Словно и в Галину душу переползает та же невидимая грусть. До боли, до слез жаль ей это молодое, от горя осунувшееся лицо, этот заглохший голос, эту скорбящую больную душу. Галя не знает причины горя, но как бы предугадывает виновницу его, и злобное чувство к фарфоровой куколке с русалочьими глазами зажигается в ней.
Из болтовни Нади она узнает, что ее предположение правильно, что холодная, бездушная, пустая женщина истерзала это полное любви, преданное ей сердце. Теперь, прискучившись жизнью губернского города, Мэри под предлогом расшатанного балами и выездами здоровья уехала на год за границу, увезя с собой и ребенка, которого страстно любит дядя Миша.
Недолго пробыл Михаил Николаевич в Василькове. Все время с тревогой и тоской следили за ним глаза девочки. Когда же, бывало, взоры их встречались и дядя Миша тихо, ласково и невыразимо печально улыбался Гале, к горлу ее подступал горячий комок и слезы неудержимо вырывались из глаз. Ясно представляет себе Галя и сейчас его лицо, голос, улыбку, и, как тогда, так и теперь, острая жалость сжимает ее сердце.
Но скоро горе, настоящее, непоправимое горе обрушилось на саму Галю, выбросив ее из, казалось бы, уже определившейся жизненной колеи.
Все шло так хорошо, до окончания гимназии оставалось всего полтора учебных года. Галины сочинения читались в классе, ее, как первую ученицу, ожидала золотая медаль, а там дальше – мечты о курсах, о чем-то безбрежно большом, захватывающем и манящем. И вдруг все точно вихрем смело.
Незадолго до Рождества Настасья Дмитриевна простудилась и прихворнула: стали побаливать руки и ноги. Когда же Галя вернулась домой на праздничные каникулы, она застала мать уже в постели с жесточайшими приступами острого ревматизма.
Тяжелое время настало для девушки. Она ухаживала за больной, вместе с тем выполняя все обязанности матери по дому и хозяйству. Толковая, расторопная, вся в мать в этом отношении, да и присмотревшаяся с детства к хозяйству, Галя быстро освоилась. В сомнительных случаях она справлялась у Настасьи Дмитриевны, просила ее совета и указаний. Таким образом, заведенный в доме порядок ничем не нарушался, и все шло как по маслу.
Пролетели рождественские праздники; Надя давно уже уехала, а о возвращении Гали в гимназию нельзя было еще и помышлять. Состояние Настасьи Дмитриевны все не улучшалось, и вдруг болезнь приняла опасный оборот с роковым исходом: ревматизм пал на сердце – и еще молодой, полной сил женщины не стало.
Смерть матери глубоко поразила девушку, лишив ее способности что-либо соображать, что-либо рассчитывать. Когда на другой день после похорон Марья Петровна деловым тоном заговорила с Галей о ее будущем, та точно с облаков свалилась – так далека она была в ту минуту от всех житейских забот и расчетов.
– Я хотела предложить тебе, Галя, если это, конечно, устраивает тебя, остаться у нас в доме вместо покойной матери. К делу ты присмотрелась, значит, если постараешься, сможешь справиться. Жалея тебя, я придумала такой выход, так как, если не мы, то куда же ты денешься? Ведь родных у тебя ни души. Обдумай, конечно, но я советовала бы тебе принять мое предложение, – с достоинством промолвила Таларова, глубоко уверенная в совершаемом ею благодеянии и ожидая от девушки горячей благодарности за свою доброту.
Но Галя, ошеломленная, молчала. Только теперь, выслушав Марью Петровну, она поняла всю сложность и безвыходность своего положения. А гимназия? А медаль? А курсы? Все радужное будущее дрогнуло, зашаталось и сейчас, с ее согласием, должно было безвозвратно рухнуть.
Тяжелая рука будничной жизни и борьбы за кусок насущного хлеба грузно налегла на хрупкие полудетские плечи. Однако в маленьком существе была сильная воля, недюжинный характер и здравый смысл – единственные друзья, единственная ее опора в это тяжелое время.
«Дядя Миша!» – бессознательно пронеслось в душе девочки, пронеслось и замерло, как бесплодный стон. «Если бы он был тут… Если бы знал…»
Но, увы, его не было. А написать, попросить – да и чего именно просить? Гале это и в голову не пришло. Впрочем, и додумайся она даже сделать это, ничего бы не вышло: незадолго перед тем Михаил Николаевич, уведомленный об окончательно расстроенном здоровье жены, поехал к ней за границу, и точного его местопребывания никто не знал.
И осталась Галя одна-одинешенька со своим горем, своими планами и надеждами. К счастью, она была не из тех, у которых в тяжелые минуты опускаются руки, не из тех, что беспомощно склоняют голову, лишь плача да жалуясь. Надо было примириться, встряхнуться, поменьше бередить себя мыслями о грустном настоящем и бодро смотреть вперед в надежде на более светлое и радостное будущее. Природная жизнерадостность характера пришла девушке на помощь.
Она написала Наде, написала кое-кому из подруг, прося присылать ей законченные тетради с письменными работами, классные заметки и записки. Скоро ее этажерка и стол оказались заваленными всевозможными рукописями, брошюрками и книгами. Галя строго по часам распределила время, посвящая день работе по дому и хозяйству, всяким штопкам и чинкам, раннее же утро и вечер всецело отдавая книгам.
