– Какие у тебя нынче намерения, Энни, какие планы? – светски осведомился Войд, опираясь на свой необыкновенный зонт с порнографической загогулиной на черном капроне просторной, как небо, крыши, и покровительственно заиграл чуть лохматыми бровками, поднимая по очереди то правую, то левую. Ни дать ни взять, граф, их то ли светлость, то ли сиятельство, клеит белошвейку. А фирменный ресторанный флажок он сунул в нагрудный карман. Ну что за клоун в самом деле! К тому же в рассеянном, тусклом свете нынешнего дня ярче обозначились следы пребывания кетчупа вокруг Войдова рта, и Аня предложила, пожалев убогого:
   – Пойдем к нам на Зверинскую, Войдик. Дворами-переулочками. Краситель в кетчуп добавили не иначе как люминесцентный. Пойдем. Отмоешься хотя бы. А то тебя из твоего «Партер Блю» погонят за такой немытый вид, как бы тебя там ни ценили, как бы ни привечали.
   – Пойдем-пойдем, крошка Энни, – с энтузиазмом принял приглашение Войд и закивал энергично, словно дрессированная цирковая лошадка, сбрасывая зализанную со лба на темечко длинную прядь. – Хотя, право, что мой внешний вид? В «Партер Блю» и не такое видали. В «Партер Блю», представь, даже балеруна Женю Купайло видали в костюме маленького лебедя, даже Алика Сироту видали в клоунском макияже, в коротких штанах в цветочек и с дрессированными голубями, и они, эти самые «птицы мира», изгадили стол главного редактора прямо через прутья клетки. Прицельно. Представляешь, Энни, как мы все, от кухарки Соньки до ведущего, им завидовали, птичкам Божиим? Стол даже отмывать не стали, так и вынесли, и его, по слухам, Сонька наша хозяйственная домой прибрала. А у главного сделалась аллергия то ли на голубиный пух, то ли на дерьмо, то ли на Сироту юродивого, который голубей догадался припереть, то ли просто на нервной почве. Всю образину разнесло, а он подумал, что птичий грипп, и пил, не просыхал неделю, дезинфицировался. Поэтому мой слегка измазанный лик никого не шокирует… А мне, собственно, сегодня и не надобно на службу. Очередной выпуск сдан, вполне можно расслабиться, погулять с дамой. Но почему бы и не умыться, если прекрасной даме не все равно, умыт я или не умыт? Если дама проявляет обо мне заботу, я всегда ценю эту заботу. Так-то, драгоценная моя Энни. Пойдем мыться.
   – Трепло, – насмешливо повела головой Аня, – какое ты, Войдик, стал ужасное трепло! Мочало лыковое на заборе, как мой дедушка говорит! Нашел тоже даму! Какая я тебе дама? Бубновая, что ли? Или червовая дура? Очнись, Войдик. – И она потянула Войда, как и предлагала, лабиринтом дворов и переулочков, чтобы не позориться на людном Большом проспекте рядом с изукрашенной его физиономией.
   Дворы, осенние дворы на Петроградской… Мокрая штукатурка уютных флигелей-коробочков, вся в трещинках, потеках и пятнах копоти. Облезлые крыши, а на крышах – погибающие печные трубы, чахлые деревца телевизионных антенн, черные выходы чердачных пещер, коты и вороны. Гулкий цинк водостоков. Не мытые с лета окна, потому что дождит и дождит. Зелено-бурые тополя, рановато в этом году растратившие золото свое липы и клены, истоптанная мокрая листва под ногами – та листва, что не нашла в себе отваги улететь по ветру в поднебесье, в неизвестность, в космическую вечность и теперь превращалась в земную кашу… До морозов зеленая трава на холмиках старых бомбоубежищ, циничные собачьи свадьбы на мокрой траве, ржавая помятая жесть мусорных контейнеров… Бррр. Запахи. Запахи гнилой штукатурки, прели и стоячей воды.
