Вот ОН.
   Человек в сером лохматом камуфляже лежал в развалинах воздухозаборника. Странно было, что Боже не заметил его раньше. Сейчас он отчетливо видел голову, плечо, спину, винтовку – английскую «Супермагнум», замаскированную лохмотьями ткани. Человек лежал совершенно неподвижно, и Боже, нашарив его висок риской прицела, не стал стрелять.
   Кукла. Будем вести себя так, словно это кукла. Может быть, это и есть кукла. Мы подождем выстрела (который будет означать чью-то смерть – конечно…). Тогда все определится.
   Триста пятьдесят метров. Боже выставил дальность. Вот так. Ветер дул по площади, он выставил и поправку. И окаменел.
   Вражеский снайпер тоже был неподвижен. Он хорошо замаскировался. Боже не мог себе не признаться, что, в принципе, мог и не заметить его раньше. Может, он тут и лежал. А может – приполз сюда ночью, а до этого стрелял из окон. А что он неподвижен – скорей пошевелится кукла, чем хороший снайпер.
   Лица не видно. Оно было закрыто маской, чуть колышущейся. Не факт, что от дыхания.
   Со стороны казаков подал голос «Утес». Он бил беспощадно, нудно, руша в щебень остатки бетонной стены…
   Будет стрелять в пулеметчиков?
   Не будет? Боже не стал бы…
   Или все-таки это кукла?
   Нет?..
   Да?..
   Пулемет умолк. Мухи вились над трупами убитых вчера турок – казаки обобрали их, со многих даже обувь сняли (дружинники этим брезговали), но убирать не стали, конечно, не в своем же тылу. Боже пришлось принюхиваться, чтобы различить запах гниения. Он настолько пропитал все вокруг, что стал неразличим, а это плохо, когда так «садится» обоняние…
   Я камень.
   Я неподвижен.
   На спине можно различить следы ожогов – отец клал туда горящие угли, а Боже лежал неподвижно и отмечал цели на карточке, хотя глаза семилетнего мальчика застилали слезы. Потом он научился сдерживать и слезы.
   Я не умею ненавидеть. В мире нет ничего и никого, на что стоит растрачивать ненависть в эти минуты. Если бы сейчас мимо прошел тот летчик, который сжег мой дом, маму и трех сестренок, я бы не пошевелился.
   У меня нет имени. У меня нет народа. У меня ничего нет.
   У меня нет даже меня.
   Выстрел!
   Боже видел, как плавно, мягко дернулся длинный толстый ствол винтовки и качнулась голова в маске.
   В следующую секунду голова дернулась снова – уже резко – и скользнула в сторону. А «Супермагнум» упал через камень, задрав приклад вверх.
   Боже плавно открыл затвор «мосинки», выбрасывая стреляную гильзу…
   …Последним выстрелом натовского снайпера был убит на позициях дроздовцев надсотник Хвощев.
* * *
   Остаток этого дня, ночь и весь следующий день Боже Васоевич лежал в своем укрытии, с каменным терпением отслеживая происходящее. Труп и винтовка тоже лежали на своих местах, никто не приходил за ними.
   И больше никто не стрелял.
   Почему Боже не уходил? Едва ли он сам мог сказать точно. Но вновь и вновь вспоминалось…
   Отец бросает в рот сливу.
   Ягода щелкает во рту.
   «Я его убил».
   Выстрел.
   Отец падает.
   Слива.
   «Я его убил».
   «Я его убил».
   Отец ждал восемнадцать часов после своего попадания. Отец – человек, с 1991 года убивший двести девяносто семь врагов. В основном – таких же снайперов, как он сам. Он не мог обмануться, что попал. Он тоже видел труп. Двести девяносто восьмого.
   Снайпер был не один?
   Может быть, Боже убил второго?
   Он ждал уже двадцать девять часов…
   …Казачий сотник за стереотрубой был виден Боже боком. Со стороны позиций турок его не видели вообще.
