Дмитрий Вересов
Книга перемен

Пролог
Берлин. 2002 год

   …Ты мог, конечно, любезный читатель, уже прежде узнать кое-что, но да будет угодно небесам, чтобы мне не пришлось больше перескакивать с пятого на десятое, как это бывало до сих пор.
Э. Т. А. Гофман. Житейские воззрения Кота Мурра

   «…неустанно восхвалять и прославлять Вас. Ну, да что там говорить, любезнейшая из фрау! Можно ли передать словами, можно ли выразить с помощью совокупности и россыпи электронных значков всю благодарность, которую я испытываю! Я, дерзостный, шлю Вам тысячу, нет, много тысяч поцелуев! Не менее разнообразных, чем очертания букв в немецкой азбуке. А уж если буквы сложить в слова!.. Ох, ох! Слова-поцелуи! Движения губ, что складываются для произнесения звуков, запечатленные на интерфейсе. Читайте по губам, нежнейшая фрау, читайте по губам.
   …Очень дружественный интерфейс, Вам не кажется?»
   Скорее наглый, наглый и насмешливый. Сначала он на трех электронных страницах рассыпается в благодарностях за предоставленный ему по ее доброте душевной компьютер, а потом сводит все на нет, насмехается и хамит. Или не насмехается, а подсмеивается? Над самим собой? Или все всерьез, и это маскировка искренних чувств? Ничего у него не поймешь. Загадка, а не человек. Неприятный сюрприз для психолога. Сквернавец, как говорили в старину.
   У фрау Шаде пылали скулы. «Читайте по губам!» Его слова («Слова-поцелуи!») действуют гипнотически. И можно не сомневаться, что он отлично знает о своей способности внушать людям то, что ему заблагорассудится. Даже, как выясняется, на расстоянии. Читай вот теперь и ощущай касания губ на коже, то сближенные, то чуть разнесенные, то округлые, то сжатые в узкую жесткую щель, то мягко разомкнутые, вздрагивающие. Короткие, как миг, который требуется, чтобы поставить точку, и длительно скользящие на выдохе. Сухие и влажноватые, горячие и прохладные… Его губы… Кошмар, кошмар… «Очень дружественный интерфейс»! Очень дружественный!
   Фрау Шаде с усилием провела по горящему лицу и шее ладонями, словно желая стереть виртуальные поцелуи, помотала головой, растрепав негустую прическу, несколько раз глубоко вдохнула, чтобы успокоить сердцебиение, и продолжила чтение.
   «Я, с Вашего позволения, все же продолжу свое повествование, очаровательная фрау. Я все стараюсь быть предельно последовательным, выстроить повествование, как строили раньше корабли: споро, но неторопливо, тщательно выбирая материал, в строгом порядке, наращивая на каркас, на ребра шпангоутов обшивку, настилая палубу, смоля и конопатя, возводя надстройки, цепляя такелаж, изукрашивая ценное дерево надраенной медяшкой и… И поднять паруса! И – вперед, полный вперед по гладким, податливым волнам. Что предпочтете, добрая фрау? Барк, шхуну, бригантину? А то, быть может, скромный, изящный люгер или ходкую шхуну? Поплывете ли со мною? Мне-то лично хватило бы и простенькой джонки под плетеным из волокон растений парусом-циновкой, мне бы хватило тихой прозрачной лагуны или медлительной реки, да и вам, почему-то я осмеливаюсь думать, понравилось бы то же самое… Поплывемте, милая фрау?
   Ох, да о чем это я?! Увлекся, увлекся! Простите. Та к вот, я о том, что мне хотелось бы быть последовательным, повествуя о моей семье, но – беда, ничего не получается. Может, теперь получится? Увы, сомнительно это. Такие наступают времена в моей повести, когда все – по отдельности. Все – по отдельности, милая фрау.
