«Волосы твои, возлюбленная, – сгустившаяся летучая паутина, златотканая на солнце, под дождем – светлее хмурых небесных струй, туманная, когда туманно и небо; глаза твои – цветки… ммм… цветки сирени под дождевыми каплями…» – «Вот как у этой? Мелкие, значит, и розовые, как у белой мыши?» – «Нет, знаешь, бывает такая почти синяя сирень, а если на цветке росинка, она его увеличивает, как линза, и проясняет каждую клеточку, каждую тычинку. И такая глубина… Не перебивала бы ты, а? Щеки твои…» – «Тогда уж ланиты». – «Не перебивай, я сказал. Щеки твои – гладкие, и светлые, и прохладные, как блики на воде ясной белой ночью, когда измученное сезоном солнце отмокает в заливе. Шея твоя – соблазн для лебедя в Летнем саду. Увидев тебя, он забудет о своей откормленной лебедихе и побежит за тобой, трубно крича: „Кря! Кря!“ – тяжело переваливаясь на неуклюжих черных лапах своих и распустив подрезанные крылья. Проверим? Губы твои… Губы… О, господи, Анька… Поцелуй меня еще».
   Все она, оказывается, помнит дословно, если только, конечно, сама себе этого не выдумала. И летом, этим сказочным летом она совсем не замечала такой ерунды, как недостойным образом обвисшие шторы, карниз, на котором, очень похоже, свалялся в гнездо пыльный тополиный пух, налетевший еще в июне, истоптанную бахрому и проплешины на коврике-половичке гадкого, под цвет шторам, цвета, упорно стремящиеся на волю пружины престарелого дивана, кое-как, криво-косо, с перебоями в рисунке, поклеенные страшненькие обои в ромбиках, скучный пластмассовый плафон посредине низкого потолка, одаренный елочными бусами, чтобы не наводил тоску. Все это было неважно, все это касалось кого угодно, только не их двоих. И даже квартирная хозяйка куда-то сгинула на целых полтора месяца, не являлась каждую неделю без предупреждения и не гнусавила о своих проблемах, болезнях и бедах как раз тогда, когда им позарез требовалось целоваться прямо на этом ее столетнем диване.
   Все мелочи, все неурядицы казались ничтожными, и смешными, и забавными, пока вдруг осень не вздохнула надрывно, с ежегодной обреченностью и не стряхнула их, двух влюбленных человечков, со своей мокрой ладони, как стряхнула стрекоз и бабочек и прочую беззаботную летнюю живность.
   И тогда Аня, сама того не желая, заметила, что Никита сначала встает, а потом уже просыпается, а она, наоборот, выжимает сон до самого конца, до сухого остатка, пока он не превратится в свою абсурдную противоположность. Это ничего не значило, это было лишь наблюдением, но на него, на наблюдение, как на пустотелый катушечный стержень, стали наматываться метры и метры прочих примет, свидетельствующих о скрытой разнонаправленности их маршрутов. Не совсем уж антагонистической – такой как, скажем, север-юг или запад-восток, – а под острым углом. Если Кит (Никита то есть) держал курс, фигурально выражаясь, к примеру, на норд, то она, Аня, – к примеру, на норд-норд-вест или еще куда в пределах девяноста градусов по компасу.
   Если бы их маршруты были прямо противоположны, если бы ей, скажем, исключительно хотелось чего-то огромного и сияющего, и утонченно поэтического, и несказанного, а Никите – всего лишь чего-то, что для наглядности можно было бы приравнять к пиву с охотничьей сосиской, то проблем бы не возникло: они разошлись бы без переживаний и комплексов. Но все складывалось гораздо сложнее и неуловимее, что-то натягивалось между ними, уже почти готовое разорваться с болезненной отдачей и толкнуть их в разнокрутящиеся водовороты, один из которых – по часовой стрелке, вперед по времени, другой – против. И Аня бессознательно уже примеривала к себе этот другой водоворот: она вспоминала.
   Все чаще она не жила, не ждала, а вспоминала. Первый обмен взглядами, прикосновение, объятие, вкус колы на его губах и неуклюжие шаги по темнеющим к середине ночи улицам – коленка о коленку, потому что тесно обнявшимся иначе идти невозможно. И эту «Песнь песней», которую то ли Никита, придуриваясь от смущения, декламировал ей в ухо под мокрой после грозы сиренью, то ли она сама себе выдумала на радость и утешение… Эту «Песнь песней» Аня слушала теперь часто-часто – прокручивала в сердце любимую запись.
   …Слишком холодно, чтобы вот так, скорчившись, лежать одной под тонким одеялом, да еще на мокрой подушке. Аня села на разложенном диване и спустила ноги на привычную точку приземления, на пятачок на коврике шириной в две узкие и недлинные ступни, на который никогда – не было такого случая, как проверено долгим опытом, – не заползали провода.
   По первости, когда Кит приволок и установил на собственноручно сколоченном верстаке с надстройками то, что он называл «машиной», «железом», «аппаратом», «тачкой», а когда что-то не клеилось и глючило – «пентюхом» и «писюком», а по Аниному непрофессиональному мнению больше напоминало техногенную руину, по первости было дело… Едва проснувшись и примериваясь по прямой добраться до скромной облупленной дверцы на кухне, за которой таилось помещение для целей сугубо приземленных, она спотыкалась и путалась в проводах ползучих, падала и рефлекторно хваталась, чтобы не упасть, за провода висячие, которые удержать ее, хоть и легонькую, но не пушинку же, разумеется, никак не могли. И в падении она тянула за собою все эти штуковины и хреновины с заповедными именами, вернее кликухами, большей частью лишенные крышек, кожухов и тому подобных поверхностей, призванных элегантно прикрывать неэстетичного вида потроха.
   Кит сначала хохотал, потом посмеивался, когда восстанавливал всю эту дребедень, потом улыбался иронически, потом молчал, потом пыхтел, потом бухтел под нос, а потом громко сказал:
   – Да в конце-то концов, Анька! Каждый божий день!!!
   После этого она взялась за наблюдения и расчеты и выявила этот самый пятачок на коврике и вставала на него сразу обеими ногами, сначала тщательно прицеливаясь, потом не очень тщательно, а потом довела процесс спускания ног с постели до автоматизма. Зато теперь на Никитин вопрос: «Анька, что ты дуешься с утра? Не с той ноги встала?» – она вполне здраво, но, пожалуй, слишком отчетливо отвечала:
   – Я. Встала. С обеих. Ног. И ты знаешь причину.
   – Значит, обе не те, – опираясь на железобетонные правила формальной логики, делал хамский вывод Никитушка, и, если сам встал с той ноги, варил ей кофе, и даже насыпал туда две ложки песку, и даже размешивал, противно – саркастически – звеня ложкой.
   Сегодня кофе не было. В том смысле, что совсем не было. Закончился. Равно как и чай, и сахар. И ни крошки булки, и даже ни капли пива. И ни копейки денег. И Никиты тоже нет, отправился с утра на свой почтовый промысел. Толку-то от всех этих дурацких штук, которые он постоянно получает.
   Аня, не переодеваясь, а в том виде, как и спала сегодня для тепла, в старой Никитиной байковой рубашке, сидела, поджав ноги, за загаженным кухонным столом, только сдвинула грязную посуду, чтобы освободить место для локтей. Сидела и катала по чашке кипяченую воду из чайника и обещала Эм-Си Марии, что сейчас наберется сил, нарежет нового скотча и повесит ее на место.
   «Не спеши, девочка, не торопись, – в одну шестнадцатую мощи своей знаменитой ямайской глотки, то есть достаточно внятно, но не оглушительно мурлыкала Эм-Си из-под холодильника, – не спеши, прогони печаль из глаз, пусть не спешит, не торопится ни один из вас, ни один из вас… Это такая дорога-а-а! Кто ее строил? Никто. Кто ее мостил? Никто. Кто по ней ходил? Ты не знаешь, и он не знает, и я не знаю. О-о, мне незачем по этой дороге идти, мне много лет – куда мне новые топтать пути? А ты иди, не бойся – иди, иди и его бери, бери с собо-о-ю!»
   – Попса у тебя сегодня какая-то, Эм-Си, – пожала плечами Аня. – И лозунги-призывы. Я не маленькая уже.
   «Ха, симпатяшка бейбиборн критикует старую Эм-Си! Не много же ты понимаешь, гёрл», – зашуршала Эм-Си и замолкла, потому что в замке заскребся ключ. А с ними обоими одновременно она никогда не толковала, потому что ее шуршание каждый из них понимал по-своему, то есть как хотел.
   Кит вошел и, хорохорясь, заиграл темно-русыми бровями, заиграл ясными своими глазками и даже короткой игольчатой челкой, потому что чувствовал себя виноватым, но причины вины не искал, так как она не была явной, а глубоко копать – лениво и муторно с голодухи. Он достал из рюкзака непочатую бутылку пива, сорвал крышку валявшимся тут же ключиком и, как трубку мира, молча и подчеркнуто торжественно протянул Ане, сжавшейся на стуле так, что свело затылок.
   Что же это такое, а? Она осторожно разогнула задеревеневшие ноги, встала, опираясь на стол, и побрела в комнату, обиженно подняв плечи, и Никита услышал, как деловито (все ему нипочем) загудел его «аппарат»: Аня села за свои рефераты. Ни слова не сказав и взглядом не удостоив. Что же это такое, снова-здорово? Холодная война, гонка вооружений, нота протеста и отзыв дипломатического представительства – вот что это такое. Не первый уже раз.
   – А как-нибудь попроще нельзя объяснить? Для очень тупых юзеров? – пробормотал Никита ей в спину. И, отхлебнув из отвергнутой, так надо понимать, бутылки, принялся разгружать рюкзак.
* * *
   Кит (в определенных кругах Никита исключительно так и звался – Кит), не самый последний из питерских программеров, не зубр пока, но и далеко не лох, в свободное время промышлял в Сети и, потратив энное количество нервных клеток, получал, если свезет, то, что он называл «подарочками» и «бонусами». И сегодня как раз была пятница, день, который Никита отвел для получения заработанного. К пятнице накапливались, сползались квитанции, и он отправлялся на почту за конвертами, пакетами и коробочками. Иногда их было больше, иногда меньше.
   А иногда (и даже чаще всего) Никита получал один-два непрезентабельного вида конвертика с не просто недружественным, а явно враждебным интерфейсом. И ясно было, что вскрывать конвертики необязательно и, скорее всего, даже вредно для душевного равновесия, и лучше бы их сразу изодрать как минимум на восемь частей и выбросить в ближайшую урну сразу по получении. Значительно реже, как сегодня например, улов был довольно богат и сулил некоторые надежды. Поэтому ради такого праздничка драная последняя десятка, два рубля мелочью и еще два рубля одной монеткой, подобранные у ларька (кто в пятницу рано встает, то бишь в начале одиннадцатого, тому Бог подает), были потрачены на относительно приличное пивко, а не на Анькин ненаглядный солоноватый «городской» батон или столь же ненаглядные бублики.
   Кроме того, пивко было абсолютно необходимо для того, чтобы снять симптомы стресса после встречи с маниакально бдительной старой клушей, что служила в отделе доставки: с клушей у Никиты наблюдалась психологическая несовместимость. Проще говоря, они друг друга на дух не переносили. Клуша, которая звалась Мартой Симеоновной, по сложившейся традиции, удостоила Никиту долгого взгляда, который, по ее мнению, должен был сойти за проницательный. Это означало, что она, держа голову слегка набок, сложила губы домиком, изо всех сил напрягла в бдительном прищуре веки и ненавидящим змеиным взглядом смотрела на Никиту минуты полторы. Потом, уронив на переносицу крашенную, похоже, ярко-голубыми чернилами «Радуга» ветхую завитую челку, столь же упорно гипнотизировала фотографию в Никитином паспорте. Затем снова перевела мутно-стальной взгляд на Никиту.
   Закончился традиционный сеанс гипноза, предваряющий получение адресатом корреспонденции, так же традиционно: Никита принялся, повиснув на высокой стойке, бить кроссовками чечетку и исподтишка хамить. Легкое, а при необходимости и средней тяжести хамство, по его мнению, могло служить отличным катализатором некоторых процессов, особенно процессов, касающихся взаимоотношений с особым подклассом человечества, определяемым как работники сервиса.
   – Марфа Семеновна, на мне узоры нарисованы или цветы выросли? – вопрошал Никита, склонный, по обоснованному, оказывается, мнению «Минска», к легкому плагиату. – Я так обворожителен, что глаз не оторвать?
   – Марта Симеоновна, гражданин Потравнов, а не Марфа Семеновна! По-русски, кажется, написано на бжике!
   – На бейдже, Марфа Семеновна, – тяжко и театрально вздыхал Никита, сокрушаясь по поводу некомпетентности почтальонши. – На бейдже, мадам Тюрина. Это когда старческий маразм, тогда бжик. Или бзик? Не напомните ли, как правильно? А то от вашего страстного и проникновенного взгляда у меня в голове помутилось, и перед глазами все так и плывет, так и плывет…
   – Не Тюрина, гражданин Потравнов, а Тюрбанова. По-русски, кажется, написано на этом, на бж… А у кого это здесь маразм?!!
   – Ну не у нас же с вами, прелестница. Не у меня, уж точно. Я еще слишком юн для маразма. И работа у меня интеллектуальная. Это, знаете ли, спасает. И еще я, знаете ли, желал бы получить, наконец, свою корреспонденцию, затем здесь и нахожусь. Вот уже четверть часа. Я не на свидание с вами явился – женщины-вамп пенсионного возраста, даже если у них волосы, как у Мальвины, не в моем вкусе.
   – Вы незаконно все это получаете, – злобно скрипела зубным протезом Марта Симеоновна и была не так уж неправа в своей догадке. – Никто столько всего не получает каждую неделю. Вы мошенник, гражданин.
   – Душечка Марфа Семеновна. Вам просто завидно. Но ваше-то дело выдать, что положено по квитанции. И все. А законно или незаконно, мы с прокурором как-нибудь сами за бутылкой пива разберемся, – блефовал Никита (знакомых прокуроров у него, тьфу-тьфу-тьфу, не имелось). – И если я в течение двух минут не получу желаемого, я пойду к вашему начальству и наябедничаю, что вы, мадам Тюрина, превышаете служебные полномочия и нарушаете профессиональную этику, делая далеко идущие нелицеприятные выводы в отношении клиентов. И вас выставят на пенсию, а на нее не проживешь.
   – Не выставят, – не очень уверенно, но с достоинством возражала Марта Симеоновна. – Работать-то кто будет? Финтифлюшки без трусов и без юбок? Они наработают. Одним местом.
   – Финтифлюшки, grandmaman Марта Симеоновна. И я даже знаю, какая из финтифлюшек, – прошептал Никита, прикрывая для секретности рот ладонью. – Юленька. – И он многозначительно скосил взгляд в сторону окошка, где полыхала рыжая, лихо подвитая челка и огненные губы на пол-лица. – Юленьке до смерти надоело выдавать пенсии. Она предпочитает общаться не с бестолковыми, глуховатыми и раздражительными божьими одуванчиками, а с интересными молодыми людьми вроде меня, – напропалую интриговал Никита. Юленька ему на самом-то деле нисколько не нравилась, особенно ему не нравились ее агрессивно сексуальные остроносые туфли без задников размера этак сорок третьего, которые, очередь ли к ее окошку, не очередь, начинали мелькать в пределах поля зрения Никиты, как только он появлялся в помещении почты.