   Дождевая вода после недельного потопа заполнила все канавы и ямины, понарытые по переулкам еще весной, а для чего понарытые – бог знает. Вероятно, просто по укоренившейся традиции обнажать время от времени городские артерии и вены, по той причине, по которой совершает подобное таинство прозектор в анатомическом театре, лениво и без брезгливости любопытствуя. Вода в канавах зацветала больной бирюзой и пенилась, и осклизлая, бесцветная и вонючая, прилипчивая тина оседала по крутым берегам. И близко подходить к новоявленным водоемам не стоило, того и гляди, подошвы заскользят, и окажешься по шейку в нечистых водах…
   – …и ты прикинь, Энни, – трепался Войд, – как мой теперь уже бывший шефчик Крон поименовал в отместку наш журнал, когда его кривой шаблон завернули. Ну, такой… специально кривой. Там вместо маркеров, стрелочек-кружочков, в списках выскакивали прикольные рисуночки, отдаленно, но вполне узнаваемо напоминающие кое-какие части человеческого тела, те, которые на заборах принято рисовать, а также обезьяньи и свиные морды. Нет, представляешь, идет серьезная рекламная статья, круто проплаченная, скажем, о сверхъестественных достоинствах какой-нибудь марки автомобиля, и они перечисляются списком, достоинства эти. И каждый пунктик списка достоинств обозначается не номером-стрелочкой-кружочком, а графическим значком, например, кружочком, разделенным вертикальной чертой. Короче, читаем: раз задница, два задница, три… А реклама косметики, скажем, идет со свиными образинами: большой кружочек, внутри – маленький и две точки в маленьком. Или, к примеру, перечисляются невинные пристрастия какой-нибудь сериальной звездюльки. Ну, это вообще сказать неприлично, чем они маркируются. Фаллическими символами, я бы сказал, чтобы остаться в цензурных рамках. О-о! Блеск! Крончик супер! Так вот, Крончика главный прилюдно ошельмовал, шаблон завернули, но Крон пошустрил в отместку, и продукт, наш журнальчик то есть, пошел в типографию с потрясным названием на обложке: «В партер блюю». О как! «Партер Блю» – «В партер блюю». Ха! Номер уже на выходе поймали, а иначе так бы и отправили по ларькам. По мне, бараны, что завернули. Такую штуку раскупили бы за час или даже быстрее. А Крончика распяли и похоронили, но он, как ценный специалист, теперь воскрес у конкурентов в «Ложе бенуар». И в случае чего, если его обидят, Крончика, я убежден, что появится шикарный глянцевый журнальчик типа «Рожа Бенуа» и дойдет-таки до прилавков, потому что теперь понятно, на каком этапе можно погореть. А нейтрализовать контроль нечего делать, оказывается.
   Аня посмеивалась, слушая дурацкие истории Войда, а он шел спиной вперед в своем понтовом пальтугане и размахивал зонтом. Аня, загипнотизированная сложными кренделями, которые Войд выписывал зонтиком, не сразу заметила, что тот оказался в опасной близости от одной из канав, ничем, конечно же, не огороженной. А когда заметила, было поздно: длиннорылый, как ехидна, Войдов ботинок на гладкой бальной подошве заскользил, развернулся и поехал боком, набирая скорость, прямо к крутому обрыву. Лучшим выходом было бы упасть на месте, прямо на коварный осклизлый бережок, и вцепиться пальцами, но, во-первых, неприятно это, а во-вторых, разве тут что сообразишь, когда несет тебя неведомая сила? И Войд сверзился в немелкий ров, почти до краев залитый мутной водицей, и сел верхом на пролегающую по дну трубу, произведя нешуточное волнение в стоячей воде, перебил падением своим неторопливые и меланхоличные ритмы формирования маленького городского болотца, насмерть перепугав обосновавшуюся там микроскопическую фауну.
   – Войдик, – запричитала Аня, подбираясь к канаве по дощатым обломкам и кирпичикам, – Войдик, ты живой?