   Что такое с нашей семьей? По какой такой причине разбросало нас тогда в разные стороны? Словно кто-то, обладающий немыслимым, неземным могуществом, разогнал нас по свету, разбил семью, как разбивает любитель бильярда аккуратную изначальную пирамидку. И отныне мы, сталкиваясь время от времени и крутясь бок о бок волчком, разбегались вновь подобно бильярдным шарам, самодостаточные и совершенные в своей округлости, обкатанности, не способные остановиться в безоглядном движении к собственной лузе, в неосознанном стремлении заплести ее потуже, превратить в душный, уродливый кокон. Душный да уродливый, зато свой. А потом… М-да, что же потом? Вам интересно, прозорливейшая фрау? Вот и мне тоже интересно…»
   Ему интересно? Вот как? Господин сочинитель не осведомлен, как будут развиваться события в его собственном романе?
   «Дело не в событиях, не в ситуациях. Не в сценах и эпизодах, – тут же нашелся ответ на экране монитора. – События известны, известны и поступки, известны их последствия. Я ведь не сочиняю, фрау Шаде. Ну, разве что чуточку домысливаю, самую малость фантазирую, кое-что угадываю. Дело не в событиях, не в поступках, а в их мотивировках, глубинных причинах. Вы же сами знаете об этом, фрау психолог, лучше меня знаете. Почему тот или иной человек попадает в те или иные ситуации? Почему он избирает тот или иной способ выхода из положения? Я сознаю, что скорее всего не найду ответов на эти вопросы, но мне, уж простите дилетанта, так интересно…»
   Коту тоже, видимо, стало интересно. До сих пор он мирно дремал на столе, прижавшись пушистым задом к тихо гудящему компьютеру, но на последних словах сбросил дрему и вывернул шею, в упор посмотрев на фрау Шаде. Формой глаз, она давно заметила, Кот до удивления напоминал герра Гофмана. Негодника Франца.
   – Хорошо, друг Кот, – сказала фрау Шаде, – если тебе так интересно, если ты на этом настаиваешь, продолжим, пожалуй, чтение. Что там дальше повествует этот нахал?
   Кота, видимо, не устроило поименование господина Гофмана нахалом, поскольку он коротко рявкнул, как будто ему наступили на лапу, а потом неуклюже повернулся и уткнулся носом в монитор, демонстрируя подчеркнутое внимание к буквенной ряби и укоризненно поводя хвостом.

Глава 1

   Дайте только Францу начать, и он убедит нас в чем угодно.
Э. Т. А. Гофман. Магнетизер

   У Олега вошло в привычку весь день напролет, с позднего осеннего рассвета и до неуютной, освещенной бледно-фосфорными – болотными – огнями полуночи, бродить по Ленинграду. Такие экскурсии представлялись ему жизненно необходимыми, потому что за три года отсутствия он стал чужим, вернее, перестал быть своим в городе.
   Олега теперь мутило от тленных сквозняков подворотен, от суетливой неприкаянности мокрых зонтов, протертых на суставах спиц, и меланхолии осенней прели. Он перестал чувствовать сырую акварельную палитру окружающих пейзажей в ее утонченности и с недавних пор неуверенно, почти пересиливая себя, ступал по неровным от времени, перекошенным гранитным плитам набережных, ибо в какой-то момент, впав от неспешной, размеренной ходьбы в подобие транса, почувствовал вдруг, что ступает по тесно уложенным надгробиям необъятного кладбища с его черными гнутыми оградками и редкой, чахлой однолетней рассадой. Бархатцы да какие-то изрезанные плотные листики, не зеленые – тускло-серебряные и плотные, сухие, не увядающие по осени и не умирающие, потому что и не живые, словно погребальный коленкор официозных венков.
