Боцман! Все ведра наполнить мазутом – и на палубу! Жив-ва!!! В машине! Мознаим! Давай шланг к паропроводу – и чтоб достал до борта палубы! Ты понял меня?! Док-тор-р! С бинтами на палубу!
– Чистый адмирал Ушаков! – восхитился лоцман.
– Ты что хочешь? – растерялся Ольховский.
– Потом, Петя, потом! Давай свой спирт на палубу, тащи быстро, ну! – Колчак подпихнул его вниз.
Катер с урчанием и треском уже выскочил на траверз кормы.
Серьезные ребята изготовились в нем с видом сноровистых коммандос и неотвратимых карателей. Не в том, мол, дело, что нас мало, а в том, что за нами безусловная сила, которая жесточайше подавит любое сопротивление, так что о нем никто и думать не моги.
Катерок поравнялся с мостиком, сидевший на носовой банке у кокпита встал и поднял раструбистый мегафон:
– На «Авроре». Есть разговор.
Колчак передернулся (как лимон разжевал) от презрения не к ним даже, замечать кого было ниже его достоинства, а к ситуации, в которой вынужден был присутствовать.
– Боцман. Ответь этим…
Кондрат поставил ведра, перегнулся с борта и ответил с искусством и от души.
– А за слова ответишь, – пообещали с катера. Рожи выражали властную решимость отчаюг, ломающих волю противника и жертвы.
Сидевший на моторе уровнял скорость и притер катер к борту.
– Всем отойти от борта! – драконьим спецназовским голосом гаркнули из катера.
Автоматчик передернул затвор и дал очередь поверх. Две пули цокнули и прошили кожух средней трубы. Восемь пистолетов, ну до игрушечного ничтожных под шестидюймовыми стволами, уставились снизу. В этом контрасте они не воспринимались угрозой, а только раздражали. Но держались за них ребята подходящие, и в реальной схватке они имели все шансы взять верх.
Два легких дюралевых трапика с широкими скобками-захватами на конце вцепились в срез борта, и на них тут же полезли двое.
– Абордаж, ты понял? – изумился Колчак. – Вот это храбрецы!
Секунды растянулись и сделались длинными и емкими.
– Боцман – лей! – Колчак скатился вниз и поспешил к месту действия. – Сбросить лестницы чертовы!
Снизу хлопнули выстрелы, Кондрат невольно попятился от борта, и желтовато-черный выплеск мазута пролетел дугой и шлепнулся о воду далеко за катером.
– Вплотную!!! Где пар???!!!
«Черт, сейчас ведь влезут! Дождались!»
И тут произошло непредвиденное. В борту, прямо за трапиком, открылся иллюминатор, и что-то длинное и тонкое сильно пихнуло лезущего бойца в живот. Он согнулся, отпустил руки и, спружинив в воздухе, спиной свалился в катер на других.
В иллюминатор высунулась винтовка со штыком. За нее держались две бледные мосластые руки. Как воинственный дятел, выставивший клюв из дупла, штык ткнул вбок в соседний трап, но не достал, тюкнул еще – тот, кого он кольнул в бок, дрыгнул ногой, вильнул и соскользнул вниз.
Выстрелили, пули вскользь выбили борозды краски рядом с иллюминатором и с визгом ушли в рикошет. Снизу защитник крейсера был невидим и неуязвим.
– Подлезь высади ему обойму в окно!
– Передвинуться надо!
– Хрен дадут еще зацепиться!
– Все равно иллюминаторы по всему борту – другой откроет!
– Быстрее!
– Так стреляй, когда лезешь!
– Куда?!
– По рукам!
– Давай, пока не сбросили!
Автоматчик дал очередь над бортом, прикрывая высадку – давя на психику и отгоняя: выпущенные косо снизу пули задеть не могли, но охоту лезть вперед отбивали.
Произошла краткая заминка с обеих сторон. Как писали в батальных сценах старых романов – момент был решительный.
В этот самый момент над бортом возникла дикая и исполненная боевого пыла фигура.
Но сначала объясним ее явление.
Иванов-Седьмой не мог упустить возможность пойти в знаменательный (и, не исключено, последний) рейс «Авроры». Но не сумел он и мотивировать начальству необходимость своего присутствия на борту: отказ был категоричен. Оставалось незаметно запереться в своей каюте-кабинете-канцелярии директора музея в день перед отходом, что он и проделывал неделю подряд, пока не стронулись. Он справедливо рассудил, что в переходе будет не до музея, куда никто не сунется.
Вдумчиво запасшись консервами, печеньем, кипятильником и ночным горшком, опорожняемым ночью в иллюминатор, он не казал носу, страдая исключительно от недостатка информации. Но к его услугам была трансляция, вид в иллюминатор и воображение.