   – Не утоп, – мрачно отозвался Войд. – Зонт сломал. А больше вроде бы ничего. Гадость какая.
   – Ты встать можешь? – беспокоилась Аня.
   – Ммм… Могу, скорее всего. Зачем вот только? Лучше бы мне здесь оставаться, такому красивому. Я во-дя-ной, я водяно-о-ой… – мрачно и фальшиво, на панковский манер пропел Войд, и чувствовалось, что без всякой самоиронии пропел, страдая всерьез и не по-детски. – И все мои подружки – пиявки и лягушки. Ну и вонища. Какая гадость! – пришлепнул Войд ладонью по воде. Он, похоже, чуть не плакал. – Жить нельзя. Утоплюсь.
   – Войдик, вылезай, не надо топиться в вонище, – уговаривала Аня вконец расстроенного Войда, – нам идти совсем недалеко осталось. Вылезай, чиститься пойдем. Вылезай, простудишься.
   – Ладно, – молвил Войд, и голова его показалась над бережком. Грязная и растрепанная, как в былые времена, когда он еще и не мечтал и во сне не видел, что переродится в Ромчика Суперейко.
   С бедняги Войда текло и капало – грязное, липкое и неблаговонное, но Аня бессовестно хохотала, безуспешно пытаясь обтереть его носовым платочком и лишь размазывая жидкую грязюку по его щекам. Платок промок моментально, и грязюка, лишь слегка изменившая русло в результате Аниных хаотических манипуляций, по-прежнему текла с макушки по волосам за воротник.
   – Ничего смешного не вижу, – обижался Войд. – Не хочешь ли сама в канаву, Энни? Могу устроить.
   – Ой, Войдик, я не смеюсь, я… я радуюсь, – заливалась Аня.
   – Да-а?! – еще больше оскорбился Войд. – А тебя не учили, что радоваться чужому горю…
   – Ой, Войдик, я радуюсь, что узнала тебя, наконец. Ты же такой был в этом своем пальто! Такой был! Неузнаваемый. Выброси ты его в канаву, все равно испорчено безвозвратно.
   – Полторы тысячи баксов в канаву?! Энн, ты спятила?! Или ты нарочно это устроила? – продолжал возмущаться Войд. – Помнится, я шел спиной тебя развлекаючи, а ты должна была увидеть эту ямину идиотскую.
   – Войдик, выброси, – умоляла Аня, – сними! Ничего я не видела! Ты очень смешно рассказывал, я заслушалась.
   Войд потряс набравшими грязной воды полами пальто и, не окончательно все же убежденный в том, что с Аниной стороны не имел места коварный замысел, решился расстаться со своим ненаглядным пальтуганом:
   – А и черт с ним. Только под ногами путалось.
   Пальтуган отправился в канаву и с удивительной готовностью утонул, лег на дно гигантской камбалой, словно и не сожалел об утрате хозяина, и Аня уже через пять минут торопливо открывала дверь квартиры. Открывала с тайной надеждой на то, что вернулся Никита, что принес необходимую деталь для компьютера и что у них все снова хорошо и мечтательно. Что они вместе отстирают и высушат Войда, а потом отправят его восвояси и останутся вдвоем, примиренные, и…
   И ничего подобного: Никита не возвращался, не забегал, не заскакивал и, судя по особому горьковатому холодку в квартире, даже не звонил. Таким образом, неожиданное Войдово приключение обсудить было не с кем. Поэтому Войду велено было быстро раздеваться прямо у порога, чтобы грязь не разносить, а потом лезть в ванну и отмываться, а потом сидеть тихо у телевизора, во что-нибудь завернувшись, пока Аня стирает перепачканное барахло. Ручками стирает, не в машине, о которой по причине очередной экспансии нищеты и не мечталось в настоящий момент, ручками – по локоть в пахучей едкой пене, как заправская прачка из незапамятных времен, ставших романтическими и легендарными по причине исторической удаленности.