   Город не узнавал и не принимал чужака с темным буроватым загаром, с милитаристским ежиком, выцветшим под нездешним солнцем до седой белизны, с мускулатурой и уверенной, тяжеловатой повадкой леопарда. Чужак пропах раздражающими обоняние запахами корицы и шафрана, кардамона и перца, растоптанной кирзы, разогретой на солнце резиновой изоляции и цветущего тамариска… Свои – бледнокожие – пахнут демисезонным драпом, влагозащитным кремом для обуви, грубоватым одеколоном фабрики «Северное сияние», пропыленной обойной бумагой, зловонным выхлопом переполненных в половине девятого утра «Икарусов», желтым крахмалом прачечной, свеженьким, легкомысленным пятничным и тяжелым, угрюмым понедельничным перегаром… Чужак. Он – чужак. Отныне и… Навсегда?
   Навсегда? Не может быть, чтобы навсегда. Он отвык – не более того. Отвык, как отвыкает от родителей маленький ребенок, отправленный на все лето на дачу с детским садом куда-нибудь на Оредеж или Черную речку. И Олег привыкал, изо всех сил старался, привыкал – бродил, плутал, мок под мелкой моросью, сидел на дневных сеансах в гулких полупустых кинозалах, старался избавиться от сложившегося за три года протяжного акцента и неожиданных скачущих интонаций, ждал, когда сойдет пустынный загар, а волосы отрастут и из бесцветных, белесых снова станут лунно-русыми, а глаза, привычно прищуренные на ярком свету, ставшие дегтярно-черными, снова распахнутся, посветлеют, приобретут зеленоватую северную прозрачность.
   Возвращения Олега, то есть истинного возвращения, не только телом, но и душой, иногда не слишком терпеливо, ждали и в семье. Такая нетерпеливость, проявляемая нередко Михаилом Александровичем, тоже, а может быть, и прежде всего, служила причиной бесцельных многочасовых отлучек Олега. Что же до Авроры Францевны, то она только тихо и грустно вздыхала по вечерам, сидя в ожидании Олега в приобретенном специально для ее больной спины и ног удивительно удобном кресле-качалке с высоким подножием. Кресло это обладало особыми свойствами: оно притягивало и манило, а заманив, не выпускало из деликатнейших объятий, из микрокосма гибких сетчатых переплетений, натянутых на изогнутый ивовый каркас.
   Кресло раздобыл Вадим. Однажды, возвращаясь от приятеля, застигнутый проливным дождем неподалеку от круглой мебельной комиссионки на Разъезжей, он зашел в магазин, чтобы переждать потоп, и от нечего делать принялся бродить по мебельному лабиринту, разглядывая комоды и тумбочки, шкафы, стулья и серванты. Сначала он вполне равнодушно прошел мимо пыльного, исцарапанного кресла, но, бросив на него повторный взгляд, понял вдруг, что это не просто старомодный предмет обстановки, а уникальное ортопедическое изделие, не напрасно столь любимое когда-то добрыми худенькими старушками с седыми улитками на макушке.
   Образ мило улыбающейся всеми морщинками худенькой старушки в роговых очках под клетчатым пледом и с длинными вязальными спицами в руках, понятно, связан был с иллюстрацией в какой-то детской книжке и, собственно говоря, никак не соответствовал моложавому облику Авроры Францевны. Однако в Вадиме заговорил будущий врач, и, вероятно, врач довольно талантливый: юноша внезапно осознал, что ничего более комфортного, ничего лучшего для отдыха больного позвоночника человечество пока не изобрело, и по сравнению с этим точно выверенным изгибом от затылка до колен проигрывают даже эргономические изыски самолетного кресла.
   Если стереть пыль… Если стереть пыль, отмыть, ошкурить ивовый каркас, заново покрыть его темно-золотистым лаком, то качалка не будет выглядеть ветхой и жалкой, более того, она вполне способна вписаться в любой, даже самый модерновый интерьер. И Вадим, тряхнув по обыкновению своей длинной, лохматой, как у пони, вороной челкой, понес в кассу чек и выложил почти всю свою «ленинскую» стипендию, которую не успел истратить на модные, широкие в коленях штаны, приобретение которых отец отказывался финансировать, так как не признавал права на существование такого рода штанов.