Приходили письма от подруг – источник радости и горя: они несли весточку из дорогого мирка, воскрешали милые лица и вместе с тем бередили больное место, лишний раз подчеркивая, как хорошо все то, чего она, Галя, теперь безвозвратно лишена. Потом приезжала Надя; в устах живой, веселой, болтливой девушки еще ярче выплывали все мелочи школьного мирка, с его радостями, горестями, забавами, шалостями и шутками.
Беззаботно-веселая, добросердечная, но довольно поверхностная Надя, дойдя и до старших классов, не почувствовала ни малейшего влечения к наукам. Она осталась верна и высказанному ею еще до поездки на вступительный экзамен намерению вовсю шалить на переменках. В этом направлении она даже с лихвой выполнила намеченную ею программу: свои выходки девочка не ограничивала переменками, а проделывала их и среди уроков. Впечатлительная, увлекающаяся, но всегда ненадолго, она вечно обожала то подруг, то учителей, то классных дам. За последние же два года нежное сердечко ее учащеннее билось для некоторых знакомых и даже полузнакомых молодых людей.
Неизменно верной восприемницей всех ее восторгов, мечтаний и волнений была Галя, которой вытряхивались и сердечные дела, и гимназические похождения.
– Понимаешь, Галка, – вся искрясь весельем, повествовала она, – вот шикарную штучку теоремщику-то нашему, Лебедеву, устроили! И, как ты легко можешь догадаться, не без благосклонного участия вашей покорнейшей слуги, – взявшись руками за платье, присела Надя. – Ты ведь знаешь, как на него временами этакие письменно-работные пароксизмы[15] нападают, как зачастит – хоть из гимназии уходи. Вот одолели его на сей раз алгебраические припадки: два дня дышим, на третий – задачишка, что твоя перемежающаяся лихорадка. Сама понимаешь… Впрочем, ровно ничего ты в этом не смыслишь, – перебила себя рассказчица, – тебе ведь хоть пять работ в день давай, и то как с гуся вода, справишься. А я, как ввяжусь в это дело, так пропала. Влезешь – все равно что в топь болотную, без благодетельной руки помощи со шпаргалкой и не мечтай выбраться. Уж я, кажется, все предохранительные меры в ход пустила: и руки, и пальцы, и глаза, и зубы, чуть не нос, – все по очереди перевязывала, чтобы от работы отвертеться. Думаешь, помогло? Как же! Жди! Безвозвратно погибла!
Надя выразительно развела руками и продолжила: – Окаянный наш bel homme[16], что толкует про бином, изволите ли видеть, меня потом в одиночку работу писать заставил. А-а?! Недурно? И ведь возмутительно то, что он проделывает это все с сознанием своей полной безнаказанности. Терпели мы, терпели, наконец выскочили из терпения и решили положить предел подобному злостному произволу. Назначена, понимаешь ли, снова работа после большой перемены. Подожди ж, душечка! Как только звонок прозвонил, мы на сей раз просить себя не заставили и мигом нырнули в класс, прежде чем классюха[17] свой завтрак дожевать успела. Хлоп! – двери на ключ, а ключ через окошко на улицу, да, понимаешь ли, кому-то, видимо, прямо в голову угодил. Синяка, конечно, не видела – с третьего этажа не больно разглядишь, – но, по всей видимости, дело без легкого увечья не обошлось. Смотрим, господин какой-то злобно так воззрился горе[18], шапку снял и смотрит на наши окна, а сам голову почесывает, не то щупает, не то ищет чего-то там. Ну, уж нашел ли, нет ли, и что именно – того не знаю. Да, и Христос с ним, не в том дело! Да, так дальше: ключ, значит, тю-тю, а сами мы, что сил давай руками и ногами в коридорную дверь барабанить. Шу-ум! На всю гимназию! Синявка[19] прилетела, мечется, в дверь ломится, но та ни с места, а мы, якобы негодующие, оскорбленные, вопим во все горло: «Откройте! Откройте нас! Что за глупые шутки! Как не стыдно!» И вдруг, как бы спохватившись: «Ах, pardon[20], Анна Михайловна, это вы, а мы думали – ученицы. Представьте себе, нас кто-то запер и ни за что не хочет открыть, будьте добры, прикажите». Та в ответ: «Да тише же, ради Бога, тише! Нельзя так шуметь, в других классах уроки. Успокойтесь, я сейчас распоряжусь, потерпите минутку».
– Неужели поверила? – смеясь, осведомилась Галя.
– Ну да, поверила, да еще как! Первым делом принялась ветра в поле искать, – сиречь ключ и виновниц его исчезновения, а это, понимаешь, с таким же результатом могло бы затянуться и на полгода. Наконец додумались послать за слесарем. Пока до него добрались да он соблаговолил явить свои ясные очи, прошло ровнехонько сорок две минуты, ну, а оставшиеся до звонка восемь минуток мы посвятили пыланью благородным негодованием против лишивших нас свободы. Так в этот день «Бинома» стороной и пронесло. А урок в четверти был последним, значит, взятки с нас гладки, ничего не поделаешь.
