Тоже далеко не глупая, сообразительная и интересующаяся окружающей ее жизнью, Надя, в противоположность подруге, всей душой ненавидела книгу, перо и чернила. Учебные пособия, раскрытые перед ней, тщетно просили внимания: мысли Нади улетали, витали всюду, где угодно, но никак не хотели сосредоточиться на еще пока таких несложных занятиях. Тогда для пользы дела решили привлечь к урокам Галю, чтобы создать таким образом известное соревнование и хотя бы этим растормошить ленивую девочку. Но самолюбие Нади пробудить не удалось.
   – Галочка, какая ты умная! Как ты все сразу хорошо делаешь, все понимаешь, – искренне восхищалась подругой бесхитростная девочка.
   – Постарайся, чтобы у тебя все шло еще лучше, – подзадоривали ее мать и гувернантка. – Ведь ты же старше Гали, тебе легче учиться, чем ей.
   – Ну, где мне с Галочкой тягаться! Она ведь такая умница, такое золотко! – с восхищением говорила Надя, обнимая приятельницу.
   И все же польза от совместных занятий детей для Нади, несомненно, была. Живой интерес, с которым относилась к ученью Галя, невольно заражал Надю. Пусть ее увлекал не сам урок, но она тянулась за подругой, чтобы не отставать от ее интересов, уметь поддержать «игру в школу», которую особенно любила Галя.
   Затем Гале пришла однажды в голову фантазия вдвоем с Надей прочитать в лицах басню: «Стрекоза и Муравей». Выдумка пришлась по сердцу и Наде. Потом девочки надумали разыгрывать сценки и из Ветхого Завета. Это так увлекло их, что скоро почти все свободное время они проводили в этих изобретенных ими спектаклях.
   Недостаток действующих лиц ничуть не смущал подруг: каждая изображала по нескольку человек, а когда всем лицам приходилось появляться одновременно, отсутствующих пополняли воображением. Сухая книжка приобрела живые образы и увлекала детей.
   Хуже всего дело обстояло с арифметикой, к которой у Нади не было способностей. Но она все-таки тянулась за своей подругой.
   Таким образом, из просто терпимого Галя сделалась весьма желанным явлением в доме Таларовых, где и проводила целые дни. Теперь у нее там было два искренних друга: Надя и дядя Миша, сердечно любившие ее. Девочка в свою очередь отвечала им глубокой привязанностью. Остальные члены семьи не проявляли относительно нее ни ласки, не тепла, впрочем, и Галя не уделяла им ни кусочка своего, хотя редко, но горячо и прочно привязывавшегося сердечка. Несомненно, львиная доля его была отдана «дорогому дяде Мише», этому весельчаку и затейнику.
   Едва завидев его, обе подруги бежали к нему с радостно распростертыми ручонками – и родная племянница, и эта чужая, маленькая, черненькая девочка, которую он ласкал и любил, пожалуй, больше родной.
   Сиявшее молодым весельем лицо дяди Миши, добрые смеющиеся глаза, всегда готовая шутка или новая забава, затеваемая им к великому восхищению детей, личное оживленное участие, которое он принимал в этой игре, его карманы, наполненные пряниками и карамельками, преимущественно мятными, «холодненькими», и им самим, и девочками особенно облюбованными, – все это служило неисчерпаемым вечным источником удовольствия и радости для детей.
   Но не за одни только постоянные подарочки, лакомства и развлечения так крепко любила его Галя, а за то, что он всюду умел отстоять ее затертое, придавленное детское самолюбие, поднять ее в глазах окружающих, если вольно или невольно, по равнодушию или отсутствию деликатности они унижали ребенка.
   Он, один он во всем доме каждое утро крепко пожимал руку ее матери, выражал ей и с глазу на глаз, и особенно при посторонних свое глубокое уважение. Он один понимал, каким нелегким было положение этой полуинтеллигентной женщины, низведенной почти на степень прислуги, с ощущениями и внутренним миром которой не находили нужным считаться.