   Но, вот беда какая, Ане не хватило то ли опыта прачки, то ли не проросшей еще путем в юной душе женской заботливости, что приходит с годами на смену самоуверенному девичьему небрежению. Поэтому свитер у нее в горячей воде полинял черно-коричневым, словно выпустила гадкие чернила одуревшая от ядовитости стирального порошка каракатица, к тому же свитер съежился и размером подошел бы разве что десятилетнему Ромочке Суперейко. Штаны в изысканный, по парижскому мнению, гусиный узорчик потеряли всякую форму и, возможно, сгодились бы еще для нехитрых земледельческих работ или в подарок огородному страшиле. А светлая рубашка, неосмотрительно замоченная Аней в общей куче, от каракатициной сепии пошла полосами и пятнами, словно заразилась.
   Аня виновато покосилась в сторону двери, ведущей в комнату, откуда доносились телевизионные визги восторга и стоны разочарования, характерные для шоу с призами, – кто-то получал призы, а кто-то шиш с маслом. Войд, похоже, упивался зрелищем, он разрыл постель и в восторге подпрыгивал внутри кулька, устроенного из одеяла. Сухо ему было и тепло, не то что в канаве, и приятно забирало от подловатой телевизионной интриги, от грубо выполненных декораций кислотных колеров и неуклюжих, упакованных в яркий и бесформенный трикотаж, бюстов участниц дамской телеигры, от нелепости их мимики и безвкусия крашеных причесок. Камера показывала несчастных дам в самых неприглядных ракурсах, крупные планы вызывали нездоровый интерес сексопатологического плана и дилетантское желание поставить диагноз. И прямо на экран, изнутри, вместе с мириадами бешеных электронов осыпался липкими комочками дешевый грим, а сквозь экранное стекло просачивались резкие запахи популярных парфюмов, призванных нейтрализовать душок потливой алчности.
   Аня давилась слезами, глядя на взъерошенный полотенцем глупый и азартный затылок Войда. Ревой она никогда не была, но вот только в последнее время… Только в последнее время, когда водоворот, в котором они с Никитой родились друг для друга, разделился вдруг надвое, слезы стали литься часто-часто, как будто у Ани над переносицей, где-то в лобных пазухах завелась накапливающая влагу губка, условно рефлектирующая губка, необыкновенно чувствительная, прямо-таки недотрога, которая спазматически сжималась чуть что, и из этой губки во всю текло соленое и едкое, ледяное от обиды, будь она, обида эта, действительной или будь она придуманной.
   Она привычно слизывала соленые ручейки, тихонько, чтобы не услышал Войд, шмыгала носом и умирала от жалости к себе, потому что, вдобавок ко всем своим горестям, оказалась виновата перед Вой-дом, испортив его одежду. Капризные и нестойкие розы, принесенные им, уже немного поникли и слегка проржавели по изломам и кромкам бледных лепестков. И роз тоже было жалко, и жалко заблудившегося где-то под дождем Никиту, потому что не он подарил цветы и не удостоится ее благодарности. Аня, не удержавшись, громко всхлипнула и побрела под бочок к Войду, поскольку рыдать, коль такой стих нашел, на дружеском плече (пусть даже и Войдовом цыплячьем), безусловно, сладостнее, и это совсем другое дело, чем втихаря горько давиться в полотенце, зная, что никто тебя не пожалеет.
   – Энни? – несказанно удивился Войд. – Я тебя чем-то обидел, несравненная? – спросил он, выбираясь из своего кулька. – Что ты ревешь, а?
   – Ох, Войди-ик, – рыдала Аня, уткнувшись мокрым носом ему в шею, – ох, ты понимаешь, это, наверное, все-е-е! Он не вернется… Или сегодня не вернется, или очень скоро уйдет совсем и растает, как сахарок, растворится в этом проклятущем похоронном дожде… Все к то-му-у-у! Все к тому: и я дура, и денег нет, и холодно, и дождь, и комп полетел, и свитер твой полинял… А к маме я не могу, у нее с кем-то там, с каким-то там Ричардом Львиное Сердце, красивый роман, просто произведение искусства, шедевр, а не роман, в кои-то веки личная жизнь – золотые небеса, синие-синие звезды и любовь… проливная, Ниагарским водопадом, радугой в четырнадцать цветов… Нельзя мешать, и вообще у нее вся жизнь впереди, а у меня… бездонная пропасть под ногами. Шагнуть, что ли? Все равно я все не так делаю. Ох, ох, Войдик!