Надя едва перевела дух и снова затараторила на больную тему:
– Господи, и кто ее, математику эту самую, только выдумал? И зачем она нужна? Положи руку на сердце и отвечай: все равно тебе или нет, равны ли между собой смежные углы? Ведь безразлично? Ведь не станешь ты не спать ночей и, заломив руки, с отчаянием думать:
«Боже мой, Боже! Неужели же нижний вертикальный угол не равен верхнему? А вдруг он, – о ужас! – больше?! А если меньше?!. Ты замрешь от ужаса, да? Ведь нет же! И я – нет, и мама – нет, и Леля, и Дуняша, и даже Осман – никто не дрогнет, потому что решительно всем от этого ни тепло, ни холодно. Или треугольники… Впрочем, это зло еще не велико, с ними у нас даже веселенький курьезец вышел, – расхохоталась Надя при одном воспоминании. – Ты, Галка, Катю Ломову помнишь?
– Помню.
– Ну, так она, надо тебе сказать, неравнодушна к Лебедеву, к Льву-то нашему Александровичу. Вот вызвал он ее к доске какие-то треугольники не то накладывать друг на друга, не то прикладывать. Катерина, как ни в чем не бывало, понадписывала «Л. Е. В.» на уголках обоих и начинает: «Наложим треугольник Л. Е. В. большое на треугольник л. е. в. маленькое» – и пошла-поехала. Всем смешно, а она ничего. Когда же дошла до четырехугольников, Катька еще букву А прикинула, и получился целый Лева… Ну, и Бог с ним, с Левой, все это вздор, – замахав руками, снова оборвала свой рассказ Надя, – самая суть начинается теперь. Наставь ушки на макушку и внимай, слушай и не дохни. Ты Олю Телегину не забыла, надеюсь? – в виде вступления осведомилась девушка. – Такая хорошенькая шатенка?
– С двумя косами? – спросила Галя.
– Она самая, – подтвердила болтушка. – Так вот, у этой самой Оли есть и брат, кадет, и кузен, оба в одном и том же корпусе учатся, а по воскресеньям к Телегиным в отпуск ходят. Там бывала и я. Вдруг, понимаешь ли, того… ну, одним словом, я и Ване Телегину, и Пете Дмитриеву, обоим понравилась, но Ване больше. Такой себе, понимаешь, шатенчик, глаза тоже шатеновые, веселый, ловкий, а танцует – как Аполлон…
– Ты твердо убеждена, что Аполлон танцевал, да притом хорошо? – вопросом перебила ее Галя.
– А кто его знает! Надо полагать, что не газеты ж он читал! Отплясывал, вероятно, со своими музами там на Олимпе.
– Ты хочешь сказать, на Парнасе? – поправила Галя.
– Ну, на Парнасе, пусть, отстань только и не перебивай. Да, так танцевал, говорю, божественно, – с того же места, где остановилась, продолжала Надя. – Сам стройный, волосы вьющиеся, поэтические и усики такие малюсенькие. Идут ему! То есть, в сущности, они еще пока не совсем пришли, так, приблизительно, на полдороге, но когда окончательно придут… Воображаю, что это будет! Петя – тот похуже, но зато у него на погонах нашивки, это значит, кадет из первосортных. На Пасху, понимаешь ли, ежегодно устраивается корпусный праздник и бал. Ах, этот бал! Я забыть его не могу. Танцева-а-ала я а-ах! До сих пор постичь не могу, каким чудом подметки уцелели. Танцую все с Ваней, все с Ваней. Петя ходит мрачный, как погреб, и зловеще на нас поглядывает. Наконец перед самой мазуркой разлетается ко мне: «Позвольте вас просить». – «Мерси, танцую». – «А с кем, смею спросить?» – «С месье Телегиным». – «Ах, опять с ним! Прекрасно-с! Как вам будет угодно. Прощайте ж, Надежда Петровна, будьте счастливы и не поминайте лихом. Прощайте навсегда».
Надя округлила глаза и галопом понеслась дальше:
– Я, понимаешь ли, и рта разинуть не успела, чтобы спросить или сказать ему что-нибудь, как он уж умчался. Веришь ли, это была такая прелесть, такой восторг, что я даже и передать не сумею! – при одном приятном воспоминании захлебнулась она. – Никогда, никогда в жизни еще ничего такого со мной не случалось. Можешь себе представить: он прямешенько отправился в лазарет и там отравился. Ну разве не прелесть? Сама скажи!
– Какой ужас! – почти одновременно с восхищенным возгласом Нади сорвалось с уст Гали; но, увлеченная собственным повествованием, девушка, видимо, не расслышала замечания подруги.
– А потом, представь себе, явился в зал весь бледный, выражение лица такое томное, и – веришь ли? – танцевать стал! Вот геройство! Разве нет? Ты подумай, как он страдал при этом, только закружился в вальсе и вдруг…
– Господи, неужели тут же и умер? – со страхом и состраданием осведомилась Галя.
– Умер? Кто, Петя? Вздор какой! И не подумал! Что это тебе в голову пришло хоронить его?
– Как, что в голову пришло? Ты же говоришь, он отравился, – не поняла Галя.
– Да он и отравился, только не совсем. Побежал это он с отчаяния, понимаешь ли, в лазарет – и хвать, пока фельдшера не было, бутылочку с атропином[21], что кадетам иногда в глаза пускают. А атропин-то этот – яд страшенный. Петя, недолго думая, хлоп все до дна! Но, оказалось, он впопыхах вместо атропина рвотных капель глотнул, да весь пузырек сразу. Сперва будто и ничего. Вот он и решил, пока силы его не покинули, пойти в зал, взором проститься со мной и умереть у моих ног… Разве не поэтично? Но как только завальсировал, капли начали действовать. Тут он, понятно, со всех ног вон из зала. Вот когда я испугалась! Господи, думаю, умирать побежал… И ведь все я, все из-за меня! Жалко мне его! Так жалко, что, кажется, на всем земном шаре нет второго такого милого-премилого человека. Боже, думаю, пусть только не умирает, пусть придет, а я весь вечер с ним танцевать буду, ни шагу ни с кем другим не сделаю, ни слова никому не скажу! И вдруг смотрю – идет! О, счастье! Я так и побежала ему навстречу. Только танцевать много не пришлось – все больше сидели, даже говорили мало. Да и беседа была с большими перерывами: побледнеет, бедненький, а сам все-таки на меня смотрит. Затем вдруг: «Рardon» – едва выговорит и исчезнет.