   – Что за фантазия, Мишель, подавать руку экономке, да еще в присутствии посторонних? – пеняла ему невестка.
   – Но почему бы нет, Маша? Ты забываешь, это вдова учителя, не говоря про то, что сама по себе она человек, внушающий глубокое уважение и сочувствие к своей горькой доле.
   Но Марья Петровна презрительно пожала плечами.
   – Вдова учителя, да еще сельского! Подумаешь – персона! Наконец, mon cher[11], уважай ее в кухне и там питай к ней все, что хочешь, но, сделай милость, не при гостях. Ведь это шокирует.
   – Ну уж, матушка, прости! Меня гораздо больше шокирует твоя холодность и отсутствие внимания к ней, однако я не пытаюсь перевоспитать тебя. Зато и за собой оставляю право поступать, как нахожу лучшим, и менять своего обращения с Настасьей Дмитриевной ни на людях, ни без них не стану. Так, мать моя, и знай, – твердо отрезал Таларов.
   При словах «мать моя» по лицу Марьи Петровны опять пробежало брезгливое выражение.
   – Сколько раз я тебя просила, Мишель, не называть меня ни «матушка», ни «мать моя». Это так вульгарно! – заметила она.
   – Так как же прикажешь обращаться к тебе? Не madame же тебя называть, в самом деле? Машей нельзя, вульгарно; «матушка» тебя шокирует… А всякие там кривлянья вроде «Мари», «Мими» и тому подобное, уж, извини, не в моем вкусе.
 
   Хорошо помнит Галя свою первую рождественскую елку в Василькове. Помнит громадное дерево, густо увешанное и ярко горящее множеством огней – первая роскошная елка, виденная ею в жизни. Помнит толпу нарядных гостей, детей и взрослых, целые ряды столиков, заставленных игрушками, книгами и различными безделушками – подарками, предназначенными для приглашенных. Помнит себя саму, стоящую в дверях столовой и оттуда, через отделяющую ее большую комнату, во все глаза глядящую на пестрое, блестящее, никогда ранее не виданное зрелище.
   Хотя Надя настойчиво звала ее на елку и даже сама прибегала за ней, но Настасья Дмитриевна, поблагодарив за приглашение, тем не менее решила не пускать Галю: деликатная, тактичная женщина находила, что в день, когда в доме столько посторонних и незнакомых, ее девочке там не место. Если бы сама Марья Петровна хоть словечком заикнулась – тогда другое дело, но одного приглашения Нади, ребенка, ей казалось недостаточным. Девочка лично от себя пригласила, но как взглянут на это старшие? До боли в сердце ей было жаль свою крошку, которая такими жадными глазенками смотрела в большой зал. Для малышки таким горьким и тяжелым лишением было не попасть на праздник, не смешаться с толпой резвящихся детей… Но не может, не может она отпустить дочку!
   И у Гали сжимается сердечко, слезы душат ее.
   «Не позвали, не позвали! Забыли! Все забыли, даже дядя Миша, даже он! Вот дети вынимают из громадных хлопушек бумажные костюмы, наряжаются в них. Вот Надя, вся розовая, вот дядя Миша достал костюм… Сейчас на кого-то наденет… Ищет, кому бы дать, а ее, Галю, забыл, совсем забыл, не любит… Не помнит!»
   Неудержимые, столько времени тщетно подавляемые слезы собираются выкатиться из печальных глаз: брызнули и остановились, светлые и крупные, как дождевые капли, упавшие на пару громадных черных вишен.
   «Что это? Дядя Миша… Идет! Не забыл! Милый, милый дядя Миша!..» Радость перехватывает дыхание.
   – Куда же ты, Галочка, запропастилась? Я ее ищу, бегаю, и в Надину комнату, и в Лелину, и в кухню. Прямо пятки себе из-за нее оттоптал, а она стоит себе и знать нас не хочет! Я ее жду, подарки ее ждут, кто-то на столе сидит и даже плачет. Да-да, плачет, – подтверждает он, видя любопытством и восхищением заискрившиеся при слове «подарки» глазенки. – А она себе тут в прятки со мной играть вздумала, негодная девчонка!