   Доставка кресла с Разъезжей на Васильевский остров потребовала определенных усилий. Не слишком тяжелая качалка не влезала ни в трамвай, ни в автобус, а о метро и речи быть не могло, и Вадиму пришлось тащить кресло на себе, пешком, почти через весь Невский к Дворцовому мосту, а потом и через шумный, подрагивающий от движения трамваев мост, потому что на заказ машины денег не оставалось. Он и потащил, сначала обхватив руками, что было крайне неудобно, а потом – на голове, наблюдая мир сквозь мелкие, как у фехтовальной маски, ячейки сиденья. Покупка произвела в доме фурор, сравнимый с тихой паникой.
   В сознании Авроры, разумеется, тоже жива была популярная ассоциация кресла-качалки с седенькой вязальщицей под пледом, у которой шаловливый котенок укатил большой клубок голубой шерсти, и ей совершенно не хотелось превращаться в такого рода очаровательную старушку, хотя бы даже и худощаво-иностранного вида. Ей, женщине в расцвете лет, далеко было еще до старушки. И Аврора, с лицемерной теплотой и сердечностью поблагодарив сына за подарок, сказала:
   – Ваденька, вот мы поужинаем, я как следует вытру с кресла пыль и тогда уж сяду и буду вдоволь качаться. Совершенно по-детски. Весь вечер. А на днях обязательно запишусь на курсы ручного вязания в клуб фабрики Урицкого. Честное слово даю! И попрошу папу подарить мне большой теплый плед. Подаришь, Миша?
   – Непременно, – ответил Михаил Александрович с едва заметной иронией, – и еще электрокамин в придачу, такой, где по искусственным поленьям пробегает дымный красный свет.
   Первым, однако, опробовал качалку одиннадцатилетний Франик, у которого в силу его счастливого возраста и природной склонности к непредвзятому восприятию окружающего не сложилось предрассудков. Он вернулся с тренировки, как всегда встрепанный и в прекрасном настроении вопреки полученной днем двойке по истории, и, едва скинув в прихожей куртку с бездонным капюшоном и свои крошечные ботиночки, сунул веселый нос в гостиную. Завидев новоприобретенное кресло, он с размаху плюхнулся на сиденье и откинулся назад, высоко задрав ноги, с которых в разные стороны полетели тапки.
   – Франц, это Вадик для мамы купил, – сообщил Михаил Александрович, со строгим намеком посмотрев на Франика, которого привела в неописуемый восторг почти безграничная амплитуда качалки. – Франц, это такое удобное специальное кресло для маминой спины, ему сто лет, наверное, и обращаться с ним следует осторожно и бережно.
   Франик распахнул свои непонятного цвета котеночьи глаза, с усилием откинулся назад, перекувырнулся, ловко приземлившись на ноги, поймал убегающее по натертому паркету кресло и провозгласил звенящим голосом:
   – Испытание прошло успешно. Мама, теперь ты. Давай, пробуй! Вещь надежная, не развалится.
   С тех пор, с легкой руки Франика, Аврора поселилась в антикварной качалке под сенью огромной, редко и лениво цветущей китайской розы. Она проводила там вечера, и в выходные ее теперь с трудом можно было выманить куда-нибудь из ее уединения, из ее «эрмитажа», где она просиживала часами, пристроив на коленях плоскую атласную подушечку, а на подушечке – книгу, чаще всего том Диккенса, Голсуорси или Гюго.
   – Аврорушка, погода установилась. Не выбраться ли нам за город в выходные? – спрашивал Михаил Александрович, которому с момента освоения Авророй качалки стало не хватать общения с женой.