Стесняясь униженности своего положения, он высчитывал и выжидал время, когда списать его на берег покажется уже нецелесообразным и можно будет выйти и претендовать на судовую роль и довольствие. От консервов с печеньем не проходила изжога и появились легкие рези в желудке. Зато, как любят выражаться эпигоны романтизированных биографий, никогда ему не писалось так хорошо, как в эти дни.
Услышав «Боевая тревога!», он насторожился, как старый строевой конь. Даже мысль не мелькнула у старого моряка, что настал удобный случай покинуть добровольное заточение. Лишь судьба корабля заботила его. А вид малого речного судна с пиратами и поднявшаяся стрельба ввергли в сильнейший гнев и тревогу и подвигли к немедленным, любым, решительным действиям по обороне фактически безоружного, беззащитного крейсера.
Он выскочил в экспозицию, суконным локтем (нет времени!) разбил витрину, схватил трехлинейную винтовку, обойму, гранату системы Новицкого и успел обратно как раз вовремя, чтобы отразить первую атаку. После чего двумя движениями задраил иллюминатор на броняжку – и, черной молнии подобный, метнулся на палубу, вщелкнув обойму в магазин.
В возбуждении выкрикнув неизвестно откуда выскочившую на язык фразу:
– Огребай, руманешти, матросский подарок! – он швырнул в катер тяжелую, пятифунтовую гранату.
Миг остолбенения внизу сменился непроизвольным и неудержимым хохотом. Иванов с непониманием проследил взгляды и увидел у себя в руке длинную рукоятку. Стряхнутый с нее ветхий цилиндрический корпус булькнул в воду и выпустил мелкие пузырьки.
Слишком возбужденный для того, чтоб отдавать себе отчет в деталях, Иванов швырнул рукоятку следом за гранатой, передернул затвор, приложился и выстрелил вниз.
Боек щелкнул. Боевая пружина была в порядке. Он сам чистил затвор. Но выстрела не последовало.
Передернул еще (хрюкающий всхлип внизу) – и выпалил!
Один в катере схватился за живот и повалился, хватая воздух. С шипением и фуканьем из патронника вылетела вверх желто-серая струйка. Иванов схватился за обожженное лицо и уронил винтовку на палубу. Давным-давно он сам залепил просверленное, как положено экспонату, отверстие хлебным мякишем и закрасил черной ручкой. Но как затесался в холостую музейную обойму чем-то когда-то снаряженный патрон, не узнает уже никто; обычное дело.
В катере захлебнулись, зарыдали и бодро полезли наверх. Упавший вытер слезы и прыгнул на ступеньки, как кошка.
Но эта трагикомическая сцена дала необстрелянной и безоружной команде столь необходимый выигрыш во времени. Над Ивановым-Седьмым можно было смеяться сколько угодно, но трусом он не был и действительно подал пример.
– Ломы! – крикнул Колчак, указывая на борт.
Но ломами подковырнуть, поддеть захваты трапов и сбросить не удавалось.
– Мазут! – в то же время крикнул он, и трое на четвереньках, пряча головы и мешая друг другу, вылили за борт, на лезущих и в катер, шесть ведер мазута – кто-то ухнул и бешено заматерился.
Следом полетели спички и зажигалки. Но они гасли сразу. Кроме того, мазут – не бензин, и поджечь его не так просто: брошенная спичка в нем гаснет, вспыхивает только пирофугас в кино.
Над бортом поднялась рука с наганом, наган выстрелил дважды, Колчак прыгнул вбок, выхватил у матроса лом и ударил по руке – попал по револьверу, он отлетел, рука мотнулась и скрылась, там крикнули:
– Ствол! Дай ствол!
Боцман совал пожарным багром над соседним трапом, за багор схватились, там пошло перетягивание каната.
– Отвал! – закричали снизу. – Ночью подойдем, тихо!
– Я говорил!
– Они смотреть будут! Паш-шел!!!
Колчак штыком пробил дырку в крышке поданной гильзы с порохом, оторвал жгут бинта, макнул в спирт, отжал в кулаке и забил конец фитиля в отверстие.
– Н-ну… – прошептал он, поджег и сбросил эту бомбу вниз.
Над бортом снова высунулась рука с пистолетом, и Колчак машинально отметил, что теперь рука левая.
Внизу рвануло глухо и протяжно – как-то объемно: звук был похож на сконцентрированное в секунду шипение бенгальского огня, пыхнувшего оглушительно. Над бортом взлетели крупные искры и какие-то чадящие клочки. И сразу повалил густой черный дым.
Там завопило, заорало, гулко шлепнулось в воду.
Колчак с силой, как копье, метнул лом вертикально вниз, щурясь в гари и целя в середину этого дыма: пробить дно.
– Бросай ломы!!!
Еще два лома мелькнули отвесно.
Боцман страдальчески поморщился, вцепясь в отвоеванный багор. Остальные вопили: «А-а-а-а-а!!!»
И только тогда, приплясывая и подвывая, Мознаим дотащил свой шланг, бьющий вверх паром, до борта.