   Что такое? Откуда это… беспокойство? Боже повернулся в сторону врага. Что, что такое?.. Сейчас что-то…
   Выстрел!..
   …Командир 17-й кубанской сотни Федько был убит с дьявольской точностью. Определив его местонахождение по блеску стереотрубы, снайпер вогнал пулю в бруствер, и она пробила мешок с песком, низ трубы, линзы и левый глаз сотника.
   Боже увидел этот выстрел. Потому что почувствовал его заранее.
   Многие назвали бы этот выстрел «везением». Но это не было везением. Это была просто превосходная работа.
   Вооруженный «Супермагнумом» вражеский снайпер лежал в полудесятке шагов от того, первого – под каменной плитой. Боже видел его ствол и край маски.
   Боже не выстрелил.
   Потому что не понял врага.
   Снайпер никогда не придет стрелять туда, где до него погиб другой. Это значит, что позиция «засвечена».
   Он сумасшедший?
   Нет, не похоже. Выстрел был виртуозным.
   Снова – виртуозным.
   А сколько их вообще? Три? Два? Или… один?
   Боже вгляделся в труп.
   Нет мух. Возле трупа, пролежавшего на жаре начала августа почти тридцать часов, нет мух.
   Кукла. Но он же видел, видел – эта кукла стреляла!!!
   Труп вынесли ночью, на его место положили куклу?
   Зачем?
   Ничего не понимаю.
   А это – ПЛОХО.
   Но одно Боже понимал отчетливо.
   Сейчас он не охотник. Сейчас он – дичь.
* * *
   – За последние шесть дней – пять убитых и двое раненых офицеров! Ты же говорил, что убил его!
   – Отец тоже это говорил, – Боже встал. – Но думаю, ни он, ни я его не убили.
   – Что это значит? – генерал-лейтенант Ромашов с ног до головы оглядел черногорского мальчишку. От Боже пахло потом, мочой, трупным гниением, лицо было черным и осунувшимся, но серые глаза смотрели спокойно и твердо. – Он так перебьет всех офицеров во Втором Кубанском и у дроздовцев. Ты это понимаешь?
   – Я понимаю, – Боже кивнул. – Он один. И он очень хитрый. Но сегодня все кончится. Я его убью – или он убьет меня. Знаете, мне нужна большая бутылка кетчупа. И манекен из магазина.
* * *
   Вытряхнув последние капли «острого», Боже закрыл голову манекена, приладил парик, надвинул на равнодушное лицо маску. Устроил в подогнутых руках отцовский «маузер», выверил наводку и, плавно выдвинув манекен на свою позицию, лег чуть сбоку и сзади. Натянул тросик, привязанный к спуску.
   Зачем я эту ерунду делаю?
   Боже чуть поправил манекен и, глядя в прицел своей винтовки, плавно и сильно потянул тросик.
   Выстрел! Боже видел, как сорвало маску с лежащего под плитой натовца… но это было совершенно несущественно, потому что в следующую секунду раздался ответный выстрел – и Боже забрызгало кетчупом из расколовшейся головы манекена.
   Он поднял руку и, неспешно вытерев лицо, посмотрел на размазанные алые полосы.
   Манекен был «убит» убитым за миг до этого снайпером.
   В следующие несколько секунд в голове Боже было пусто-пусто. Он вообще не понимал происходящего.
   Потом он схватил бинокль. И уже через несколько минут нашел то, о чем подумал.
   Тоненький, но различимый проводок змеился от домов к развалинам, в которых Боже уложил двоих снайперов. Различимый… если знать, что должен различить.
   Только… никого он не уложил.
   Спектакль. Гениальный по задумке и хладнокровию исполнения.
   Вот как погиб отец. Он поверил собственным глазам. Сделал то, чего нельзя делать. Слишком мало выждал.
   Боже оказался удачливей – потому что ждал дольше. И начал сомневаться в том, что видел. А потом решил перестраховаться дурацкой куклой с кетчупом вместо мозгов – и сберег свои собственные.