   – Ну-ну, иди ко мне, Энни, – приобнял ее довольный нечаянной близостью Войд, – я буду тебе родной матерью, детка. Не плачь. Не плачь. Давай-ка вытрем слезки, вот так. Я тебя обогрею, крошка Энни, иди ко мне под одеялко. И незачем так плакать, все перемелется, вот увидишь. Все пройдет, и деньги сами по себе появятся, и комп воскреснет, и дождик кончится. Это сегодня день такой – сплошная сырость, везде сырость, все промокли, как собаки… Иди сушиться и не плачь.
   Но Аня рыдала всласть, прижавшись под одеялом к теплому голому Войду, а он обнимал ее без особой робости и с трепетным интересом, он, словно глянцевые страницы от-кутюрного альбома, перебирал Анины волосы на затылке, шептал неразборчиво в ухо, касаясь губами, и не утешал уже, а возбужденно уговаривал и потихоньку, но настойчиво тянул с ее плеч промокший при стирке халатик.
   Аня заподозрила неладное, лишь когда почувствовала совсем не братский поцелуй на своем обнаженном плече, нетерпеливо перебирающую руку на бедре и услышала, как громко и прерывисто сопит Войд. Она отпрянула, словно проснулась, и, запахивая халатик, вынырнула из слез.
   – Ну вот, – смущенно прохрипел взбудораженный объятиями Войд и заелозил глазами по занудным ромбикам на обоях, – ну вот, ты не рыдаешь, по крайней мере. А сигаретки не завалялось в твоем хозяйстве? Мои-то утопли в канаве.
   Аня кивнула, не глядя на него, и принесла из кухни неряшливо, по всей видимости, одной рукой вскрытую Никитой пачку «Петра I», в которой оставалось еще три-четыре сигареты.
   – Перекур, – уныло объявил Войд и снова плотненько завернулся в одеяло. – Энни, я правильно понимаю, что ты все мои вещички угробила? – спросил он. – Нет, я не то чтобы в обиде, я тебе все прощу, хотя, конечно, не совсем вовремя ты это устроила, крошка. Дело в том, видишь ли, что сегодня мы с ребятами гуляем в одном клубе: сдали совершенно убойный номер и к тому же расширяем тематику, хотим запустить литературные обзоры, поэтому главный позвал сотрудничать одного литературного критика, говорят, известного и скандальненького, что поп-дива, и его надобно накормить, напоить, ублажить, за ушами почесать так, чтобы замурлыкал… На него-то мне начхать тысячу раз, но компанию разбивать не хочется… Энни, если ты меня во что-нибудь оденешь, мы могли бы неплохо провести вечер. Не в одеяле же мне в ресторацию идти, как чукче? В общем, я тебя приглашаю. Пошли, девушка?
   – Угу, – виновато и скованно кивнула Аня, пряча глаза, и полезла в шкаф, чтобы посмотреть, в которые из Никитиных вещей можно нарядить Войда, чтобы не стыдно было выпустить его на люди.
   …Когда они выходили из дому, Ане показалось, что Эм-Си в своем плоском бумажном пространстве раздумчиво оттопырила нижнюю губу, а смотрит жалостно, провидица чертова.
* * *
   Еще лет десять – двенадцать тому назад чуть в сторону от Невы, за громоздкими нависающими фасадами, примерно посередине той дистанции, где левый берег называется проспектом Обуховской Обороны, производил какие-то тайные и страшноватые штучки невеликий номерной заводик, известный с времен довоенных (когда и построен был) как «Ворошиловец». При заводике, еще на два квартала в глубину от Невы, существовал дом культуры, здание узкое, длинное и приземистое до уплощенности, а потому, в соответствии с внешними признаками, именовавшееся в народе «Чулком».