   – Ну, за это вот тебе наказание: сию минуту одевайся и едем. Да-да, именно едем, потому что пешком не поспеем, слишком долго ты заставила себя ждать. Остальные дети уже танцев требуют!
   Через минуту Галя оказалась в пестрой юбочке, рябенькой кофточке с крылышками и в громадном красном петушьем гребне на голове.
   – Вот Галочка и петухом стала! Да каким важным, просто прелесть! – одобрил Михаил Николаевич. – Ну-с, петушок мой, петушок, золотой гребешок, едем! И на всех парах!
   Не успела восхищенная, преобразившаяся от радостного возбуждения девочка оглянуться, как дядя Миша, подняв ее, посадил себе на правое плечо и вихрем понесся через столовую и гостиную к елке и заповедному столику, где, по его уверению, «кто-то плакал».
   Оказалось, однако, что и ему не всегда можно вполне доверять. На этот раз, например, он прямо-таки налгал: никто решительно не думал плакать, наоборот – посреди предназначенного для Гали столика сидела большущая белокурая кукла в голубом платье и так улыбалась, что показывала четыре прелестных белых зубка.
   – Видишь, смеется. Увидела тебя и сразу слезы высохли, как не бывало, – вывернулся хитрый дядя Миша. – Но бери ее скорее, а то, чего доброго, опять заревет, – торопил он.
   – Это… Это мне?
   Не веря своему счастью, девочка словно окаменела на плече Таларова. Глаза ее горели, как звезды, и вся она в своем красном колпачке казалась очаровательнее самой красивой в мире куклы.
   И вдруг эта большая живая игрушка крепко-крепко обвила ручонками шею Таларова, прижалась своей разгоревшейся смуглой щечкой к его лицу.
   – Миленький!.. Миленький!.. Спасибо!.. Мерси… Миленький… Дорогой! – лепетала она отдельные, срывавшиеся с языка слова благодарности.
   – Чья эта прелестная девочка? – краем уха слышит возле себя Галя незнакомый голос.
   – Кто? Эта? Вы находите ее хорошенькой? – раздается пренебрежительно-удивленный вопрос Марьи Петровны.
   – То есть она не только хорошенькая, она очаровательная. Эти глазенки, этот ротик, эти кудряшки! Я ее никогда не видела. Кто же она? – настаивает гостья.
   – Она в самом деле вам нравится? А по-моему, превульгарное лицо. Впрочем, откуда ей и быть другой? Ведь она из такой среды: это дочь нашей экономки, – роняет Таларова.
   Было что-то такое обидное, особенное в тоне, которым Марья Петровна произнесла эти слова, что повернувшееся в ее сторону личико Гали сразу точно потухло. Но рядом с ней был он, ее ненаглядный, дорогой дядя Миша. Он понял своим добрым сердцем, что почувствовало это только что беззаботно обнимавшее его, сразу спугнутое маленькое существо.
   – Да, да, – поспешил вмешаться он, – это моя большая приятельница и любимица, Галочка, дочь нашей глубокоуважаемой Настасьи Дмитриевны, так сказать, каменной горы, на которой зиждется все наше благополучие. Золотой человек! Вот и Галочка такая же, а ученая будет! Еще ученее своего папы. Я думаю, прямо в профессора махнет. Учится великолепно. Правда, девочка? – обратился он к ребенку.
   И опять засветились опечаленные глазки. От теплых слов этого доброго волшебника, точно от прикосновения магической палочки, вновь нахлынуло беззаботное детское веселье, на минуту спугнутое жестким замечанием.
   – Что это, право, дядя, ты все с Галей да с Галей! Вот с нами, небось, никогда так не носишься! – недовольная произведенным красотой ребенка впечатлением, укоряла Таларова Леля.
   – О, если речь идет лишь о том, чтобы «поноситься» с тобой, то пожалуйте, милости просим! Угодно? – насмешливо подставил он племяннице плечо, с которого спустил на пол девочку.