   – Конечно, поедем, Миша, – с фальшивым энтузиазмом отзывалась Аврора и в душе молила Господа, чтобы в субботу и воскресенье случилось стихийное бедствие, ураган с ливнем, или наводнение, или собачий холод, или хотя бы погода была такой непонятной, когда не определишь, пойдет дождь или нет, то есть когда ясно, что если куда-то выберешься, то дождь обязательно пойдет, холодный и исключительно мокрый. – Конечно, поедем, – отвечала Аврора Францевна и снова устремляла взгляд в книгу, и Михаил Александрович с тоскою понимал, что в выходные найдется тысяча вполне объективных причин, в связи с которыми поездка не сможет состояться.
   Он сердился на Вадима за то, что тому пришло в голову приволочь кресло, и сознавал, что для раздражения нет никаких оснований: мальчик любит мать и заботится о ней, и, может статься, все еще чувствует себя виноватым в той ее давней травме, что на год и даже немного больше приковала ее к постели, лишила первых материнских радостей, когда в столь драматических обстоятельствах родился Франик, и оставила на память частые поясничные боли и легкую хромоту. Хромота, впрочем, как это ни странно, придавала особое обаяние Авроре Францевне, и на работе ее за глаза давно уже называли «мадемуазель де Лавальер». И действительно, сходство, подмеченное ученой публикой, было налицо: аристократизм, сапфирный взгляд, нежная кожа, пышные белокурые волосы и – хромота. Беззащитно женственная хромота. Как раз в стиле рококо, когда отрицается строгая симметрия движения форм, грубая и неизысканная. О, совсем другое дело – центростремительное движение раковинных завитков, скручивание тонкослоистой спирали, выложенной изнутри – только ради ее обитателя – драгоценным перламутром, прелестным, молочно-белым, или золотистым, или с радужной поволокой перламутром, пуговицы из которого буквально очаровывали Аврору Францевну.
   Михаилу Александровичу нравилось во время прогулок поддерживать за локоток прихрамывающую супругу. В такие минуты он становился сентиментален и романтичен и ценил в себе способность к проявлению таких свойств. Но теперь прогулки стали редкими, и Михаил Александрович, лишенный привычного удовольствия, помимо воли искал виновника и копил раздражение и почти неприязнь к приемному сыну и не уважал себя за черные чувства. Тем более что его отношения с Вадимом всегда были полны взаимного расположения и казались не в пример более гладкими по сравнению с его отношениями с родным сыном, Олегом, независимым, упрямым и бескомпромиссным.
   Олег не сообщил о дне своего прибытия из Афганистана и явился неожиданно, поздним дождливым вечером. Явился не в парадном дембельском кителе, форменных брюках и отвратительного вида казенных башмаках, а в застиранной и выгоревшей до белизны полевой форме, включая положенную в южных частях панаму, в кирзовых сапогах с низко спущенными голенищами. Явился еще более одичавшим и по случаю дождя насквозь мокрым. Все обрадовались. Все, безусловно, обрадовались. Единомоментно схлынула наводнявшая душу в течение трех лет тревога за сына и не столь уж всепоглощающая, лишь иногда всплывающая на поверхность – неравномерно пунктирная – тоска по брату. Потом наступило время узнавания, опознания и признания его своим, и оно, это время, очень уж затянулось.
* * *
   Само собой, следовало искать работу, а не сидеть на шее у родителей. Олег пытался предложить свои профессиональные услуги различным ателье по ремонту радиоаппаратуры, но места там были блатные, денежные за счет левых доходов, и никто просто так никогда не взял бы человека с улицы. А от одной мысли о том, чтобы встать к заводскому конвейеру, становилось тошно.
   Никто его, разумеется, ни в чем не упрекал, семья была более-менее обеспеченной и вполне могла в течение какого-то времени прокормить и одеть молодого мужчину, хотя бы и за счет сбережений и отказа от привычных мелких радостей. Хуже всего было то, что он потерял право на проживание в общежитии, а знакомых, обитавших там и готовых время от времени незаконным образом приютить его, не осталось. Дома же его встречал укоризненный взгляд отца, сочувствующий – Авроры, слегка насмешливый, покровительственный – Вадима, изучающий – Франика.