   Видимо, ТОТ тоже очень хотел убить черногорца.
   Не было ни двух, ни трех снайперов в развалинах.
   Были куклы, которые там выставляли ночью.
   Не было выстрелов из развалин. Вернее – были, но неприцельные, в сторону русских.
   А на самом деле стреляли через развалины. Из того самого окна за ними, в четырехстах метрах. Виртуозные выстрелы!!!
   И был провод электроспуска, соединявшего винтовку в руках куклы с винтовкой в руках снайпера.
   Вот откуда эффект «двойного» выстрела!
   Два, а не двойной.
   Снайпер стреляет через развалины – прицельно. Но одновременно стреляет и кукла – наудачу! И те, кто выслеживает снайпера, видят куклу.
   Куклу, которая стреляет. Они стреляют в ответ. «Убивают». Докладывают.
   А снайпер жив. И продолжает свое дело. Ему плевать, скольких его кукол запишут на свои счета снайпера обороняющихся.
   Но сейчас – сейчас он сам на крючке. Потому что он видел, как убил Боже. И наверняка видит винтовку, торчащую из трещины, и окровавленную голову за ней, на которую уже летят мухи. Они любят кетчуп…
   Только одно окно. С нелепой занавеской, из-за которой давно стреляют только новички. С такой нелепой, что хочется усмехнуться и отвернуться от нее.
   Боже выставил дальность прицела и замер в ожидании…
   …Чучело появилось ночью. Боже усмехнулся про себя. На казачьих позициях кто-то играл на гармошке.
   Сейчас ОН должен отметиться… есть!
   Одна из складок на шторке разошлась и оказалась разрезом. В нем появился длинный массивный ствол. Качнулся и замер.
   Боже нажал спуск…
   …Единственное, чего он не мог теперь – уйти не посмотрев. Боже знал, что это глупость. Но он не мог. Просто – НЕ МОГ. Он должен был пробраться туда и глянуть – кто? Какой он?
   Отец бы понял.
   Бережно отложив «мосинку», Боже проверил себя. Четыре «РГД-5». Старый немецкий «вальтер» в открытой кобуре – с запасным магазином. Бебут в ножнах у правого бедра. «Винторез» с тремя запасными магазинами.
   Он выждал еще. Снял и отложил к винтовке бинокль. И начал выбираться из укрытия.
* * *
   В подъезде лежала каска. Пахло трупами. Боже остановился, прислушиваясь, принюхиваясь, вглядываясь.
   Никого. Тут нет никого живого. А вон – та дверь, за которой комната с тюлевой занавеской.
   Он сделал еще два шага – и почувствовал, как под левой ногой порвался проводок.
   Прыгая назад изо всех сил и понимая, что не успевает, Боже не испугался, не удивился. Он чувствовал только досаду. Досаду на свою глупость.
   Взрыва «Элси», которой снайпер аккуратно и педантично прикрыл подход к себе с тыла, он уже не услышал.
* * *
   Первое, что Боже увидел над собой, был потолок какой-то комнаты – сложенный из серых плит, в отблесках костра.
   Первое, что он подумал:
   «Плен».
   Раз он жив, но не лежит на камнях снаружи, а лежит в каком-то помещении – значит, это может быть только плен. Его подобрали враги и перетащили куда-то.
   Он попытался пошевелиться, но наплыла такая дурнота, такая слабость, что Боже бессильно обмяк и прикрыл глаза, собираясь с силами.
   Он хорошо себе представлял, что с ним сделают. Сперва ему отрежут указательные пальцы. Обязательно. Потом – по одному кусочку тела за каждую метку на прикладе «мосинки». (Ах да, «мосинка» осталась на лежке. Но и на «Винторезе» кое-что есть…) Потом… потом – что-то еще придумают. Долгое и сложное, конечно.
   Ему не было страшно, хотя он очень ярко представит себе все это. Что ж. Значит, так будет. Его предкам турки выдумывали самые мучительные казни, потому что боялись отважных гайдуков. Это честь – умереть в муках, тем самым он станет ближе к сонму героев прежних веков. Надо только принять смерть достойно.