   Леля сердито и негодующе сверкнула в его сторону глазами, сделав презрительную мину.
   – Ой, ой, племянница, пощади! Не испепели дотла своим презрением, смилуйся! Может, я сегодня еще пригожусь кому-нибудь. Как ты думаешь, Галочка, пригожусь? А ты, Надя, какого мнения? Ну-с, детвора, polka générale[12]! – и Михаил Николаевич весело вмешался в пеструю детскую толпу.
 
   Хорошо помнит Галя и другую, сперва грустную, потом по мановению жезла того же доброго волшебника ставшую такой радостной пору своей жизни. Это была та осень, когда после целого лета усиленных занятий Надю решили отвезти в ближайший губернский город, в гимназию, где уже училась Леля.
   Галя ходила как в воду опущенная: с переселением Нади для нее должны были наступить бесцветные серые будни. Мало того, что она теряла любимую подругу, но с ее отъездом неизбежно прекращались всякие занятия и учение. А книги так манили девочку! Насколько они пугали Надю, настолько привлекали Галю.
   – Противная эта гимназия! – ворчала Надя. – Будут всякой гадостью душить, только и делай, что сиди да долби разную ерунду. Одно хорошо: девочек много, уж наиграюсь да нашалюсь на переменках вволю! А может быть, гимназистки там все такие же кислятины, как наша Леля? Тогда я сбегу, в реку, в поле, в лес, куда глаза глядят, но сбегу. Эх, Галочка, вот если бы тебя со мной пустили, это было бы дело другое. Попросись, а? Попроси хорошенько свою маму! – соблазняла она.
   А у бедной Гали, что называется, кошки на сердце скребли. Гимназия! Да ведь это ее мечта, самая большая, самая заветная. Она бы на все согласилась, лишь бы попасть в гимназию. Но все-таки маму свою она не попросит. Нет, нет! Она знает, как грустит сама мать, что не может отдать туда свою девочку, помнит, сколько раз уже они втихомолку вместе поплакали об этой невозможности. В состоянии ли была бедная женщина из своего скудного жалованья экономки обуть, одеть и заплатить за обучение дочери?
   И вдруг в один памятный, темный уже июльский вечер Михаил Николаевич, как это иногда случалось с ним, зашел посумерничать в их комнату.
   – Что ж, Галочка, и ты в дорогу? – неожиданно обратился он к девочке и на недоумевающий ее взгляд пояснил: – Да, с Надей вместе держать экзамен. С шиком ведь выдержишь, уж за кого-кого, а за тебя я спокоен, поступишь.
   Горячая радость вспыхнула в сердце ребенка, но сейчас же потухла.
   – И не говорите, Михаил Николаевич, это наше с Галюней больное место, мечта наша, да, сами поймете – мечта безнадежная, – вздохнула Настасья Дмитриевна. – С моих ли достатков? Отказала бы, во всем себе отказала бы, не это мне страшно. Но ведь содержание да учение ее обойдутся раза в полтора дороже, чем я всего жалованья получаю. Уж думала я, гадала – да что ж? – на нет и суда нет.
   – Нет, дорогая моя Настасья Дмитриевна, вопрос этот нужно хорошо обдумать. Гале необходимо учиться. Девочка она способная, кончит курс – у нее на всю жизнь обеспеченный кусок хлеба. Вы не волнуйтесь, я посоветуюсь кое с кем, переговорю, авось устроим.
   И он действительно все устроил, этот чудесный, милый дядя Миша.
   Когда он завел на эту тему разговор с невесткой, та накинулась на него за новую «дикую» затею.
   – Помилосердствуй! К чему эта гимназия? Не всем же барышнями делаться, нужны и портнихи, белошвейки. Поучилась немного, и хорошо, и довольно с нее. Зачем выбивать девчонку из колеи? – запротестовала Та ларова.