   Ему настоятельно предлагалось учиться. По мнению Михаила Александровича, его «с руками и ногами, хоть завтра» взяли бы в институт связи Бонч-Бруевича. «С руками и ногами», потому что, во-первых, за плечами профилирующий техникум, во-вторых, служба в армии, опять-таки связистом. Во-первых плюс во-вторых дают уже практически готового инженера, поэтому учиться-то будет легко. А в-третьих (между прочим, случается, что это «в-третьих» становится самым определяющим), в-третьих, есть ведь блестящее спортивное прошлое, что, как известно, весьма ценится в любом вузе, тем более сейчас, в преддверии Олимпиады в Москве. Но школярство ни в каком виде не привлекало Олега, он самоуверенно полагал, что уже вполне образован, в отличие от вчерашних школьников, у которых молоко на губах не обсохло, осаждающих приемные комиссии вузов, и маялся целыми днями, не находя пристанища и места для отдохновения мятежной души.
   Он бродяжил, время от времени получая наравне со спившимися и потерявшими человеческий облик существами трешку, пятерку, редко десятку за погрузочно-разгрузочные работы в продуктовых магазинах. Трешка сразу же тратилась на продукты для семьи, и в такие удачные с финансовой точки зрения дни Олега не пронять было намеками на то, что безделье (вовсе дело не в деньгах, нет!) приводит в итоге к разложению личности.
   Олег не ощущал в себе никаких таких признаков разложения, наоборот, в нем проснулась страсть к натурализму, к изучению обитателей города, но не тех, что способны пользоваться разными эгоистическими приспособлениями, каким является, к примеру, зонт, или сумка-тележка, или чемоданчик «дипломат» – вещи, недопустимые в городской толчее. Он наблюдал городскую фауну, недавно открытую им, которой ранее не замечал или не принимал всерьез. Он уделял пристальное внимание маленьким обитателям города, мысленно систематизировал свои наблюдения, составлял примитивный дилетантский каталог тварей, населяющих чердаки, подвалы и помойки, вьющих гнезда под крышами и на деревьях, ползающих, плавающих, семенящих, жужжащих, порхающих… Это не означало, что он проникся к ним какой-то особой любовью и сочувствием, нет. Он лишь отметил для себя, что все уличные собаки и кошки, крысы, вороны, воробьи и голуби, утки и чайки, дождевые черви, муравьи, жуки, бабочки, комары и осы, обитатели рек, каналов и прудов имели полное право называться горожанами, ибо рождались, обучались, развивая инстинкты, спаривались, обустраивали жилье, дрались, играли, охотились и умирали в городе.
   Жемчужиной его бестиария стала летучая мышь, которую он нашел на газоне у пруда в Михайловском саду. В ясный день, редкий этой осенью, он наблюдал, как весьма юные городские обитатели с аварийного, полузатопленного плота ловят колюшку самодельными удочками. Удовольствие, получаемое мальчишками при поимке жалкой рыбки, было столь искренним и всепоглощающим, что Олег заразился их настроением, похоронил на время свой сплин, вызванный неуверенностью в завтрашнем дне, и превратился в азартного болельщика, всем существом разделяющего победное торжество излюбленной команды. И чуть было не наступил на зарывшуюся в желтый покров летучую мышь. И наступил бы, если бы она разгневанно не пискнула, не взметнула сухой лист.
   Он присел на корточки, разгреб опавшие листья и обнаружил несусветной внешности серого зверька размером поменьше ладони с полураскрытыми перепончатыми крыльями. Мышь морщила рыльце, прижимала ушки и сипела, широко раскрыв ярко-розовую пасть, усаженную опасного вида белыми зубами. Взгляд у твари казался вполне разумным, надо полагать, она возмущена была до глубины души, ругала неуклюжего сапиенса последними словами и ворчала, как ведьма, которой помешали ворожить.