   Боже попытался вспомнить молитву, но не смог. Зато на ум пришли с детства знакомые строки «Небесной литургии»:
   …Због којих си на крсту висио;
   Али твоја љубав све покрива,
   Из љубави незнаније јављаш,
   Из љубави ти о знаном питаш,
   Да ти кажем што ти боље знадеш…
 
   Дальше он прошептал вслух – зачем прятаться, пусть видят, что он очнулся – а как молитва это ничем не хуже любой другой, церковной:
   Нису Срби кано што су били.
   Лошији су него пред Косовом,
   На зло су се свако измјенили…[6]
 
   – Очнулся? – услышал он тихий – вернее, приглушенный – но звонкий голос. И удивленно повернул голову – все-таки сумел, хотя в ней перекатывался жидкий шар, смешанный из горячей ртути и боли.
   Комната, в которой он находился, была небольшой, без окон – подвал или погреб… Костер горел у дальней стены, под поблескивающей решеткой вентиляции, прямо на полу, но между нескольких кирпичей, образовывавших примитивный и надежный очаг; на огне – там горели не дрова, а большие пластины сухого горючего – булькали два котелка. На большом толстом листе пенорезины лежали несколько одеял. Рядом – два больших ящика, с чем – не поймешь. На одном – две ручные гранаты, вроде бы американские, пистолет в маскировочной кобуре, пустые ножны от ножа, бинокль с длинными блендами. К другому был прислонен короткий «М4»-«Кольт» с барабанным магазином на пятьдесят патронов. По другую сторону костра стоял на тонких ножках десантный «М249» со свисающей лентой. Его частично закрывала наброшенная серо-черно-зелено-желто-коричневая бесформенная масса, вроде бы – накидка, похожая на накидку самого Боже.
   Почему-то все это Боже увидел раньше, чем самого хозяина подвала. Может быть – потому что хозяина пока еще трудно было заметить, тем более – сидящим на корточках. Ему – хозяину – было лет десять-двенадцать. Не больше. И он смотрел на Боже с улыбкой.
   Это был мальчишка. Боже сперва не поверил – мальчишка действительно на четыре-пять лет младше его самого, да еще вдобавок то ли тощий от природы, то ли здорово похудевший. Лохматый – волосы, чтоб не мешали, он перетянул полоской маскировочной ткани, и они завивались вполне грязными прядями на ушах, висках и шее. Курносый, глаза светлые. (Вообще-то таких мальчишек Боже повидал тут десятки. То, что среди русских мало черноволосых, казалось ему сперва даже немного неприятным. Потом привык… Так вот этот – этот был типичным русским.) Пухлые губы, физиономия весьма самостоятельная и довольно чумазая. Но улыбался он искренне и немного смущенно. А одет был в пятнистую майку и такие же брюки (по росту). Обувка – неопознаваемого цвета почти бесформенные кроссовки – стояла возле огня.
   – Где я? – вспомнил Боже русский язык.
   Покосился – его оружие и снаряжение лежали в ногах такого же, как возле огня, листа пенорезины, – а сам он лежал на этом листе. И тоже на одеялах. Нет, точно не плен. От облегчения заломило виски, перед глазами поплыл цветной переливающийся занавес. Но где он? Русские даже в худшие времена таких маленьких, как этот явно по-хозяйски обосновавшийся тут пацан, не брали ни в ополчение, ни, тем более, в дружины РНВ. Да таких даже у пионеров «на линию» не пускают!
   Русский мальчишка пожал плечами. Помешал ножом в котелке.
   – У меня, – ответил он. – Да ты не бойся, тут безопасно.
   – Я не боюсь, – сказал Боже. – Что со мной было? Я подорвался… а дальше?
   – Ты подорвался, а я тебя подобрал и стащил сюда, – мальчишка повел вокруг рукой с ножом. – Я сперва думал, что ты шахматист.
   – Кто? – Боже показалось, что он опять перестает понимать происходящее… или русский язык по крайней мере.
   – Хорват, – мальчишка нарисовал на стене клеточки усташского флага. – Ты по-ихнему говорил.
   – Не по-ихнему. У нас просто один язык… – угрюмо сказал Боже. – Я черногорец. Из… в общем, я за русских.
   – Я понял, – кивнул мальчишка. – Потом.
   – Да кто ты? – почти умоляюще спросил Боже.
   – Меня зовут Сережка, – просто сказал мальчишка.

Education of NATO

   Темнота была полна шумом – постоянным и слитным.
   Темноту то и дело рассекали световые мечи с вышек – длинные, плотные, белые. Временами они опускались, освещая море людских голов, до дикой странности похожее на бесконечное кочковатое болото. Жестяной голос, множившийся в расставленных по периметру фильтрационного лагеря № 5 звуковых колонках повторял снова и снова:
   – Просим сохранять спокойствие ради вашей же безопасности! Пребывание в лагере не будет долгим! В пытающихся покинуть территорию лагеря охрана будет стрелять на поражение! Администрация лагеря выражает надежду, что ваше пребывание у нас будет приятным!
   Господи, чушь какая, тоскливо подумал Юрка, глядя в землю между ног. Поднимать голову не хотелось. Если честно, не очень хотелось и жить. Еще больше не хотелось слушать то, что творилось вокруг.
   Кто-то стонал. Кто-то плакал. Кто-то истерически хохотал. Кто-то, ухитрившись заснуть, раздражающе храпел. Но больше всего доставал Юрку сосед слева – молодой мужик в грязной растерзанной форме лейтенанта танковых войск. Держась обеими руками за голову, он раскачивался по кругу и говорил:
   – Как они нас… ой, как они нас… господи боже, как они нас… ведь ничего не осталось… ой, как они нас…
   Больше всего Юрке хотелось, чтобы лейтенант заткнулся. Но, слушая его бесконечный горячечный бред, парень вдруг поймал себя на мысли, что ему тоже хочется простонать: «Ой, как они нас…»
* * *
   День светлый был, как назло. Поле с высоким травостоем. И они в этом поле… «Апачи» по головам ходили. Вот когда впору было молиться, да где там – изо всего целиком только «Мама!» и вспоминалось. Укрыться негде, негде спрятаться. Падаешь в хлеб, а он от винтов расступается, волнами ложится, открывает… Колосья к земле гнутся, словно им тоже страшно. Кричишь – себя не слышно. Воют винты, да НУРСы шипят. День был в том поле, а для них – все равно что ночь…
   Батяня мечется по полю, того ботинком, другого… Юрке тоже досталось – в бок прямо, с размаху. Орет Батяня: «Встать! Огонь!» А какой огонь, из чего – в отряде не то что «Стрелы» нет, завалящих гранатометов не осталось, все полегли на госдороге, когда колонну раскромсали… Из автомата в вертолет стрелять? Земля сыплется в лицо, за ворот, слышно, как снаряды хлюпают, не свистят, хлюпают именно, землю фонтанами подбрасывают… Потом словно дождем брызнуло сверху. Развернулся – а на нем чья-то нога лежит, по самое бедро оторванная, и кость блестит розовым, а в колене нога – дерг, дерг…
   Многие стреляют все-таки, на спину перевернулись или с колена палят… А вертушки ходят кругами, ныряют – нырнут, и ошметки то от одного, то от другого… Юрка выл, лежал и выл, от трусости своей, от страха, который встать не дает, от жалости – тех, с кем он уже вот две недели сухари делил, в клочья разносит прямо на глазах, а как помочь?.. Батяня как бешеный стал, глаза белые, на губах – пена… Кричит, поднимает – страшно, сейчас стрелять начнет. Кричит, а вставать еще страшнее…