   – Вот именно, чтобы не «выбивать» Галю из учительской среды и пустить ее по дороге отца, я и настаиваю на определении девочки в гимназию. Такого даровитого ребенка грех держать под спудом, ее нужно поставить на широкий путь, дать на просторе развиваться ее способностям. Впрочем, пожалуйста не стесняйся; если тебе неприятна совместная жизнь Гали с твоими детьми, девочку можно иначе устроить. Я предложил, имея в виду твой же интерес – близость Гали к Наде в стенах гимназии и вообще в учебное время; ошибся – извини.
   – Да, правда, Надя…
   «Как это я сама не подумала?» – мелькнуло в эгоистичном мозгу Марьи Петровны.
   – Впрочем, сделай одолжение, – спохватилась она: – пожалуйста. Ведь мешать Галино присутствие никому особенно не может, да и не объест она нас там. Я не ради этого, а принципиально… – поторопилась согласиться Таларова.
   «Принципиально эгоистична, – мысленно проговорил Михаил Николаевич, – однако в данном случае эгоизм кстати». И, довольный, он отправился сообщать своим друзьям радостную весть.
   Таким образом вопрос о содержании ребенка отпадал, взнос же платы за учение Михаил Николаевич брал на себя.
   – Что вы, что вы, помилуйте, с какой стати вам еще и расход нести? – запротестовала растроганная до глубины души Настасья Дмитриевна. – Сто рублей в год я уж соберу, – уверяла она.
   – Нет, уж, голубушка, не станем ссориться, будет по-моему. Да вы напрасно стесняетесь: я убежден, что Галя будет прекрасно учиться. Тогда ее освободят от платы, и вы никому решительно не будете обязаны. Ну, Галочка, собирайся в путь-дорожку.
   Яркой, счастливой полосой легли гимназические годы в жизнь Гали. Умненькая, хорошенькая, благонравная и притом необыкновенно маленькая, она сразу обратила на себя всеобщее внимание. Все, что ласкает детское самолюбие: прекрасные отметки, наградные листы, похвалы учителей и учительниц, восхищение и зависть подруг – все это испытала, всем широко пользовалась Галя. Устраивался ли спектакль, живые картины или литературное утро – она опять-таки являлась неизменной их участницей. Богато одаренная во всех отношениях девочка с чувством декламировала, прекрасно играла на сцене, а когда она пела, ее чистенький приятный голосок проникал в самую душу, лаская слух мягкими, серебристыми переливами.
   Хорошо помнит Галя свои первые после длинного учебного года каникулы, проведенные в Василькове, встречу с матерью, с дядей Мишей, по которым, как ни хорошо было в ее новом пестром мирке, все же успела стосковаться.
   Милый дядя Миша! Какой он был радостный, веселый, сияющий! Счастье озаряло каждую черточку его крупного, открытого загорелого лица, оно сияло в его больших синих глазах, дрожало в почти не сходившей с уст улыбке.
   Скоро Гале удалось увидеть и источник этого ключом бьющего в нем счастья. В Василькове стала часто появляться стройная хорошенькая девушка с ослепительным цветом лица, белокурыми, слегка рыжеватыми волосами, с точно выточенными чертами лица, мелкими блестящими зубками и совершенно зелеными русалочьими глазами.
   Изящная, как фарфоровая статуэтка, она тем не менее почему-то сразу не понравилась Гале: что-то слегка хищное было в сверкавших во время улыбки острых зубах, что-то холодное и жесткое – в выражении бесспорно красивых, редкой окраски, глаз. Девочка, конечно, не отдавала себе отчета в том, что именно с первой же минуты не понравилось ей в Мэри, но что-то да отталкивало ее. Потом уже сознательно невзлюбила она девушку за ее обращение с дядей Мишей и за нанесенную ей, Гале, личную обиду.
   А Михаил Николаевич так любил свою невесту, такой глубокой нежностью теплился его взор! Как старался он каждой мелочью угодить ей, предупредить малейшее ее желание. Но нелегкая, видно, это была задача.