   – Ты на меня еще порчу наведи, – хмыкнул слегка все же струхнувший Олег и убрал палец подальше от острых зубов.
   – Дождеш-шьс-ся! – просипела тварь, сверкая свирепыми глазками и перебирая крыльями с острыми крючками.
   – Что ты вообще здесь делаешь, чудо-юдо? Среди бела дня? – поинтересовался Олег, но членораздельного ответа не получил. Мышь волновалась, злилась и скалила зубы. – В дупло тебя снести, что ли, пока никто не раздавил?
   – С-снес-сти! – последовал сердитый ответ.
   – Кусаться вздумаешь – утоплю, – предупредил Олег и подгреб под зверька ворох листьев. – Полетели, чудо-юдо.
   Он отнес мышь к старой липе с низко расположенным дуплом и вместе с ворохом листьев осторожно, опасаясь неблагодарных укусов, поместил ее туда.
   – С-спас-сибочки, – донеслось из трухлявой глубины. Тон был ехидный и насмешливый.
   – На здоровье, – не менее насмешливо ответил Олег. Он понятия не имел о летучих мышах, о том, что они могут быть столь неустрашимы, и не в стае, а в одиночку. Эта злыдня по какой-то причине не могла лететь, зарылась в листья и спасалась по-тихому или ждала, когда судьба протянет ей руку помощи. И дождалась, надо сказать, и приняла помощь как должное, не теряя чувства собственного достоинства, вернее, даже чувства превосходства, дрянь такая. Помощь принимала с таким видом, будто делала одолжение, будто это ее судьба ниспослала Олегу, а не наоборот.
   Судьба нисходит к бесстрашным одиночкам, так что ли? Олега, человека, упрямо не приемлющего доброхотства ближних, прущего по жизни кружным путем – сквозь бурелом и злую крапиву, склонного рассчитывать только на себя, человека, который терпеливо и последовательно, слой за слоем, наращивал крепкую, как хитин, защитную броню вокруг слишком мягкого и чувствительного сердечка, мысль о предполагаемом нисхождении свыше, мысль, по сути, о манне небесной, чрезвычайно вдохновила. Иди своим путем и принимай как должное подарки судьбы. Чем плохо? Ничем не плохо, всем хорошо. Спасибо за науку парковой нечисти. Настроение в кои-то веки было распрекрасным.
   Вывод, к которому пришел Олег, – вывод юноши, а не зрелого мужа – был, безусловно, пагубным и в некоторых обстоятельствах, то есть в первую очередь в обстоятельствах советского государства, где жить своим умом дозволялось очень умеренно, мог и до тюрьмы довести. В самом деле, установка, которую Олег навязал себе, достойна была скорее героя боевика, а не законопослушного гражданина. Дед его, Александр Бальтазарович, также человек героико-романтического склада, но по отношению к властям предержащим лояльный, как жертвенный агнец, в гробу бы перевернулся, когда бы мог узнать, что делается в бедовой головушке его внука. А может, и узнал, и благословил, мученик, с того света на мироборчество, памятуя о собственном горьком опыте умирания.
* * *
   Олег по обыкновению вернулся домой за полночь, в надежде, что все легли или, по крайней мере, разошлись по своим комнатам и можно будет поужинать в одиночестве, наслаждаясь обретенным сегодня сокровищем, – чем-то вроде еще не облеченного в словесную плоть рыцарского девиза, до конца понятного лишь ему одному. Ему необходимо было обдумать и кратко сформулировать этот девиз, жизненное кредо, чтобы выгравировать его на своей броне, чтобы не отступиться, не согрешить изменой самому себе, так как известно, что если уж слово сказано, то быть ему записану в небесный кондуит и в анналы преисподней.