– Ну, а потом что? – спросила Галя.
– Как что? Все, что полагается. Как я ни жалела и ни сочувствовала ему, но не можешь же ты предполагать, чтобы я в эти минуты ходила разделять с ним его страдания? – удивилась Надя.
– Да нет, – смеясь, запротестовала подруга, – я спрашиваю, что потом было, то есть чем кончилась вся эта история?
– Да она ничем еще не кончилась, а все идет да идет, а сколько за собой ведет всего! Вот слушай только, что дальше было, – торопилась выложить Надя все остальное. – Само собой разумеется, что с тех пор, как я убедилась, какой Петя герой, что жизнью даже был готов пожертвовать для меня, мы с ним душа в душу, а Ваня Телегин на втором плане. Завидно ему, весь зеленый от зависти ходит. А мне весело-о-о! Чудо! Понял он, конечно, что меня покорило Петино геройство, и решил тоже лицом в грязь не ударить. И давай случая искать. А тут как раз весна, травка, прогулки компанией. Прошло так недельки полторы. Как-то вечерком проходим мы мимо домика. Смотрю, в садике чудесные нарциссы, первые, понимаешь ли, в этом году. «Ах, какая прелесть!» – говорю и подхожу к самому забору. Но я едва приблизилась и открыла рот, вдруг как подскочат к решетке два громаднейших злющих дога! Как зарыча-ат! А там, из глубины двора, им на подмогу еще страшенная мохнатая дворняга несется. – «Вы так любите нарциссы?» – под аккомпанемент собачьего хора осведомляется Ваня. «Ужасно!» – отвечаю я. – «Хотите я их достану?» – «Что вы! Из чужого сада, и потом эти страшенные псы», – протестую я.
«Вы, кажется, думаете, что я боюсь собак? Хорош был бы военный! – молодцевато выпрямился он. – Я жалею, что это всего собаки, а не какие-нибудь разъяренные хищники, тогда бы я мог доказать вам…» – но доказывать ему пришлось уже по ту сторону забора…
Галя внимательно слушала подругу, та тем временем продолжала рассказ:
– Едва перепрыгнул Ваня забор, как псы залились пуще прежнего, совсем рассвирепели. Между тем мой Иван храбро под самым носом у собачищ общипал почти все нарциссы. Мне в ту секунду, как живая, представилась шиллеровская «Перчатка»[22] и неустрашимый рыцарь, выхватывающий ее из-под разверстых пастей львов и тигров… Разве не похоже? Точь-в-точь! Осталось всего три-четыре каких-нибудь цветка, когда противные псы больше не стерпели: один схватил Ваню за куртку, другой – за штаны… А тут еще какая-то толстенная бабища, вроде кухарки, вообразила, видно, что собаки просто между собой грызутся, да как плюхнет из окошка ушат с водой!.. Ваня как стоял, чуть не на четвереньках, так его с ног до головы и окатили. Он живо на забор, да не тут-то было: как взмахнул в воздухе ногами, так доги от злости свету не взвидели: один вцепился ему в пятку сапога, другой немножко повыше. Ну, думаю, совсем они его разденут, так и рвали все и рвали с него! Просто ужас!
– Да, вторая часть баллады не совсем такая, как у Шиллера, – от души хохоча, заметила Галя.
– Так что же, что не такая? – обиделась Надя. – Теперь же не Средние века… Я вообще не понимаю, что ты тут нашла смешного? Человек хотел принести в жертву свою жизнь…
– Но ограничился казенной пяткой и бахромой на казенных пьедесталах… – опять не сдержалась Галя.
– И вовсе не на казенных! Коли не знаешь, нечего и болтать. Вот именно, что брюки свои собственные, и сколько ему за них неприятностей от отца было!.. И не в том суть: разве он знал, что одни брюки разорвут?
Ведь его могли всего в клочья насмерть изодрать… Да что с тобой толковать! Ты ровно ничего в подобных вещах не смыслишь, – рассердилась Надя.
Тем не менее в ближайший же свой приезд девушка первым делом поспешила вытряхнуть все той же Гале весь свежий запас привезенных новостей и секретов.
Из ее болтовни Галя узнала, как глубоко несчастен Михаил Николаевич со своей женой, пустой светской женщиной, холодной и эгоистичной, помешанной на туалетах, балах и выездах; как мало она подходила домоседу Таларову, любящему семейный очаг, мечтавшему о тихом счастье в мирном уголке. Сперва она прикрывалась лишь вымышленными болезнями, чтобы под предлогом лечения вырваться из скучной для нее обстановки и вволю повеселиться за границей, в конце же концов дотанцевалась-таки до того, что хватила жесточайший плеврит, перешедший в чахотку. Приблизительно за год до того, как начинается наш рассказ, Михаил Николаевич был вызван телеграммой, возвещавшей об опасном состоянии здоровья Мэри. Он немедленно отправился к ней и быстро возвратился, схоронив жену и привезя на родину свою крошку дочь.