   Попали в него. Осколками НУРСа попали, лежит он, бедро зажал, грудь справа зажал, а между пальцев – струйки, и пальцы – как лакированные, красиво почти… Вот тут Юрку подняло. Не думал он ни о каком героизме, не думал о «сам погибай, а товарища выручай»… Просто… ну, не объяснишь это. Командир, он и есть командир. Учил, насмехался, интересные истории рассказывал про свою жизнь, семью вспоминал, которая под Воронежем пропала… Сердитый и справедливый. Командир и старший друг… Как тут бросить? Юрка его подцепил под мышки, поволок к кустам, а он без сознания, сам тяжелый, снаряжение тяжелое, руки отрываются, ноги скользят по траве, а вертушки зудят и лупят, лупят… Сто раз умирал Юрка, но командира не бросил. В слезах, в соплях, в голос орал – но волок, волок…
   Наверное, его бы и убили, не протащил бы он Батяню эти проклятые триста метров… Но ведь не один был он на этом поле чертовом. То ли другие только сейчас заметили, что командир ранен, то ли стыдно стало смотреть, как мальчишка надрывается – но только подскочили сразу двое. Перехватили, потащили истекающее кровью тело командира. Юрка оружие его подхватил, следом побежал. Бежать стало не так страшно, как на месте оставаться…
   Командира оставили у… у надежного человека с еще двумя, тоже «тяжелыми», а сами пошли. Куда? Просто так пошли, и все, никуда. Юрка, да еще трое оставались. Остальных то ли убило, то ли разбежались просто… И Светка пропала куда-то. Он по но-
   чам зубами скрипел – от тоски, от злости, от ненависти. От того, что больше ее не увидит. Страха уже не осталось, выгорел весь страх на том поле…
   Взяли Юрку на проселочной дороге, когда он шагал в деревню, посмотреть, нет ли еды у местных. Вывалились из кустов втроем, а как же – не в одиночку же на полуголодного шестнадцатилетнего парнишку идти… Хорошо еще, не было при нем ни оружия, ни даже формы – так, сбродная одежда, такую кто угодно может носить. Иначе расстреляли бы на месте, точно.
   Вот только иногда думалось: может, лучше бы, чтоб расстреляли…
   А потом пришло равнодушие.
   Он уже знал, что из фильтрационного лагеря его не сегодня завтра переведут в лагерь для несовершеннолетних – под Воронежские Грязи.
   Ну и пусть.
   – Как они нас… как они нас так… господи боже, как они нас… все кончено, господи боже… ой, как они нас… – шептал и шептал лейтенант.
* * *
   Двенадцать метров – это очень много. С разбегу не перепрыгнешь, как раз приземлишься на колючку. И тут какой разбег, если полоса от самой стены. Влезть на барак? По крыше не разбежишься, она сильно в обратную сторону покатая…
   … – Задержанный номер восемь на месте!..
   …До чего же холодно босиком стоять… Вообще-то эти сволочи все рассчитали точно. Всех делов-то: отнять обувь, а вокруг бараков настелить сплошняком колючую проволоку и густо набросать битые бутылки. Бараки – квадратом, в центр – вышку с пулеметами на четыре стороны. Пусть бегут, кто хочет. Как раз ноги оставит…
   … – Задержанный номер одиннадцать на месте!..
   А бежать надо, надо бежать… И не в каком-то долге дело. А просто – сравнивать ему не с чем, он о концлагерях только от Олега Николаевича в школе слышал, но это концлагерь. Хуже любого немецкого, о которых еще и кино показывали. Неужели это и правда было – кино, дискотеки, Светка? И невозможно было поверить в войну… Как сейчас невозможно поверить в то, что может быть мир. В то, что мама с Никиткой жили… Это-то и опасно – поверить, что такая жизнь – навсегда, смириться. Они только этого и ждут… А ведь он и так почти сломался в фильтрационке…
   … – Задержанный номер двадцать два на месте!..