   – Ах, Мишель, ну разве можно надевать такой ужасный галстук! Вы Бог знает на кого в нем похожи. Бегом, марш! И сейчас же снимите, – следовало хотя и шутливое, но резкое и неуклонное предписание.
   – Господи, до чего вы неуклюжи, Мишель! Право, медведь, ничуть не грациознее. Это с вашей-то фигурой и ловкостью рисковать играть в теннис!? Ха-ха-ха! Вы обворожительны! Я в эту минуту искренне жалею, что не захватила с собой фотографического аппарата. Отныне более не расстанусь с ним, так как уверена: не позже чем через неделю у меня наберется целый альбом юмористических открыток. Генерал Топтыгин за теннисом, Топтыгин танцует мазурку, Топтыгин подносит букет… Ха-ха-ха! Прелесть!
   Мэри заливалась как бы веселым, но натянутым, злым смешком, а бедный Михаил Николаевич, красный и сконфуженный, с улыбающимся, но растерянным лицом, такой большой и сильный, стоял точно провинившийся мальчуган перед этой маленькой, хорошенькой, но такой резкой и неделикатной девушкой.
   «Противная рыжая злая крыса! Сосулька ледяная!» – сверкнула в сторону Мэри своими потемневшими глазами присутствовавшая при этой сценке Галя, возмущенная до глубины души. «Как она смеет! Как смеет!» – негодовала девочка за своего любимца.
   Приезды в Васильково этой девушки были пропащими, вычеркнутыми из жизни Гали днями. Стоило Михаилу Николаевичу, по обыкновению, пошутить с девочками, затеять беготню взапуски или тому подобное, как хорошенький деспот сейчас же накладывал свое вето на начавшуюся забаву.
   – Что это, право, за занятие, Мишель! Неужели вы думаете приятно созерцать ваши резвые бега? Пощадите мое эстетическое чувство и не устраивайте их в дни моих приездов. И что за охота возиться с этими девчонками? – не стесняясь, громко отчитывала Мэри Та ларова.
   – Люблю я их очень, уж больно они славные, – несколько смущенно пояснял Михаил Николаевич. – А вы, Мэри, разве не любите детворы? Эта Галочка, например, что за милый ребенок! Одна мордашка чего стоит, так и просится на полотно. Разве не правда?
   – Вот уж не нахожу: худенькая, черная, точно подсмаленная. Не то цыганенок, не то чертенок, скорее последнее. А глаза-то, глаза какие злые, по крайней мере, в те минуты, когда она вскидывает их на меня. В другое время я, по правде говоря, не давала себе труда следить за этой обезьянкой.
   – Вы, Мэричка, положительно не любите моей любимицы, жаль, – с грустной ноткой проговорил Михаил Николаевич. – А я надеялся, что вы ее полюбите, приласкаете.
   – Что же делать, друг мой, не все надежды сбываются. Ну, может быть, довольно на эту тему? Я о другом поговорить хотела. Вы бы, Мишель, пикник какой-нибудь устроили, кавалькаду, пошумней да повеселей, чтобы народу как можно больше участвовало. А то все вы да я, я да вы, согласитесь, mon cher, что, à la longue[13], это утопиться или повеситься можно. Вы ведь знаете, для меня люди, общество что вода для рыбы – это моя стихия, без них я задыхаюсь. Надеюсь, мой дорогой Мишенька-медведь не сердится за это на свою Мэри? Нет? Ну, хороший, ну, милый, скажите? – золотила пилюлю невеста, стараясь ласково заглянуть в потемневшее было лицо жениха.
   – Противная! Противная! Злюка! Русалка! – с ненавистью глядя на нее, шептала Галя. – Я чертенок? И пусть, пусть чертенок! А ты-то, ты-то что? Злюка!.. Сосулька! Противная, крыса рыжая! Бедный, бедненький, миленький, родной мой дядя Мишенька, зачем, зачем он ее любит! Зачем?!
   Так, скрытая от глаз густым кустарником, повинуясь инстинкту своего любящего сердечка, бессознательно протестовала Галя.