Из болтовни Нади она узнает, что ее предположение правильно, что холодная, бездушная, пустая женщина истерзала это полное любви, преданное ей сердце. Теперь, прискучившись жизнью губернского города, Мэри под предлогом расшатанного балами и выездами здоровья уехала на год за границу, увезя с собой и ребенка, которого страстно любит дядя Миша.
Недолго пробыл Михаил Николаевич в Василькове. Все время с тревогой и тоской следили за ним глаза девочки. Когда же, бывало, взоры их встречались и дядя Миша тихо, ласково и невыразимо печально улыбался Гале, к горлу ее подступал горячий комок и слезы неудержимо вырывались из глаз. Ясно представляет себе Галя и сейчас его лицо, голос, улыбку, и, как тогда, так и теперь, острая жалость сжимает ее сердце.
Но скоро горе, настоящее, непоправимое горе обрушилось на саму Галю, выбросив ее из, казалось бы, уже определившейся жизненной колеи.
Все шло так хорошо, до окончания гимназии оставалось всего полтора учебных года. Галины сочинения читались в классе, ее, как первую ученицу, ожидала золотая медаль, а там дальше – мечты о курсах, о чем-то безбрежно большом, захватывающем и манящем. И вдруг все точно вихрем смело.
Незадолго до Рождества Настасья Дмитриевна простудилась и прихворнула: стали побаливать руки и ноги. Когда же Галя вернулась домой на праздничные каникулы, она застала мать уже в постели с жесточайшими приступами острого ревматизма.
Тяжелое время настало для девушки. Она ухаживала за больной, вместе с тем выполняя все обязанности матери по дому и хозяйству. Толковая, расторопная, вся в мать в этом отношении, да и присмотревшаяся с детства к хозяйству, Галя быстро освоилась. В сомнительных случаях она справлялась у Настасьи Дмитриевны, просила ее совета и указаний. Таким образом, заведенный в доме порядок ничем не нарушался, и все шло как по маслу.
Пролетели рождественские праздники; Надя давно уже уехала, а о возвращении Гали в гимназию нельзя было еще и помышлять. Состояние Настасьи Дмитриевны все не улучшалось, и вдруг болезнь приняла опасный оборот с роковым исходом: ревматизм пал на сердце – и еще молодой, полной сил женщины не стало.
Смерть матери глубоко поразила девушку, лишив ее способности что-либо соображать, что-либо рассчитывать. Когда на другой день после похорон Марья Петровна деловым тоном заговорила с Галей о ее будущем, та точно с облаков свалилась – так далека она была в ту минуту от всех житейских забот и расчетов.
– Я хотела предложить тебе, Галя, если это, конечно, устраивает тебя, остаться у нас в доме вместо покойной матери. К делу ты присмотрелась, значит, если постараешься, сможешь справиться. Жалея тебя, я придумала такой выход, так как, если не мы, то куда же ты денешься? Ведь родных у тебя ни души. Обдумай, конечно, но я советовала бы тебе принять мое предложение, – с достоинством промолвила Таларова, глубоко уверенная в совершаемом ею благодеянии и ожидая от девушки горячей благодарности за свою доброту.
Но Галя, ошеломленная, молчала. Только теперь, выслушав Марью Петровну, она поняла всю сложность и безвыходность своего положения. А гимназия? А медаль? А курсы? Все радужное будущее дрогнуло, зашаталось и сейчас, с ее согласием, должно было безвозвратно рухнуть.
Тяжелая рука будничной жизни и борьбы за кусок насущного хлеба грузно налегла на хрупкие полудетские плечи. Однако в маленьком существе была сильная воля, недюжинный характер и здравый смысл – единственные друзья, единственная ее опора в это тяжелое время.
«Дядя Миша!» – бессознательно пронеслось в душе девочки, пронеслось и замерло, как бесплодный стон. «Если бы он был тут… Если бы знал…»
Но, увы, его не было. А написать, попросить – да и чего именно просить? Гале это и в голову не пришло. Впрочем, и додумайся она даже сделать это, ничего бы не вышло: незадолго перед тем Михаил Николаевич, уведомленный об окончательно расстроенном здоровье жены, поехал к ней за границу, и точного его местопребывания никто не знал.
И осталась Галя одна-одинешенька со своим горем, своими планами и надеждами. К счастью, она была не из тех, у которых в тяжелые минуты опускаются руки, не из тех, что беспомощно склоняют голову, лишь плача да жалуясь. Надо было примириться, встряхнуться, поменьше бередить себя мыслями о грустном настоящем и бодро смотреть вперед в надежде на более светлое и радостное будущее. Природная жизнерадостность характера пришла девушке на помощь.
Она написала Наде, написала кое-кому из подруг, прося присылать ей законченные тетради с письменными работами, классные заметки и записки. Скоро ее этажерка и стол оказались заваленными всевозможными рукописями, брошюрками и книгами. Галя строго по часам распределила время, посвящая день работе по дому и хозяйству, всяким штопкам и чинкам, раннее же утро и вечер всецело отдавая книгам.
Приходили письма от подруг – источник радости и горя: они несли весточку из дорогого мирка, воскрешали милые лица и вместе с тем бередили больное место, лишний раз подчеркивая, как хорошо все то, чего она, Галя, теперь безвозвратно лишена. Потом приезжала Надя; в устах живой, веселой, болтливой девушки еще ярче выплывали все мелочи школьного мирка, с его радостями, горестями, забавами, шалостями и шутками.