   Заводик в свое время был акционирован, погублен и расчленен на сонм мелких контор, нищих кустарных мастерских и полулегальных, а чаще попросту самозваных, обществ с ограниченной ответственностью и с невероятными, умопомрачительными названиями. Что же касается дома культуры, то не успел в нем обвалиться протечный от нищеты потолок, как превратился он в паевую частную собственность трех-четырех заводских начальников, из коих вскорости по стечению хорошо подготовленных обстоятельств в живых остался только один – незаметный и неприглядный, но ушлый и беспринципный бывший главбух, а вовсе не лицо, ведавшее согласно должности и специальному образованию разного рода заводскими секретами, как можно было бы подумать.
   Бывший заводской главбух, по жизни скромник и постник, известный в определенных кругах как Сема-Мышеед, осуществил идею преобразования «Чулка» в клуб-ресторан, нарек его, вероятно, опять-таки по причине несоразмерной вытянутости, «Лимузином» и декорировал ресторанный зал под салон то ли автомобиля, то ли самолета, то ли поезда. Однако колеры, что выбрал для отделки стен и мебели прощелыга дизайнер, оказались столь анатомически достоверными, что «Лимузин» стал более известен как «Кишка».
   Сему-Мышееда, ныне владельца уже не одного и не двух клубов, дансингов и заведений общественного питания, не волновали тонкости заглазной номинации, ибо волшебным образом преобразованные чердачные помещения «Лимузина» раз и навсегда полюбились ему и сделались его резиденцией. Здесь, под низкой крышей своего отнюдь не самого шикарного заведения, Мышеед время от времени квартировал, здесь он обустроил свою контору с тайником для хранения особо важных бумаг и наличности, предназначенной для оперативных нужд, здесь он назначал деловые встречи и сюда приглашал самых дорогих гостей, предоставляя им по необходимости нечто вроде гостиничных номеров – с прелестными утешительницами, если было на то желание дорогих гостей.
   Своим человеком в заведении и почти приятелем Мышееда с полгода как считался Георгий Константинович Вариади, более известный в родном городе как Пицца-Фейс. Пицца-Фейс, по случаю рекомендованный Семе третьими лицами, благодаря своим доскональным компьютерным знаниям и безусловным авантюристическим склонностям вытащил Сему из крупной неприятности, связанной с аудиторской проверкой, о которой Сему не предуведомили, хотя и должны были предуведомить, шкуры продажные. Пицца из вполне оправданной осторожности не пошел на постоянную службу к Мышееду, хотя ему и предлагалось, а предпочел остаться вольным, дружески расположенным консультантом с правом бесплатной кормежки, а также с лимитированным конспиративными приличиями правом проведения деловых встреч в приемной Мышеедова чердачного офиса. Проще говоря, Мышеед закрывал глаза на то, что Пицца в его отсутствие, бывало, пошаливал, беспардонно пользуясь приемной как своей собственной для проведения конфиденциальных встреч и переговоров.
   Именно сюда, под крышу «Лимузина», Пицца-Фейс, только что вкусно отобедавший в малом зале для привилегированной публики, и привел Никиту, встретив его у главного входа заведения.
   – Юноша со мной, – обозначив Никиту небрежненьким кивком, бросил Пи-Эф средних лет мордовороту в дурно сшитой малиновой ливрее, унылому, но с цепким, скребущим взглядом.