– Отставить, – сказал Колчак.
– Трафальгар, – сказал Ольховский. – Жалею, что не участвовал в баталии сей хотя мичманом, а?
В ушах, однако, звенело.
Катер, медленно погружаясь, сплывал и удалялся по течению. Вернее, это был уже не совсем катер: лобовое стекло было снесено, в кокпите зияла дыра, и он сидел почти по планширь в воде, продолжая опускаться. Тусклые красноватые язычки змеились по краске, радужным кустом лопнул бензобак, и жирный мазутный дым продернулся цветными нитями. Черные пятна на воде коптили и дробились.
– Восемь стволов пропало, – с сожалением отметил боцман. – И три лома, – не удержался он.
– От дураки, – вздохнул Колчак. – Нам бы такую морскую пехоту.
На несколько тел, мутно угадываемых в гари, не хотелось смотреть. Ноги в зеленых адидасовских штанах свесились через борт в воду, как будто их обладатель раскинулся в шезлонге. Две черные головы медленными толчками двигались в сторону берега, куда ветер нес и рассеивал слоистый редеющий шлейф чада.
Шурка поднял с палубы револьвер и подал Ольховскому. Ольховский повертел его и протянул Колчаку.
– Благодар-рю за службу, товарищ капитан первого ранга, – взял под козырек.
– Служу, служу, – ворчливо отозвался Колчак. – Хотел бы я знать, кому и чему…
На рукояти было выбито выше щечки: «Оружейные заводы Петра Великого – 1916 годъ». В барабане нагана оставалось пять патронов. Обшарпан до белого – ну и шпалер…
– Боцман. Трапы прибрать, борт привести в порядок… закоптили тут. Позорище: стыдно кому сказать – дюральку с пацанами утопили.
Вечером Ольховский вызвал секретаря ревкома и потоптал, как петух цыпленка. «Вот тебе твои куртки, сучий потрох! Только мы и мечтали с бандитами воевать».
Шурка тянулся с побитым, но достойным видом: готов был страдать впредь за правое дело…
– Парадокс в том, – кипятился Ольховский, – что мы нарушили справедливость, а шпана пыталась ее защищать! Революционер хренов! Шурик, сука, пущу я тебя привет Рябоконю передавать!
Пока Р.В.С. заседал по поводу: бандитов осудить и топить и дальше, но особо не нарываться, – Колчак принимал раскаяние Мознаима. Раскаяние носило форму довольно тяжелого ящика с двадцатью гранатами РГД.
– Не сообразил! Клянусь! – звенел слезой Мознаим. – Я же не знал, почему тревога, Николай Павлович! Закидали бы сразу, мне же не жалко!
– Стоп. Ты их где взял?
– Да на том же складе купил, куда вы летом ездили.
– Зачем?
– Они списанные, дешево отдали, а в Москве продать можно…
Сумасшедший дом, подумал Колчак. И ведь так везде. Может, лучше пчел в Крыму разводить?
7.
«28 октября. 12.00 по Пулкову. 61°10В сев. широты, 36°15В вост. долготы. Волнение 0 баллов, ветер северо-восточный 3 – 8 м/сек. Скорость 51/2 узлов, курс 80. Следуем озером „Онежское“ ко входу в Волго-Балтийский канал. Машины и ходовые механизмы работают нормально. Больных и раненых нет. Чрезвычайных происшествий на борту не случилось».
8.
«Удивительно душевны и заботливы в экстремальных условиях советские (зачеркнуто) русские (зачеркнуто) русскоязычные (зачеркнуто) российские моряки. А ведь они ежедневно рискуют жизнью. Поистине риск – благородное дело. Это благородство я испытал на себе.
Доктор смазал мне ожоги лица, произошедшие вследствие выстрела из трехлинейной винтовки системы Мосина-Нагана обр. 1891 г. (экспонат инв. № 47-12) синтомициновой мазью и выделил тюбик для постоянного пользования. Кроме того, он постриг мне концы волос на голове, обгорелые вследствие вышеупомянутого выстрела. Ведь он мог бы зарабатывать большие деньги в мужском парикмахерском салоне, но предпочел верность своему профессиональному долгу и присяге. Этот скромный корабельный врач способен на многое.
Не уступают ему и другие члены экипажа. Нижние чины (зачеркнуто) матросы преподнесли мне прекрасную кожаную куртку. Она пришлась мне впору. Дело не в подарке, а во внимании.
Командир объявил мне благодарность перед строем за поведение в бою. Смерть немецким оккупантам (зачеркнуто) врагам трудового народа!
Питание и обеспечение корабля выше всяких похвал. Если вдуматься – это тоже подвиг. Настроение команды приподнятое, боевое. Англия (зачеркнуто) Россия ждет, что каждый исполнит свой долг. Я чувствую себя так, будто сбросил десять (зачеркнуто) двадцать лет.
Прекрасно дополняют друг друга командир крейсера и старший помощник – в походе это стало очевидно. Капитан первого ранга Ольховский – настоящий флотский интеллигент, хотя порой проявляет вспыльчивость. Почему-то не одобрил мою куртку. Зато каждый день находит время играть на рояле. Он полон юношеского романтизма и пользуется заслуженной любовью подчиненных. Капитану первого ранга Колчаку (зачеркнуто) Колчину мы в первую очередь обязаны успешным исходом боя. Его осмотрительность, разумная осторожность и высокие волевые качества заслужили ему уважение подчиненных. Вдвоем они составляют идеальное командование. У меня даже появилась мысль, что в некоторых случаях можно единоначалие заменить двуначалием. Как говорится в народе, ум хорошо, а два лучше. Поделился этой мыслью с лейтенантом Беспятых как с образованным офицером. Он подтвердил, что у древних римлян два (федерала? прокурора? трибуна? – переспросить) командовали войском по очереди. Да ведь и командир с комиссаром командовали вместе – и результат известен всему миру.
За обедом выпил положенную чарку, и рези в желудке прошли. Не следует отменять флотские традиции, это вредно сказывается на здоровье плавсостава.
По просьбе команды радист поставил прекрасную старую песню „Тяжелым басом гремит фугас, ударил фонтан огня!“. Очень мужественное, замечательное музыкальное произведение. Решил узнать у радиста, кто ее написал. Он сказал, что два еврея: Вайнберг и Соболь. Кто такие? Странно. Почему везде евреи? Несмотря на ряд их отрицательных качеств, мы все же за интернационал.
Вспоминаю старый зарубежный фильм „Корабль плывет“. Помню, что совершенная ерунда – моряки уходили из зала, я смотрел его еще в Кронштадте. Нет, господа – плывет наш корабль!»
Доктор смазал мне ожоги лица, произошедшие вследствие выстрела из трехлинейной винтовки системы Мосина-Нагана обр. 1891 г. (экспонат инв. № 47-12) синтомициновой мазью и выделил тюбик для постоянного пользования. Кроме того, он постриг мне концы волос на голове, обгорелые вследствие вышеупомянутого выстрела. Ведь он мог бы зарабатывать большие деньги в мужском парикмахерском салоне, но предпочел верность своему профессиональному долгу и присяге. Этот скромный корабельный врач способен на многое.
Не уступают ему и другие члены экипажа. Нижние чины (зачеркнуто) матросы преподнесли мне прекрасную кожаную куртку. Она пришлась мне впору. Дело не в подарке, а во внимании.
Командир объявил мне благодарность перед строем за поведение в бою. Смерть немецким оккупантам (зачеркнуто) врагам трудового народа!
Питание и обеспечение корабля выше всяких похвал. Если вдуматься – это тоже подвиг. Настроение команды приподнятое, боевое. Англия (зачеркнуто) Россия ждет, что каждый исполнит свой долг. Я чувствую себя так, будто сбросил десять (зачеркнуто) двадцать лет.
Прекрасно дополняют друг друга командир крейсера и старший помощник – в походе это стало очевидно. Капитан первого ранга Ольховский – настоящий флотский интеллигент, хотя порой проявляет вспыльчивость. Почему-то не одобрил мою куртку. Зато каждый день находит время играть на рояле. Он полон юношеского романтизма и пользуется заслуженной любовью подчиненных. Капитану первого ранга Колчаку (зачеркнуто) Колчину мы в первую очередь обязаны успешным исходом боя. Его осмотрительность, разумная осторожность и высокие волевые качества заслужили ему уважение подчиненных. Вдвоем они составляют идеальное командование. У меня даже появилась мысль, что в некоторых случаях можно единоначалие заменить двуначалием. Как говорится в народе, ум хорошо, а два лучше. Поделился этой мыслью с лейтенантом Беспятых как с образованным офицером. Он подтвердил, что у древних римлян два (федерала? прокурора? трибуна? – переспросить) командовали войском по очереди. Да ведь и командир с комиссаром командовали вместе – и результат известен всему миру.
За обедом выпил положенную чарку, и рези в желудке прошли. Не следует отменять флотские традиции, это вредно сказывается на здоровье плавсостава.
По просьбе команды радист поставил прекрасную старую песню „Тяжелым басом гремит фугас, ударил фонтан огня!“. Очень мужественное, замечательное музыкальное произведение. Решил узнать у радиста, кто ее написал. Он сказал, что два еврея: Вайнберг и Соболь. Кто такие? Странно. Почему везде евреи? Несмотря на ряд их отрицательных качеств, мы все же за интернационал.
Вспоминаю старый зарубежный фильм „Корабль плывет“. Помню, что совершенная ерунда – моряки уходили из зала, я смотрел его еще в Кронштадте. Нет, господа – плывет наш корабль!»
9.
На подходе к Вытегре Мознаим взмолил, что в генераторе серворуля при поворотах горит обмотка, и или они достанут новый трансформатор, или он ни за что не ручается, хотя, с другой стороны, может ручаться, что крейсер буквально через двое суток потеряет управление. Как можно заметить, его озабоченные плачи сменили тематику, сохранив тональность: временно отрешившись от семейных забот, он незамедлительно переключил свои страдания в служебно-технический регистр.
Вытегра была типичным речным поселком, разросшимся до размеров и статуса города в презрительной уверенности, что таковы и есть все нормальные города на свете: грязь и мешанина кривых деревяшек с панельными пятиэтажными коробками. Вид его являл симбиоз слияния города и деревни чисто механическим путем: сложить, перемешать и вывалить на местность, как груду кубиков из ведерка в песочницу, размоченную дождем.
Отдали якоря на рейде, хотя назвать рейдом расширение речного фарватера напротив хилых хибар порта было бы явным преувеличением.
– Здесь магазин оптики хороший, – оживился Егорыч, – съезжу посмотрю себе очки новые, давно собирался, да все случая не было. Для дела ведь, – заискивающе пояснил он Ольховскому, мягким вымогательством получив сторублевку.
Услышав про очки, Сидорович побежал переодеваться.
Вывалили ял. О чем никак не думали в Петербурге за сборами – это о моторе для малого обеспечивающего плавсредства. Не было оно нужно нисколько, вот и не думали. И теперь приходилось, как напоказ или в учебке, сажать шестерых гребцов на весла, старшину – на руль, и таким картинным манером съезжать на берег. Бутафорский катер висел под шлюпбалками – красавец.
– А это что за маскарад? – воспретил было Колчак, когда гребцы полезли в ял, припарадившись по форме номер три и в черных чертовых кожанках поверх. – Кто разрешил? Отставить. Дежурный!
– Товарищ капитан первого ранга, – заканючил Габисония под аккомпанемент нежных вздохов, – в город же выходим, все равно что в увольнение. Корабль же представляем, чего ж в рабочем-то платье…
– А куртки – ну, для тепла, а в бушлатах жарко… грести.
Колчак махнул рукой – а, хрен с вами.
На берегу праздный – как по характеру, так и от безработицы – люд сориентировал носы и ноги в сторону крейсера: развлекая себя этим необычным оживлением скучной повседневности. Сенсации «Аврора» не вызвала – к кораблям здесь привыкли, пусть не к таким. Кучка любопытствующих собралась, пацаны тыкали пальцами и спорили.
Мознаим тут же выяснил, где расположен заводик, и даже где на заводике электромеханический цех, и убыл с двумя сочувствующими в коляске мотоцикла. Лоцман пряменько посеменил покупать свои очки, цапнув под локоток Сидоровича. А мичман Куркин, оставив Габисонию нести вахту у яла, с четырьмя остальными пошел пошляться по городу: раньше, чем через пару часов, Мознаима ждать не приходилось.
Ходить было приятно: черное сукно утюжено, ленточки вьются, кожан тугим ремнем охлестнут, и смотрят на тебя, как на высшее существо из дальнего счастливого края, с завистью и почтением; и подавляют в себе, из вежливости и остатков самоуважения, охоту заговорить и тем приблизиться, уравняться отчасти. Бедная у них жизнь, понимаешь. Дыра, чего взять.
Тротуары не везде, глина липнет, фасадишки обшарпанные, машина брызги разведет – помойка на колесах. Только девчонки ничего смотрелись. Смотрелись и сами смотрели ничего. Сигнальщик, Серега Вырин, тот просто млел и маслился от взглядов – ну одичал.
– Эх-х, – раздувался, – все бабы наши были бы.
На тесном от хлама и продавцов рыночке промочили ноги, попили пива и хозяйской развальцой заложили дугу обратно.
Вот у одного фасадишка, где розовое облезло, а серое разошлось, путь великолепной пятерки пересекся с мелким скоплением аборигенов. Скопление имело форму очереди и характер демонстрации и состояло исключительно из представителей старшей возрастной группы. Причину скопления с ясностью объясняла зеленоватая вывеска «Сбербанк», блеклая и безнадежная, как прошлогодняя ботва.
Лозунги и транспаранты отсутствовали. Два десятка старушек, которые на свое горе живут дольше мужчин, гомонили на нисходящих интонациях, не в силах разойтись. Общественным возмущением предводительствовал старичок-боровичок, тип занозистого активиста дворового масштаба. На удивление большие малиновые уши, торчащие в стороны, придавали ему сходство с перекаленным чайником.
– И так каждый раз! – плевал чайник. – Сами на машинах ездют! Дворцы строют! А пенсий нет! Всю жизнь работали! Ельцин обещает, а все пустая брехня!
И согласный ропот старушек гнал телеграфную ленту, которую никогда не возьмут в руки товарищи Ленин и Свердлов, озабоченно стоящие у прямого провода на картине Юона: что на хлеб нет, на лекарства нет, на квартплату нет, и остается бы только помереть, но на похороны тоже нет. Ни живописец, ни журналист не заинтересовались бы этим сюжетом в силу невозможности продать его, как абсолютно заурядный и привычный всем уже много лет.
– Вот если бы они сейчас повесили на фасаде директора сбербанка – телевизионная реклама обеспечена, – сочувственно сказал Кондрат. – Говоруна бы посадили, другим дали пенсию – хоть на этот раз.
Шурка затормозил, упер ноги в грязь и набычился.
– Шурка! – закричал Кондрат, – идем дальше, не дури, я пошутил!
Матросы остановились с видом праздных рыцарей, которых оживляет возможность походя совершить нетрудный и приятный подвиг. Ничто так не провоцирует дремлющие силы, как надкушенный плод революционной вседозволенности.
– А что, – цыкнул торпедой слюны сигнальщик, – неплохая мысль.
Шурка приблизился к крайней старушке, которая прятала руки в карманы красной нейлоновой куртки, перекрещенной коричневым клетчатым платком.
– А сколько рублей пенсии, мать? – спросил он.
Жалобы примолкли. Униженные и оскорбленные уставились на морских витязей. Зрелище было приятным, и приятно было даже праздное любопытство, потому что выражало солидарность.
– Двести шесть рублей, – сказала старушка.
– Девять долларов, – перевел сигнальщик.
– А у других сколько?
– Да ведь у кого сколько. Вон у него – четыреста.
– Так, – наморщился Шурка. – Десять на двацать пять считаем – двести пятьдесят баксов на кагал. А за сколько месяцев?
– Пятый месяц табуретки грызем! – зашумел чайник. – А грызть-то уже нечем, – раззявил розовые десны.
Кондрат потащил Шурку за ремень.
– У нас столько нету, Шура, – негромко буркнул он. – А корабельные у Ольховского, он не даст.
– И правильно не даст. Самим нужны.
– Ну так чё ты вхолостую заводишься? Давай сходим обратно на базар, продуктов им немного купим, что ли.
Старушки подали голос и замахали в том духе, что их положение не стоит вмешательства и беспокойства:
– Да чего, сынки, вы себе не думайте! Кому дети помогают, у кого огород. Не помрем. У нас тут немцы тоже суп раздают почти каждый день.
– Дойче зуппи, – сказал сигнальщик и высморкался, прикрыв лицо. – Во, твою мать…
Возможно, история с куртками еще жгла Шурку и требовала компенсации. Возможно, ощущение своей безнаказанности во всех поступках последних месяцев раздвинуло для него границы нормы и реальности. Возможно, у него вообще была повышенно активная жизненная позиция, и последние события его в этой позиции укрепили, как в танке. Многое возможно, хотя определенно утверждать ничего нельзя. Но реальные следствия были следующие:
…Психология подвига вообще вещь интересная и заслуживающая отдельного рассмотрения. Проклятая гололедица, сказал Александр Матросов, падая на амбразуру. В науке психологии до сих пор не выделилась в отдельное русло подвигология, – несмотря на то, что спецслужбы всех стран усердно используют последние достижения по части промывки мозгов для подготовки своих агентов к подвигам во имя родины, национальной идеи и вышестоящего начальства. Если бы, конечно, тут вдруг запахло сигарой и кельнской водой, и пожаловал старик Фрейд собственной персоной, в высоком хальстухе под седой бородкой и черном профессорском сертуке – он бы без малейших колебаний поведал, что Шурка в пике юношеской гиперсексуальности лишен нормальной половой жизни с девушкой Майей и всеми прочими девушками и женщинами, и его сексуальная энергия сублимирует в отчаянные и рисковые поступки. Его ученик и оппонент Юнг возразил бы с мягкой непреклонностью, что подвиг есть архетип, в той или иной степени проявляющийся в поступках каждого, если этот каждый попадет в соответствующие обстоятельства. Бердяев же сказал бы, что имеет место христианский порыв, всегда живущий в душе и взывающий к действию, особенно в экстремальных для упомянутой души условиях, – и, возможно, пожал бы безупречно умытую руку Швейцеру, который классифицировал бы этот порыв как естественный гуманизм человека независимо от религиозной конфессии, культуры и расы. А командир районного ОМОНа в превентивных целях вмазал бы Шурке в затылок затыльником автомата и проревел лежать мордой в асфальт, руки крестом или все на тот же затылок, и квалифицировал бы святой порыв по статье уголовного кодекса. Но поскольку никого из вышеупомянутых лиц рядом не случилось в силу разных причин, то мало искушенный в психологии Шурка выразил свои интеллектуально не оформленные позывы эмоционально насыщенным словосочетанием: «Вот суки!.. Ну мы сейчас!»
– За мной! – скомандовал он и отворил дверь, соседствующую со сбербанком. Она была обита жестью и украшена рукописной табличкой «Обмен валюты». Близость двух дверей наводила на естественную мысль о родстве и даже внутреннем единстве кроющихся за ними хозяйств.
Вытегра была типичным речным поселком, разросшимся до размеров и статуса города в презрительной уверенности, что таковы и есть все нормальные города на свете: грязь и мешанина кривых деревяшек с панельными пятиэтажными коробками. Вид его являл симбиоз слияния города и деревни чисто механическим путем: сложить, перемешать и вывалить на местность, как груду кубиков из ведерка в песочницу, размоченную дождем.
Отдали якоря на рейде, хотя назвать рейдом расширение речного фарватера напротив хилых хибар порта было бы явным преувеличением.
– Здесь магазин оптики хороший, – оживился Егорыч, – съезжу посмотрю себе очки новые, давно собирался, да все случая не было. Для дела ведь, – заискивающе пояснил он Ольховскому, мягким вымогательством получив сторублевку.
Услышав про очки, Сидорович побежал переодеваться.
Вывалили ял. О чем никак не думали в Петербурге за сборами – это о моторе для малого обеспечивающего плавсредства. Не было оно нужно нисколько, вот и не думали. И теперь приходилось, как напоказ или в учебке, сажать шестерых гребцов на весла, старшину – на руль, и таким картинным манером съезжать на берег. Бутафорский катер висел под шлюпбалками – красавец.
– А это что за маскарад? – воспретил было Колчак, когда гребцы полезли в ял, припарадившись по форме номер три и в черных чертовых кожанках поверх. – Кто разрешил? Отставить. Дежурный!
– Товарищ капитан первого ранга, – заканючил Габисония под аккомпанемент нежных вздохов, – в город же выходим, все равно что в увольнение. Корабль же представляем, чего ж в рабочем-то платье…
– А куртки – ну, для тепла, а в бушлатах жарко… грести.
Колчак махнул рукой – а, хрен с вами.
На берегу праздный – как по характеру, так и от безработицы – люд сориентировал носы и ноги в сторону крейсера: развлекая себя этим необычным оживлением скучной повседневности. Сенсации «Аврора» не вызвала – к кораблям здесь привыкли, пусть не к таким. Кучка любопытствующих собралась, пацаны тыкали пальцами и спорили.
Мознаим тут же выяснил, где расположен заводик, и даже где на заводике электромеханический цех, и убыл с двумя сочувствующими в коляске мотоцикла. Лоцман пряменько посеменил покупать свои очки, цапнув под локоток Сидоровича. А мичман Куркин, оставив Габисонию нести вахту у яла, с четырьмя остальными пошел пошляться по городу: раньше, чем через пару часов, Мознаима ждать не приходилось.
Ходить было приятно: черное сукно утюжено, ленточки вьются, кожан тугим ремнем охлестнут, и смотрят на тебя, как на высшее существо из дальнего счастливого края, с завистью и почтением; и подавляют в себе, из вежливости и остатков самоуважения, охоту заговорить и тем приблизиться, уравняться отчасти. Бедная у них жизнь, понимаешь. Дыра, чего взять.
Тротуары не везде, глина липнет, фасадишки обшарпанные, машина брызги разведет – помойка на колесах. Только девчонки ничего смотрелись. Смотрелись и сами смотрели ничего. Сигнальщик, Серега Вырин, тот просто млел и маслился от взглядов – ну одичал.
– Эх-х, – раздувался, – все бабы наши были бы.
На тесном от хлама и продавцов рыночке промочили ноги, попили пива и хозяйской развальцой заложили дугу обратно.
Вот у одного фасадишка, где розовое облезло, а серое разошлось, путь великолепной пятерки пересекся с мелким скоплением аборигенов. Скопление имело форму очереди и характер демонстрации и состояло исключительно из представителей старшей возрастной группы. Причину скопления с ясностью объясняла зеленоватая вывеска «Сбербанк», блеклая и безнадежная, как прошлогодняя ботва.
Лозунги и транспаранты отсутствовали. Два десятка старушек, которые на свое горе живут дольше мужчин, гомонили на нисходящих интонациях, не в силах разойтись. Общественным возмущением предводительствовал старичок-боровичок, тип занозистого активиста дворового масштаба. На удивление большие малиновые уши, торчащие в стороны, придавали ему сходство с перекаленным чайником.
– И так каждый раз! – плевал чайник. – Сами на машинах ездют! Дворцы строют! А пенсий нет! Всю жизнь работали! Ельцин обещает, а все пустая брехня!
И согласный ропот старушек гнал телеграфную ленту, которую никогда не возьмут в руки товарищи Ленин и Свердлов, озабоченно стоящие у прямого провода на картине Юона: что на хлеб нет, на лекарства нет, на квартплату нет, и остается бы только помереть, но на похороны тоже нет. Ни живописец, ни журналист не заинтересовались бы этим сюжетом в силу невозможности продать его, как абсолютно заурядный и привычный всем уже много лет.
– Вот если бы они сейчас повесили на фасаде директора сбербанка – телевизионная реклама обеспечена, – сочувственно сказал Кондрат. – Говоруна бы посадили, другим дали пенсию – хоть на этот раз.
Шурка затормозил, упер ноги в грязь и набычился.
– Шурка! – закричал Кондрат, – идем дальше, не дури, я пошутил!
Матросы остановились с видом праздных рыцарей, которых оживляет возможность походя совершить нетрудный и приятный подвиг. Ничто так не провоцирует дремлющие силы, как надкушенный плод революционной вседозволенности.
– А что, – цыкнул торпедой слюны сигнальщик, – неплохая мысль.
Шурка приблизился к крайней старушке, которая прятала руки в карманы красной нейлоновой куртки, перекрещенной коричневым клетчатым платком.
– А сколько рублей пенсии, мать? – спросил он.
Жалобы примолкли. Униженные и оскорбленные уставились на морских витязей. Зрелище было приятным, и приятно было даже праздное любопытство, потому что выражало солидарность.
– Двести шесть рублей, – сказала старушка.
– Девять долларов, – перевел сигнальщик.
– А у других сколько?
– Да ведь у кого сколько. Вон у него – четыреста.
– Так, – наморщился Шурка. – Десять на двацать пять считаем – двести пятьдесят баксов на кагал. А за сколько месяцев?
– Пятый месяц табуретки грызем! – зашумел чайник. – А грызть-то уже нечем, – раззявил розовые десны.
Кондрат потащил Шурку за ремень.
– У нас столько нету, Шура, – негромко буркнул он. – А корабельные у Ольховского, он не даст.
– И правильно не даст. Самим нужны.
– Ну так чё ты вхолостую заводишься? Давай сходим обратно на базар, продуктов им немного купим, что ли.
Старушки подали голос и замахали в том духе, что их положение не стоит вмешательства и беспокойства:
– Да чего, сынки, вы себе не думайте! Кому дети помогают, у кого огород. Не помрем. У нас тут немцы тоже суп раздают почти каждый день.
– Дойче зуппи, – сказал сигнальщик и высморкался, прикрыв лицо. – Во, твою мать…
Возможно, история с куртками еще жгла Шурку и требовала компенсации. Возможно, ощущение своей безнаказанности во всех поступках последних месяцев раздвинуло для него границы нормы и реальности. Возможно, у него вообще была повышенно активная жизненная позиция, и последние события его в этой позиции укрепили, как в танке. Многое возможно, хотя определенно утверждать ничего нельзя. Но реальные следствия были следующие:
…Психология подвига вообще вещь интересная и заслуживающая отдельного рассмотрения. Проклятая гололедица, сказал Александр Матросов, падая на амбразуру. В науке психологии до сих пор не выделилась в отдельное русло подвигология, – несмотря на то, что спецслужбы всех стран усердно используют последние достижения по части промывки мозгов для подготовки своих агентов к подвигам во имя родины, национальной идеи и вышестоящего начальства. Если бы, конечно, тут вдруг запахло сигарой и кельнской водой, и пожаловал старик Фрейд собственной персоной, в высоком хальстухе под седой бородкой и черном профессорском сертуке – он бы без малейших колебаний поведал, что Шурка в пике юношеской гиперсексуальности лишен нормальной половой жизни с девушкой Майей и всеми прочими девушками и женщинами, и его сексуальная энергия сублимирует в отчаянные и рисковые поступки. Его ученик и оппонент Юнг возразил бы с мягкой непреклонностью, что подвиг есть архетип, в той или иной степени проявляющийся в поступках каждого, если этот каждый попадет в соответствующие обстоятельства. Бердяев же сказал бы, что имеет место христианский порыв, всегда живущий в душе и взывающий к действию, особенно в экстремальных для упомянутой души условиях, – и, возможно, пожал бы безупречно умытую руку Швейцеру, который классифицировал бы этот порыв как естественный гуманизм человека независимо от религиозной конфессии, культуры и расы. А командир районного ОМОНа в превентивных целях вмазал бы Шурке в затылок затыльником автомата и проревел лежать мордой в асфальт, руки крестом или все на тот же затылок, и квалифицировал бы святой порыв по статье уголовного кодекса. Но поскольку никого из вышеупомянутых лиц рядом не случилось в силу разных причин, то мало искушенный в психологии Шурка выразил свои интеллектуально не оформленные позывы эмоционально насыщенным словосочетанием: «Вот суки!.. Ну мы сейчас!»
– За мной! – скомандовал он и отворил дверь, соседствующую со сбербанком. Она была обита жестью и украшена рукописной табличкой «Обмен валюты». Близость двух дверей наводила на естественную мысль о родстве и даже внутреннем единстве кроющихся за ними хозяйств.