Беззаботно-веселая, добросердечная, но довольно поверхностная Надя, дойдя и до старших классов, не почувствовала ни малейшего влечения к наукам. Она осталась верна и высказанному ею еще до поездки на вступительный экзамен намерению вовсю шалить на переменках. В этом направлении она даже с лихвой выполнила намеченную ею программу: свои выходки девочка не ограничивала переменками, а проделывала их и среди уроков. Впечатлительная, увлекающаяся, но всегда ненадолго, она вечно обожала то подруг, то учителей, то классных дам. За последние же два года нежное сердечко ее учащеннее билось для некоторых знакомых и даже полузнакомых молодых людей.
Неизменно верной восприемницей всех ее восторгов, мечтаний и волнений была Галя, которой вытряхивались и сердечные дела, и гимназические похождения.
– Понимаешь, Галка, – вся искрясь весельем, повествовала она, – вот шикарную штучку теоремщику-то нашему, Лебедеву, устроили! И, как ты легко можешь догадаться, не без благосклонного участия вашей покорнейшей слуги, – взявшись руками за платье, присела Надя. – Ты ведь знаешь, как на него временами этакие письменно-работные пароксизмы[15] нападают, как зачастит – хоть из гимназии уходи. Вот одолели его на сей раз алгебраические припадки: два дня дышим, на третий – задачишка, что твоя перемежающаяся лихорадка. Сама понимаешь… Впрочем, ровно ничего ты в этом не смыслишь, – перебила себя рассказчица, – тебе ведь хоть пять работ в день давай, и то как с гуся вода, справишься. А я, как ввяжусь в это дело, так пропала. Влезешь – все равно что в топь болотную, без благодетельной руки помощи со шпаргалкой и не мечтай выбраться. Уж я, кажется, все предохранительные меры в ход пустила: и руки, и пальцы, и глаза, и зубы, чуть не нос, – все по очереди перевязывала, чтобы от работы отвертеться. Думаешь, помогло? Как же! Жди! Безвозвратно погибла!
Надя выразительно развела руками и продолжила: – Окаянный наш bel homme[16], что толкует про бином, изволите ли видеть, меня потом в одиночку работу писать заставил. А-а?! Недурно? И ведь возмутительно то, что он проделывает это все с сознанием своей полной безнаказанности. Терпели мы, терпели, наконец выскочили из терпения и решили положить предел подобному злостному произволу. Назначена, понимаешь ли, снова работа после большой перемены. Подожди ж, душечка! Как только звонок прозвонил, мы на сей раз просить себя не заставили и мигом нырнули в класс, прежде чем классюха[17] свой завтрак дожевать успела. Хлоп! – двери на ключ, а ключ через окошко на улицу, да, понимаешь ли, кому-то, видимо, прямо в голову угодил. Синяка, конечно, не видела – с третьего этажа не больно разглядишь, – но, по всей видимости, дело без легкого увечья не обошлось. Смотрим, господин какой-то злобно так воззрился горе[18], шапку снял и смотрит на наши окна, а сам голову почесывает, не то щупает, не то ищет чего-то там. Ну, уж нашел ли, нет ли, и что именно – того не знаю. Да, и Христос с ним, не в том дело! Да, так дальше: ключ, значит, тю-тю, а сами мы, что сил давай руками и ногами в коридорную дверь барабанить. Шу-ум! На всю гимназию! Синявка[19] прилетела, мечется, в дверь ломится, но та ни с места, а мы, якобы негодующие, оскорбленные, вопим во все горло: «Откройте! Откройте нас! Что за глупые шутки! Как не стыдно!» И вдруг, как бы спохватившись: «Ах, pardon[20], Анна Михайловна, это вы, а мы думали – ученицы. Представьте себе, нас кто-то запер и ни за что не хочет открыть, будьте добры, прикажите». Та в ответ: «Да тише же, ради Бога, тише! Нельзя так шуметь, в других классах уроки. Успокойтесь, я сейчас распоряжусь, потерпите минутку».
– Неужели поверила? – смеясь, осведомилась Галя.
– Ну да, поверила, да еще как! Первым делом принялась ветра в поле искать, – сиречь ключ и виновниц его исчезновения, а это, понимаешь, с таким же результатом могло бы затянуться и на полгода. Наконец додумались послать за слесарем. Пока до него добрались да он соблаговолил явить свои ясные очи, прошло ровнехонько сорок две минуты, ну, а оставшиеся до звонка восемь минуток мы посвятили пыланью благородным негодованием против лишивших нас свободы. Так в этот день «Бинома» стороной и пронесло. А урок в четверти был последним, значит, взятки с нас гладки, ничего не поделаешь.
Надя едва перевела дух и снова затараторила на больную тему:
– Господи, и кто ее, математику эту самую, только выдумал? И зачем она нужна? Положи руку на сердце и отвечай: все равно тебе или нет, равны ли между собой смежные углы? Ведь безразлично? Ведь не станешь ты не спать ночей и, заломив руки, с отчаянием думать:
«Боже мой, Боже! Неужели же нижний вертикальный угол не равен верхнему? А вдруг он, – о ужас! – больше?! А если меньше?!. Ты замрешь от ужаса, да? Ведь нет же! И я – нет, и мама – нет, и Леля, и Дуняша, и даже Осман – никто не дрогнет, потому что решительно всем от этого ни тепло, ни холодно. Или треугольники… Впрочем, это зло еще не велико, с ними у нас даже веселенький курьезец вышел, – расхохоталась Надя при одном воспоминании. – Ты, Галка, Катю Ломову помнишь?