   Они свернули в сторону от длинного главного зала и миновали обособленный, скромных масштабов бар, где у стойки за коктейлем в одиночестве пребывало неземное существо гибкой тростниковой стройности с восточно-черной, хорошо расчесанной демонической гривой, оттененной искусственной глубокой синевой. Существо обернулось на миг, ощутив, должно быть, заинтересованный Никитин взгляд, и явило раскосоглазый лунный фас, прельстительный и томный. Существо откинуло подрезанную прядь со лба и дрогнуло в неопределенном мимическом знаке ротиком, блестящим косметикой, удобно зацепилось каблучком за подножку высокого табурета и снова отвернулось, так как затормозивший было Никита исчез из поля зрения, будучи толкаем в спину нетерпеливой и ревнивою десницей Пиццы-Фейса.
   – Девушки – потом, сын мой, – позволил себе наставительный отеческий тон Пи-Эф, – на девушек еще заработать надо. Тем более на таких экзотических, как авокадо.
   По узкой и крутой служебной лесенке, облагороженной ковровой дорожкой, разостланной во всю ширину ступеней, и матовыми светильниками по стенам, Никита, зажав под мышкой пакет с обретенным на похоронные собачьи деньги блоком питания, поднялся вслед за Пиццей в мансарду и был препровожден в интимно-темноватую, без окон, приемную. Там он по мановению Пиццыного пухлого мизинчика уселся на диванчик и минуту-другую наблюдал, как ловкий дипломат Пи-Эф выдворяет из законной обители секретаршу, очень похоже, ту самую Зайку, в обществе которой несколько часов назад посетил выставку в Гавани.
   Пицца-Фейс, приобнимая секретаршу, чмокая в щечку, прошептал в ушко нечто, судя по ее заинтригованной моське, соблазнительно обещательное. Зайка (если это была она) нехотя, но благосклонно кивнула неотразимо обаятельному Пицце, улыбнулась Никите бездумной улыбкой далекой звезды и, несколько норовисто поигрывая едва прикрытой попкой, удалилась, чтобы на время исчезнуть где-то в одном из многочисленных покоев Мышеедова заведения.
   – Киска, сокровище мое, – замурчал ей вслед Пицца-Фейс, – не дергай хвостиком! Всего лишь несколько минут, и мы освободим твое гнездышко! Ей-богу! Или можешь расцарапать мне… все что угодно!
   – Киска? – вопросительно поднял брови Никита. – Вроде бы не так давно она Зайка была?
   – Была Зайка, а эта – Киска. То есть точно Киска, – с некоторым сомнением в голосе и толикой раздражения объяснил Пицца-Фейс. – Раз на секретарском месте, значит, секретарша, раз секретарша, значит, Киска, потому что Зайка – не секретарша, а… эскорт-референтша, что ли? И… раз отзывается на Киску, значит, Киска и есть. В общем, не суть, обе лапоньки из здешнего персонала. Хорошие, покладистые девочки, мои… близкие друзья и в свободное от официальной работы время незаменимые помощницы в кое-каких… э-э-э… делах. И кстати, о делах, Никитушка. Если я правильно понимаю, сын мой, ты явился сюда не с целью отказаться от нашего взаимовыгодного сотрудничества? Нет?
   – Нет, – подтвердил Никита свою готовность к сотрудничеству и принялся было с ходу оговаривать условия: – Только я не Киска и не Зайка, и я не…
   – Ну да, – с деланой серьезностью закивал Пи-Эф, – не Киска и не Зайка, а – Кит. А потому заменять Зайку или Киску тебе не по титулу. Понимаю. Само собой, понимаю, я умный, и старого друга выставлять на непотребство не намереваюсь, уж поверь, я так низко не пал. А дело такое, если ты готов меня выслушать. Завтра утречком сплавай-ка, рыба-Кит, в Пулково. Встретишь там самолет, скажу какой, и передадут тебе не особенно большую и нетяжелую коробочку…
   – Пицца! – возмутился Никита, у которого при упоминании о таинственной нетяжелой коробочке в душе забили ключом тяжкие подозрения. – Пицца! Сразу тебе говорю: я не буду наркотой заниматься! Я, скорее всего, и без того с голоду не подохну! Тебе, конечно, спасибо большое за то, что из Спиридонова рабства меня вызволил, но я лучше снова…