   Между тем тот, по ком болела ее душа, видимо, не задумывался, какова будет вся дальнейшая его жизнь, навсегда связанная с этим себялюбивым и холодным существом. С твердой верой в будущее Таларов быстро шел к намеченной цели – в августе была назначена свадьба.
   – Я хочу, чтобы Галя непременно присутствовала на моей свадьбе, – обратился однажды Михаил Николаевич к Марье Петровне, собиравшейся за покупками в город. – Поэтому очень просил бы тебя выбрать для нее какой-нибудь хорошей белой материи на платье. Ты будешь покупать Наде, так закажи, пожалуйста, и Гале. Расходы, конечно, полностью мои.
   – Опять новая выдумка, Мишель? Подумай сам, неловко же тащить в чужой дом чуть не всю свою дворню, – возмутилась Таларова. – Лосевы могут обидеться! Кто такая Галя?…
   – Такая же гимназистка, как и твоя дочь, во-первых, – перебил ее шурин, – а во-вторых, это девочка, которую я всей душой люблю. Я во что бы то ни стало хочу, чтобы в самый счастливый день моей жизни светло и радостно было на сердце и у этого милого ребенка, а я знаю, какое громадное удовольствие доставит ей эта поездка. Что же касается Лосевых, не беспокойся, я сам переговорю с ними. Так что исключительно на мою голову падет бестактность и все прочее, что ты еще усмотришь в моем поступке.
   – Да, сделай милость, пожалуйста, ты не маленький, – поняв по решительному тону шурина бесполезность спора, сдалась Марья Петровна. – Пусть себе едет, но к чему эти затеи, это платье? У Гали есть еще довольно чистенькое, бывшее Надино, розовое. Вот пусть его и наденет. Надо же все-таки каждому знать свое место… А то вдруг моя дочь и дочь чуть не судомойки ровненько одеты, как два inséparable’ика[14]. Курам на смех! – негодовала Таларова.
   – Ах, вот как? Ну что ж, раз это тебе неприятно, ровно девочки одеты не будут. Я постараюсь, чтобы Галино платье было лучше Надиного, – и Михаил Николаевич вышел из комнаты.
   Слово свое он сдержал. Как сейчас помнит Галя это чудесное, все прозрачное, швейцарского шитья платьице, о каком она никогда даже и не мечтала, к которому едва смела прикоснуться. Помнит себя, одетую в него, любовавшуюся и не могшую налюбоваться отражением своей фигурки в зеркале. Не на лицо свое, конечно, смотрела девочка – оно старое, прежнее, – но это платьице, это восхитительное платьице!
   Михаил Николаевич добился того, чего хотел: в день его свадьбы легко и радостно было на сердце Гали; весело смотрели на его залитое счастьем лицо глазки ребенка. Весело горели церковные люстры; радостно сверкали и переливались в высоком куполе догоравшие вечерние лучи солнца; ясное и чистое, смотрелось в резные окна голубое небо. Казалось, долгие безоблачные и безмятежные годы вещал новобрачным этот тихий, ясный, сверкающий день. Сбылось ли это?
   Помнит Галя другой июньский день, когда в Василькове, правда, всего на короткий срок, снова появился Михаил Николаевич, а она, перешедшая уже в шестой класс пятнадцатилетняя девочка, как и в прежние ребяческие годы, кинулась навстречу своему незабвенному, милому дяде Мише. Так же светло было вокруг, еще ярче сверкало летнее разгоревшееся солнце, весело шумела листва, безоблачным было лазурное небо. Но не озарялось счастьем лицо дяди Миши, не искрились весельем его глаза, не подергивались от сдерживаемого внутреннего смеха крупные губы, – только печальная, добрая улыбка открывала их. Глаза словно заволокло туманом, сквозь который тщетно пытается пробиться веселый луч; лишь тихо мерцают они, кажется, еще более ласковые, добрые и такие печальные. В этом большом сердце притаилась такая же большая, как само оно, печаль и замкнула, сжала его своими железными тисками.