– Помню.
– Ну, так она, надо тебе сказать, неравнодушна к Лебедеву, к Льву-то нашему Александровичу. Вот вызвал он ее к доске какие-то треугольники не то накладывать друг на друга, не то прикладывать. Катерина, как ни в чем не бывало, понадписывала «Л. Е. В.» на уголках обоих и начинает: «Наложим треугольник Л. Е. В. большое на треугольник л. е. в. маленькое» – и пошла-поехала. Всем смешно, а она ничего. Когда же дошла до четырехугольников, Катька еще букву А прикинула, и получился целый Лева… Ну, и Бог с ним, с Левой, все это вздор, – замахав руками, снова оборвала свой рассказ Надя, – самая суть начинается теперь. Наставь ушки на макушку и внимай, слушай и не дохни. Ты Олю Телегину не забыла, надеюсь? – в виде вступления осведомилась девушка. – Такая хорошенькая шатенка?
– С двумя косами? – спросила Галя.
– Она самая, – подтвердила болтушка. – Так вот, у этой самой Оли есть и брат, кадет, и кузен, оба в одном и том же корпусе учатся, а по воскресеньям к Телегиным в отпуск ходят. Там бывала и я. Вдруг, понимаешь ли, того… ну, одним словом, я и Ване Телегину, и Пете Дмитриеву, обоим понравилась, но Ване больше. Такой себе, понимаешь, шатенчик, глаза тоже шатеновые, веселый, ловкий, а танцует – как Аполлон…
– Ты твердо убеждена, что Аполлон танцевал, да притом хорошо? – вопросом перебила ее Галя.
– А кто его знает! Надо полагать, что не газеты ж он читал! Отплясывал, вероятно, со своими музами там на Олимпе.
– Ты хочешь сказать, на Парнасе? – поправила Галя.
– Ну, на Парнасе, пусть, отстань только и не перебивай. Да, так танцевал, говорю, божественно, – с того же места, где остановилась, продолжала Надя. – Сам стройный, волосы вьющиеся, поэтические и усики такие малюсенькие. Идут ему! То есть, в сущности, они еще пока не совсем пришли, так, приблизительно, на полдороге, но когда окончательно придут… Воображаю, что это будет! Петя – тот похуже, но зато у него на погонах нашивки, это значит, кадет из первосортных. На Пасху, понимаешь ли, ежегодно устраивается корпусный праздник и бал. Ах, этот бал! Я забыть его не могу. Танцева-а-ала я а-ах! До сих пор постичь не могу, каким чудом подметки уцелели. Танцую все с Ваней, все с Ваней. Петя ходит мрачный, как погреб, и зловеще на нас поглядывает. Наконец перед самой мазуркой разлетается ко мне: «Позвольте вас просить». – «Мерси, танцую». – «А с кем, смею спросить?» – «С месье Телегиным». – «Ах, опять с ним! Прекрасно-с! Как вам будет угодно. Прощайте ж, Надежда Петровна, будьте счастливы и не поминайте лихом. Прощайте навсегда».
Надя округлила глаза и галопом понеслась дальше:
– Я, понимаешь ли, и рта разинуть не успела, чтобы спросить или сказать ему что-нибудь, как он уж умчался. Веришь ли, это была такая прелесть, такой восторг, что я даже и передать не сумею! – при одном приятном воспоминании захлебнулась она. – Никогда, никогда в жизни еще ничего такого со мной не случалось. Можешь себе представить: он прямешенько отправился в лазарет и там отравился. Ну разве не прелесть? Сама скажи!
– Какой ужас! – почти одновременно с восхищенным возгласом Нади сорвалось с уст Гали; но, увлеченная собственным повествованием, девушка, видимо, не расслышала замечания подруги.
– А потом, представь себе, явился в зал весь бледный, выражение лица такое томное, и – веришь ли? – танцевать стал! Вот геройство! Разве нет? Ты подумай, как он страдал при этом, только закружился в вальсе и вдруг…
– Господи, неужели тут же и умер? – со страхом и состраданием осведомилась Галя.
– Умер? Кто, Петя? Вздор какой! И не подумал! Что это тебе в голову пришло хоронить его?
– Как, что в голову пришло? Ты же говоришь, он отравился, – не поняла Галя.
– Да он и отравился, только не совсем. Побежал это он с отчаяния, понимаешь ли, в лазарет – и хвать, пока фельдшера не было, бутылочку с атропином[21], что кадетам иногда в глаза пускают. А атропин-то этот – яд страшенный. Петя, недолго думая, хлоп все до дна! Но, оказалось, он впопыхах вместо атропина рвотных капель глотнул, да весь пузырек сразу. Сперва будто и ничего. Вот он и решил, пока силы его не покинули, пойти в зал, взором проститься со мной и умереть у моих ног… Разве не поэтично? Но как только завальсировал, капли начали действовать. Тут он, понятно, со всех ног вон из зала. Вот когда я испугалась! Господи, думаю, умирать побежал… И ведь все я, все из-за меня! Жалко мне его! Так жалко, что, кажется, на всем земном шаре нет второго такого милого-премилого человека. Боже, думаю, пусть только не умирает, пусть придет, а я весь вечер с ним танцевать буду, ни шагу ни с кем другим не сделаю, ни слова никому не скажу! И вдруг смотрю – идет! О, счастье! Я так и побежала ему навстречу. Только танцевать много не пришлось – все больше сидели, даже говорили мало. Да и беседа была с большими перерывами: побледнеет, бедненький, а сам все-таки на меня смотрит. Затем вдруг: «Рardon» – едва выговорит и исчезнет.