   – Кошка. Кокотка. Падшая женщина – вот кто эта ваша Юленька. Таким не место в почтовом отделении. Таким место в… В портовом борделе, – поджимала губы Марта Симеоновна и семенила, слава тебе господи, за посылочками.
   – Где? – изумлялся ей вслед Никита. – Почему в портовом-то? Так вы, оказывается, в молодости романы почитывали, мадам? Брешко-Брешковского? Переводные с французского?
   После того как Марта Симеоновна принесла из служебного помещения Никитино имущество, она долго и тщательно сверяла соответствие квитанций конвертам и пакетикам, потом молча выкладывала на стойку по одному предмету, к каждому из которых прилагался бланк для росписи в получении. Потом она обратила лик к задернутому пластиковой шторкой окну и начала многозначительно барабанить сухонькими пальчиками по столу. Это означало: «Не смею больше задерживать, гражданин Потравнов. Глаза бы мои на вас не смотрели». Никите и в голову не приходило задерживаться, тем более что за его спиной уже нетерпеливо ерзала и переминалась нервной гусеничкой небольшая очередь. «Au revoir, Мальвина престарелая», – пробубнил он себе под нос и взъерошенным воробьем вылетел из помещения почты к вящему разочарованию рыжей кошки Юленьки, которая под столом втихомолку вострила длинной, как стилет, пилочкой ноготки.
   И вот теперь, залив впечатления о неприятной встрече с почтальоншей парой долгих глотков, Никита, наконец, почувствовал себя более-менее в формате и приступил к разбору корреспонденции, предвкушая долгожданную удачу. Он оставил бандероли на потом, ничего там особенно важного не должно быть, это так – утешительные призы на случай очередного провала. А вот конвертики поважнее будут. И он начал вскрывать длинные бумажные упаковочки с фирменными штемпелями и вытряхивать из них листочки с официальной информацией. И… увы. Увы, как почти всегда. Нет в мире совершенства, господа.
   Это очередную «Визу» заботливый отче прислал, и она отправится сейчас под кухонный буфет к своим предшественницам, что сгинули там навеки. Лучше голодать. И пластиковая карта, посланная недрогнувшей рукой, спланировала, играя тусклым глянцем, и скользнула под массивную тумбу на ножках, слишком коротких для того, чтобы шуровать под ней веником.
   Это… Обычное опять-таки дело: «Дорогой мистер Потравнов. В данный момент наша фирма не располагает вакансиями, соответствующими вашей квалификации. Надеемся… С уважением…» А какого же рожна им тогда надо?! С чего тогда устраивать на сайте истерику? «Спешите! Спешите! Это ваш шанс!» Его квалификация, между нами мальчиками, вполне позволяет претендовать на место системного админа, которого они так жаждали заполучить в свои корпоративные объятия. Так с чего тогда?.. А, ладно. Несерьезные люди какие.
   Это… Черт. Че-е-ерт… Нет, не черт, проскочило, кажется. Если бы не проскочило, не пронесло, его вели бы уже под белы рученьки. Кое-куда. На допрос и скорую расправу. И не менты бы, а кое-кто похуже. А так – проскочило, скорее всего. «Dear sir, уведомляем, что ваш виртуальный счет номер… заблокирован», – перечитал Никита. Ну и пес с ним, с этим виртуальным счетом, хотя на него-то как раз и раскатал губу один обнищавший программер.
   А фишка в том, что виртуальный счет был вовсе не Никитин, а некоего богатенького Буратино с тщательно закамуфлированным гражданством по фамилии Ушептий. И Никита почти случайно, просто так совпало, из-за сбоя в Сети получил к роскошному этому счету доступ, соблазнился и быстренько протянул в дыру шкодливую белу рученьку, перевел все на себя почти без соблюдения положенных предосторожностей, так как торопился, боялся, что дыру в Сети быстро заштопают. И с тех пор не переставал трястись, как овечий хвост, трястись и надеяться. Но не свезло. И по здравому рассуждению, все могло быть гораздо хуже. А сейчас в случае чего вполне можно отпираться и строить святую невинность. В том смысле, что ежели у вас, господа хорошие, «железо» метеозависимое и глючит при перемене атмосферного давления, то я не виноват; пейте валерьянку и меняйте коды, всего-то и делов… В общем, остались при своих, и за то спасибо.
   Никита глотнул еще пива, повеселел и распечатал третий конверт. Оттуда выскользнула тверденькая карточка – пригласительный билет. А это приятно. Приятно, когда тебя называют «уважаемым Никитой Олеговичем», а не каким-то там сэром или мистером и при этом во всем отказывают. И «уважаемый Никита Олегович» решил всенепременно почтить сегодня своим присутствием открытие выставки в Гавани, посвященной достижениям отечественной электронной техники. Может, там, среди своих, что и обломится. Может, там снизойдет на него, скорбного желудком, в котором бурчит уже и воет с голодухи, может, там и снизойдет благодать и просыплется в изобилии калорийная манна небесная. Там и кофием, не сомневайтесь, уважаемый Никита Олегович, безвозмездно угостят. Йес! А-аллилуйя, а-аллилуйя!.. Возрадуемся, сестренка Эм-Си! Только ты меня и понимаешь, голубка дряхлая моя. А что там у нас в посылочках-бандерольках?
   В первом пакете, и ежу ясно, и дикобразу, книга. Высота, толщина, ширина, вес. Не коробка же с конфетами, хотя и жаль, что не она. Книга и оказалась. И Никита в недоумении уставился на темно-синий с серебряными письменами переплет. «Книга Мормона. Новые Свидетельства об Иисусе Христе». И визитка с письменами: «Церковь Иисуса Христа Святых последних дней благодарит за интерес, проявленный…» Когда это он проявлял интерес? И зачем это ему? Никита поднапрягся и все же вспомнил, что, да, действительно, как-то раз на прошлой неделе или еще раньше, пребывая в состоянии умиротворения и даже некоторого поэтического вдохновения после ночи бурной любви, он, безобидно шаля на сайтах, походя нажал виртуальную кнопочку, которая обещала бесплатную рассылку вот этого самого прикольного сокровища. И вот вам оно, пожалуйста, как и было обещано.
   Никита покосился в сторону открытой в комнату двери, откуда доносился торопливый и нервный, со сбоями, глухой стрекот клавиатуры.
   – Если что, теперь можно книжечку эту предъявить представительным лицам, верующим, идеологически стойким (тут и адресок есть), и заделаться мормоном-фундаменталистом. Дамами обеспечат, и, возможно, даже такими, у которых самосознание еще не отросло или уже ампутировано. Не пропадем-с, – прогудел себе под нос веселый человек Никита и, отложив полиграфически оформленные откровения пророка Мормона, вспорол подвернувшейся под руку вилкой следующий пакетик с крупно выведенным красным иероглифом на фасаде.
   В пакетике обнаружилась высокая коробочка, а в коробочке – флакон с желтой этикеткой на объемистом животике. А на этикетке – похотливого вида дракон, весь такой чувственно перекрученный и в золотой чешуе, и опять-таки иероглифы. А внутри флакончика, запечатанного с сугубой тщательностью, запечатанного так, как запечатывали в старину драгоценные вина и ядовитые снадобья, плещется коричневое зелье. То ли яд, то ли бальзамчик, то ли эксклюзивный алкоголь. Но флакончик с зельем не вызвал у Никиты ни подозрения, ни недоумения. Никита лишь хмыкнул – опять-таки в сторону дверного проема, ведущего в комнату, – и отставил до времени бутылек, добытый без особого труда на рекламном сайте одной восточной фирмочки. И не велика была работа, чтобы снадобье выслали бесплатно, хотя кто-то там ответственный и пребывал в уверенности, что эта штука, стоимостью двести баксов, благополучно оплачена.
   Оставалось распаковать еще одну, самую большую по размерам посылку. В этой посылке оказался элегантный, словно айсберг в синем море, электрокипятильник не самой занюханной фирмы, добытый примерно таким же образом, как и предыдущий «подарочек». Кипятильник должен был послужить утешительным призом для Ани, и Никита с ходу залил его водой, установил на подставке, вогнал штепсель в розетку, щелкнул переключателем и…
   …И раздался гром небесный. «Замыкание – бах». Трескучие кометы с зелеными хвостами так и посыпались, такое сложилось впечатление, ниоткуда, со всех сторон. Ниоткуда поплыл и зеленый слезоточивый дымок, и сквозь дымок пробился нервный и досадливый Анин вскрик, тоже, кажется, зеленый, как недозрелый фрукт. Никита и сам был зеленый, и роса у него на лбу тоже, и ладони зеленые и липкие. И глазные яблоки, безусловно, тоже теперь зеленые, катапультировали и плавают по кухне шаровыми молниями, излучают невесть что науке неизвестное. И позавчерашняя щетина, оставленная на щеках для интереса, тоже, без сомнения, позеленела и косит теперь под молодую травку.
   Никита, которого хорошо приласкало электричеством, не стал, однако, ни человеком-молнией, ни человеком-электроном, ни человеком-штепселем, ни обугленным трупом… Ни вообще ничем из ряда вон выходящим. Обошлось, слава богу, и, чтобы перевести дух, он сполз было по стенке (тоже зеленой, но это был ее родной цвет). Сполз, было, но, увидев в дверном проеме перепуганную до позеленения Аню, выпрямил коленки, проскользил спиной по стенке вверх, качнулся с пятки на носок, проверяя работу вестибулярного аппарата, зажмурившись, глубоко вздохнул пару раз, настраивая цветность изображения окружающего мира, и полез менять пробки.
   Компьютер, однако, сии манипуляции не спасли, реаниматорских действий Никиты он также упорно не одобрял, жить не хотел – напрочь отказывался – и требовал, смертельно обиженный и холодный, имплантировать ему новый блок питания, а запасного блока питания в Никитиных закромах не завалялось, его следовало еще добыть. Проще всего было бы приворовать (если называть вещи своими именами) здоровый блок на родимой каторге. Хоть какой-то с нее навар. О чем Никита и сообщил Ане в утешение, то есть сообщил, что блок питания он вечерком, когда все ответственные лица разойдутся, без отдачи позаимствует на службе. Но не утешил, однако, потому что работу, реферат ее этот на тему невнятно гуманитарную, то ли культурологическую, то ли искусствоведческую, то ли филологическую, необходимо было сдать сегодня, а иначе денег не дадут и работы тоже не дадут. А если не дадут, то…
   То они умрут с голоду – это во-первых; не смогут заплатить за квартиру, и Цинния Валерьевна, вся из себя больная такая и немощная, но, когда прижмет, весьма энергичная и сноровистая, попрет их из квартиры с грандиозным скандалом – это во-вторых; и в-третьих, не получится заплатить за Анино обучение в Гуманитарной академии; и в-четвертых, они не смогут… Ничего в жизни не смогут. И лучше сгинуть совсем, прыгнуть, например, с шестого этажа, чем ей, взрослой и самостоятельной девятнадцатилетней женщине, с позором возвращаться в родной дом, под мамино крылышко, на мамино содержание, а также к бабушке и дедушке, которых она бессовестно бросила, не звонит и не навещает, и теперь стыдно, стыдно, стыдно до серого окаменения.