   …«Задержанные». Не военнопленные, а задержанные. Ну, правильно, несовершеннолетний военнопленным быть не может. А задержанным – сколько угодно, хоть помри. Задержанному можно и пластиковый мешок на голову напялить, и одноразовые наручники (от которых кожа слезает лохмотьями) на запястьях затянуть. Для него Женевские конвенции не писаны… Что там училка в школе о гуманном обращении говорила? Посмотрела бы она сейчас на такое вот «обращение». Тысяча мальчишек и девчонок, младшим семь (с этого возраста можно взять у родителей), старшим семнадцать, двумя квадратами стоят босиком на ноябрьском асфальте и откликаются по номерам, без имен…
   … – Задержанный номер двадцать восемь на месте!..
   До чего же паскудно… Раньше думал: разные там честь, достоинство – выдумка все это, из книжек. К партизанам прибился, потому что один боялся остаться. А больно бывает, когда бьют… А оказывается, когда вот так: унижают – в сто раз больнее, в тыщу! И ничего не сделать, ничего не противопоставить… С отчаяния молиться пробовал – не помогает… Молиться – смешно… Батяня в Бога не верил, хотя и не запрещал никому… Он говорил, что человек сам свою судьбу решает. Хочется верить. Очень боль-
   но, а как жить, если об тебя ноги вытирают походя?.. Если то и дело кого-то увозят и не скрывают – куда. «На исследования», «на лечение», «на усыновление»… И ты должен быть благодарен администрации ООН за заботу, за то, что тебя спасут из этой варварской страны…
   … – Задержанный номер сорок три на месте!..
   …Задержанный номер сорок три – это он, Юрка Климов, шестнадцать лет, из партизанского отряда Батяни. Только он назвался Сашкой Зиминым. Просто так, что в голову пришло, чтобы себя не выдавать…
   … – Задержанный номер сорок девять на месте!..
   Сорок девятый – это Вовка Артемьев, один из тех двух, на которых он, Юрка, «глаз положил». А может, и не Вовка он, и не Артемьев, да это и не важно – парень молчаливый, надежный вроде бы, тоже в партизанах успел побывать. Он и не распространялся об этом… Тут такие разговоры – верная гибель. Увезут и галоперидол колоть будут, а там – все, дорога только на грядку, в овощи…
   … – Задержанный номер шестьдесят пять на месте!..
   …А вот еще один вроде бы подходящий парень. Сынок «нового русского», «олигарха из средних», папашу которого янки шантажировали сыном. Когда из папаши выкачали все деньги, то его просто шлепнули (совершенно недемократично), а сына сунули сюда. Славка Штауб – яркое подтверждение того, что у отцов-сволочей (а папочка его, как ни суди, был сволочь) вырастают иной раз хорошие дети. Хотя, может, он стал таким именно под влиянием «хорошей жизни» здесь?
   … – Задержанный номер семьдесят на месте!..
   …Надо же. Откликнулся. Юрка чуть повернул голову. Этот мальчишка – не старше двенадцати лет, а то и младше – появился в лагере вообще-то четыре дня назад и попал в Юркин барак, но Юрка о нем ничего не знал. Просто потому, что буквально через час после прибытия, когда проверяли на предмет вшей (весь этот час мальчишка просидел на нарах, уткнув висок в поднятые к лицу колени и глядя в стену – ни с кем не разговаривал и на вопросы не отвечал; а место его оказалось как раз рядом с Юркой), он отмочил фокус. Юрка сам ненавидел эти осмотры – потому что проводивший их врач на русском языке отпускал оскорбительные замечания о русских свиньях, грязных тварях и прочем. Но терпел. А новенький мальчишка, как только врач взялся за его волосы, вдруг сделал неуловимое движение головой – и… и врач взвыл, а потом тоненько заверещал под одобрительный хохот барака. Мелкий буквально повис на его руке, как бультерьер – вцепившись зубами в запястье. Охрана с трудом оторвала его от верещащего врача (запястье оказалось пожевано капитально) и утащила в карцер. А тут вот – объявился. Правда, с разбитым в кровь лицом и, кажется, поумневший. Может, и жаль…