– Ну, а потом что? – спросила Галя.
– Как что? Все, что полагается. Как я ни жалела и ни сочувствовала ему, но не можешь же ты предполагать, чтобы я в эти минуты ходила разделять с ним его страдания? – удивилась Надя.
– Да нет, – смеясь, запротестовала подруга, – я спрашиваю, что потом было, то есть чем кончилась вся эта история?
– Да она ничем еще не кончилась, а все идет да идет, а сколько за собой ведет всего! Вот слушай только, что дальше было, – торопилась выложить Надя все остальное. – Само собой разумеется, что с тех пор, как я убедилась, какой Петя герой, что жизнью даже был готов пожертвовать для меня, мы с ним душа в душу, а Ваня Телегин на втором плане. Завидно ему, весь зеленый от зависти ходит. А мне весело-о-о! Чудо! Понял он, конечно, что меня покорило Петино геройство, и решил тоже лицом в грязь не ударить. И давай случая искать. А тут как раз весна, травка, прогулки компанией. Прошло так недельки полторы. Как-то вечерком проходим мы мимо домика. Смотрю, в садике чудесные нарциссы, первые, понимаешь ли, в этом году. «Ах, какая прелесть!» – говорю и подхожу к самому забору. Но я едва приблизилась и открыла рот, вдруг как подскочат к решетке два громаднейших злющих дога! Как зарыча-ат! А там, из глубины двора, им на подмогу еще страшенная мохнатая дворняга несется. – «Вы так любите нарциссы?» – под аккомпанемент собачьего хора осведомляется Ваня. «Ужасно!» – отвечаю я. – «Хотите я их достану?» – «Что вы! Из чужого сада, и потом эти страшенные псы», – протестую я.
«Вы, кажется, думаете, что я боюсь собак? Хорош был бы военный! – молодцевато выпрямился он. – Я жалею, что это всего собаки, а не какие-нибудь разъяренные хищники, тогда бы я мог доказать вам…» – но доказывать ему пришлось уже по ту сторону забора…
Галя внимательно слушала подругу, та тем временем продолжала рассказ:
– Едва перепрыгнул Ваня забор, как псы залились пуще прежнего, совсем рассвирепели. Между тем мой Иван храбро под самым носом у собачищ общипал почти все нарциссы. Мне в ту секунду, как живая, представилась шиллеровская «Перчатка»[22] и неустрашимый рыцарь, выхватывающий ее из-под разверстых пастей львов и тигров… Разве не похоже? Точь-в-точь! Осталось всего три-четыре каких-нибудь цветка, когда противные псы больше не стерпели: один схватил Ваню за куртку, другой – за штаны… А тут еще какая-то толстенная бабища, вроде кухарки, вообразила, видно, что собаки просто между собой грызутся, да как плюхнет из окошка ушат с водой!.. Ваня как стоял, чуть не на четвереньках, так его с ног до головы и окатили. Он живо на забор, да не тут-то было: как взмахнул в воздухе ногами, так доги от злости свету не взвидели: один вцепился ему в пятку сапога, другой немножко повыше. Ну, думаю, совсем они его разденут, так и рвали все и рвали с него! Просто ужас!
– Да, вторая часть баллады не совсем такая, как у Шиллера, – от души хохоча, заметила Галя.
– Так что же, что не такая? – обиделась Надя. – Теперь же не Средние века… Я вообще не понимаю, что ты тут нашла смешного? Человек хотел принести в жертву свою жизнь…
– Но ограничился казенной пяткой и бахромой на казенных пьедесталах… – опять не сдержалась Галя.
– И вовсе не на казенных! Коли не знаешь, нечего и болтать. Вот именно, что брюки свои собственные, и сколько ему за них неприятностей от отца было!.. И не в том суть: разве он знал, что одни брюки разорвут?
Ведь его могли всего в клочья насмерть изодрать… Да что с тобой толковать! Ты ровно ничего в подобных вещах не смыслишь, – рассердилась Надя.
Тем не менее в ближайший же свой приезд девушка первым делом поспешила вытряхнуть все той же Гале весь свежий запас привезенных новостей и секретов.
Из ее болтовни Галя узнала, как глубоко несчастен Михаил Николаевич со своей женой, пустой светской женщиной, холодной и эгоистичной, помешанной на туалетах, балах и выездах; как мало она подходила домоседу Таларову, любящему семейный очаг, мечтавшему о тихом счастье в мирном уголке. Сперва она прикрывалась лишь вымышленными болезнями, чтобы под предлогом лечения вырваться из скучной для нее обстановки и вволю повеселиться за границей, в конце же концов дотанцевалась-таки до того, что хватила жесточайший плеврит, перешедший в чахотку. Приблизительно за год до того, как начинается наш рассказ, Михаил Николаевич был вызван телеграммой, возвещавшей об опасном состоянии здоровья Мэри. Он немедленно отправился к ней и быстро возвратился, схоронив жену и привезя на родину свою крошку дочь.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента